Изгнанники
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Изгнанники

Тегін үзінді
Оқу

Артур Конан Дойль

Изгнанники

«Изгнанники» — историко-приключенческий роман гениального шотландского писателя Артура Конан Дойля (англ. Arthur Conan Doyle, 1859–1930).***

Действие романа происходит в эпоху правления Людовика XIV. В первой части произведения американец Амос Грин и капитан Амори де Катина выполняют тайное задание короля в Париже. Во второй части герои вынуждены бежать из Франции в Америку, где продолжаются их невероятные приключения.

Другими шедеврами Артура Конан Дойля являются произведения «Зеленое знамя», «Трагедия с "Короско"», «Черный доктор», «Сэр Найгель», «Дядя Бернак», «Приключения Михея Кларка», цикл рассказов «Приключения Шерлока Холмса», автобиографический роман «Письма Старка Монро».

Творчеством Артура Конан Дойля восхищаются миллионы читателей по всему миру. Его произведения переведены на разные языки, а на основе его захватывающих сюжетов снято десятки фильмов. В честь писателя даже назван астероид, а в Лондоне есть «Музей Шерлока Холмса».

 


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА I

Человек из Америки

Окошко было такое, как большая часть окон в Париже XVII-го века: высокое, разделенное пополам широким поперечным брусом и, над срединою этого бруса, украшенное маленьким гербом — три красных чертополоха на серебряном поле — нарисованном на стекле ромбовидной формы. Снаружи торчал толстый железный прут, на котором висело позолоченное изображение тюка шерсти, качавшееся и скрипевшее при каждом порыве ветра. В окно были видны дома другой стороны улицы: высокие, узкие, нарядно разукрашенные деревянной резьбой на фасадах и увенчанные лесом островерхих коньков и угловых башенок. Внизу виднелась булыжная мостовая улицы св. Мартына, откуда доносился топот множества ног.

Изнутри к окну была прислонена широкая скамья, крытая коричневой испанской кожей; сидя на ней, обитатели дома могли видеть из за занавесок все, что происходило внизу, на шумной улице. Теперь на ней сидело двое, мужчина и женщина; но к улице обращены были их спины, а лица — к внутренности большой и богато убранной комнаты.

Она была очень молода, никак не старше двадцати лет, и, правда, бледна, но той полною жизни бледностью, ясною и свежею, как бы говорящею о чистоте и невинности, так что никто не пожелал бы испортить более яркими красками ее девственную прелесть. Черты лица были нежны и изящны, а синевато-черные волосы и длинные, темные ресницы составляли красивую противоположность с мечтательными серыми глазами и белизной кожи, напоминавшей слоновую кость. Во всем ее существе было что-то спокойное и сдержанное, с чем гармонировало и простое платье, сшитое из черной тафты, так же как единственные ее украшения — каменноугольная брошка и браслет. Такова была Адель Катина, единственная дочь известного гугенота[1], торговца сукном.

Но простота ее наряда вознаграждалась роскошью одежды ее собеседника. Это был человек старше ее лет на десять, с суровым солдатским лицом, мелкими и очень определенными чертами, тщательно закрученными черными усами и темно-карими глазами. Кафтан его был небесно-голубого цвета с нашивками из серебряного галуна и широкими серебряными погонами. Из под него выглядывал жилет из белой шерстяной коломянки, а брюки из той-же материи исчезали в высоких лакированных сапогах, украшенных золочеными шпорами. Рапира с серебряной рукояткой и шляпа с пером дополняли костюм, по которому каждый француз узнал бы в нем офицера знаменитой голубой гвардии Людовика XIV[2]. Молодой человек с кудрявыми черными волосами и красиво посаженной головой глядел бравым и проворным солдатом, каким показал себя и на полях сражений, так что имя Амори де-Катина стало известным преимущественно перед многими именами представителей мелкого дворянства, которые тысячами собирались на службу к королю.

Амори де-Катина приходился двоюродным братом Aдели; они даже слегка походили друг на друга лицом. Де-Катина происходил из гугенотского дворянского рода, но рано лишился родителей и поступил в армию, где пробил себе дорогу без всякой помощи и, даже вопреки разным препятствиям, достиг настоящего своего положения. Младший же брат его отца, найдя все пути для себя закрытыми, благодаря тем преследованиям, которым уже подвергались его единоверцы, откинул частицуде свидетельствовавшую о дворянском происхождении и, записавшись в купцы, стал торговать в Париже так успешно, что со временем сделался одним из богатейших и влиятельнейших граждан этого города. В егото доме и находился в настоящую минуту гвардеец, державший за руку его единственную дочь.

— Скажи мне, Адель, — говорил он, — отчего ты как-будто огорчена?

— Я ничем не огорчена, Амори.

— Ну, разве я не вижу складочки у тебя между бровями? Ах, я умею угадывать твои мысли по лицу, как пастухи угадывают время по звездам!

— Да ничего же, Амори; только…

— Только что?

— Ты уедешь сегодня вечером.

— Я вернусь завтра утром.

— А никак нельзя не уезжать?

— Это невозможно. Завтра утром — мое дежурство у королевской спальни! После обедни майор де-Бриссак заменит меня, и тогда я опять свободен.

— Ах, Амори, когда ты говоришь о короле и о придворных, и о важных домах, то я просто удивляюсь!

— Чему же ты удивляешься?

— Как это ты живешь среди такого великолепия и все таки бываешь у простого купца.

— Но у этого купца кого я вижу?

— Вот это-то и всего удивительнее. Ты проводишь целые дни с такими красавицами, такими умницами, и считаешь, что я стою твоей любви, — я, такая тихая, точно мышка, всегда одинокая в этом большом доме, ненаходчивая и робкая! Вот это так уж чудо!

— У всякого свой вкус, — ответил он. — Женщины — точно цветы. Кто любит громадный подсолнечник, кто розу, которая так ярка и крупна, что всегда бросается в глаза; я же люблю фиалочку, которая хоть прячется в мху, однако так мила и ароматна. Но ты все-таки морщишь лоб, моя милая?

— Мне бы хотелось, чтобы вернулся отец.

— А почему? Разве тебе так скучно?

Ее бледное лицо просияло внезапной улыбкой.

— Мне не будет скучно до самой ночи. Но я всегда беспокоюсь, когда его нет. Теперь так много слышишь о преследовании наших собратьев.

— Ну, дядю не посмеют тронуть.

— Он поехал к купеческому голове по поводу распоряжения о расквартировании драгун.

— А ты мне ничего не сказала!

— Да вот оно. — Она встала и взяла со стола листок синей бумаги, на котором болталась красная печать. Его густые черные брови нахмурились при взгляде на этот лист.

— Сим предписывается, — прочел он, — вам, Теофилу Катина, торговцу сукном на улице св. Мартына, дать помещение и продовольствие двадцати рядовым Лангедокского полка Голубых Драгун под командою капитана Дальбера, впредь до дальнейших распоряжений. (Подпись): Де Бойре, королевский комиссар.

Де Катина хорошо знал, что этот способ притеснения гугенотов практикуется по всей Франции; но льстил себя надеждою, что его собственное положение при дворе избавит его родственника от такого оскорбления. Он отбросил бумагу с восклицанием гнева.

— Когда же они явятся?

— Отец сказал, что сегодня.

— Так им придется погостить недолго. Завтра же я добьюсь приказа об их удалении. Однако солнце уже спряталось за церковь св. Мартына. Мне уже пора.

— Нет, нет; погоди еще.

— Мне бы хотелось дождаться твоего отца, чтобы тебя не застали одну эти солдаты. Но ничто не будет принято во внимание, если я опоздаю в Версаль. Смотри-ка: у ворот остановился верховой. Он не в мундире. Может быть, его послал твой отец.

Девушка живо подбежала к окошку и выглянула на улицу, опершись рукой на украшенное серебром плечо своего двоюродного брата.

— Ах! — вскричала она. — А я и забыла. Это — человек из Америки. Папа говорил, что он приедет сегодня.

— Человек из Америки! — повторил офицер с изумлением; и они оба вытянули шеи, чтобы лучше видеть. Всадник, широкоплечий и коренастый молодой человек, коротко остриженный и бритый, повернул к ним свое смуглое, продолговатое лицо со смелыми чертами, окидывая взором фасад дома. На нем была мягкая серая шляпа с полями, фасон которой казался странным для глаз столичного жителя; но его темная одежда и высокие сапоги ничем не отличались от платья любого парижанина. Тем не менее, во всей его внешности было нечто настолько необычное, что вокруг него уже собралась небольшая толпа зрителей, разевавших рты на него и на его лошадь. Старое ружье с необыкновенно длинным стволом было прикреплено к его стремени, так что дуло торчало в воздухе позади его. У каждой луки болталось по большому черному мешку, а за седлом скатано было яркое, с красными полосами, одеяло. У лошади, серой в яблоках и крепкой на вид, покрытой пеною сверху и забрызганной грязью снизу, подгибались ноги от изнеможения, когда она остановилась у ворот дома. Всадник, осмотревшись хорошенько, легко спрыгнул с нее; снявши ружье, одеяло и мешки, без стеснения протискался сквозь толпу и громко постучался в дверь.

— Кто же он такой? — расспрашивал Де-Катина. — Канадец? Я сам почти канадец. У меня столько же приятелей за морем, как и здесь. Может быть, я его знаю? Там белых очень немного, и за два года я перевидал их.

— Нет, он из английских провинций Америки, но говорить по-нашему. Его мать была француженка.

— А как его зовут?

— Да, как зовут? Амос, Амос… Все забываю… Грин, кажется… Да, Амос Грин. Его отец давно ведет дела с моим, а теперь послал сюда сына, который, как я поняла, жил, всегда в лесу, чтобы тот повидал людей и города. Ах! Боже! Что это случилось!?

Из нижних сеней внезапно раздался визг и крики, послышались мужские восклицания и быстрые шаги. Де-Катина в одну минуту сбежал с лестницы и с изумлением увидал следующую сцену. По обе стороны входной двери стояли и пронзительно визжали две служанки. Посреди сеней, слуга Пьер, суровый, старый гугенот, никогда не терявший внешнего достоинства, кружился как волчек, махал руками и вопил, так что было слышно чуть ли не в Лувре (дворец в Париже). В серый шерстяной чулок, одевавший его костлявую ногу, вцепился какой-то пушистый черный шар, с блестящим красным глазом и острыми белыми зубами. Услышав крики, молодой иностранец, который, было, вышел к своей лошади, поспешно вернулся и, оторвавши зверька, два раза хлопнул его по морде, после чего сунул его, головою вперед, в кожаный мешок, из которого тот выскочил.

— Это ничего, — сказал он на прекрасном французском языке. — Это — только медвежонок.

— Ах, Боже мой! — воскликнул Пьер вытирая пот. — Я вышел на порог поклониться гостю, и вдруг тот сразу, сзади…

— Я виноват, что не завязал мешка. Но эта штучка только что родилась, когда я уезжал из Нью-Иорка, шесть недель назад. Не вы ли — приятель моего отца, г. Катина?

— Нет, сударь, — ответил гвардеец с лестницы. — Дяди нет дома, а я — капитан де-Катива, к вашим услугам, и вот девица Катина, она здесь хозяйка.

Приезжий поднялся по лестнице и раскланялся с обоими, причем видно было, что он застенчив и робок, точно дикая серна. Он прошел с ними в гостиную, но тотчас опять вышел вон, и они услышали топот его ног по ступеням. Он очень скоро вернулся с красивым и блестящим мехом в руках. — Медвежонка я привез вашему отцу, — сказал он, — а вот эту шкурку — для вас. Вещь пустая, конечно, а все же пригодится на сумочку или пару мокасин[3].

Адель вскрикнула от восторга, запустивши руки в мягкий мех. Не мудрено было им залюбоваться, потому что лучшего не могло бы найтись у самого короля.

— Ах, какая прелесть! — воскликнула она. — С какого же это зверя? И где он водится?

— Это черно-бурая лисица. Я сам застрелил ее в последнюю экспедицию близ Ирокезских селений, у озера Онеиды.

Она прижалась к меху щекой, и ее белое личико казалось мраморным на этом темном фоне.

— Очень жаль, что мой отец не мог сам встретить вас, — сказала она;— но я за него приветствую вас от всего сердца. Комната ваша наверху, и Пьер сейчас проводит вас, если желаете.

— Моя комната? Зачем?

— Как зачем? Ну, чтобы ночевать в ней.

— Я должен буду спать в комнате?

Де-Катина рассмеялся над приунывшим американцем — Вы можете и не спать там, если не захотите! — сказал он.

Тот тотчас жепросиял и подошел к дальнему окну, выходившему во двор,

— Отлично! — воскликнул он. — Вот на дворе есть береза, и если вы позволите мне разостлать под нею одеяло, то я высплюсь лучше, чем во всякой комнате. Зимою уж делать нечего; а летом потолок просто давит меня.

— Вы не живали в городах? — спросил Де-Катина.

— Мой отец живет в Нью-Иорке, через два дома от Патера Стьювезанта, о котором вы, без сомнения, слыхали. Он — очень выносливый человек, и для него это возможно; но я — я не выдерживаю и нескольких дней в городе. Вся моя жизнь проходит в лесах.

— Я уверена, что мой отец разрешит вам спать, где вы пожелаете, и, вообще, делать что вам угодно, лишь бы вам было хорошо.

— Благодарю вас, Так я вынесу мои вещи и уберу лошадь.

— Зачем же? На это есть Пьер.

— Нет, я уж привык сам.

— Так и я выйду с вами, — сказал де-Катина, — потому что хочу сказать вам кое-что. Итак, до завтра, Адель!

— До завтра, Амори.

Мужчины вместе сошли по лестнице, и гвардеец проводил американца во двор.

— Вы много проехали сегодня? — спросил он.

— Да; от Руана.

— Вы устали?

— Нет; я редко устаю.

— Так побудьте с барышней, пока вернется ее отец.

— Зачем вы говорите это?

— Потому что мне необходимо отлучиться, а ей может понадобиться защитник.

Иностранец ничего не ответил, только кивнул головой и усердно принялся оттирать загрязненную путешествием лошадь.

 

2

Людовик XIV— французский король, живший от 1638 до 1715 г.


1

Так назывались во Франции последователи протестантского вероучения, подвергавшиеся в течение нескольких веков жестоким гонениям со стороны католической церкви.


3

Мокасины — обувь американских индейцев.


ГЛАВА II

Монарх в домашней обстановке

Большие часы в Версали[4] пробили восемь, и приближалось время пробуждения короля. Во всех коридорах и расписных переходах громадного дворца слышался подавленный гул и тихий шум каких-то приготовлений, ибо вставание короля было важным придворным событием, в котором многим приходилось принимать участие. Пробежал слуга с серебряным блюдцем, неся кипяток г-ну де-Сен-Кентен, придворному цирюльнику; другие слуги, с переброшенными через руку частями одежды, толпились в коридоре, который вел в прихожую. Отряд гвардейцев в великолепных голубых с серебром мундирах подтянулся и взял алебарды по предписанию; а молодой офицер, до тех пор глядевший в окно на придворных, которые смеялись и болтали на террасах, быстро повернулся на каблуках и подошел к белой с золотом двери королевской спальни.

Едва он успел стать на свое место, как ручка изнутри тихо повернулась, дверь растворилась без шума, и из комнаты молча выскользнул человек, тотчас жезатворивший ее за собою.

— Тише! — сказал он, прикладывая палец к своим тонким губам и всем своим чисто выбритым лицом с высоко поднятыми бровями выражая предостережение и просьбу. — Король еще спит.

Эти слова шепотом передались от одного к другому в группе, собравшейся перед дверью. Произнесший их г. Бонтан, главный камердинер, поклонился гвардейскому офицеру полупочтительно, полуфамильярно, а потом прошел сквозь быстро возраставшую толпу в коридор с тем видом гордого смирения, который считал приличным для человека, хотя и служившего в лакеях, но зато у короля, а потому и смотревшего на себя как на короля всех лакеев.

— Здесь ли придворный истопник? — спросил он.

— Да, сударь, — ответил служитель, державший перед собою эмалированный поднос с кучкою сосновых щепок.

— А открывальщик ставень?

— Здесь, сударь.

— А смотритель за подсвечником?

— Здесь, сударь.

— Ну, будьте же готовы!

Слуги в напудренных париках, красных плюшевых кафтанах и серебряных аксельбантах выстроились в линию у самых дверей, а Бонтан снова повернув рукоятку, опять исчез в темной комнате.

Спальня была большая квадратная комната в два окна, закрытых занавесками из дорогого бархата. Сквозь щели пробивалось несколько лучей утреннего солнца, образуя яркие пятна на противоположной стене. Большое кресло стояло перед погасшим камином, над громадной мраморной доской которого вились и переплетались с девизами и гербами бесчисленные арабески, достигавшие до самого потолка, где сливались с роскошною живописью. В одном углу стояла узенькая кушетка с накинутым на нее одеялом; здесь ночевал верный камердинер Бонтан.

По самой середине комнаты стояла большая кровать о четырех колоннах, роскошный полог который был приподнят, открывая изголовье. Кругом шла ограда из полированных перил, так что между нею и кроватью получался со всех сторон свободный проход, футов в пять шириною. В этой загородке стоял круглый столик, покрытый белой салфеткой, а на нем, в эмалированном кубке и на серебряной тарелочке, приготовлено было немного вина и три ломтя цыплячьей грудинки на тот случай, если королю ночью захотелось есть.

Бонтан, утопая ногами в мягком ковре, бесшумно прошел по комнате, самый воздух которой, казалось, был напоен сном; в тишине отчетливо раздавалось мерное дыханье спящего. Камердинер прошел за перила и остановился с часами в руках, выжидая наступления той самой секунды, когда, согласно неумолимым требованиям придворных правил, следовало разбудить короля. Перед ним, над дорогим зеленым одеялом из восточного шелка, утопала в пышных кружевах, окаймлявших подушку, круглая, коротко остриженная голова с горбатым носом и выдающеюся губою. Лакей захлопнул крышку часов и наклонился лад своим повелителем.

— Честь имею доложить Вашему Величеству, что настала половина девятого, — сказал он.

— А?! — король медленно открыл свои большие темно-карие глаза, перекрестился и приложился к маленькой темной ладанке, которую вытянул из-за ворота ночной рубашки. Затем он сел в кровати, щурясь, как человек, который собирается с мыслями.

— Ты передал мои распоряжения офицеру лейб-гвардии, Бонтан? — спросил он.

— Да, Ваше Величество.

— Кто дежурный?

— Майор де Бриссак на главном посту и капитан де-Катина в коридоре.

— Де-Катина? Да, тот молодой человек, который остановил мою лошадь в Фонтенбло. Помню! Можешь подать сигнал, Бонтан.

Главный камердинер быстро подошел к двери и распахнул ее. Тотчас в комнате очутились истопник и четверо лакеев в красных кафтанах и белых париках; проворно и бесшумно каждый начал исполнять свою обязанность. Один схватил кушетку и одеяло Бонтана и в одну секунду утащил их куда-то в прихожую, другой унес приготовленную на ночь закуску и серебряный подсвечник, а третий отодвинул большие бархатные занавесы, впустивши в комнату потоки света. Между тем в камине уже потрескивали поспешно зажженные сосновые щепки; истопник крестообразно положил на них два круглых полена, так как утро было прохладное, и ушел со своими спутниками.

Не успели они удалиться, как в спальню вступили более знатные посетители. Двое шли рядом впереди. Из них один был юноша, немногим старше двадцати лет, наклонный к полноте, с медленными и торжественными движениями, красивыми ногами и лицом довольно привлекательным, но похожим на маску, до того оно было лишено всякого выражения, за исключением тех редких минут, когда по нему проскальзывал луч лукавой насмешливости. Он был богато одет в темно-лиловый бархатный костюм, с широкой голубой лентой на груди, из-под которой выглядывал сверкающий край ордена св. Людовика. На его спутнике, человеке лет сорока, смуглом, полном достоинства и важности, было простое, но богатое платье из черного шелка с золотыми украшениями на вороте и рукавах. Когда эта пара остановилась перед королем, то по некоторому сходству между тремя лицами легко можно было признать в них членов одной семьи и угадать в старшем королевского брата, а в другом — Людовика-дофина[5], его сына и наследника престола, на который, по удивительному предопределению Божию, не суждено было вступить ни этому юноше, ни его детям.

Как ни сильно было сходство между тремя лицами, выражавшееся в горбатом носе Бурбонов[6], больших круглых глазах и толстой нижней губе, наследии Габсбургов, полученной всеми ими от Анны Австрийской[7], однако замечалось и большое различие, ибо разница характеров наложила особый отпечаток на черты каждого. Королю шел сорок шестой год, и волосы на его остриженной, черной голове уже слегка просвечивали на макушке, а к вискам отливали сединою. Впрочем, он еще сохранил значительную долю красоты своей юности, хотя теперь на лице его прибавилось выражение достоинства и суровости, которые возрастали с годами. Его темные глаза были весьма выразительны, а правильные черты приводили в восторг скульпторов и живописцев. Твердые, но подвижные линии рта и густые дугообразные брови придавали лицу короля выражение власти и силы; между тем как более покорное выражение на лице его брата изобличало человека, проведшего всю жизнь в повиновении и самоограничении. С другой стороны, дофин хотя и был красивее отца, но совершенно не имел ни его быстрой игры физиономии при волнении, ни его царственной ясности в спокойном настроении.

За королевским сыном и братом шла небольшая группа знати и придворных, обязанных ежедневно присутствовать при церемонии вставания. Здесь были: главный гардеробмейстер[8], первый камергер опочивальни, герцог Мэнский — бледный юноша в черном бархате, заметно хромавший на левую ногу, и его маленький брат, юный граф Тулузский. Оба последние были родные дети короля. За ними вошли первый камердинер гардероба, Фагон — лейб-медик, Телье — лейб-хирург, и три пажа в пурпуре и золоте внесли королевское платье. Это были участники малого, семейного приема, доступ к которому составлял высшую почесть при французском дворе.

Бонтан полил на руки короля несколько капель спирта, подставив, чтобы дать им стечь, серебряное блюдо, а первый камергер опочивальни подал чашу со святою водою, в которой король омочил руку, крестясь и бормоча краткую молитву. Затем, кивнувши брату и поздоровавшись с наследником и с герцогом Мэнским, он спустил ноги и уселся на краю кровати в своей длинной шелковой рубашке, из-под которой болтались его маленькие белые ноги, — поза, принять которую счел бы рискованным всякий другой на его месте; но Людовик был до того проникнут чувством собственного величия, что для него непостижима и немыслима была возможность показаться кому либо смешным при каких бы то ни было обстоятельствах. Так сидел властитель Франции, раб каждого случайного сквозняка, заставлявшего его вздрагивать. Г. де Сен-Кентен, благородный цирюльник, накинул на плечи короля пурпуровый халат, а голову облек в придворный парик со множеством длинных локонов, между тем как Бонтан натянул на ноги короля красные чулки и подставил вышитые бархатные туфли. Король сунул в них ноги, подпоясал халат и перешел к камину, где сел в большое кресло, протягивая к пылающему огню свои нежные руки. Присутствующие стали вокруг него полукругом, ожидая «большого приема», который сейчас должен был начаться.

— Что это такое, господа? — вдруг спросил король, оглянувшись, с выражением неудовольствия на лице. — Я ощущаю запах духов. Неужели кто-либо из вас решился явиться ко мне надушенным; ведь все вы должны знать, что я этого не выношу!

Члены маленькой группы переглянулись и начали уверять в своей невиновности. Однако, верный Бонтан, обойдя позади них неслышными шагами, открыл виновного.

— Ваша светлость, запах идет от вас, — сказал он графу Тулузскому.

Граф Тулузский, маленький краснощекий мальчик, весь вспыхнул при этом обличении.

— Извините, Ваше Величество; очень возможно, что мадемуазель де-Граммон обрызгала меня из своего флакона, когда мы вместе играли вчера, в Марли, — пролепетал он. — Я не обратил внимания; но если это неприятно Вашему Величеству…

— Чтобы не было этого запаха! — крикнул король. — Фу! я просто задыхаюсь! Отвори нижнюю раму, Бонтан. Нет; раз уж он ушел, то ненужно. Г. де-Сен-Кентен, разве сегодня нам не назначено бриться?

— Да, Ваше Величество, и все готово.

— Так отчего же неначать? Прошло уже три минуты лишних. За дело, сударь; а ты Бонтан, объяви о начале большого приема.

Было ясно, что король в это утро не в духе. Он кидал быстрые вопросительные взгляды на брата и сыновей, но не мог выразить словами ни насмешки, ни упреков, так как манипуляции де-Сен-Кентена совершенно уничтожали возможность говорить. С небрежностью, происходившей от долголетней привычки, брадобрей мылил королю подбородок, быстро водил по нему бритвой, а затем обмывал спиртом. Потом, один из дворян натянул на короля короткие штаны черного бархата, а другой помог надеть их окончательно, между тем как третий через голову снял с него ночную рубашку и поднес денную, до тех пор гревшуюся у огня. Башмаки с бриллиантовыми пряжками, гамаши и красный камзол были надеты поочередными стараниями придворных вельмож, из которых каждый ревниво блюл свое право. На камзол была возложена голубая лента с бриллиантовым крестом Св. Духа и крест Св. Людовика на красной ленте. Тому, кто в первый раз увидел бы это зрелище, мог показаться странным этот маленький человечек, стоявший неподвижно и безучастно, устремивши задумчивый взгляд в камин, между тем как эта группа людей, из которых каждый носил историческое имя, хлопотала вокруг, наряжая его, точно дети любимую куклу. На короля надели черный нижний кафтан, потом подвязали галстук из дорогого кружева, накинули свободный верхний кафтан, поднесли на эмалевом блюдце два богато-расшитых носовых платка, которые были засунуты в боковые карманы двумя отдельными прислужниками, вложили в руку палку черного дерева, украшенную серебром, — и государь был готов для дневных трудов.

В течение получаса, пока его одевали, дверь опочивальни поминутно открывалась, и не прекращалось перечисление имен входивших, о которых капитан лейб-гвардии докладывал дежурному из свиты, а этот последний — первому камергеру. Каждый, входя, три раза низко кланялся королевскому величеству, а потом присоединялся к своему кружку, потихоньку болтавшему о погоде, новостях и планах будущего. Все более и более набиралось людей, которым Людовик доставлял то, что сам он открыто называл высочайшим из доступных человеку удовольствий — возможность лицезреть монарший лик; и молодой гвардеец, почти не умолкая, называл их титулы и фамилии, причем успевал обмениваться почти со всеми улыбкой или словом привета, так как его открытое и красивое лицо хорошо было известно при дворе. Его веселые глаза и живые движения ясно говорили об удачах в жизни. Действительно, ему везло. Три года назад, будучи неизвестным обер-офицером, он участвовал в партизанской войне с ирокезами в дебрях Канады, а затем был переведен во Францию, в Пикардский полк; но тут однажды зимою, в Фонтенбло, ему посчастливилось остановить под королем лошадь, которая неслась прямо к глубокой яме, и эта случайность сделала для него больше, чем могли бы дать ему десять походов. Теперь, пользуясь королевским доверием, будучи офицером лейб-гвардии, молодым, любезным и любимым, он мог считать свою участь завидною. Однако, по странной непоследовательности человеческой природы, он успел уже пресытиться великолепием и однообразием жизни во дворце и с сожалением вспоминал о более суровом и свободном существовании, которое вел в первые годы службы. Даже теперь, от королевской двери, от покрытых живописью сеней и от придворной знати, воображение его улетало к диким пропастям и пенящимся потокам запада, — и вдруг перед глазами его мелькнуло лицо, которое он видал именно там, далеко.

— Г. де-Фронтенак! — воскликнул он. — Смею надеяться, вы не забыли меня?

— Как? Де-Катина? Ах, как я рад видеть знакомого из-за океана! Но обер-офицер в Кариньянском полку — совсем не то, что капитан лейб-гвардии. Вы далеко шагнули.

— Да; но я вряд ли стал счастливее. По временам я рад отдать все на свете, только бы покачаться на Канадских быстринах в береговом челночке, или взглянуть еще раз на те разубранные золотом и пурпуром холмы во время листопада.

— Да, — вздохнул де-Фронтенак. — А знаете, мне настолько же не посчастливилось, насколько вам повезло. Я был отозван, а на мое место назначен де-ла-Ворр. Но там поднимается буря, которой не выдержать такому человеку. Когда ирокезы запляшут военную пляску, тогда понадоблюсь я, и гонцы застанут меня готовым. Теперь я увижу короля и постараюсь побудить его быть великим государем там, как и здесь. Будь власть в моих руках, я изменил бы весь ход истории!

— Тише! Не говорите бунтовских речей при капитане лейб-гвардии! — засмеялся Катина, пропуская сурового воина в королевскую спальню. В это время королю принесли его первый скудный завтрак, состоящий из хлеба и вина, на две трети разбавленного водою. Большая квадратная комната была теперь совершенно полна толпою лиц, из которых многие принадлежали к числу тех, благодаря кому эта эпоха стала одною из самых блестящих в истории Франции. Подле самого короля, грубый, но энергичный Лувуа, военный министр Людовика XIV, всемогущий со смерти своего соперника, Кольбера, беседовал об организации войска с двумя военными. Неподалеку от них невысокий, седой священник с добрым лицом, отец Лашез, духовник короля, шепотом разговаривал с величавым Боссюетом[9] красноречивым епископом из Mo, и высоким, худым молодым аббатом де-Фенелон[10]. Здесь же живописец Лебрен толковал об искусстве с небольшим кружком своих сотрудников. У самой двери знаменитый поэт Расин, с бессменной улыбкой на красивом лице, болтал с поэтом Буало и архитектором Мансаром, причем все трое шутили и смеялись с непринужденностью, естественной для любимых слуг короля, из всех его подданных, единственных, которым было разрешено без доклада и запросто входить в его покои и выходить обратно.

— Что с ним сегодня? — спрашивал Буало, кивая по направлению к королевской группе. — Кажется, сон не улучшил его настроения!

— Все труднее становиться его забавлять, — сказал Расин, качая головою. — Мне назначено в три часа быть у г-жи де-Ментенон[11] и попытаться развлечь его отрывком из Федры[12].

— Мой друг, — сказал архитектор, — не думаете ли вы, что сама хозяйка рассеет его лучше всякой Федры?

— Г-жа де-Ментенон — удивительная женщина. Она обладает и умом, и сердцем; она неподражаема.

— Однако в числе ее достоинств есть одно излишнее.

— Какое же?

— Старость.

— О! Что за дело до ее лет, если на вид ей можно дать тридцать?… Но что это за господин? У него лицо посерьезнее, чем принято при дворе. А! Король его заметил, и Лувуа манит к себе. Даю слово — ему уместнее было бы находиться в палатке, чем под расписным потолком.

Посетитель, обративший на себя внимание Расина, был высокий и худой, с орлиным носом, суровыми серыми глазами, горевшими из-под густых бровей, и лицом, на которое возраст, заботы и борьба со стихиями наложили такой отпечаток, что, среди свежих лиц окружавших его придворных, человек этот производил впечатление старого сокола, посаженного в одну клетку с пестренькими птичками. Одежда его была того темного цвета, который вошел в моду при дворе с тех пор, как король отказался от легкомысленной жизни; но шпага, висевшая у него на боку, была не придворная игрушечная рапира, а добрый стальной клинок с медною рукоятью в запятнанных кожаных ножнах, из которых, очевидно, не раз вынималась на поле битвы. Он стоял у дверей, держа в руках войлочную шляпу с черным пером, и с полупрезрительным выражением смотрел на окружающих болтунов; когда же военный министр сделал ему знак, он начал проталкиваться вперед, без всякой церемонии отодвигая тех, кто стоял на его пути.

Людовик обладал в высокой степени царской способностью узнавать людей.

— Сколько лет я не видал его, однако, хорошо помню его лицо, — сказал он своему министру. — Это граф де-Фронтенак, не правда-ли?

— Да, Ваше Величество, — ответил Лувуа;— это, точно, Людовик де-Бюад, граф де-Фронтенак, бывший губернатор Канады.

— Мы рады опять видеть вас у себя на приеме, — сказал монарх, когда старый вельможа наклонил голову и поцеловал протянутую ему белую руку. — Надеюсь, что канадские морозы не охладили ваших верноподданнических чувств?

— Ваше Величество, только смерть в состоянии была бы сделать это.

— Тогда пожелаем, чтобы нам еще долгие годы утешаться ими. Мы хотели поблагодарить вас за ваши заботы и труды на пользу нашей провинции, и если отозвали вас, то главным образом затем, чтобы из ваших собственных уст узнать о тамошних делах. Во-первых, так как дела Господни должны иметь преимущество над делами земными, как подвигается обращение язычников?

— Мы не можем жаловаться, Ваше Величество. Святые отцы, как иезуиты, так и реколекты[13] стараются по мере сил, хотя, правда, бывают склонны забывать о деле душевного спасения ради вмешательства в дела мирские.

— Что вы на это скажете, батюшка? — спросил Людовик духовника-иезуита, подмигивая ему глазом.

— Я скажу, Ваше Величество, что когда дела мирские могут оказать влияние на дело душевного спасения, то обязанность каждаго добраго священника, как и вообще каждого доброго католика, состоит в том, чтобы направлять их ко благу.

— Это совершенно верно, Ваше Величество, — сказал де-Фронтенак, и его смуглые щеки вспыхнули гневом;— но пока Ваше Величество делали мне честь возлагать эти дела на мою ответственность, я не мог терпеть ничьего вмешательства при исполнении моих обязанностей, невзирая на то, одет ли вмешивающийся в рясу или в кафтан.

— Довольно, сударь, довольно, — строго произнес Людовик. — Я спрашиваю вас о миссиях.

— Они процветают, Ваше Величество. Ирокезы у Сольта и в горах, Гуроны в Лоретте и Алгонкикцы вдоль речного побережья от Тадузака на восток до Сольта-ла-Мари и до самых великих равнин Дакоты, все приняли знамение креста. Маркетт прошел вниз по западной реке, проповедуя Иллинойцам, а иезуиты пронесли слово Божие воинам Длинного Дома в их вигвамы (жилища индейцев) у Онондаги.

— Могу прибавить, Ваше Величество, — проговорил отец Лашез, — что, оставляя там слово истины, они слишком часто оставляли и жизнь свою.

— Да, Ваше Величество, это совершенная правда, — с полною искренностью воскликнул Фронтенак. — Во владениях Вашего Величества есть много храбрых людей, но нет ни одного храбрее этих. Из ирокезских селений, по реке Ришелье, они возвращались без ногтей, с вывернутыми пальцами, с ямою вместо одного глаза и со столькими ранами на теле, сколько лилий вон на той занавеске. Но пролежавши месяц у добрых монахов, они пользовались своим оставшимся глазом, чтобы опять идти в страну индейцев, где даже собаки пугались их изможденных лиц и изуродованных членов.

— И вы допускали это! — воскликнул Людовик с жаром, — Вы оставили в живых этих зловредных убийц?

— Я просил войска, Ваше Величество.

— Я вам послал.

— Один полк.

— Кариньян — Сальерский. У меня лучшего нет.

— Но этого мало, Ваше Величество.

— Наконец, есть же и Канадцы. Разве у вас нет милиции? Разве вы не могли собрать достаточно сил, чтобы наказать этих негодяев, истребителей слуг Божиих? Я всегда считал вас солдатом.

Глаза Фронтенака сверкнули, и с губ чуть не сорвался необдуманный ответ; но горячий старик сделал усилие, чтобы сдержаться, и сказал — Ваше Величество лучше узнает, солдат я или нет, если благоволит спросить у тех, кто видел меня под Сенеффом, Мюльгаузеном, Зальцбахом и в десяти других местах, где я имел честь сражаться под знаменами Вашего Величества.

— Ваши заслуги не забыты.

— Именно потому, что я солдат и видел, что такое война, я знаю, как трудно проникнуть в страну, гораздо более обширную, чем Нидерланды, всю покрытую болотами и лесами, где за каждым деревом таится краснокожий, который, не умея маршировать и выкидывать артикулы, умеет свалить оленя, пробегающего в двухстах шагах, и пройти три мили, пока вы пройдете одну. И наконец, если дойти до их селений и сжечь их пустые вигвамы, да несколько акров маисовых полей, что будет этим достигнуто? Можете возвращаться, откуда пришли, с невидимой погоней позади, сдирающей скальн со всякого отставшего солдата! Государь, вы сами — воин. Спрашиваю вас, легко ли вести такую войну с горстью солдат и отрядом лесных охотников, которые все время думают только о своих западнях и бобровых шкурах.

— Нет, нет; я сожалею, что высказался чересчур поспешно, — сказал Людовик. — Мы рассмотрим это дело в нашем совете.

— Слова эти согревают мне душу! — воскликнул старый губернатор. — Радость будет всеобщая вдоль реки св. Лаврентия, без различия между краснокожими и белыми, когда там узнают, что их великий отец из-за моря вспомнил о них.

— Однако не ожидайте слишком многого, потому что Канада и так дорого нам стоит, а у нас много расходов и в Европе.

— Ах, государь, я бы хотел, чтобы вы повидали эту великую страну! Когда Ваше Величество здесь одерживает победу, каков бывает результат? Слава, несколько миль земли, какой-нибудь Люксанбург или Страсбург, — один лишний город в государстве; а там нужно в десять раз меньше денег и в сто раз меньше войска, чтобы завоевать целый мир. И какой мир! Как он обширен, государь, как богат, как прекрасен! Где найдутся еще подобные холмы, леса и реки? И все это — наше, если только мы захотим взять. Кто может заградить нам путь? Несколько разрозненных индейских племен и реденькие поселки английских рыбаков и земледельцев? Обратитесь мыслью туда, государь, и не пройдет нескольких лет, как со стен вашей крепости в Квебеке[14] вы в состоянии будете провозгласить, что существует лишь одна империя от снегов севера до теплого южного залива, и от волн океана до великих равнин за Маркеттовой рекою, что имя этой империи — Франция, что властитель ее — Людовик, а на знамени ее красуются лилии (государственный герб Франции).

Щеки Людовика вспыхнули от честолюбия, и он поддался вперед с разгоревшимся взором, но откинулся назад в кресло, как только губернатор умолк.

— Честное слово, граф, — сказал он, — вы позаимствовали у индейцев их дар красноречия, о котором я слыхал. Но кстати об англичанах. Они, ведь, гугеноты; не так ли?

— По большей части. Особенно на севере.

— Так мы услужим Святой Церкви, если заставим их убраться. Мне говорили, у них там город. Нью… Нью… Как его?

— Нью-Иорк, Ваше Величество. Они отняли его у голландцев.

— Да, Нью-Иорк. И еще другой? Бос… Бос?

— Бостон, Ваше Величество.

— Ну, ли. Эти гавани могли бы нам пригодиться. Скажите же мне, Фронтенак, — и он понизил голос, чтобы слышали только граф, Лувуа и те, кто стояли с ними, — сколько вам надо бы войска, чтобы выпроводить этот народ? Один, два полка, и, может быть, два фрегата?

Но бывший губернатор покачал поседевшей головой.

— Ваше Величество не знает их, — сказал он. — Это — упорный народ. Нам в Канаде, со всею вашею милостивою помощью, и то трудно бывало держаться. Эти же люди ни откуда не видели помощи, а повсюду препятствия, да холод и болезни, бесплодную почву и воинственных индейцев. Несмотря на это, они процветают и размножаются. Леса тают перед ними, как лед на солнце, и благовест их церквей слышен там, где недавно еще раздавался только волчий вой. Они — народ мирный и не скоро решаются воевать; но уж раз начнут, то их не остановишь. Чтобы передать Новую Англию во власть Вашего Величества, я попросил бы пятнадцать тысяч вашего лучшего войска и двадцать линейных кораблей.

Людовик нетерпеливо вскочил с кресла и схватил свою трость.

— Желал бы я, — сказал он, — чтобы вы взяли пример с этих людей, которых считаете такими опасными, и усвоили бы их превосходную привычку делать свои дела без чужой помощи. Этот вопрос пойдет на обсуждение в совете. Преподобный отец, я думаю, пора в церковь? Все прочее может повременить, пока мы не отдадим должного Богу.

Взявши молитвенник из рук прислужника, он пошел к двери так быстро, как только позволяли ему его чрезвычайно высокие каблуки; а двор расступился, чтобы пропустить его, и затем, сомкнувшись, двинулся вслед за ним в том порядке, который определялся чином каждого.

 

14

Квебек — город в Канаде.


10

Фенелон — французский писатель.


8

Гардеробмейстер — заведующий платьями короля.


5

Дофин — титул наследника французских королей.


6

Людовик XIV происходил из рода Бурбонов.


13

Реколлекты — монахи ордена св. Франциска.


9

Боссюет придворный проповедник и воспитатель дофина.


7

Анна Австрийская — мать Людвика XIV происходила из рода Габсбургов.


12

Федра — знаменитая трагедия Расина.


11

Госпожа де-Ментенон происходила из протестантской семьи; после смерти своего мужа, поэта Скаррона, сделалась воспитательницей детей Людовика XIV, имела большое влияние на короля и впоследствии была тайно обвенчана с ним.


4

Версаль — дворец, в 19 верстах от Парижа, служивший прежде местопребыванием французских королей.


ГЛАВА III

Отец своих подданных

Стоя на коленях в церкви, Людовик предавался своим мыслям. С того самого дня, как величественная и молчаливая вдова поэта Скаррона поступила к его детям воспитательницей, ему становилось все приятнее бывать в ее обществе. С самого начала он присутствовал на ее уроках, удивляясь уму и кротости, при помощи которых ей удавалось обуздывать непокорность непоседливого герцога Мэнского и шаловливость маленького графа Тулузского. Он приходил как бы затем, чтобы следить за преподаванием, но в конце концов подпал под ее влияние, стал советоваться с нею о разных делах и подчинялся ей с готовностью, какой не видывали от него ни близкие люди, ни министры. Было время, когда он думал, что ее благочестивые речи служат ей лишь маской, так как он привык видеть лицемерие в окружающих.

Но в этом отношении он скоро разубедился. Ее дружба действовала на него благотворно. Сидеть в ее комнате каждый день после обеда, слышать речи, чуждые лести, мнения, высказывавшиеся не ради угождения ему, — в этом состояло теперь его счастье.

Кроме того, ее влияние всегда направляло его к добру. Она говорила ему о королевских обязанностях, о необходимости подавать пример подданным, о подготовлении к загробной жизни и о том, что в сорок шесть лет ему пора уже избавиться от несовершенств, свойственных юности.

Такие мысли занимали короля, между тем как он склонялся над роскошной малиновой подушкой, лежавшей на его аналойчике резного дуба. Для него было устроено отдельное место справа от алтаря; за ним стояли его гвардейцы и домочадцы, тогда как придворные дамы и кавалеры наполняли всю остальную часовню. Благочестие вошло теперь в моду вместе с темными кафтанами и кружевными галстуками. И с тех пор, как король сделался набожным, благодать не миновала ни одного из придворных. Впрочем, эти воины и вельможи, по-видимому, очень скучали: они зевали и щурились над молитвенниками, а некоторые из них, как будто погруженные в их чтение, на самом деле наслаждались каким-нибудь романом, нарочно переплетенным в темную кожу. Правда, дамы молились усерднее, стараясь притом, чтобы это было заметно всем; каждая держала в руках по восковой свечке, как будто освещая свой молитвенник, а на самом деле с тою целью, чтобы лицо ее было видно королю, и чтобы он заметил по его выражению, что имеет в ней родственную душу. Конечно, были и такие, которые пришли по доброй воле и молились от души; но, в общем, политика Людовика превратила французских дворян в придворных, а светских людей — в лицемеров, так что теперь он оказывался как бы перед громадным зеркалом, которое сотни раз отражало в себе его собственный образ.

На пути из церкви, Людовик имел обыкновение принимать просьбы, письменные или устные, от своих подданных. Чтобы вернуться н

...