Письма и записки Оммер де Гелль
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Письма и записки Оммер де Гелль

Павел Петрович Вяземский

ПИСЬМА И ЗАПИСКИ ОММЕР ДЕ ГЕЛЛЬ

«Письма и записки Оммер де Гелль» — литературная мистификация выдающегося российского писателя Павла Петровича Вяземского (1820–1888).

Это письма француженки своей подруге, в которых она пишет обо всех событиях из своей жизни, о путешествиях в Россию, Крым и на Кавказ, и о романе с известным поэтом Михаилом Лермонтовым. Другими известными произведениями Павла Вяземского являются «Дела иль пустяки давно минувших лет», «Старая записная книжка. Часть 1», «Старая записная книжка. Часть 2», «Старая записная книжка. Часть 3». Павел Петрович Вяземский был не только успешным литератором, но еще и князем, дипломатом и сенатором. Его отец дружил с поэтом Александром Пушкиным, чей пример, вероятно, и вдохновил Павла на литературное творчество.


ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

Я не узнаю моей книги ни в издании 1860 года, ни в издании моего покойного и незабвенного мужа (1843–1845). Это заметки, не имеющие ни малейшей связи, сшитые как попало или связанные вместе, но наобум. Правда, я согласилась с мнением моих лучших, самых веских и влиятельных друзей — исключить кое-какие подробности самого конфиденциального характера. Я преклонилась перед волею графа Сальванди. По возвращении моем из России, в конце 1841 года, несмотря на смерть герцога Орлеанского, мои отношения к королевской фамилии сделались еще интимнее, я была в еще большей милости (1842–1845); у ног моих были герцог Немурский, принц Жуанвильский и д'Омаль.

Нескончаемые комиссии и сама Академия усердно, но неумно трудились над этим юношеским моим трудом, желая его очистить от всех излишеств и паче всего от всех воображаемых скабрезностей, недостаточно, по их мнению, академических. Мой муж тогда еще был жив. Излишняя откровенность могла действительно повредить его карьере. Много лет спустя, сколько помнится, в 1851 году, одна из моих самых старых приятельниц, вдова Шаретон, занимающаяся воспитанием девиц и руководящая очень значительным заведением в Елисейских полях, между Мюет и Ранелаг, принявшая меня в свой институт в 1828 году, когда мне было девять лет от роду или еще того менее, взяла мою рукопись для прочтения и возвратила ее, не скрывая своего негодования.

«Вы не можете рассчитывать на мое участие в распространении вашей книги среди воспитывающихся юношей и, упаси боже, девиц. Что это вы задумали в самом деле? — сказала она мне самым строгим, начальническим тоном. — Она найдет место на столе развратника, да и то запрятанная под сукно. Вас бы самое надобно запрятать и держать покрепче под моей ферулой. Вы бы тогда остепенились и вышли бы с золотою медалью. На вас не стоит сердиться, вы никогда не посмеете издать вашей рукописи». Я постоянно была первою ученицею по наукам и подвигалась в них со свойственною мне страстью. Директриса меня очень любила и баловала с детства. В 1833 году я уже получила на конкурсе в Лилле аттестат на право преподавания музыки и декламации, а в 1834 году удостоена от университета диплома наставницы. Я тогда была уже замужем.

Журналисты из самых влиятельных мне говорили нечто подобное и довольно щекотливое для моего самолюбия. Я преклонила голову пред ареопагом и сказала им в 1860 году: издавайте, как знаете. У меня тогда не то было в голове. Префект полиции, Делессер, перечитывал, как он мне сам не раз говорил, с увлечением несколько писем, писанных мною приятельницам моим: графине Легон, графине Марии Калержи, маркизе Контад, Полине Делож, г-же Гейне, урожденной Фульд, г-же Лафарж, принцессам Бирон, девицам Эллис и многим другим. Как эти ужасные письма попали в черный кабинет? Неужто сами получательницы их передавали в префектуру?

Там имелся целый ряд моих писем к Делессеру за шесть лет (1842–1846) и записок моих к нему без числа, раньше и позже. Это меня, конечно, не удивило и даже польстило; он с большим уважением отзывался относительно самых скабрезных писем и удивлялся моей кипучей деятельности. Такого же мнения был граф Воронцов. Они меня очень высоко ставили и ценили. Я вела переписку с Гизо и Абердином о предметах более важных; впрочем, они ничем не гнушались. Весь мой материал я сдавала на почту по разным адресам; что попадали в черный кабинет политические письма, это меня нисколько не удивляло. Но что ужасно — это нахождение в руках префекта моих писем самых чистосердечных, приятельских, задушевных, крайне компрометирующих. Еще ужаснее видеть в кабинете всемогущего человека целую кипу полицейских дознаний, полицейских сплетен, доносов. Здесь вся моя жизнь как наяву. Я содрогалась и не раз вскакивала с моего кресла, совсем одурелая. Впросонках я вздрагивала, и холодный пот покрывал мое тело. Я его умоляла, на колени перед ним становилась, то плакала, то смеялась и смешила его как ребенка, умоляя, чтобы он мне отдал этот злодейский картон, хотя бы письма к г-же Делож: они для правительства бесполезны. Несмотря на десятилетнюю самую тесную дружбу, он до конца оставался неумолим.

В 1848 году я снова умоляла его отдать мне компрометирующие меня письма. Он отказал, а сам через час бежал. Мне удалось пробраться в те же комнаты, куда сумел пробраться Марк Коссидьер, окруженный массой рабочих. Я следила очень зорко за префектурой и вошла вместе с толпой. Я сразу узнала в этом исполине моего сент-этьенекого и лионского курмахера., Мы встретились старыми и добрыми знакомыми: я не напрасно кокетничала с ним в 1832–1833 годах, во время вакансий. Он вспомнил это и передал картон, не рассматривая вовсе бумаг. Захватив картон, я нашла его в большом порядке: письма и полицейские дознания хронологически рассортированными, мои записки и письма к Делессеру в двух запечатанных пакетах, обвязанных розовыми лентами; один пакет с письмами к нежно любимой подруге моего детства Полине Мюель. Я не понимала, как они достались префекту. Дело объяснилось весьма просто: помета была сделана карандашом рукой Делессера; бумаги захвачены были в 1841 г., их всех было около шестидесяти.

Я, отправляясь в Одессу в 1860 году, захватила с прочими бумагами мои дневные записки и письма. Кроме личного интереса, они вообще любопытны. Эту исповедь моей жизни я взяла с собой, полагая, что сбыт будет верный и прибыльный. Все говорили о свободе печати. Дня через два цензор заявил мне, что моя книга «невозможна», хотя я и предлагала исключить некоторые имена. Вот тебе и свобода печати! Что ни говори, а я рассказываю только то, что видела воочию, и никогда не говорю о том, что мне доверяли с условием держать дело в тайне. Я рассказываю только то, что совершалось в виду многих: coram populo et notario. Все государственные тайны, все подробности доверительного свойства — я храню свято; если я кажусь иногда чересчур болтливой, то я выдаю самое себя на осуждение злорадной толпе. Люди поверхностные упрекнут меня, что я в письмах моих выставляю порок торжествующим. Я иначе писать не могла. Я рассказываю, что я ощущала, что я видела, и именно в том свете, как мне казалось, что виденное мною совершалось. Я головою ручаюсь, что между читателями найдутся люди безупречные, которые скажут: да, эта исповедь есть дело высокой нравственности. Первоначально вся книга заключалась в одной или двух главах «о русской генеральше и управляющем с наичистейшим парижским прононсом». Этими двумя статьями я пожертвовала ради одесской цензуры, хотя граф Сальванди мне разрешал напечатать мои письма целиком. Его письмо у меня хранится как святыня. Он умер 15 декабря 1856 года. Мои письма к нему возвращены по его смерти, равно как и письма к князю Тюфякину и ко многим другим. Тщательно пересмотренная и значительно дополненная по случаю возвращенных мне бумаг с 1833 по 1848 год и моими воспоминаниями с 1848 по 1860 г., книга обратилась в записки моей жизни.

Аделаидино. 28 ноября I860 года

Я помещаю здесь в начале моего сборника статью из «Дамского журнала», написанную незадолго до моей свадьбы. Мне тогда было едва четырнадцать лет, а весьма может быть, и более: мать моя имела страсть скрывать мои годы. Статья эта напечатана 15 декабря 1833 года, но она доставлена ранее, в начале нашего приезда в Париж, в октябре.

Все эти письма писаны к Полине Мюель. Все они помечены рукой Делессера в хронологическом порядке от № 1 до 63 и имеют, кроме того, одну общую помету: «ад. № 478, дело Делож.», обозначающую, конечно, дело, которого в моих бумагах не оказалось. Я очень просила Делессера мне это дело отыскать и возвратить. Но все мои старания остались тщетными. Дело, без сомнения, к коему эти письма относятся, касается бракоразводного процесса супругов Делож. В парижской квартире г-жи Делож был произведен обыск в конце 1840 года — и, между прочими любовными письмами, коих оказалось много, были и мои письма. Обыск совершился по указанию мужа в досаде на исчезновение шкатулки, которую г-жа Делож бросила из каюты мужа в Средиземное море. Ей удалось захватить свои письма во время плавания из Ливорно в Марсель. Делож их вез к отцу как доказательство преступной жизни жены и надеялся тем избавиться от уплаты пятисот тысяч франков ее же собственного приданого. Меня в Париже не было; я тогда устанавливала в России (1838–1842) связи — в Галацах, Черновицах, Одессе, Таганроге и других еще более удобных местах, но не пользующихся той же известностью, для споспешествования нашим торговым сношениям; мне удалось установить некоторые связи, которые не прекращались в течение многих лет и оказали в глазах самого правительства несомненную пользу во время Крымской кампании. Эти местности не обозначаются с должной точностью и определенностью, чтобы не навести русскую полицию на след. Контрабанда производилась на яхте графа Воронцова, на яхте Тэтбу де Мариньи, на военных пароходах, возвращающихся из Константинополя в Николаев и…[1] Заботы мои напрасны. Две давности уже миновали. Я была, однако, жертвой величайшей несправедливости: въезд в Россию мне высочайшим указом был воспрещен, мне, помещице, дворянке, жене бергинспектора и гютенфервальтера, в чине полковницы. Я обращалась в русское посольство в Константинополе, в Париже, в Вене, в сенат, в комиссию прошений, я писала на Кавказ к графу Воронцову, — и все напрасно; только с воцарения Александра II я получила русский паспорт, который восстановлял мои права. Не желая быть жертвой повторения столь явного нарушения законов, я продала оба мои имения в 1858–1859 году — и хорошо сделала.

Обыск производился большим моим приятелем Делессером в конце 1840 г. Он, однако, тщательно скрывал, что имеет в своем распоряжении компрометирующие меня бумаги. Это подло. Совершенно иначе поступил Жиске с моими письмами к графине Легон. Она имела подлость доставить их префекту во время ссоры моей с ней в 1836 году. Я их тотчас уничтожила, бросив в пылающий камин. К счастью, я их нашла в том же картоне в копиях, чего я вовсе не ожидала от Жиске. По крайней мере, он не злоупотреблял моей откровенностью. Король был очень милостив ко мне и весьма содействовал напечатанию на казенный счет моего путешествия под именем моего страстно оплакиваемого мужа, сошедшего в могилу ранее тех великих почестей, которые несомненно ожидали бы его, на что я имею весьма веские доказательства. Если бы ему удалось продлить свое существование, то он увидал бы то лучезарное солнце, под сенью которого ныне благоденствует Франция. Я прежде всего должна почтить память знаменитого греческого филолога Кораи, умершего на 86 году от рода. По нем совершена панихида 9 апреля 1833 года в греческой церкви. Мир праху твоему, мой незабвенный учитель, возбудивший во мне с ранних лет страсть к дальним путешествиям, Я должна помянуть память графа Сальванди, столь сильно покровительствовавшего моим первым начинаниям. Я оплакивала ныне неожиданную смерть наилучшего из друзей моих. Я гостила в Гравероне 15 декабря 1856 года и остаюсь здесь до его похорон, чтобы почтить его дорогую память. Мне остается изъявить мою живейшую благодарность г. Фульду, много способствовавшему созреванию плодотворной моей деятельности.

1

Пропуск в подлиннике.


№ 1. ДЕВИЦЕ МЮЕЛЬ

Лион. Четверг, 3 октября 1833 года

 

Мой несравненный друг Полина, солнце моей жизни. Я тебе все пишу в Эпиналь, г-ну Мюель. Я приложила статью из «Дамского журнала», зная, как ты интересуешься модами.

«Г-жа Герио в том же роде велела вышить золотом роскошными букетами передник из фиолетового кашемира. Внизу он окаймлен бахромой из золотых шнуров, перемешанных с шелковыми. Узнавая мать по ее элегантному утреннему неглиже, мы вам укажем немного позади, вдали от матери, ее дочь, существо совсем еще девственное, непорочное, скромное, но весьма красивое, красивое своею первою молодостью, во всей свежести ее юных лет, в белом муслиновом платье, с плечами полуобнаженными, как у матери, кушаком, завязанным сбоку, — единственно дозволяемое ей пока кокетство. Молодой девушке, сидящей в гостиной ее матери, не более четырнадцати, много пятнадцати лет. Вы знаете, в Париже их ранее того не видно и вскоре их ожидает замужество и совершенно иная сфера».

Сохрани этот нумер, он послужит со временем доказательством той изящной элегантности, которой я с детства моего привыкла пользоваться. Это будет со временем исторический документ, довольно важный.

Июльские дни озарили горизонт новым светом. Модные магазины ожили новою жизнью. У нас открытый кредит в любом из них. Делиль занял роскошный отель Шуазель между улицами Шуазель и Граммон; он платит двадцать пять тысяч франков в год и нанял дом на тридцать лет, и я как бы царю в нем. На углу улицы Граммон и Итальянского бульвара под вывеской «Серебряного колокола» Жерве-Шарден продает дивные духи в своеобразных флаконах. Дё Маго по улице Рюсси, Повр Дьябль — по улице Монтескье, Пальмир, Убиган открыли великолепные магазины. Все пахло весною, мы оживаем новой жизнью. Я далеко не революционерка. Я держусь правил Сен-Жерменского предместья и участвую во всех его легитимных манифестациях. Это король очень хорошо понимает и воздерживается от оказания мне своего расположения. Революция 1830 года сделана именно для меня. На проходе меня встречает везде одобрительный гул: «Это хорошенькая Герио, саперлипопет, как она мила, какой обворожительный туалет».[2] Эти выражения неподкупленной толпы, срывающиеся невольно с уст людей, не ожидающих от меня никакого сочувствия, наполняли мою грудь невыразимым торжеством. Меня везде на руках носят. Наш авторитет в первостатейных магазинах признается законом. Мой передник того же фасона, те же букеты вышиты разноцветными шелками по черному атласу: два букета по углам и два для карманов. Не правда ли, как мило? И оно нам ничего не стоит, кроме золота и шелка: их вышивали лучшие воспитанницы в приюте, учрежденном в Лионе стараниями моей матери и находящемся в бесконтрольном ее заведовании. Она не любила им спуска давать, и я также; им работа не обходилась даром, за это я тебе ручаюсь; а не то милости просим и вон. Они ужасно боялись своих отцов и матерей. Мы отдали отделывать г-же Ленорман по улице Де ла Пэ, 26, сделавшей нам очень выгодное предложение. Ты знаешь, как черный цвет идет к моему смугло-желтому лицу. Я решительно начинаю давать тон. Платья выездные и нарядные все большею частью черные или отделываются черными кружевами. Ты скажешь, что оно не к лицу для молодой девушки. Ты очень ошибаешься, потому что оно будет в большой моде с самого начала сезона. Я все вижу в черном цвете. Посмотришь зимой.

Я часто езжу верхом с Анатолем Демидовым, с графом Морни. Много бывает разной молодежи, и все львы самого первого сорта. Чем их больше, тем безопаснее, говорит моя мать. Мой quasi-отчим сорит деньгами и любит, чтобы ими сорили и мать моя, и я. Это основа кредита, говорит он. Я часто встречаюсь с герцогом Орлеанским и Немурским в Елисейских полях и в Булонском лесу. Мою гувернантку я еще в пансионе прогнала. Я ее два раза коленом хватила в самое больное, нежное место и носком моего сапога очки с носу сшибла. Она зашаталась и в обморок упала. Я поскакала с Анатолем в лес. Я упражнялась три дня и ожидала только этого случая. Мать приезжала за мной. Ей г-жа Прево насплетничала и не на шутку напугала. Пусть голодает, ее никто не возьмет, кроме нас. Я только на одну неделю здесь. Меня взяли на исправление. Просто умора! Некогда гулять. Я работаю за деньги, знаю, что у моей матери ничего нет или почти ничего, и наверное, что есть, то в пожизненных рентах и едва ли когда-нибудь будут деньги. Ты богата, не поймешь. Моя мать рада была бы меня запереть. Но Керминьян этого никогда не допустит. Он очень дружески относится ко всем моим шалостям и потакает им. Я у него живу и вполне хозяйка в его доме. Мне часто приходит на ум, что я могла бы быть его женою. Меня берет досада, когда он меня бросает одну с молодыми людьми и, оставляя нас вдвоем, говорит на прощанье неуместные шутки. Он из меня хочет сделать львицу и говорит, что я далеко пойду.

2

В оригинале, приводимом переводчиком в тексте в скобках, стоит: c'est la jolie Heriot, saperlipopette, qu'elle est done jolie, quelle delicieuse toilette.


№ 2. ДЕВИЦЕ МЮЕЛЬ

Сен-Этьен. Воскресенье, 13 октября 1833 года

 

Душка моя Полина, ненаглядная ты моя красавица, поздравь меня, я невеста, я почти уже замужем, моя судьба решена бесповоротно. Молодой человек, оканчивающий курс в Горном училище, около года занимается практически под руководством г. К(ерминьяна), ему едва двадцать три года. К(ерминьян) его любит как сына и уважает за твердость характера и несомненные способности. Я люблю его с год, когда вижусь с ним, что бывает, правда, очень редко. Он избегает меня, но я ему видимо нравлюсь.

Поговорили о парижской великосветской молодежи, с которой действительно весело верхом ездить, да и только. Я их очень хорошо знаю. Стариков не поймешь, они нас за деньги покупают. Он (Керминьян) совершенно согласился с моим взглядом. Когда я ему намекнула о моей любви к г. Геллю, он ухватился с восторгом за эту мысль, и мы поехали вдвоем в Сент-Этьен. «Он твоей карьере мешать не будет и муж, каких мало. Я его близко знаю. Мы с ним в проделках бывали, и я всегда был им доволен. У тебя явилась гениальная идея. Берегись матери, чтобы она твоему счастью не помешала». Что от тебя скрывать? Я так рада была поездке, что бросилась ему в объятия и страстно целовала его, наши руки невольно встретились и нашли те пути, которыми, думая утомить нашу жажду ощущений, мы только разжигаем чувственность. Каков моралист — не хуже Вовенарга! К.(ерминьян) присутствовал на экзаменах. Я выходила несколько раз и ожидала их в страстном волнении. В прошлом году, в июне, со мной встречался молодой человек атлетической формы. Ты знаешь, я от них без ума. Верно, мои глаза были так выразительны, что он прочитал в них сразу, как он мне нравится. Он прямо подошел к моему окну и заговорил. Вообрази себе, какой нахал! Я ему здесь очень обрадовалась, так скучно сидеть одной. Его зовут Коссидиером. Окончив блистательно экзамены, Гелль вышел первым. Мой жених носит аристократическую фамилию: Оммер де Гелль. Я его обвила обеими руками и увлекла в моих объятиях. Я вечно буду помнить три дня восторженного счастья, которое мне удалось вкусить. На третий день г. Керминьян объяснился с нами и сказал, что мы достойны друг друга, мы будем дружно работать вместе, а когда нужно, то и врозь. «Я знаю ее, как себя. Она вам будет верной сотрудницей и, когда нужно будет, придет, бросив все, к вам на помощь. Вам, впрочем, помощь не нужна, и прошу вас обоих не беспокоиться на первых порах о вашей будущности, пока я тружусь и богат. Располагайте моим кредитом».

№ 3. ПОЛИНЕ МЮЕЛЬ

Лион. Среда, 16 октября 1833 года

 

«Керминьян уехал вперед рано утром», — донесла моя девушка, входя в спальню. Я обомлела, но скоро оправилась; она мне подала записку от опекуна: «Куй железо, пока горячо, еду к матери, чтоб ее подготовить». Я опять улеглась в постель. Нам подали кофе. Я с трудом встала часа в два пополудни; к вечеру мы отправились, как муж и жена, в дормезе г. Керминьяна, который настолько был любезен, что нам заказал обед на славу. Мы облизывали пальцы. Мне ужасно хотелось есть. В самом деле обед был очень хороший. Гостиница под вывеской «Золотое солнце». Нам служил сам хозяин Ледюк, младший брат того, что в Монморанси; помнишь прошлогоднюю поездку на ослах? Приехав в Лион, я объявила матери о случившемся. Моя мать, скрепя сердце, приняла меня довольно хорошо; она слишком занята была г. Морэном, у нее гостившим. Мы пошли впятером с г. Керминьяном и мужем моим прогуляться. Морэн взял свой складной стул, свои кисти и написал первый набросок моего портрета с натуры. Вышло чудо чудес. На другой день К(ерминьян) уехал с моим мужем на работы. Они вернулись ужасно поздно. Я весь день провела как сумасшедшая, все мне сделалось противно. Я ругала, топала ногами и два раза приколотила мою бедную старую няню; ей не в диковинку — она невольница. Но мне ее было жаль; я ей подарила пять франков. Я оставила дверь незапертой. На днях мы будем граждански обвенчаны. Но все же это страшный грех… Я завтра покаюсь на исповеди.

Эти господа приедут в Париж 11 ноября в два часа пополудни, свадьба 12-го; все будет окончено к двум часам пополудни. Всем распоряжается г. К(ерминьян, я его от души полюбила. Перед моим с ним объяснением я ему говорила, что я была бы рада за него замуж выйти. «Что за вздор», — сказал г. К(ерминьян), и его слово закон не для одной меня. Я тебе еще не говорила о г. Морэн. Это живописец, ухаживающий за моей матерью. Мать моя старается его водворить в своем доме, т. е. в доме Керминьяна, и уверяет, что он по уши влюблен в меня и просит моей руки, зная, что я ему откажу. Она рада найти случай и предлог. Какое свинство! Это просто ни на что не похоже.

Коссидиер опять здесь.

— Он очень опасный человек, — говорит Керминьян, — он волнует…

— Он волнует молодых девушек, — прервала я опекуна, — он так возвышается над толпой. Его только одного и видишь.

— Нет, — сказал Керминьян, — он мутит рабочих.

— Напрасно, — сказала я, — он в женщинах нашел бы счастье наверное, а с возмутившейся толпой привлечет сержантов. Плохой барыш. Его подстрелят или в тюрьму засадят. Я постараюсь его вывести на лучшую дорогу.

— Он человек очень практический, но завзятый революционер. Я его насквозь знаю, — сказал опекун и ушел.

 

3 ноября. Я вполне предалась набожности. Мой духовный отец не отходит от меня. Я страшная грешница. Моя мать ненавидит Гелля и очень довольна моим увлечением и устраивает свидания. Он очень подружился с Керминьяном, но мужа систематически избегает. Положение довольно деликатное. Мой духовник держит себя очень осторожно. Я иногда как сумасшедшая им увлекаюсь. Моя мать все повторяет: ты теперь в хороших руках. Из тебя прок будет. Ари Шеффер набросал на холст мой портрет с отцом Менекени.

№ 4. ДЕВИЦЕ МЮЕЛЬ

Париж. Среда, б ноября 1833 года

 

Душка, душка! Я не могу сказать, как я тебя люблю. Мы вернулись 20 октября в Париж: мать, Морэн и я. Париж тебе кланяется и ждет не дождется, как своего солнца. Я удивляюсь, как г. К(ерминьян) доверчив. Связь прямо бросается в глаза, это просто непонятно, как он может это терпеть. Морэн оканчивает портрет масляными красками к 12 ноября. Он дал слово жениху. Картина будет выставлена на выставке еще нынешней осенью. Я не пойду на эту выставку. Разве в черном вуале… Напиши скорее, что ты об этом думаешь. Морэн пригласил уже герцога Орлеанского посетить его мастерскую, по желанию моей матери. Герцог очень любовался картиной и особенно обратил внимание на выражение лица. Вообрази себе, он сделал несколько довольно ничтожных замечаний. Очень сожалел, что не видел моих рисунков, их вовсе и не было. Мне живопись как-то не далась. Он посмотрел на меня пристально и затем поспешно вышел. Картина осталась, однако, за нами. Мать так дорожила этой картиной и ожидала от нее стольких благ для моей будущности, что она поручила Жанену издать картину на ее счет. Литография сделалась известной под названием «Подвязка». Она печаталась у Лемерсье. Ее рисовал на камне сам Морэн с видимой любовью. «Его величеству нужен Ари Шеффер, — говаривал Морэн с некоторой, худо скрываемой досадой, — с его святыми женами или германскими проходимцами». Она обратилась к Ари Шефферу с просьбою взять меня в натурщицы. Портрет или, правильнее, эскиз очень хорош, но картина попадет на выставку гораздо позже (1836 г.) под названием Миньоны, считающей звезды. Он три раза с меня пишет свою Миньону: сначала Миньону с мандолиной в руках, Миньону, считающую, звезды, Миньону с престарелым отцом. Это все эскизы, наброски, часто изменяемые. С тех пор, как я сижу у него натурщицей, я в Тюильри как дома. Этого мне и нужно было. Эскизы очень удачны в своем роде, но картины едва ли попадут на выставку ранее 1835 и 1836 года. Эскизы можно видеть в Тюильри, в мастерской художника. Поедем вместе, а то, пожалуй, не впустят. Картины Шеффера и Морэна обе очень хороши; в одной ты видишь девушку, которая считает звезды и удивляется, что дождь так долго не идет, а другая прямо говорит: иди с козыря, это большой инвит. Посуди сама, которой картине следует отдать предпочтение. Однако же эта Миньона, считающая звезды, свое действие произвела. Герцог Орлеанский все чаще и чаще стал ходить в мастерскую Шеффера. Я там днями сижу, даже когда самого Шеффера не бывает во дворце. Со мной ходит отец Менекени. Он очень понравился Шефферу, который с нас пишет Данте с Беатриче, пока только этюды.

Я сведена с ума сумасбродством и вертопрашничанием моей матери, постоянными заигрываниями с матушкиным содержателем, который действует теперь посмелее. Я ему не противилась; но он все что-то не подвигается, такой несносный. Оскорбительно, что ни говори, отсутствие жениха, и, несмотря на все, я им очень дорожу. Он теперь производит работы, которые никогда не кончатся (железная дорога из Лиона в Марсель), Я пригласила герцога в свою мастерскую с того же хода, что Морэн, одним этажом ниже, по улице Сент-Оноре, № 13. Ты, верно, покачиваешь головкой. Ты совершенно права, но увидишь мою мастерскую, скажешь другое. Я встретила герцога у Шеффера в Тюильри. Он подал мне молча руку, и мы долго, долго смотрели друг на друга. Я хотела взять руку назад и согнула средний палец, нечаянно, ей-богу, совсем нечаянно. Впрочем, что ни говори, ты никогда не поверишь. Только что он показался в моей мастерской, мое сердце так забилось, будто хотело выпрыгнуть из взволнованной груди, дверь была не заперта. Моя привратница, — помнишь мою бывшую гувернантку Прево? — она опять у меня, держу ее Христа ради на послугах, — она на цыпочках, украдкой, пробралась и заперла задвижкой. Очертя голову, без долгого размышления, в страстном порыве, я бросилась на шею герцога и объявила ему напрямик, что я на днях выхожу замуж, что я от него без ума и решилась пожертвовать собой, а затем всю остальную жизнь готова вести в одиночестве, насыщаясь одними дорогими воспоминаниями. Я тебе должна рассказать наперед разговор мой с матушкой, решивший мою судьбу. Я начинаю, кажется, не с того, как бы надо; надобно гору с плеч прежде свалить, а впереди явятся басни и прибаутки, и как будто станет легче на сердце.

— Надо сознаться, ты очень хороша. Ты очень напоминаешь императрицу Жозефину. Ты перещеголяла меня в моих молодых годах, а я была первостатейной и знаменитой красавицей. Все происходит от воспитания: я воспитывалась в совершенном бездействии, окруженная толпой черномазых рабынь, не без трепета ожидавших моих приказаний.

— Какое же я воспитание получила? Меня выпроводили, не дав кончить моего образования.

— Это, мой друг, все вздор, я сама взяла тебя, твое воспитание уже кончено, у тебя уже выработалась железная воля. Ты очень хорошая эллинистка, я уже не говорю о латыни. Сам Кораи в восторге от тебя, как и твой преподаватель Казимир Бонжур, которого ты в шутку всегда называла Калимера. Ты уже имеешь аттестат, как преподавательница музыки и декламации. Тебе нужен от университета диплом наставницы, позаймись этим. Как ты по носу задела г-жу Прево — ведь это только за деньги, напоказ, можно делать! — и, окруженная твоими вертопрахами, поскакала в Бу-лонский лес. Ну, что говорить, молодец! Я поняла, что тебе в институте совсем не место, тебя надо поскорее замуж отдать. Что Демидов?

— Был и всякий день ходит и говорит, что если ему о свадьбе заикнусь, он уедет тотчас в Россию командовать своим полком. Его уже император Николай давно к себе просит. Я думаю, ты негритянок порядком колотила. Я моими плантациями хочу серьезно заняться. Я уже о них говорила с моим женихом. Он говорит, что эта статья весьма доходная. Только нужен надежный человек. А Коссидьер? — сказала я ему. Коссидьер — не Коссидьер, а человека я тебе найду. Впрочем, он человек распорядительный. Надо об этом хорошенько подумать.

— Я неграми с детства приучилась распоряжаться, но у меня от этого не вырабатывались мускулы. Я росла красавицей и становилась более и более изнеженной, а моя плоть все не имела вожделенной твердости. Какая разница с тобой, твои мускулы и в икрах стальные. Это очень хорошо выражено у Морэна. Да, если бы нас с детских лет обучали фехтованию, гимнастике! А на вас, боже мой, сколько денег тратят! И за твою лошадь плати, и за берейтора плати, за одну верховую езду что ни день, то сорок франков выходит. А за твою мадам, что провожала тебя в коляске? Сколько тысяч пошло на одну верховую езду в два года! И мои мускулы сформировались бы, да не так воспитана была; не то было в моде. Я исполнена была неги, стройна и грациозна. Это требовалось прежде всего и исключительно, мы на рапирах не дрались. Мужчины нас бы на смех подняли, а на руках бы не носили.

— Мне бы очень хотелось на остров Мартинику съездить, у нас там есть черномазые невольники, которые требуют прямой и строгой выдержки и присмотра.[3] Право, мама, поедем туда на пароходе, в месяц доедем. Я ужасно люблю путешествовать.

Я все заговаривала о моих плантациях, а моя мать точно нарочно изменяла разговор, неся всякого рода чушь.

— Право, брось своего жениха, его только мог выдумать Керминьян. Мы поедем весной, и там я тебе найду выгодную партию. И ты успеешь заняться своими плантациями, а пока, поверь мне, твои чудные ноги, кокетливо обутые, привлекут старых холостяков с туго набитыми карманами. Ты с Ари Шеффером далеко не уедешь, поверь мне, а ты все норовишь к нему. Он бы хоть напоказ выставлял твои ноги в полном свете и с маленьким оттенком кокетства, я бы ничего не сказала. Вместо твоих чудных ножек какие-то утюги выходят. Не будь ребенком, тебе уж пора забыть твои пансионерские манеры. Морэн тебя изобразил совершенной скромницей; ты выглядишь пугливой серной в чаще лесной и в совершенной тени угадываешь твое личико. Он тем и показал свое искусство, что на свет выставил только черные атласные башмачки и с изумительной верностью и неподражаемым искусством сумел передать твои растопыренные субтильные ножки, твой grand ecart. Он очень искусно вышел из затруднения. Он тебя, бедную, совсем замучил, держа десять дней в этом положении. Твой жених этого не стоит. Мы бы так стоять не умели, и живописцы бы и написать не сумели. Это достояние трех июльских дней. Все остальное в тени, надобно долго смотреть и даже всматриваться, чтобы увидать твое спокойное лицо, с спокойным взглядом. В этом и заключается прелесть. Не развлекая взора, надобно, чтобы внимание было сосредоточено на твоих, ногах; их надо видеть. Это практично: ты, глядя на них, задумываешься, и твое внимание ничем не отвлечено. Герцог не хотел купить картины — и не надобно. Мы сами ее купили, А как он всмотрится попристальнее, то предложит двадцать тысяч франков, и г. Керминьян наверное не отдаст, а захочет больше. Мне картина так нравится, что хочется заказать ему повторение. (Моя мать решительно не знала цены деньгам.) Ты слишком редко посещаешь его мастерскую, он такой добрый малый, так предан твоим интересам. Тебе надоедают посетители; возьми квартиру под ним, в нижнем этаже. Она немного темна, он оттого и перешел наверх, а квартира славная, в ней много простора и удобств, в ней три выхода, один на улицу.

Сказав это, моя мать так и вспыхнула. Какая наивность, я этого от нее вовсе не ожидала. Неужто она воображает, что я ничего не замечаю?

— Я не говорю, что я не хочу мастерской, но прежде всего я хочу быть честной женщиной, прежде всего я хочу выйти замуж. Лучше моего жениха нет, он самый что ни на есть подходящий. Г. К(ерминьян) очень обстоятельно с ним говорил, и мы выяснили обоюдное наше положение. Мы оба хорошие работники, наша будущность впереди. Мы свое возьмем. Не мешай моей свадьбе, а там мы увидим.

— Когда ты устроишь твое ателье, пригласи г. Анатоля побывать у тебя, он, верно, из-за меня перестал к тебе ходить. Я очень любопытна знать, что он думает о картине. Он любит легкий жанр. Ведь ты показывала картину твоему жениху? Да ты и растопыривала твои ноги перед ними обоими. Морэн ко мне прибежал в восторженном возбуждении, и твой жених все толкует о твоих чудных ногах; он первый заметил Морэну, что картина выйдет прелестная. «Вам будет трудно передать, а я рад бы иметь хоть эскиз. Правда, мне этого не нужно, когда я буду обладать очаровательницей». Он так и сказал, не стесняясь моим присутствием. Негодяй! А именно и не надобно было ему показывать твоих чудных ног, да и самой картины вовсе не следовало ему показывать. Все они ужасные ревнивцы; нынче он гордится тобой, а через десять лет припомнит, поверь мне.

Советы, часто, почти ежедневно повторяемые матерью, навели меня на первую мысль нанять квартиру, ту самую квартиру, в которой прохлаждалась матушка. При повторении этой сцены я вышла из себя и велела прийти обойщикам; они мне все устроили в один день. Я уже с утра ранехонько расположилась в роскошной просторной комнате, обставленной зеркалами; и на потолке четыре большие зеркала и пятое, еще больше, посредине. Вдоль стен также четыре зеркала меня отражают с разных сторон. Вся комната обита лиловым атласом (это мой любимый цвет), в складках, все занавески, все портьеры кашемировые того же нюанса, и мебель разбросана по комнате в самом живописном разнообразии, с причудливыми формами, но крайне удобная; так и хочется лежать и мечтать, летая в облаках, а из них выходит в лучезарном сиянии его высочество и простирает свои нежные объятия. Я сразу поразила мать, она точно угорелая стояла предо мною. Мой решительный характер ее недаром озадачивал.

— Прежде всего прошу не мешаться в мои дела. Я далеко не ребенок, как ты себе воображаешь. Комедия уже сыграна, и я осталась очень довольна моей поденной платой. (Так и сказала.) Герцог должен быть ко мне через час. Он, кажется, сам привезет тебе ложу, из первых, на оперный бал, они отбираются для двора. Бал дается в честь королевы бельгийской. Он желает с тобой познакомиться. Ты наденешь шляпу и, как скоро он войдет, сказав ему несколько слов, сделай вид, что ты выходишь, — это так принято. Он, вероятно, тебя не задержит, ты и ступай. Скажи, уходя, чтобы никто не входил, пока будет герцог, и никого не впускать. Я всем обязана герцогу, это серьезный Мише. Мы поедем вместе в мастерскую Морэна завтра, по возвращении от королевы Амелии. Я забыла тебе сказать, что она нас ожидает к полудню. Какой мы произведем мироболантный и шикокандарный эффект! Какова будет картина! Я заходила сказать ему, чтобы побольше народу было, и все люди самые шикарные.

— Что за тон и какие речи? Ты точно нарочно, чтобы меня взбесить. Это из рук вон, просто ни на что не похоже, такие уличные речи, что их и не поймешь. Что такое Мише, я, право, не понимаю.

— Это для вас г. Керминьян, а для меня это герцог. Надолго ли? — право, не знаю, мама. Насилу таких людей не удержишь. В префектуру позовут.

— Да не говори таких слов, мы теперь ко двору ездим.

— Будьте спокойны, нас учили, как обходиться во дворцах, да и почище этого. Я умею приседать, и ногой нас учили забирать хвост, только для этого нужен шлейф. Я тебя выучу, только шлейф надень. Я очень хорошо помню, как меня сам г. Абрахам учил, как приседать, как ногой отодвигать шлейф. Есть ли у тебя платье со шлейфом? Поди скорее закажи. Завтра мы к королеве поедем. Помнишь, мне тогда было девять лет, когда меня повезли к герцогине Беррийской. Помнишь, в Диеппе мы подружились с герцогиней, ты тогда была с Демидовым. Я очень хорошо помню старика; тебе, должно быть, было очень скучно с ним. Герцогиня не могла налюбоваться моим шлейфом; она со смеху помирала, и я ухаживала за ее чудными ножками, я разувала их и обувала и целовала, а она все помирает со смеху. Чудное то время было.

— Да перестань же все глупости говорить. Ты несносная девчонка. Бог знает, что люди подумают. Ты такую волю привыкла давать своему языку, что у тебя сорвутся с языка бог знает какие непристойности в присутствии самой королевы. Она, говорят, этого очень не любит.

— Я была приятельницей с герцогиней Беррийской, герцог Бордоский был влюблен в меня, несмотря на то, что мне было десять лет. Я первую роль играла на праздниках в Багателль; меня отличали перед всеми пансионерками Почетного легиона. Меня герцогиня несколько раз брала с собой в субботу на бал в Ранелаг. За мной волочились и молодые и старые. Герцогиня очень любила, когда мне куры строили, а я и подавно. Я у герцога Леви на коленях сидела и ему глазки делала. Ларошфуко первый начал серьезно куры делать, и его глупая система оказалась не совсем глупой.

— Замолчи же, наконец, ей-богу, терпенья нет.

— Я и в Мюет очень забавлялась, мы часто ходили с m-llе Прево к Эрару. Ты этого не помнишь, ты тогда была в Мартинике, а мы очень хорошо устроились в Пасси. Ты очень тогда удачно выбрала место для моего воспитания — Пасси, Ранелаг, Мюет, и взяла в наставницы m-lle Прево.

Тут я расхохоталась громким смехом, обняла мою мать и сказала ей: «Поди приготовь шлейф»,

Совсем другое вышло бы дело, если бы я воспитывалась по ту сторону реки. В отдаленной части Парижа, где возвышается купол Инвалидов, помещается институт Сакре-Кёр; директрисой института была девица Д'Авена. Это не чета вдове Шаретон и К. Я сильно досадовала на мать, что не воспитывалась в Сакре-Кёр: это придало бы мне блеску и чего-то особенного, что осталось бы на всю жизнь.[4]

Прощаясь в Лионе с Коссидьером, я ему сделала вскользь намек, что у нас в Париже есть мансарды над нашей квартирой. Приехав в Париж, мы нашли его у дверец нашего экипажа. Он стал выносить нашу поклажу, как ни в чем не бывало. Я едва могла удержаться от смеха, глядя на него. Он провел три дня в Париже. Я не понимаю, куда он все бегал в течение трех дней. Он приходил поздно. Мы делали разные восторженные планы будущего. Я видела Париж распростертым у моих ног, в мраке ночи, мне подвластный; и купол Инвалидов, и Нотр-Дам, и бульвары — все предо мною пресмыкается, все у моих ног, все мое, все мне подвластно. Коссидьер несвязными речами уверял, что революция неизбежна, он говорил, что камня на камне не останется, и видел Париж в зареве пожара. Мы много и горячо спорили. Я была рада, когда он убрался. Он, в самом деле, бедовый человек, но очень завлекателен. Он меня просто пугал. Я предупредила Жиске. Он только пожал плечами.

— Пока они болтают, они безопасны, а когда они станут бунтовать, наше войско очень надежно; их живо перестреляют, и они опять примутся за работу. Это так просто, что не труднее сказать: здорово живешь.[5] Впрочем, если вы желаете, мы его приберем.

5

В оригинале, приводимом переводчиком в тексте в скобках, стоит: C'est simple comme bonjour.


4

В оригинале, приводимом переводчиком в тексте в скобках, стоит: cela m'aurait donne un relief, un je ne sais quoi, qui me serait reste pour la vie.


3

В оригинале, приводимом переводчиком в тексте в скобках, стоит: Un tas d'esclaves malblanchis qui demandent une stricte surveillance et une discipline fort severe.


№ 5. ДЕВИЦЕ МЮЕЛЬ

Париж. Суббота, 9 ноября 1833 года

 

Душа ты моя, радость ты моя, ненаглядная моя Полина. Бал в опере все откладывается. Я думаю, наверное, будет 12-го. Во всяком случае, ни одного бала не пропущу, хотя особенно нынче ехать совсем не хочется. Я моему жениху со дня его приезда до отъезда, без исключения, принадлежу всем телом и душой, разве только бал при дворе. Бал будет завтра, 10-го. Я надеваю мое голубое, небесного цвета, креповое платье на атласной, того же нюанса, юбке. Платье уже принесено 5 ноября, оно очень просто и чудо как хорошо сидит на мне. Четыре бархатные банта идут от кушака, и по обеим сторонам спускаются, все расширяясь, по два соединенных лавровых листа, образующие бархатные накладки; их по шести, от бантов, что на средине. Платье мне делала m-me Селиан Мортэн. Она просто в восторге. Герцог подарил мне диадему, которую я надеваю на бал. Это большая бирюза чудного цвета, оправленная очень крупными бриллиантами. Мать моя говорила, что девушки не носят бриллиантов. Я невеста, и какая же я девушка? Я думаю, сама королева знает. Г. Керминьян отсоветовал надевать, говоря, что опасно: в толпе с головы сорвут. Какой вздор! Что же делает полиция? Мы почти каждый день ездим в Жимназ. В большой моде «Старые грехи». Буффе, отставной балетный танцор, попавший в старосты церковные, увлекается старыми воспоминаниями, так и просится тряхнуть стариной. Старик принялся плясать с заезжей танцоркой, Женни Верпре; его застает старая маркиза, бывшая некогда, мимоходом, его любовницей. Женни Верпре просто прелесть. Она несравненно лучше Дежазе и гораздо моложе. Очень забавен «Парикмахер и парикер». Жюстина, посмотрев в окно, напевает:

Как легка и изящна карета.

Как красив конь гнедой и сюртук!

На что ей отвечает ее любовник:

Все — мое до жокея, Жюстина,

Это требует строго наш круг.

Есть ли что увлекательней в свете,

Как, по гладкой панели скользя,

Беззаботно промчаться в карете

И забрызгать плебею глаза?![6]

Я очень любовалась Леонтиной Фай. Давали: «Квакер и танцовщица» и «Дипломат». Она в обеих пьесах играла.

6

В подлиннике перевода дается французский текст:

Cette voiture elegante el legere

Се beau carrick, ce joli cheval bai…

Dans notre etat, e'est de rigueur, ma chere;

Tout est a moi, jusqu'au petit jockey,

Fut il jamais condition plus douce

Sur le pave, que Гол me voit raser,

Mon char s'elance, et gaiment j'eclabousse

Le plebeien que je viens de friser.


№ 6. ПОЛИНЕ МЮЕЛЬ

Воскресенье, 10 ноября 1833 года

 

Как я хорошо сделала, что надела мою диадему. Туалет мой был восхитителен и отличался свежестью и простотой среди очень тяжелых, хотя изредка и довольно элегантных; все походило на театральные костюмы, взятые внаем, как будто напрокат; я не говорю о тех, которые действительно были взяты напрокат.

Много дам было в простых платьях и в прюнелевых башмаках — это уже чересчур по-мещански и едва ли позволительно — и в шляпках, красовавшихся на бульварах задолго до славных июльских дней. Я знаю очень хорошо, что это все вздор. Но сознайся, что простору больше. Все ожило: посмотри на магазины, на бульвары! Говорят, что прессу распустили. Я вовсе не боюсь газетных толков и пересудов. Чем больше говорят о нас в газетах, тем для нас больше славы. Это очевидно. От старомодных костюмов веяло чем-то затхлым, одним словом, пахло и реставрацией и ресторанами близ застав. Я герцогу это шутя сказала, не подозревая никакой колкости. Он очень смеялся и сказал: «Ваше слово разойдется по всем гостиным, но не повторяйте этой шутки при матери: она совершенно в других принципах — маменька из простоватых»,[7] — и повел наверх в королевскую ложу. «Не говорите также Немурскому — он совсем легитимист». При проходе нам попадалось несколько черных тюлевых юбок, богато вышитых разноцветными шелками, но на белых перкалевых подкладках выглядят серыми. Это уже мне говорил Морэн. Каков знаток! Он то же говорил и о красных юбках. В самом деле, платье из черных кружев, стоящее неимоверных денег, на красной атласной юбке, неприятным образом кидалось всем в глаза. Оно было надето на графине Самойловой, женщине развратной и невзрачной. Она, говорят, с собой привезла портрет во весь рост, писанный французским живописцем Брюло, совершенно неизвестным. Его по-русски зовут Брюлловым. Если будет время, надо посмотреть. Ему Анатоль заказал огромную картину — последний день Помпеи. Говорят, что он ее выставил вместе с портретом графини Самойловой; говорят также, что он уже за нее большую часть денег получил, но что русский царь берет ее в Эрмитаж. Это большая несправедливость. Королева бельгийская отличалась простотой своего наряда. Белое, вышитое золотом платье, на голове чудные бриллианты и ожерелье из бриллиантов, которое можно надевать в виде диадемы. Но мой туалет лучше всех, право, я не хвастаю. Это так и чувствуется. Королева Амелия мне это сама сказала, и очень милостиво, и с нежностью матери со мной долго разговаривала. Потом, подозвав королеву бельгийцев, меня ей представила. Она очень кажется грустной, верно, муж уж успел надоесть; он, кажется, очень скучный. Королева Амелия отвела меня в сторону, взяв под руку, совершенно по-дружески, и очень благодарила за диадему, особенно за то, что я обновила ее, не дожидаясь свадьбы. Слезы у ней навертывались на глаза.

— Вы можете поплатиться счастьем всей только что начинающейся жизни, — и вы решились на все! Я знаю, знаю, все знаю…

Какова дура в самом деле! Он все рассказал матери, мой бедный Цыпленок, чтобы поддержать с ней доверчивые отношения. Где тебе срывать розаны! Это дается редким избранникам, если не подвернется ловкий конюх. Говорят, будто это с ними часто водится; вероятно, конюшня помогает. Зачем это я все тебе говорю? Напиши, что ты об этом думаешь. Я, впрочем, описываю этот бал в передовых статьях и довольно подробно в «Дамском журнале» от 15 и 20 ноября. Ты удивляешься моей деятельности? Жить надо. Вот уже около шести месяцев, что я промышляю статьями и рекламами в газетах о модных торговках. Я уже заработала около десяти тысяч франков и более, но все платьями и разными побрякушками. Жюль Жанен, Гино — мои приятели. Но это все не даром дается. Г. Керминьян мне заказал приданое, на которое он определил тридцать тысяч франков. Сделал, ради моих забот, как можно лучше. Я издержала десять тысяч своих, но в долг. Он остался очень доволен мною и заплатил долг. Опять повторяю, даром ничего не дается. Я три раза ходила с герцогом под руку. Я тебе говорю, что эффект превосходил мои ожидания. Между массой людей, которые толпились предо мною, я заметила одного старичка, который мне попадался под ноги. Я спросила герцога: кто он такой? Он мне ответил:

— Князь Тюфякин. Любовник m-lle Марс.

— Да я его знаю, это мой друг, мы вместе ходили по Флоренции.

Герцог подвел меня к нему. Он очень обрадовался, когда узнал меня, и не верил глазам: так я выросла и похорошела. Герцог передал меня старому князю, который повел меня в ложу матери, рассыпаясь мелким бесом. «Я послезавтра выхожу замуж за нежно любимого человека», — сказала я ему. Он, вообрази, от ревности совсем побагровел и почти задохся oт удушливого кашля; я с ним остановилась у одной ложи, чтобы дать ему отдохнуть. Он просил пригласить мать на вечер, но что-то очень морщился и взялся провести в ложу, но остановился, задыхаясь.

— Послезавтра, до свидания, я непременно буду у вас с моей матушкой, хоть на час времени.

Он давал вечер, на котором мне хотелось побывать. В это время подходил Демидов и взялся провести в ложу. Тюфякин жадно следил глазами за нами. Я часто осматривалась. Ты скажешь, как это все глупо; знаю, мой друг, но что же делать? Я быстро прошла в ложу, взяла мой маленький перламутровый бинокль и устремила мои взоры к ложе, где я его оставила. Он смотрел на меня с видом возбужденного сатира, лицо его засияло очень непривлекательной, старческой улыбкой. Мне было весело глядеть на него. Право, забавно кокетничать и с стариками, а пахнет сотнями тысяч. Когда я насладилась его увлечением, я отошла в угол ложи и начала вести разговор с Анатолем, посматривая во все стороны и направляя мой бинокль на моего старика.

Он мне рассказал историю Самойловой и ее мужа. Муж вернулся с Кавказа и немедленно увидал, что жена его вовсе не церемонится: карета ее четверкой, с огромными гербами и парадными козлами, стояла целыми ночами у подъезда французского посла графа Лафероньера. Граф разошелся с женой. Чтобы объяснить разрыв, его старый метр-д'отель собрал ее письмо к Шарлю Лафероньеру, разорванное на клочки и валявшееся под столом, в котором она отменяла назначенное ему свиданье. Самойлов в день приезда привел в спальню жены, по кавказскому обычаю, трех своих конюшенных мальчиков и заставил графиню им служить. Что за изверг и какой грязный человек! Это письмо, тщательно склеенное, было представлено графу Бенкендорфу; Демидов сам его видел впоследствии у Самойлова. Самойлова нисколько не упала духом.

Я скоро увидала герцога, который стал меня спрашивать, чему я так смеялась с Демидовым, и мы снова спустились в зал. Он подвел меня опять к Тюфякину, с ним рядом стоял Монро или Монрон, право, не помню, только знаю, что он друг Талейрана. Мы разговорились втроем, но подошла известная лоретка Рондо, живущая с этим стариком. Я дернула живо герцога за руку, и мы пошли дальше. Дальше мы наткнулись на герцога Немурского, шедшего с Самойловой, глядевшей цыганкой и цветом лица и манерами. Герцог нас познакомил, и мы очень дружески сошлись. Она стала меня расспрашивать, что мне говорил Демидов, и угадывала, что Демидов мне говорил о ней. Я ей со стиснутыми зубами процедила скороговоркой. Она рассмеялась и, пожав мне руку с загнутым средним пальцем, сказала: «Приезжайте в Милан. Это чудный город, вас там очень полюбят». Это решительно масонский знак. Я думала, что это у нас в пансионе только водится. Видно, и в большом свете это принято. Будем знать… Она мне сделала условный знак, говоря, что меня в Милане полюбят, и я ей ответила. Надо ли мне ехать или ожидать более формального приглашения?

— Она послезавтра выходит замуж, — сказал герцог.

— Очень сожалею вас, — сказала графиня и, подав мне руку, значительно повторила пожатие, и, вообрази себе, я нехотя повторила знак. Она на прощание сказала, сильно смеясь:

— Приезжайте отдохнуть в Милан. Вы не знаете, что это за город.

Что же, ведь, кажется, нужно поехать. Это дело чести. Мне встретился опять мой старик, и я пошла с ним. Мы наговорились вдвоем. «Развяжитесь с m-lle Марс. А потом мы поговорим». Встретив Демидова, я ушла с ним в ложу. Напиши мне, что ты думаешь о Милане. Или не стоит?

7

В оригинале, приводимом переводчиком в тексте в скобках, стоит: Еlle est simplette la chere maman.