Где кончается порядок. Где начинается авиация, там кончаются дисциплина и порядок
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Где кончается порядок. Где начинается авиация, там кончаются дисциплина и порядок

Анатолий Агарков

Где кончается порядок

Где начинается авиация, там кончаются дисциплина и порядок

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»

© Анатолий Агарков, 2018

Взгляд на советскую армию изнутри. Так ли она сильна была, как ее выдавала воскресная телепередача «Служу Советскому Союзу» Взгляд субъективный, но честный.

18+

ISBN 978-5-4490-5045-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Оглавление

  1. Где кончается порядок
  2. 1
  3. 2
  4. 3
  5. 4
  6. 5
  7. 6
  8. 7
  9. 8
  10. 9
  11. 10

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

Где начинается авиация, там кончаются дисциплина и порядок. /приписывают И. Сталину/

1

Учил меня работать на УКАМПе старший прапорщик Драч Николай Васильевич. Замечательный человек! Ну, как о таком не рассказать? Совсем не воинственный горлохват, а наоборот — этакий философ армейской службы. Мы с ним вели по душам беседы, делая положенную работу.

— Мне все больше нравится, Николай Василич, работать в армии. Знал бы раньше — закончил училище. Ведь военные люди — это особая категория советского народа. Менты им в подметки не годятся, хотя тоже ходят с оружием.

— Все верно, только одно запомни: где начинается авиация — там заканчиваются дисциплина и порядок, ибо, когда писали уставы, авиация была в небе.

— На гражданке я думал — нам нужны промышленность и процветание. Дай человеку надежду на будущее для него и его семьи, и он будет счастлив. Сейчас думаю — этого мало. Нужен еще надежный щит от внешних врагов.

Драч откинулся на стуле и рассмеялся:

— Ты, Егорыч, чешешь, как настоящий замполит.

А мне было не обидно. Я думал, что это были самые приятные рабочие дни в моей жизни.

— Василич, с тобой интересно общаться.

— Нравятся армейские прибаутки? Запомни, парень — авиация держится на заклепках и подъ. бках!

— Да нет, и о серьезных вещах ты интересно рассуждаешь.

— Разве в райкоме не с кем было поговорить?

— Там другие темы и разговоры другие.

Мне очень хотелось, чтобы Драч меня понял, но и клепать на прежних своих коллег считал моветоном.

— Годы и обстоятельства меняют людей. Теперь у меня другие интересы и занятия.

Старший прапорщик состроил гримасу.

— Предпочитаешь спокойную жизнь в авиации?

— Да уж, до крайности надоела политика. Мне хотелось быть честным, а там, где работал прежде, это было совсем невозможно. Знаешь, как раздвоение личности — курировать общество борьбы за трезвость и пить вечерами в райкомовском гараже. Напрягает.

— Ну, в этом плане здесь спокойнее — пить так пить, работать так работать, но иногда возможны и совмещения. Всему научишься, дай срок.

Меня удивил его тон. Он как бы говорил с осуждением о существующих порядках в ТЭЧ.

Вошел старший прапорщик Кунак (это не фамилия).

— Обед, мужики, кончай работу! Козла забьем?

— Иди к себе, — отмахнулся Драч.

— С тобой все понятно! А ты? — он ко мне обратился, и глаза его лукаво блеснули. — С Драчилой свяжешься, рано состаришься. Пойдем — одного игрока не хватает.

Я взглянул на Драча — тот плечами пожал. Мы пошли с Кунаком (это не фамилия) в лабораторию «черных ящиков», то есть самописцев. Там уже поджидали нас два прапорщика — Кириленко и Лысенко. Перемешали, разобрали и пошли долбить костяшками стол, покрытый пластиком…

Очень скоро я понял, что вполне мог бы удовлетвориться спокойной жизнью в армии, радоваться семейному обеду и обсуждению успехов нашей дочери. Если бы не теща… И что так приклеило Тому к ней? Может быть, ответственность за нее, несуразную, может быть инфантильность — никуда без мамы. В итоге имеем то, что имеем. Захочет ли Тома со мной жить, когда у меня здесь все устаканется и прекратится травля райкома партии? И захочу ли я с нею жить? Вместе с тещей точно желания не имею.

Вернувшись домой и закончив день, лег в кровать с мыслью, что завтра снова поеду на аэродром. Как это здорово, однако!

Проснувшись утром без будильника, почувствовал себя на распутье — прогуляться до леса уже не успею, выдвигаться к отъезду еще рано. Чем заняться? Начал думать. На ум пришла помощница капитана Белова. Вот черт! Женский вопрос скоро станет проблемой.

Встал, штору отдернул. За окном снега не было, однако небо обложено тучами.

Надвигался рассвет. Скоро на улицах станет оживленно, откроются магазины.

Сегодня я сам без подсказок буду работать на УКАМПе, а Драч пусть молча наблюдает. Или пусть пойдет погуляет. Скоро ему на пенсию, и его должность займу я — стану настоящим техником в лаборатории анероидно-мембранных приборов. Будут у меня в подчинении юный прапорщик Холодок и солдатка (правильно, рядовая) Альфия. Они механики. Их обязанность — снимать с регламентируемого самолета приборы и доставлять в лабораторию на проверку. А моя задача их проверять (приборы) и ставить подпись в журнале контроля, то есть брать на себя ответственность и за работу механиков. Но пока это делает Николай Васильевич. Я на правах стажера, но с окладом техника шестого разряда. Так порешили командир полка и начальник группы АО.

Умылся, позавтракал и оделся в надлежащую форму для работы в ТЭЧ. Помахал маме и отправился к месту остановки машины с кунгом. Драч приехал на другой, которая ходит напрямую — через лес мимо кладбища. Встретились в лаборатории и улыбнулись друг другу. И я подумал, когда Василич уйдет на пенсию, мне его будет здорово не хватать. Но об этом пока рано думать. Сперва надо полностью освоить УКАМП.

— Сегодня, Николай Василич, я работаю самостоятельно. Ты газетку почитай — где запутаюсь, позову.

— Очень хорошо, — сказал он, усевшись на табурет и привалившись спиной к двум толстым трубам, заменявшим нам батареи отопления. Глаза прикрыл, читать ничего не собирался.

— Как лучше к Турченкову обращаться — товарищ капитан? начальник? или Леха?

Драч открыл глаза и внимательно посмотрел на меня.

— Начни с капитана — он поправит.

Я так и сделал — постучал в дверь к начальнику, открыл и спросил:

— Товарищ капитан, разрешите позвонить диспетчеру.

Мне показалось, что Турченков очень хочет послать меня нах…, но вместо этого он сказал:

— Ты что, Егорыч, прикалываешься? Надо звонить — заходи и звони. Мы здесь на работе, а не в учебной роте. И не надо стучать. Если я здесь буду бабу жать, то будь уверен — закроюсь.

Я позвонил диспетчеру ТЭЧ.

— Пожалуйста, доложите погоду.

На мое «пожалуйста» Турченков только хмыкнул.

Звонкий девичий голос в трубку рассказал мне каково атмосферное давление, влажность воздуха, направление и сила ветра.

Я вернулся в лабораторию АМП и настроил УКАМП согласно полученным данным. Проверил приборы по инструкции, внес поправки в таблицы, дал их на подпись Драчу.

— Эти высотомеры с учебных мест? — спросил старший прапорщик.

Наши самолеты Ту-137ш оборудованы для тренировочных полетов курсантов — будущих штурманов. В салоне смонтированы учебные столы-стенды для натаскивания будущих ассов неба. Те же приборы, что на приборной доске у пилотов. Мы их тоже проверяли при регламенте самолета и писали таблицы поправок — все по-взрослому.

Драч подписал.

— Ну, так это, Василич, пойду и поставлю?

— Для этого механики есть.

— Ты уйдешь, я буду расписываться за контроль — а как контролировать, если не ставил сам?

— Все правильно, — согласил наставник. — Запомни на будущее: чем меньше трогаешь приборы с мест, тем дольше летает самолет.

— Парадокс какой-то. А, Василич?

Сложив в противогазную сумку приборы, сунув в карман отвертку и гаечный ключ 8х10, отправился на самолет.

В салоне, вскрыв пайолы, лежа на брюхе, копался в электропроводке старший прапорщик Кунак (это не фамилия).

— Вот и Егорыч! — приветствовал он меня. — Пришел отверткою греметь.

— Помешаю?

— Да нисколько. Все, что полезно самолету радует мое ухо.

— Это как?

— А знаешь ли ты, образованный инженер, что самолет имеет свойство в полете гудеть?

— Работающими двигателями?

— Сам по себе.

Прикалывается… Не умно. Я занялся делом.

— Егорыч, тебя же техником принимали… — Кунаку (это не фамилия) было скучно молча работать.

— И что?

— Ты только расписываешься, а ставят механики.

— Я для практики.

— А я бы на твоем месте за такую практику Холодка за пивом послал, а Альку раком поставил и на кутак.

— Так и сделаю, Коля.

Кунак (это не фамилия) не любил, когда его называли по имени, фамилии или обращались по званию, и надолго умолк. Он мне при знакомстве представился так: «Головка больше, чем кулак — старший прапорщик Кунак». Про «головку» это я мягко сказал, его слово было менее цензурно.

Вернувшись в лабораторию, я вновь запустил и настроил УКАМП — предстояла проверка еще одной партии снятых приборов. Но никого не было и работать не хотелось. Близился обед. Заглянул Кунак (это не фамилия).

— Выключай, Егорыч, свою шарманку — пошли «козла» забьем.

Отказался:

— Мне надо в группу вооружения.

Пошел Макарова искать. У них было две лаборатории — в одной регламентировали прицелы (это, между прочим, сложное электронное оборудование в виде… ну, не с чем сравнить, а размерами с тумбочку), в другой проверялись механизмы крепления и сбрасывания бомб. А еще здесь резались в карты на деньги — в обеденное время с открытой дверью, в остальное ее закрывали, когда предавались азартным играм.

— АОшник идет, груженый деньгами! — приветствовали меня.

За столом сидели не только вооруженцы.

— Пока присмотрюсь, — поскромничал я.

Играли в «храп». Ставка десять копеек, правда, банки стремительно росли — сказывались армейские азарт и большие зарплаты. Макаров, когда «пасовал», отвлекался на меня:

— Привыкаешь, друже?

— Мало-помалу.

— А скажи, какими словами ты уел Карася, что он тебе сразу шестой разряд сунул?

Видно было, что Макарова это сильно заедало — у него тоже шестой квалификационный разряд, но после многолетней выслуги.

— Дипломом, Саня.

В разговор влез начальник группы вооружения капитан Лямин:

— Учиться надо было, Егорыч, а ты с рогаткой по школе бегал.

— Зато без всяких дипломов освоил прицелы не хуже тебя, — взбрыкнул Макаров.

— Егорыча посади в самолет, — улыбнулся хитро Полий. — Он лучше любого штурмана отбомбиться. Так, Саня?

— Так, — согласился Макаров. — Главное, чтобы ты внизу бегал — не промахнусь.

Старший лейтенант Данилов из группы «Самолеты и двигатели»:

— Егорыч, а слабо тебе сесть на крыло, снять штаны и кому-нибудь за шиворот навалить без промаха?

— Пойдем навалю.

— А в полете?

Обед закончился, дверь заперли — игра продолжалась. Я прозевал, когда можно было выскочить, и теперь томился, не зная как к Лямину подступиться, в кармане которого был ключ от замка.

В дверь резко постучали:

— Лямин, открой — Голованов!

Карты убрали, деньги смахнули, дверь отперли. Вошел офицер из эскадрильи — по синему комбинезону можно было определить, что он из летного состава (у наших техничек цвет — черный). Всем руки пожал, в том числе и мне.

Старший лейтенант Данилов приветствовал его такими словами:

— Летчик должОн быть тупой, здоровый, беспредельно преданный Родине, бегло считать до десяти и твердо знать, что после десятки идут валет, дама, король и туз — так Вован?

— Точно так, Серега, — согласился гость и Лямину. — Привез, Андрей?

— Привез, — сказал начальник группы вооружения. — В машине, пойдем отдам.

И присутствующим:

— Так, все, расходимся, сеанс окончен — пора за работу.

И ушел вместе с летчиком. Остальные прошли в курилку.

Под крылом регламентируемого самолета копошился боец срочной службы.

— Кто там под плоскостью и что он там делает? — решил выяснить старший лейтенант Данилов, посредством использования неподчиненного ему прапорщика группы вооружения Полякова.

— Керосин в кефирную бутылку заливает, — ответил Валентин Поляков, не сходя с места.

— Зачем?

— Наверное, горло полоскать?

— Зачем?

— От ангины верное средство.

— А если с присадкой?

— То верная смерть. Но ведь не было еще морозов — вряд ли в керосине сейчас антифриз.

— А откуда у него штанга (приспособление для слива топлива из бака)?

— Кто-то из ваших дал.

Поляков и с места не сошел, а Данилов отправился к бойцу, чтобы выяснить, кто ему дал штангу и предупредить, чтоб написал домой прощальное письмо, если все-таки керосин с антифризом.

Швырнув «бычок» в обрез с водой, отправился я в свою группу. На моем месте сидел Драч и проверял установленные на стенд приборы.

— Что же ты бросил их? — упрекнул.

— Обед начался. Но УКАМП я выключил.

— Выключил, — согласился наставник мой.

Я присел в сторонке наблюдать за его манипуляциями.

Солнце садилось, небо потемнело, яркие краски окружающих аэродром лесов потускнели, когда мы толпой шли к КПП автобата (автомобильный батальон). Рабочий день закончился — еще один из общей череды. Сейчас подадут две машины с кунгами, мы загрузимся и поедем домой.

Подошел грузовик — его кузов брезентом прикрыт, но не плотно: видны были ящики с чем-то там. Тормознулся, пока боец открывал ворота. Прапора в миг облепили его — жадные руки торопливо шарят под брезентом кузова, как у девчонки под юбкой. Миг — машина тронулась, прапора соскочили.

— Что привезли? — спросил не участвующий в разбое Полий Полякова.

— Вот, — тот показал две кафельные плитки рыжего цвета, какие обычно лепят в туалетах на стены.

Две плитки! Две плитки и такое бесстыдство у всех на глазах… Я не мог понять психологию товарищей прапоров.

— Оно тебе надо? — спросил я Валентина.

— Все верно, — обычным юмором своим Полий поддержал товарища. — Уходя с аэродрому, прихвати чего до дому.

И наставник мой присоединился к обсуждению темы.

— Старые прапорщики говорят — служить буду, покуда руки носят.

Однако!

На отъезд подтянулись офицеры и служащие штаба.

— Вот идет майор Капустин, — приветствовал Кунак (это не фамилия) одного офицера, пожимая ему руку. — Мы его к себе не пустим.

Тут же выяснилось, что прельстившая меня дама в стройчасти — Капустина, жена майора. Что же они не вместе идут? Я бы с такой женщиной под руку ходил и гордился.

Мы и на регламенте не очень-то утрудились, но когда самолет укатили в эскадрилью, в ТЭЧ наступило полное безделье. По крайней мере для служащих СА — ведь нас не привлекали ни к построениям, ни к политзанятиям, ни к нарядам. Можно было и на службу не приезжать, но мы приезжали. Мы — это мы с Макаровым и еще две женщины. Лариса — одинокая, ногами симпатичная тетка лет сорока из радиолокационной группы. И Люба — красавица из группы электрооборудования, жена инженера-электрика полка Коваленко. Нам бы спариться да замутить что-нибудь. Но мы в дни застоя-простоя прятались в свои углы. Я размышлял в одиночестве над тем, как жить дальше, Макаров в карты играл на деньги, женщины вообще меж собой плохо ладили.

Однажды Александр Егорович остался совсем без партнеров и приплелся ко мне.

— У вас что, ни домино, ни карт нет?

— Где-то прячут, но я не буду шариться по столам.

— Пойдем ко мне — у нас все есть.

— Были бы шахматы, а от «козла» какой прок? Карты вообще верный путь в Преисподню.

— Совсем не обязательно играть на деньги — можно в подкидного.

— Одно название чего стоит! Расскажи лучше о себе. Ты давно в армии? За границей служил?

— Я нет. Лариса служила в Польше.

— Стало быть, служащих советской армии отправляют за границу?

— Отправляют.

— Ты бы где хотел служить?

— Здесь, конечно. Вовок (это Полий) в Венгрии был — говорит, ничего хорошего: мадьяры они и есть мадьяры.

— А Лариса что говорит?

— То же самое — только бздежики еще гавнистее. Нет в мире лучше русского народа.

— Весьма печально. Хотелось бы подружиться с кем-нибудь.

— Ваши Лысенко с Кириленко служили в Германии и не нахвалятся — немцы друганы настоящие: они западников ненавидят.

— Чехословакия — прекрасная страна.

— Я про народ говорю.

— Народ везде одинаковый — есть дерьмо, есть ниче.

— Ну, не скажи…

В конце концов, мы перешли в лабораторию вооружения и вяло стали стучать костяшками домино. Долог день до вечера…

Такие томительные безделия понуждали философские размышления.

Кто мы здесь? — маленькие винтики большой системы. Трутни в улье? — ну, те хоть маток оплодотворяют. Существа без цели в жизни, способные только в карты играть да костяшками о стол стучать?

Ну а что в этом плохого? Отрегламентированный самолет летает — выполняет учебно-боевую задачу. Скоро новый пригонят, и будет у нас работа. Жизнь продолжается — есть и от нас какая-то польза.

Только мне этого мало. Я не могу вести бесполезную жизнь — каждый час мне дорог. Надо что-то еще кроме осознания, что самолет имеет свойство гудеть в полете, и в этом есть моя заслуга. Все предопределено судьбой. Раз я здесь и свободен — в смысле, от текущих дел, надо заняться тем, о чем давно уже подспудно мечтаю. К черту газеты и журналистику! — суета сплошная. Буду писать книги — о себе, о том, что видел и знаю, о любви и пути человека к счастью… Вот как-то так.

Зима пришла. За окном метель. Собачья погода, надо сказать. И дело не в том, что ветер гонит снег по дорогам — просто скучно, и глазу не за что зацепиться. Неизмеримо легче, куда легче существовать пусть даже в мыслях в той жизни, которую я описываю в общей кожаной тетради — там и лето теплей, и зима веселей: будто сплошные рождественские праздники. Впрочем, чего это я…

Нет, методичное описание семьи моего отца в художественных рассказах не имело ничего общего с глупыми романтическими бреднями. Все это личное, и только личное. Стало личным с тех пор, как я решил стать писателем, но не в угоду толпе, а сам по себе — ни под кого не подстраиваясь. Вот как отец рассказывал, так и пишу, стараясь извлечь урок из ошибок родственников. Стараюсь быть объективным, чтобы не быть судьей — зная, что красные победят, не стремлюсь чернить белых. Да нет, наверное, еще даже объективнее — ибо писатель должен быть беспристрастным.

Прискорбные подробности гибели деда моего Кузьмы Васильевича, конечно, придуманы и даже, возможно, приукрашены — ибо не осталось в живых очевидцев, и не дошел до семьи рассказ о том. Но то, что он насильно был забран в колчаковщину и не вернулся из провального похода адмирала к Волге — факт.

Старший брат отца Федор удрал от насильного призыва в белую армию и волей-неволей стал сочувствовать красным. Никогда не был он сторонником и поклонником советской власти, но усердно работал на благо семьи, а значит крепил и ее — власть имею в виду, а не только семью. И погиб, защищая Родину от фашистского гада. Я любил и гордился Федором, как любил и гордился им мой отец.

Рассказывая о Федоре Кузьмиче, я завидовал ему — независимому и спокойному, всезнающему и уверенному, что мир вращается вокруг него, а не наоборот. Жаль, что корень его прервался — и сын помер юным, и дочь не пережила потерю девичества. Никого не осталось и ничего — нет даже крестика от них на петровском погосте.

Самое поразительное, что не питаю ненависти к Андрияшке Масленникову, на чьей подлой совести жизни зятя Федора и Александры, замученной им жены. В краеведческом музее наш доблестный родственник красуется, как основатель первого колхоза на увельской земле — стало быть, пример нам всем и наука в жизни.

Каждый исполнил свою роль и ушел. Никто не был счастливее другого — каждому хватило своей доли горя и радости. Такова жизнь. Потому тебе и решать, человек. Хочешь быть подлецом — будь. Хочешь жить честно — живи. Сам решай, кем и каким быть. Я за правду жизни и против придуманных идеалов, которые с детства из нас и наших детей воспитывают лицемеров.

Поэтому и пишу по журналистской привычке да из гордости, не меняя фамилий своих героев — нам, Агарковым, есть чем гордиться. А те, кто при власти сейчас и воображают, будто сойдет им с рук любая подлость, глубоко заблуждаются — память о них будет жить вечно. Недобрая память — не та, которой гордятся…

Снег в самом деле повалил — за окном потемнело, и я включил свет в лаборатории. Ребята пришли с политзанятий. Посыпались реплики:

— Сидишь, Егорыч, а того не знаешь, что немцы берлинскую стену разрушают!

— Твою мать! Не дожить до пенсии, придется воевать!

— Замесим «козла», пока господа офицеры сзади плетутся.

Застучали костяшки по пластику стола.

В мире творится черте что, и, кажется, Горбачев не догоняет события. А может, это его такая хитрая тактика — как знать? Нам-то все равно на события в мире не повлиять, остается сидеть и ждать — время покажет. А война случится, мы — полк учебный, нас призовут в последнюю очередь.

Я поморщился — черт их принес всех в нашу лабораторию; негде больше кучковаться что ли?

Наконец, Турченков:

— Э, кончайте-кончайте — рабочее время. Или закройтесь.

Лишние разбрелись по своим рабочим местам.

— Что, Василич, политотдел говорит — война на пороге? — спросил я Драча.

Наставник мой уютно устроился у теплых труб и хотел покемарить часок-другой до отъезда. Однако оторвался от столь приятного занятия и напыщенно объявил:

— Рехнулся, Егорыч, мир. Ей бо, рехнулся!

— Война будет?

— Ну, а как без нее?

Старший прапорщик Драч зевнул и закрыл глаза.

— Воевать не хотелось бы.

— Авось пронесет, — предположил мой наставник.

— Чета, как будто, в последнее время мы их побаиваться вроде начали — с чего это, а, Николай Васильевич?

— От Горбатого все идет. Раньше правители были строже: чуть что — авиация на крыло!

— Ты воевал?

— Не пришлось.

— А смог бы?

— Если прикажут — куда деваться? Турченок вон солдата завалил.

— Как это?

— Дезертира искали, местность прочесывали с автоматами наизготовку. Тот в кустах шнырился… Ну, Леха его и… А когда разбираться? Тут — кто кого раньше.

Сразу с приезда заскочил к дочери. Тещи, слава Богу, не было дома.

Тома кормила девочку с ложки. Но ребенку не нравилось только рот открывать. И это еще слабо сказано. Она терпеть не могла сидеть сложа руки — их надо было обязательно куда-нибудь задействовать. Но всякий раз, когда мама предлагала ей самостоятельность, ложка неизменно превращалась в катапульту, суп или каша в метательные снаряды, ну а уж кому не повезет — в римских легионеров, осаждающих Настину крепость. Поэтому Тома взяла в свои руки процесс кормления. Ей одного только не хватало — превратить этот полезный и нужный процесс в увлекательное приключение.

Раздевшись, взял инициативу в свои помытые руки.

— Ну-ка, черт возьми! я голодный с работы: давай по-братски — ложку мне, две тебе.

Под шумок сунул Насте ложку в рот — не пустую, конечно.

— Считать умеешь? Сколько слопала? — покажи на пальцах. Да у тебя и пальцев столько нет. Все хватит объедаться — остальное мое. Что нет? Тебе тоже надо? Ты больше моего слопала и еще хочешь? Где совесть, дочь?

Под шумок ложка за ложкой — тарелка пуста.

— Ух я наелся! — похлопал себя по животу. — А ты? Еще хочешь? Да нам тебя не прокормить. Мама, неси добавки.

Тома не верит:

— Сам что ли съел?

— Дочь, нам не верят — пойдем дуться.

— Ей надо спать.

— На диван нам можно лечь?

— Сначала разденься.

Мне кажется моя дочь умом и сообразительностью намного превосходит своих сверстников. И наблюдательностью. Она с одного взгляда определяет в каком я бываю настроении и подстраивается — вместе грустим, вместе балдеем. Готов поклясться всеми богами, что в этом маленьком тельце живет душа взрослого человека. Хотя безграничная энергия доказывает, что это все-таки ребенок.

Именно эта самая энергия, выплеснувшаяся при моем появлении, делает Настин сончас невозможным — ей хочется прыгать и скакать. И висеть вниз головой в моих руках…

— Ага, сейчас, — кивает Тома предостерегающе. — Мы только поели.

Маленькая бедокурка никак не хотела лежать под одеялом и слушать сказку про влюбленного летчика, который прямо из самолета рвал на облаках цветочки для ее мамы. Ей самой хотелось летать самолетиком в моих руках — она и ручки раскинула и похоже гудит: ну, просто маленький-маленький истребитель.

Мы немножечко полетали, в окно посмотрели на двор занесенный снегом и, наконец, оказались на диване.

— Жил-был на свете Дед Мороз. Елку с игрушками Насте принес.

— Кстати, елка ребенку с тебя, — Тома уже в кресле с семечками.

— «Если ты сосчитаешь всех зверят, которые на елке висят, я исполню твое желание», — сказал Настеньке Дед Мороз. Давай посчитаем.

Дочь тут же выпростала ручку из-под одеяла.

— Зайчиков сколько на елке — три? Значит, три.

Мы загнули Настеньки три пальчика.

— Ежиков на елке три? Значит, три.

Мы загнали еще два пальчика.

— Ой, не хватает! А где же третий? Доставай вторую ручку — будем на ней считать.

Дочь хитро улыбается, головой мотает, ручку не достает.

— Ах так! Ты нарушила сказку. Я обиделся и с тобой не играю.

Поворачиваюсь набок и смотрю на Тамару.

— Обрати внимание, — говорю ей, — как стремительно растет наш ребенок. Ей уже мало идти в русле рассказа, она по своему усмотрению меняет сюжет. Вот чем она сейчас занимается?

Тома встает на цыпочки и заглядывает через меня на дочь.

— Пальчики свои рассматривает. Скоро уснет. Ты лежи, не шевелись.

— Как живешь без меня, жена? — шепчу я.

Тома укоризненно цокает языком — тихо, мол, ребенок засыпает.

Минут через десять я встаю, одеваюсь. Настя спит — Тома перекладывает ее в кроватку.

— Тебя покормить?

— Я домой.

— Вернутся не хочешь?

— Сюда нет.

— И долго ты собираешься так жить?

— Как только ты захочешь отсюда съехать, так семья наша сразу воссоединится.

— Совсем недолго осталось ждать, — печально кивает Тома.

Как трудно сохранять жизнерадостность, когда уходишь от любимой женщины. На душе снова мерзко. И некого винить кроме самого себя. Это я поверил Пашкову. Это я ударил тещу. Это я сейчас ухожу в метельную мглу от дорогих моему сердцу людей.

А снег все валил… А ветер все дул…

Не дойти до дома без перекура. Завернул в пивбар.

Какой-то пьянчуга прямо с порога:

— Угостишь пивком, воздушный флот?

— Перебьешься.

— Какие мы важные… — нарывается подлюга.

Мужик был в резиновых сапогах, которые были ему явно велики, имел тяжелый запах давно немытого тела, табачного дыма и перегара. В едва достигавшем колен потертом пальто казался грузным, почти толстым. Спутанная борода и нечесаные, с густой проседью космы, похоже, годами не знали ни ножниц, ни мыла.

Сегодня меня раздражала каждая мелочь. Просто поразительно, как чешутся руки стереть с заросшего рыла эту мерзкую ухмылочку алкаша. Врезать бы в челюсть, да так, чтобы он покатился по полу. Взял себе пива…

Опять эмоции. Чересчур часто они стали посещать в последнее время — не к добру это. Сейчас-то нервничать ни к чему. Вроде все устаканилось. Вот только семья…

Нет, но Тома сама виновата — что ее так держит возле маминой юбки? При желании мы давно бы уже нашли квартиру и жили в ней в любви и согласии. Что ни говори, а вины моей нет — я ни в чем ее не обманул. Обманули меня — и она, и Пашков. Во всем виновата ее детская привязанность к буйно-больной матушке. А в жертву принесено детство нашей единственной дочери. Наверное, удар оказался куда тяжелее, если бы не дрязги с райкомом. Как это ни парадоксально звучит, но следует поблагодарить врагов-партократов за то, что дали возможность отвлечься на них…

— Я никому не хочу причинить вреда, но кто-нибудь дайте мне пива…

Что это? Я оглянулся на мужика в сапогах — в руках у него уже был нож, длиннющий такой свинокол. Его миролюбие внушало тревогу. Оглядев всех присутствующих, он почему-то выбрал меня. Подошел, с достоинством помаячил перед лицом длинным узким лезвием и забрал мою кружку.

Мне было приятно такое внимание — вот же приятель, не побрезговал. И нож его внушал уважение, обещая мгновенную и безболезненную смерть.

Остатки моего пива исчезли в его глотке, а нож вернулся к моему лицу.

— Эй, ты, — раздельно произнес его обладатель, — закажи еще.

Пустая кружка грохнулась о столик передо мной. Я взял ее в руку — таки оружие.

— Послушай, приятель, чего ты добиваешься?

Острый, как перец чили, свинокол ткнулся в мою грудь — порезал новую демисезонную куртку техника. Вот сволочь!

— Заткнись, — тихо посоветовал мужик сквозь зубы. — Не стоит звать меня приятелем.

— Как вы хотите, чтобы к вам обращались? — голос мой выразил максимум деликатности и почтительности.

Бродяга, похоже, это оценил.

— Вова.

Ну, Вова так Вова — мне без разницы. Нож бы только убрал от груди. Он убрал.

— Иди за пивом.

Топая к стойке, я оглядел зал. Трое подростков, один из которых девушка, да старик из бани распаренный — все до смерти перепуганы. Впрочем, я успел на ходу кивнуть одному сопляку на дверь — беги, мол, да на помощь позвать не забудь. Но мальчики, похоже, были парализованы страхом.

На улице взвыла сиреной милицейская машина. Как быстро! Наверное, барменша нажала тревожную кнопку. Наверное, менты с наганами в руках уже бегут нам на выручку. Мы все ждали — вот-вот распахнуться двери, и… Но время шло и никого.

Я поставил перед Вовой полную кружку пива и не сводил с него глаз. Мужик с действующей мне на нервы рассеянностью стал прихлебывать, поигрывая ножом в руке.

— Стоит тебя разок пырнуть, и все будет кончено, — поведал он мне.

— Зачем это вам? — я попытался его отговорить.

— Не то чтобы я очень хочу тебя пришить, но почему бы и нет?

Меня поразила его манера говорить — ясная, членораздельная речь, продумано и взвешено каждое слово. Передо мной стоял спившийся элемент, но, похоже, в его жизни были и деньки получше.

— Зачем вам убивать меня? — спросил я.

— А чтобы не выпендривался.

— Хорошо. Больше не буду.

Поскольку Вова дал понять, что не любит суеты, следующая четверть часа прошла в тягостном молчании. Потом он послал меня еще за одной кружкой пива. Я принес. Никак не мог поверить, что обречен на смерть. Ведь у него нет ни малейшего повода меня убивать. Вот сейчас он допьет третью кружку и уйдет.

— Что у нее там на витрине есть закусить?

— Сушеная рыба и копченые крылышки.

— Попроси.

Я попросил копченое крылышко и подал, как мне подали — на блюдечке. Мужик цапнул его грязной рукой и сунул в карман пальто. Допил пиво, сунул нож под пальто и шагнул в двери, буркнув мне:

— Расплатись.

Что это было? По уголовной статье, наверное, грабеж. А по мне, так знамение судьбы — нечего время тратить зря, помни о смерти.

Я расплатился за вонючего Вову и пошел домой.

Уходил на пенсию Николай Васильевич в канун Нового Года. Ну может, там еще какие проволочки были административного характера, но пригласил Драч группу АО на отвальную в последних числах декабря. Стол накрыл в своей четырехкомнатной квартире. Мы тоже скинулись и преподнесли дембелю один ценный подарок от всей группы.

Николай Васильевич, говоря прощальный тост, не сдержался и подпустил слезу — момент действительно был душещипательный, и мы его поняли: никто не ухмыльнулся даже. Армейская служба, солдатская дружба — это вам не фунт изюма. Не каждый, начав переправу, доплывет до противоположного берега. Вторым тостом помянули погибших и умерших товарищей.

2

Алексей Иванович Холодок, прапорщик 23-х лет от роду имел свое суждение о летном составе полка.

— Летчик — это не тот, кто пьет между полетами, — сказал он, — а тот, кто летает между пьянками.

Вместе с ним я возмущенно обозрел группу «пьяниц», пришедших на отъезд к автобату не в положенное время в конце рабочего дня, а в самом его начале. Печальное зрелище! Ну и что, что полеты отменили — сиди где-нибудь и служи Родине: тебе за это деньги платят. А они домой собрались. У нас вон тоже самолета в регламенте нет, но мы же не разбегаемся с аэродрома.

И что они будут делать дома? Наверняка за бутылками побегут!

А Холодок добивал их, ничуть не стыдившихся дезертирства, своим сарказмом:

— И ведь прилично зарабатывают, а все равно попрошайничают — каждый раз просят посадку, когда из полета возвращаются.

К моему разочарованию синие куртки и комбинезоны не слышали мудрых речей прапорщика Холодка. Не до того им было — эти ничтожества ждали машину для отъезда домой. А мы прошли мимо. Нас Турченков послал в «чипок» за закуской — в группе АО намеревалась пьянка по поводу дня рождения начальника.

А еще я узнал от Алексея Ивановича, что летный состав очень часто свободное время проводит в спортивном городке — то в футбол играет, то на снарядах занимается. Мы же в ТЭЧи слишком заняты настольными играми в любое время, чтобы транжирить его на заботу о собственных телесах. А любителя индивидуально позаниматься в спортгородке завтра же почти наверняка завалят дополнительной работой.

Красноречие мое не потребовалось — поздравителей у начальника было хоть отбавляй. Накатив стопарик и зажевав его бутербродом, пользуясь отсутствием внимания, смежил веки и принес Господу краткую, но искреннюю благодарность, что наконец-то избавил меня от райкома и привел в этот дружный и споенный коллектив авиационных техников и механиков.

Потом почувствовал, что мне не хватает собеседника — все говорили, а я молчал. После того как накатишь по полстакана раз да другой, тянет выговориться. И хочется, чтобы кто-то послушал тебя. Задымил сигаретой — тут уже все курили, но облегчения не пришло.

После приезда, решил заглянуть к семье.

Открыв дверь по звонку и увидев меня, Тома замерла.

— С тобой все нормально? — в ее голосе прозвучала непритворная тревога.

— Да, — негромко ответил я.

— Где ты был?

— Я с работы. И у меня выдался нелегкий денек.

— Ну, разумеется — очень заметно.

— Мы праздновали день рождения начальника.

— Как я могла не догадаться?

Мы стояли и смотрели друг другу в глаза.

— Ты не пустишь меня к дочери?

— Таким нет.

— Прости. Мне не следовало таким появляться. Сейчас уйду. Просто хотел сказать, что люблю тебя.

От таких объяснений оба давно отвыкли, так что общение давалось с трудом.

— Я когда выпью, тоже тебя люблю. Но к сожалению, я не пью.

Зачем пришел? К чему объяснения? Как мне понять и научиться, что молчание нисколько не тяготит. Молчание — единственное, что от человека требуется в таком состоянии. Все сказать можно будет потом.

Я проспал до шести утра и проснулся с мерзким запахом во рту. Интересно, что мы пили вчера? Начинали-то с водки — точно помню. А потом вылезли в Увелке и еще добавили… А потом я пошел к семье. Как противно и стыдно перед Томой! Хорошо, что меня не видела дочь…

Что меня подтолкнуло к пьянке? Ах да, день рождения Турченкова. Если в группе десять сотрудников, не считая солдатки, то я гарантировано каждый месяц буду ходить на бровях, и представится возможность совершить какую-нибудь глупость. Эх ма, это судьба! Сам себе посоветовал расслабиться и ничего не принимать близко к сердцу.

Интересно, чем мне заняться на службе, если самолет опять не прикатят? Дремать у трубы отопления, глотая таблетки или заставить себя писать романы?

Пробежался, позавтракал, пошел на отъезд.

Ну точно, самолета нет. Личный состав угнали в клуб на политзанятия.

Время замедлило бег. Пространство заполнил рой вопросительных знаков — чем заняться? Подремать у трубы отопления? Пойти к Макарову поиграть в настольные игры? Или таки открыть заветную тетрадь в кожаном переплете и для начала хотя бы почитать то, что уже написано? — глядишь, охота придет продолжать.

Саня Макаров сидел в лаборатории прицелов и скучал с миной мессии на лице, которому поручено спасти человечество. На меня не обратил ни малейшего внимания. Да я и не ждал от него особых церемоний. Он даже не предложил мне сесть, и то, что я все же опустился на стул, не улучшило его настроения.

— Обещают жуткий снегопад, — сообщил я ему.

Мы оба посмотрели на часы. До обеда еще два часа. Раньше вряд ли кто придет.

— Пойдем замесим?

— Ключ у Лямина.

О чем еще говорить? Вернуться в лабораторию, сесть у окна, прижавшись к трубам, и смотреть на вихри снежные, которые веют враждебно? Спешить было некуда. Небо темнело, метель усиливалась. На земле лежал снег толщиной сантиметров в пятнадцать, а метеослужба обещала и того больше. Чистить не перечистить нам стоянку для самолета. Но даже разыгравшаяся стихия была не в силах остановить политические занятия с техническим составом. А летный состав, конечно, уже увезли домой. Снежная буря давала им восхитительную возможность передохнуть от нескончаемых учебных полетов с курсантами на борту.

Игра в карты на деньги «храп» была не просто времяпрепровождением. Порой она собирала на столе фантастические банки, которые разыгрывались с молниеносной быстротой и долго потом обсуждались. Иные отчаянные надолго залетали в долги и аккуратно платили с каждой получки. Конечно, жаждали отыграться и возникали споры, когда они зарубались на банки, которые не в состоянии сразу же возместить. Споры бывали такими жаркими, что участники вместо языка готовы были пустить в ход кулаки.

Случаи, когда на банке стояли сотни рублей, были редкостью, и, как правило, деньги эти были обещанные. В эскадрильях, говорили, играли только на наличку, и неспособный выплатить долг немедленно удалялся из игры. Вот у них действительно на столе бывали сотенные бумажки.

У нас на улице да и на стадионе в бараках игра в «храп» тоже была популярной. Но там ставка была — две копейки, и банки поднимались очень медленно. Редко кому за вечер удавалось сорвать десятку.

Вот о чем думал я, сидя молча в лаборатории бомбовых прицелов и глядя в окна на усиливающийся буран.

— Как только обед начнется, нам надо Лямина не прозевать, а то за стол не попадем. Ты будешь играть? — прервал молчание Макаров.

Этот корпус однако теплее, и батареи у них по окнами вместо наших труб.

Сидя в уютной, располагающей к неге лаборатории, я размышлял о перипетиях судьбы и игры, которая называется «храп» — какие-то для нее законы мыслимы? Помню, был большим докой институтской науки «Теория вероятности», которая зиждилась на примерах расклада карт. В определенном смысле я, дипломированный профессионал, мог бы разработать свою концепцию риска в игре и ходить с набитыми деньгами карманами. Или долговыми расписками — раз тут такое принято.

Если родиться такая теория и пройдет практику на сотенных банках, можно будет играть в таких местах, где на кон ставят тысячи. Я прикинул свои возможности на пути к карточному богатству и ощутил прилив азарта. Какая-то прилипчивая, неприкрытая алчность. Стоит попробовать!

Появился народ на дороге от клуба. Наконец-то! — время обеда.

Семь человек окружили стол, сидя на стульях. Двое стояли и наблюдали.

В карточной игре, как в бане, все равны — капитан ты или служащий советской армии. Выдали четыре карты — посмотри и скажи: либо «храп», либо «пас», либо «помогаю». Никто не отважился — в банк добавляют. Просто все… Но «храпу» пока еще предстояло найти в моем лице страстного поклонника.

Следя за игроками, я размышлял — в чем принцип успеха? неужто только в случайности? Любопытно, чем меня пугает риск авантюры? Возможностью проиграть или выиграть кучку денег? В принципе, деньги у меня есть — то есть, то что проигрывать есть. Я умею добиваться поставленной цели. У меня здоровое честолюбие. Есть желание выиграть хорошие деньги. Что еще надо игроку? Железную силу воли, чтобы вовремя остановиться и остаться с выигрышем? Здесь такое, однако, не приветствуется: пока везет — играй до звонка.

Я, как появился на свет без чувства долга перед обществом, так без него и живу вот уже почти тридцать пять лет. Меня учили приносить пользу, я учился лишь тому, что было интересно мне. С детских лет твердо знал — если говорят на пользу обществу, то подразумевают личную выгоду. А мне претило лицемерие — я никогда не путал общественную пользу с личной выгодой. Будь порядочным — мой девиз — а там будь, что будет.

С таким настроем я и сел за карточный стол игроком.

Первое, что усвоил — большой выигрыш, как и большой проигрыш ведут к большому стрессу, который мне совсем не нужен.

Второе — моя задача за карточным столом не выиграть и не проиграть, а на людей посмотреть и себя показать в пиковых ситуациях.

Третье — не стоит судьбу испытывать на авось: как говорится, не повезет, так мастурбируя триппер подхватишь.

Четвертое — судьбу стоит испытывать на всю катушку, которую она сама дает в твои руки.

Таковы правила, а что на практике? На практике дело было так. Садясь за стол, начиная игру, я выкладывал из кармана всю свою мелочь, играл на нее и в пределах ее без тормозов — испытывая судьбу. Если день задавался, играл так, что партнерам казалось, будто намерено хочу всю сумму немедленно проиграть, которая кон от кона увеличивалась, не смотря ни на что. Однажды было даже такое — я полез четвертым помогать. И сумма была большая, и все отговаривали — не валяй, мол, дурака, и колода уже роздана вся. Я попросил перетасовать сброс и выдать пять карт. Выпало четыре семерки. Кто знает правила игры — это карт-бланш. Вот как бывает!

Если день не задался, и мелочь моя ушла, доставал из бумажника рубль и играл без всякого риска — видно было, что день не мой и не стоит напрягать судьбу наобум.

Такими правилами и железной выдержкой я практически никогда не проигрывал. Это, во-первых, меня не расстраивало. А во-вторых, было лучшим лекарством от всех неприятностей. Что может быть полезнее ощущения, что удача всегда с тобой?

Прапорщик Холодок пригласил всю группу на «обмывание ножек» новорожденного сына. Они с мамой еще в роддоме, вот папа и распоясался…

После работы потемну следовало добираться по указанному адресу в Чапаевке.

В Чапаевке! В бандитском и вражеском поселке — это я с детства еще усвоил, когда бились ватагами на берегах канала.

Мне срочно нужен бронежилет.

Несмотря на страх перед грядущим, испытывал странное возбуждение.

В дороге обошлось без стрельбы — похоже чапаевские гангстеры, как и добропорядочные граждане, пережидали непогоду дома. Выйдя с автобуса, расспросил у попутчиков, как найти нужную улицу. Свернув за угол, увидел небольшую группу людей, стоящих в свете витрины магазина. С видом человека, хорошо знающего, где он находится и что делает, прошел мимо. Нашел нужный дом. Позвонил в кнопку ворот. Меня впустили.

Нас собралось из группы аж целых четыре человека. И всего шесть сели за стол, включая отца и деда новорожденного.

— С ума сойти! — начался разговор за столом. — Снег, метель и мороз… Уж что-нибудь бы одно.

Стол накрыт по-мужски — картошка, соленья, колбаса, сыр, хлеб… и водка, конечно. Поздравили новоиспеченного отца, выпили, заговорили.

— Спасибо, Егорыч, — Алексей похлопал меня по плечу. — Выполнил мою работу.

Это запоздалая благодарность за поставленные на самолет приборы.

— Рассчитывай на меня смело.

— Ты нормальный техник.

— Прежде всего я человек, потом техник. И никогда не боялся замарать свои белые ручки.

Мы пили, закусывали и болтали. Я был уверен, что буду убит, как только выйду на улицу и с удовольствием наслаждался последними минутами жизни.

— А грибочки отменные, — заявил я, и спросил деда Ивана. — Сами мариновали?

— Ага! И мухомором приправляли, — ответил тот.

Трудно было понять, балагурит хозяин или нет, однако в глазах у него мелькали искорки смеха. Он воевал пехотинцем и рассказал историю из фронтовой жизни. Мол, солдатику одному осколками мины напрочь срезало полголовы. Сослуживцы подняли ее, встряхнули от пыли, на место поставили и бинтами присобачили. Мужик выжил.

Я не верил ни единому слову из этой хорошо отрепетированной и умело поданной оптимистической трагедии. Зато ее заворожено слушали подвыпившие прапорщики. А дед Иван наслаждался всеобщим вниманием.

Алексей подмигнул мне, давая понять, что наслышался подобных баек предостаточно.

Мы уже здорово были поддатые, когда дед Иван поставил на стол трехлитровую банку самогона.

— Вы намерены пить до утра? — осведомился я у коллег.

— Трудно сказать, — прапорщик Лысенко пожал плечами. — По крайней мере, я остаюсь.

— И ночевать будешь здесь?

— Как обычно. А ты можешь уйти, когда пожелаешь.

Пить до утра или делить сон с присутствующими не входило в мои планы. Но и покидать дом в одиночку было боязно. Чужой человек на безлюдной улице весьма сомнительного поселка? Я был очень далек от мысли испытывать судьбу — пусть даже снегопад прекратится.

— Тебя жена ждет? — спросил меня дед Иван.

Впервые за последние часы я вспомнил о Томе. Как бы она повела себя, явись я к ней в таком виде и в такой неурочный час? Наверняка пробормотала бы нечто вроде: «Ты совсем рехнулся», и захлопнула передо мною дверь. Только и всего.

Я посмотрел на часы — автобусы еще ходили. Пора было возвращаться домой. Больше выпитого мой организм алкоголя уже вместить не мог — так что от «посошка» я решительно отказался. Дед Иван вышел со мной во двор, покрытый толстым слоем снега. На улице та же картина. Я пошел не очень уверенной походкой подвыпившего мужчины. Хозяин дома стоял в калитке ворот и смотрел мне вслед.

Все более прихожу к выводу, что нашу лабораторию невозможно обогреть трубами. Другое дело — радиаторы, но должно быть поскупились, когда монтировали здесь отопление. Возможно, летом здесь будет прохлада. Я сидел и дрог в зимних «ползунках» в комбинированной куртке и валенках с калошами. Ладони спрятал в «шубинках» — читать еще можно, писать никакой возможности: паста в ручке замерзла.

— Ну мы-то ладно, — ворчал Холодок, — наше дело военное: обосрался и стой. Тебе-то чего, Егорыч, торчать в ТЭЧи коли нет самолета?

На лице Алексея появилась мудрая улыбка человека, который немало пожил и многое успел повидать.

— Сходи к Турченку — пусть отпустит тебя домой. Обычное дело. Вон пилоты — нет полетов, они домой.

— Не удобно как-то: я не на сделке, а на окладе.

Я понимал, что заглатываю наживку, и отдавал себе отчет, что Холодок видит это.

— Давай я схожу.

В обед капитан Турченков заглянул в лабораторию.

— Кошмар! Как вы тут сидите?

— Так и мучаемся, — сказал Холодок. — Алька вон в первом корпусе у диспетчера задницу греет.

— Ты вот что, Егорыч, — сказал начальник группы. — Утром приехал — нет самолета, жопу в горсть и на отъезд. В одиннадцать машина от автобата идет через Увелку в город. Не хер тут сопли морозить, а то еще заболеешь.

Начальник вышел, я своему механику руку подал.

— Спасибо, Алексей Иванович.

— Всегда пожалуйста, Анатолий Егорович. Люди должны помогать друг другу.

Я понял, что снимать и ставить приборы на самолете в регламент придется мне.

— Но как ты сообразил — мне и в голову не пришло, что так можно.

— Видишь ли, давно известно: в летчики берут по здоровью, а в техники по уму. Чувствуешь разницу?

— Быть тебе техником.

— Сразу, как ты на пенсию уйдешь!

— Похоже, что раньше ты демобилизуешься — мне до шестидесяти еще четверть века.

Разговаривая, Холодок размахивал руками, играл голосом. Он оказался весьма красноречивым оратором. Я представил его адвокатом — получилось бы. Забывал о времени, внимая его рассказам.

На следующий день так и поступил — приехал в девять, уехал в одиннадцать. Заглянул к семье, но Настя спала. Общение с Томой тяготило — мы уже отвыкли от сантиментов. Не раздеваясь, ушел домой. Спокойная работа в авиации сделала меня другим человеком — как-то сказала Тома. Но она пока не может понять — лучше или хуже. Не знал этого и я.

Но новая моя работа мне нравилась, и только дурак захочет спрыгнуть с поезда, который несет его в светлое будущее. Это к тому, что я тоже хотел понравиться своей работе — вернее ее дателям, а еще вернее — начальству.

Как всякий настоящий трудоголик, я не нуждался в будильнике — просыпался и вставал тогда, когда это было нужно. Снегом забило и запорошило все дороги в лесу. Но от поселка по полю до леса дорога была пробита бульдозером и накатана автомобилями. Вот по ней я и бегал утрами. Хотя мои культыхания с припаданием на пострадавшую ногу трудно было назвать бегом.

Потом завтрак и отъезд на работу. В девять часов я уже в лаборатории.

Я ни с кем не спорил ни по какому поводу. Тем, кто заговаривал со мной, старался отвечать вежливо и внятно — с присущей мне выдержкой оставался внешне самим собой. Думаю, что у окружающих и особенно у начальства пропали всякие сомнения относительно моего желания беззаветно служить Родине и авиации.

Тома после моего бегства из семьи наверняка нашла нужный ритм существования, и теперь муж ей был не нужен. Настенька еще слишком маленькая, чтобы всерьез скучать по отцу. Для партократов райкома на аэродроме я стал недосягаем, и попытки наезда на меня прекратились — выработалась привычка просто не замечать друг друга при случайных встречах. В конце концов, все устаканилось, что и следовало ожидать.

Однажды мы с Томой специально встретились, чтобы обсудить наши финансовые отношения. Она не подавала на алименты, потому что не без оснований рассчитывала на большую поддержку, чем ожидалось через суд. Финансовые дела мы всегда обсуждали открыто, без недомолвок. Сейчас не было причин что-то скрывать.

— Ты выплачиваешь алименты сыну? — холодно взглянув на меня, спросила жена.

— Да.

— По-моему, мы вправе рассчитывать с Настенькой на половину оставшейся суммы, ведь я еще в декрете.

— Согласен.

— Думаю, нам не стоит пока разводится, — учтивым голосом сообщила Тома.

Я любезно, в тон ей, ответил:

— Конечно.

Надеясь, что согласие не расторгать наш развалившийся брак прозвучало достаточно искренне, я повеселел. Настораживало одно — все это временно, до ее выхода на работу. Тогда, возможно, что-то и переменится.

— Ну, тогда я пошла.

Нам не хватило чувств даже на приличную ссору. Или смирение — удел святых?

Сестра, узнав об этом сговоре, сказала:

— Ты с ума сошел!

Я прикинулся, что оценил ее шутку:

— Да, слегка тронулся, но пройдет.

Так на взаимной договоренности завершилась вторая моя еще менее продолжительная брачная жизнь. В тридцать пять лет оказался я абсолютно независимым от пут семейного рабства. Передо мной открылся беспредельный простор для жизни по велению совести. И если бы не одно маленькое существо, манившее к себе своей беззащитностью и бескорыстной любовью, я должен был считать себя счастливейшим из смертных.

Не считалось. В душе боролись противоречивые чувства, и было время для самоанализа. Второй раз я покидал семью. Впрочем, вру — первый раз покинули меня, и я целый год ждал, когда перебесится моя благоверная. Второй раз… Копится опыт. Скоро уже могу писать методички о том, как развалить семью без скандала.

Тома не хочет оформлять развод — формально мы еще муж и жена. Но ощущение было такое, что семья наша распалась навсегда. Я найду себе женщину. Тома узнает и обронит скупую слезу. А может, выплачется вволю — кто знает? В любом случае мой уход не стал для нее трагедией. Она умеет приспосабливаться к обстоятельствам.

Свобода не вызывала радости. Похоже, мы оба, Тома и я, проиграли.

Я заперся в лаборатории. Стены ее, выкрашенные белилами, приобрели унылый серый цвет, краска кое-где потрескалась и облупилась, по углам тенеты. Дощатый пол изрядно обшарпан. День был менее холодным — шариковая ручка не замерзла. В кабинете начальника есть электрообогреватель, но нет начальника, и кабинет закрыт. А сколько бравады за моими словами — я служу в авиации! Знал бы кто, в каких условиях приходится служить, не стал бы завидовать.

Ну да ладно, я не поехал в одиннадцать домой, чтобы остаться наедине со своим новым увлечением — пишу сборник рассказов «Самои» о моих предках.

Так увлекся, что не заметил, что время уже к обеду.

В дверь требовательно постучали.

После непродолжительной возни с замком впустил в лабораторию прапорщика Холодка, который сгорал от почти сексуального желания слиться в одно целое с трубой отопления.

— Ты чего не уехал?

— Да и дома тоска — здесь хоть в карты можно поиграть.

— Ты с ума сошел?

— У тебя семья, а у меня никого. Рано приеду, родителей расстрою — опять, скажут, с работы выгнали.

Вошел прапорщик Ручнев — совсем нездоровенный из себя, но стул под ним скрипнул в попытке сложиться навек. Он мой родственник дальний по материнской линии и зовет по-родственному меня «коммунякой», хотя я не сдал учетную карточку в полковую парторганизацию и официально считаюсь беспартийным.

— Ты знаешь, Леха, что летчик-испытатель легко летает на всем, что по идее должно летать, и с усилием на том, что летать не должно?

— Ты это к чему? — спросил я.

— Да Холодок все летунов ругает.

— Дак то испытатели, а наши и на самолетах летать не умеют, — отстаивал свою жизненную позицию Алексей Иванович.

Шутки кончились. В глазах у Ручнева ни смешинки. Он хорошо запомнил — я из белого дома, из числа неприкасаемых; чтобы там не случилось, я его личный враг.

— Значит, ты к нам из райкома пришел, — в который раз начинает он.

— Допустим.

— А зачем?

— Неужели перед тобой идиот, Владимир Иванович? Конечно, с заданием — выявлять недовольных и стучать кому следует.

— А если мы тебя удавим втихую и забацаем под самоубийство?

— Риск есть конечно, но он оправдан — здесь двести восемьдесят, там двести двадцать и за каждого изменника Родины по штуке. Представляешь навар? Стоит впрягаться?

Больше всего на свете прапорщика Ручнева из себя выводит чужая большая зарплата. Он тут же выругался:

— Живут же гады!

— Хочешь к нам?

— Я беспартийный.

— Рекомендацию дам.

Ручнев задумался. Холодок, понимая, что я прикалываюсь, сделал вывод:

— И тогда мы тебя, Вовок, всей группой утопим в туалете: нет тела, нет дела…

Владимир Иванович поверил:

— Нет, лучше мы «коммуняку» на столб.

Помолчали, тиская трубу отопления.

— Нет, а правда, Егорыч, ты почему ушел из белого дома? — это Холодок интересуется. — Все туда рвутся.

— Да не все выживают. Врать приходится много и прогибаться.

— Треснула спинка? — дальний родственник ехидненько.

— В райкоме, как на зоне — кто побывал, выходит совсем другим человеком.

— И что ты там потерял? С заду поимели? — снова Ручнев.

— Если бы остался, то, наверное, да.

Холодок:

— Нравится в авиации?

— Другой коленкор! Могу позволить себе подурачиться над теми, кто там остался.

— Они не оставят тебя в покое.

— Да я и сам не успокоюсь, пока не воздам каждому должное.

— Похоже, не долго осталось ждать. В ТЭЧи по рукам книжка Ельцина ходит — там он политбюро критикует.

Ручнев с энтузиазмом:

— И скоро приказ поступит — вешать коммуняк! Я тебя по-родственному гвоздями к столбу прибью, чтобы ветром не качало.

— Ой, Вова, не зарекайся. Ты ведь без руководящей и направляющей общество силы быстро собьешься с пути. И даже из дома побоишься выйти…

В трубе забулькало, гулко прокатился гидроудар. Внимать водяным руладам было куда приятнее, чем вести перепалку. Хоть ребята свои, но мне не хотелось ляпнуть что-нибудь такое, о чем пришлось бы впоследствии пожалеть. Но в стране действительно что-то назревает. Такие как Ручнев в открытую говорят — пора вешать коммуняк. Ой, не завидую я райкомовцам. Но кто же команду даст — фас! Мне кажется и команды одной будет мало. Надо чтобы народ весь поднялся разом. Но алкоголик сам знает, когда ему протрезветь.

А уж коль протрезвеет русский народ, самому черту в аду станет жарко. Вспомнились фильмы и книги о Великой Октябрьской Социалистической революции и гражданской войне. Вспомнились и нагнали страху — не за себя, за своих детей. Мне захотелось ринуться домой и припасть к ногам Томы, умоляя ее о прощении.

Время бежало к отъезду. Творческого порыва, владевшего мной до обеда, как не бывало. Я слушал армейский треп и не представлял себе армию единой силой. По крайней мере, в нашем полку, раздай сейчас табельное оружие, половина состава точно перестреляют друг друга, сводя личные счеты. Присяга и дисциплина не имеют значения.

Предполагая, что атмосфера в учебном полку будет более спокойной и задушевной, я здорово ошибся. Люди есть люди и у каждого свои интересы.

Алексей Холодок уже доказал, что обладает живым умом и хорошо подвешенным языком, способным высмеять любого. Но не меня: я и сам был остер на язык, только здесь сдерживался — не нападал, а лишь отвечал на выпады. Леха попробовал свой сарказм на меня направить да обломался. Теперь считает своим союзником во всех подначках. Обширный запас слов не только придавал его речи образность, но и заставлял слушателей расслабляться, не замечать ловушки. До поры до времени, конечно. А потом общий хохот над попавшимся на прикол.

— В армию не стоит идти из-за денег — в армии служат по призванию. Берите пример с Вовы Ручнева…

Последовала тирада о бескорыстности прапорщика, попавшегося на сливе бензина из кунга. Горючку, мол, он сливал для детских приютов. Народ хохотал, Ручнев улыбался, отделавшись легким испугом за кражу.

С таким настроением пошли на отъезд.

У меня была работа, обеспечивающая куском хлеба меня и моих детей. У меня было будущее — ибо авиация будет всегда! — в отличие от моих бывших райкомовских коллег, для которых наступали черные дни: ибо партия наша, руководящая и направляющая сила общества, становилась никому не нужной. Можно уже сейчас работающих в белом доме переименовать в ослов, а можно повременить, когда у них по-настоящему вырастут длинные уши. Говорят уже сам Пашков ездит в пьяном виде за рулем. Что творится на белом свете? Ответ ясен — механизм партийной власти рушится на глазах.

Было холодно ждать машину. Солнце уже давно повернуло на лето, но, похоже, ходило по небу ради собственного удовольствия. Выйдя из кунга в Увелке, я задумался — а не навестить ли мне дочь? С Томой, похоже, все ясно. Когда рушится брак, человек поневоле перебирает все возможные причины катастрофы и варианты развития событий. Что было в нашем случае? Психологическая несовместимость? Нечто более простое? Или некто? Теща, например. Знать бы где соломки подстелить, с первого дня не стал бы жить в этой квартире. Может, и Тому бы уговорил. Эх, не вовремя умерла та, незнакомая мне, бабка, чью комнату теперь занимает моя семья.

Я попытался убедить себя — раз с семьей у нас все покончено, мне пора завести себе женщину. Может, и Тома заведет себе любовника — он даст ей то, что не смог дать я. Хотя вряд ли — с такой тещей только пьяницу можно привести в квартиру. А Тома у нас щепетильная. И пусть убирается к черту — меня уже ничто не волнует. Она забыта, вычеркнута из памяти. Если я решил выйти на охоту, то и Тома может делать что ей заблагорассудится. Да, именно так.

Вместо визита к дочери, я заглянул в пивбар, рискуя снова напороться на рэкетира Вову с ножиком. А может, желая этого.

Меня вызвали в штаб. В кабинете Карасева был еще начальник политотдела полка. Все вопросы были поставлены ребром.

— Скоро выборы в Увельский районный совет депутатов. Вы же местный?

— Местный.

— В райкоме работали?

— Работал.

— Все начальство района знаете в лицо?

— Знаю.

— Решили мы вас выдвинуть кандидатом от нашего округа.

— Мне очень приятно, товарищ полковник, но ничего не получится.

— Как это?

— Очень просто — мою кандидатуру не зарегистрируют.

— Да вы что?! Не считаться с мнением целого гарнизона? Кто это может себе позволить?

— Райком партии.

— Мы будем посмотреть на это. Вобщем так, раз вы лично не против, садитесь с подполковником (начальник политотдела) и заполняйте необходимые документы.

Мы сели и заполнили.

Я просто плыл по течению и не хотел пререкаться с командиром полка.

А получилось все, как я и предполагал.

В избиркоме, увидев мою фамилию, попросили немного подождать, а после звонка сообщили:

— Вас ждет в своем кабинете первый секретарь райкома Пашков Александр Максимович.

Он задал подполковнику несложный вопрос:

— Вам плохо живется? Вы чем-то недовольны у себя там, на Упруне и затаили обиду на руководство района.

— Да нет, все нормально, — ответил начальник политотдела.

— Тогда зачем вы этого человека суете к нам в районное собрание? Он дважды был изгнан из района, а вы его в законодательный орган предлагаете. Хотите с нами плохо жить? Мы вам это устроим.

Ничего не ответил подполковник, только напрягся и побелел.

— Вобщем так, — сказал Пашков. — Уберите эти ваши документы, передайте полковнику Карасеву мои слова. А если он чего-то не поймет — милости прошу ко мне: я объясню.

Вернулся начальник политотдела в часть. Доложил командиру. Кандидатуру они поменяли, а мне рассказал о своей поездке в райизбирком много позже при случайной встрече сам подполковник. Вот так.

Сильна еще партия наша. Рано тут прапора надумали ее хоронить… и коммуняк вешать. Стало быть, еще поживу. А в райкоме меня еще помнят и боятся. Хотя признаться — меня это мало радовало.

За падение с небес на землю нужно платить. И мне казалось, я заплатил сполна — семья, работа в газете… все развалилось. И все-таки меня переполняло счастье — ближайшее будущее перестало внушать ужас: я в авиации, я при деле, а гонители мои отсчитывают свои последние часы.

Я понимал, меня не зарегистрировали кандидатом в депутаты с одной только целью — унизить в глазах моего нового начальства. Но кажется, вышло все с точностью наоборот. Командира полка редко встречал, но начальник политотдела всегда степенно здоровался за руку и расспрашивал о здоровье, успехах… Было приятно.

Да, плевок, по сути, оказался хоть подлым, но жидким — в духе Пашкова. Хотя последующее тем летом событие напрочь развеяло к нему мои негативные настроения. Александр Максимович погиб. Погиб на боевом посту — так было сказано в некрологе. Погиб в автокатастрофе, возвращаясь из служебной поездки в Троицк. С ним вместе водитель, мой дальний родственник по материнской линии — Виктор Степанович Леонидов.

Но вернемся в февраль.

Вечером раздался телефонный звонок.

— Как поживаешь, техник ТЭЧи? — услышал я очень приятный женский голос.

Тома.

— Привет, — я приглушил телевизор.

— С тобой все в порядке?

— А что со мной может случиться? А ты как?

— Аналогично. Что-то к дочери давно не заходишь.

— Жду получку.

— А просто так?

— Тещу боюсь.

— Да брось ты. Она не всегда бывает пьяной. Скажи — забывать начал нас.

Тома явно хотела поговорить. Похоже, кроме меня, собеседников у нее мало.

— Откуда звонишь?

— Из библиотеки. С Настенькой вон девчонки играются.

— Похоже, мне не успеть.

— Похоже, да. Мы нагулялись, зашли поболтать, а тут телефон.

Тома вежливо поинтересовалась здоровьем родителей. Пообещала навещать их летом с дочерью, если ей выделят грядки для зелени. Я пообещал вопрос пролоббировать. Поблагодарил за звонок. Попросил Настю к трубке, но ту не отдали девицы-библиотекари.

Закончив разговор, с горечью убедился, что большую часть КВНа пропустил.

Дальше просто дремал перед телевизором, размышляя над перипетиями судьбы. Программа новостей была серой и скучной, как минувший день. Мама спала, отец в санатории по инвалидной путевке. Около полуночи начался «Взгляд» — новая передача на первом канале. Это было нечто новое — и по сути, и по форме. Несколько талантливых журналистов пытались разобраться — что происходит в стране? что от этого можно ждать?

Вывод напрашивался неутешительный — грядет революция. По крайней мере, в умах она уже началась — низы не хотели жить по-старому. А верхи добивал экономический кризис — в магазинах пусто, продукты почти все по талонам. Никита Сергеевич Хрущев обещал народу — через двадцать лет вы будете жить при коммунизме, где от каждого по способности, каждому по потребности. Мою потребность регулируют карточки на колбасу, масло, рыбу и даже спички. Нахрен нужен такой коммунизм!

3

Полгода бок о бок отслужил с Ручневым и не знал к какой лаборатории он приписан. Тут посидит, там кого-нибудь подначит… на регламентируемом самолете почти не бывает. А вот когда снега сошли, и стали мы убирать территорию, тогда узнал.

А случилось так… Шел прапорщик Данилов мимо группы техников и механиков, грабивших прошлогоднюю траву — в смысле, граблями выдирающих ее из насиженного места вместе с мусором.

— Кто так работает! — пожурил Данилов и показал как надо. Взял и поджег прошлогоднюю траву. А оно полыхнуло. Да по всей территории. И прямо фронтом на боксы в углу, где стояли машины с кунгами — наши мобильные лаборатории. Вся ТЭЧ выскочила пожар тушить, но сдержать огонь было трудно.

Начальник наш майор Тибабшев осипшим голосом команду дает:

— Выгнать кунги из боксов!

Боксы они какие? — стены есть, крыша есть, а вот вся парадная часть и ворота выполнены в виде конструкции из арматуры. Ветер туда залетает, дождь попадает, снег заметает и, конечно, трава вырастает чуть не по пояс — теперь высохшая и поникшая, отличная пища для огня. Так что приказ майора был правильный и своевременный.

Распахнулись ворота — одна машина завелась и выехала, вторая, третья… четвертая завелась и не смогла покинуть бокс. Колесо у нее спустило когда-то давно, село на обод и в луже примерзло — так что никак, только сцепление дымит. А за рулем, понятно, Ручнев матерится. Раньше-то где был? Почему за машиной не следил? А не сказали…

Подкатился другой кунг с буксиром, дернул и вытащил Вову юзом.

И смех, и грех.

Так вот, прапорщик Владимир Иванович Ручнев, мой родственник по материнской линии, был у нас в группе водителем кунга.

Кунг для чего предназначен? Чтобы в боевых условиях, когда, не дай Бог, будет ТЭЧ уничтожена, выехать в чисто поле и развернуть мобильную лабораторию АО (авиационного оборудования). Там и УКАМП стоял, только я к нему ни разу не подходил.

В целях совершенствования боевого мастерства мы должны по сигналу тревоги периодически выдвигаться на кунге в поле и разворачивать лабораторию. Этого мы за всю зиму ни разу не делали. Но отчетность была. И в подтверждение ее, как только потеплело, Ручнев разобрал тросик спидометра и какой-то хреновиной намотал положенные километры. Это я сам видел. А вот что дальше было — дело темное.

Под намотанные километры должен быть списан бензин. Как его списывали знают двое — начальник группы Турченков и водитель Ручнев. Злословили прапора — мол у Турченка бензиновый бизнес: личной машины-то нет. А у Владимира Ивановича есть «москвич» — отсюда и выросли ноги у байки: мол, попался Ручнев с канистрой бензина. Вова над ней только смеялся.

Может, правда это, может, нет — я не следователь и не фискал. Мне за державу было обидно.

Бог с ней, партией — она давно изжила себя и коммунизма нам не видать. Чем дольше я служил в ТЭЧ полка, тем более убеждался — скоро и над советской армией закружат грифы, издалека чующие падаль. Ей оставался последний шаг перед пропастью — с оружием в руках, выступить против бастующего народа. Где-то, кажется в Грузии, десантники уже рубили саперными лопатами демонстрантов. Об этом в прессе умолчали, но доложили вражеские голоса.

Как-то в конце марта зашел к семье с получкой. С Томой разговаривали у порога и вдруг — чудо небесное! — моя дочь, обеими ручками упершись в стену, делая первые осторожные шаги, выруливает из-за угла коридора.

Я на колени пал, руки к ней протянул:

— Иди ко мне, солнышко ты мое!

Тома меня остудила:

— Не зови, не надо — пусть идет вдоль стены. А то потеряет опору, упадет, ударится и будет бояться.

— Давно научилась ходить?

— Вчера первый раз пошла.

Я забыл подняться с колен — все смотрел и смотрел, как дочь преодолевает пространство. Огромные глаза ее блестят восторгом и упрямством — мир прогибается под нее! И мама ей улыбается, и я.

Тома и мне улыбнулась радостно. Я не заметил в ее внешности никаких перемен. В глазах все та же печаль, но настроение, судя по всему, бодрым.

Я разделся, уселся с дочерью на коленях и осторожно поинтересовался:

— Как дела?

— Нормально, — Тома гладила Настино белье. — Как у тебя?

— Слава Богу, зима закончилась. В лаборатории стало теплей, а то, представляешь, паста в ручке застывала — нечем писать было в журналах.

Мы оба ощущали неловкость. Тома ждала расспросов.

Мне и вправду хотелось знать — выходит она из декрета или нет?

— Что толку в конце учебного года? Теперь уже только осенью.

— А Настю куда?

— Попробую подготовить в ясли. Или с бабушкой.

Как я мог бросить ее, такую смирную и беззащитную?

— Ты в порядке? — вывела меня из транса Тома.

— Что? Да, конечно.

— Мы теперь чаще выходим на улицу — присоединяйся, когда свободен.

— А вы встречайте меня на приезде — я непременно останусь с вами.

Я пробыл в тот день у семьи вплоть до Настиного отбоя. С Томой расстались очень сердечно. Однако от возвращения прежних отношений мысли мои были далеко.

Холодок и Альфия куда-то ушли. Я сидел в полутемной лаборатории. Внезапно дверь открылась, и грузной поступью вошел Ручнев. Он тяжело опустился на свободный стул.

— Слушаешь вражеские голоса? События в Москве развиваются куда быстрее, чем в стране.

Я не отреагировал.

— Ельцин мутит, как агент ЦРУ.

— А мне, кажется, он порядочный человек. Крутого нрава, но порядочный. Довольно либеральных взглядов, справедлив. Начинал на Урале. Умеет заставить подчиненных работать. Рука у него тяжелая — суд вершит скорый. Пресса вообще считает его одиозной фигурой.

Последовала долгая пауза. Ручнев подыскивал слова, почесывая неудобосказуемое место. Похоже, он явился ко мне набраться политграмотности.

— Если Ельцин придет к власти, будет придерживаться жесткой линии.

— Для коммуняк утешительного мало, — зацепился Вовок. — Я уже вижу петлю на твоей шее.

— Рад, что ты не держишь зла, а умру со словами «Да здравствует советская власть!»

Стул жалобно скрипнул под телом Ручнева.

— А как ты хотел? За все грехи перед народом кому-то следует отвечать.

— Звучит пугающе, но не убийственно. То, что меня нагнали с райкома, и он до сих пор меня преследует, не звучит оправдательным мотивом? И потом — в стране миллионы коммунистов, ты их всех собираешься вешать?

— Мне интересен только ты, как пятно на нашей фамилии.

— Какую фамилию ты считаешь нашей?

— Мой дед был Апальковым.

Апалькова — девичья фамилия моей мамы.

А время уже к отъезду. Я закрыл лабораторию и мы вместе вышли из корпуса.

Все-таки аэродром — отличное место, где заблудшая душа может поразмыслить над тем, как жить дальше. Мне повезло, что сюда попал.

Однажды Ручнев подловил меня за работой над рукописью, которую я быстро убрал в ящик стола, что не ускользнуло от его взгляда.

— Оперу пишем?

— Ему, родному.

— Что стукачу нужно? Жена, авторучка и получка! Верно?

— Ты как всегда прав.

— Только я не пойму никак — ты у нас женат или нет? Или как тот пилот, который полжизни смотрит на приборную доску, а полжизни на задницу официантки?

— На хороший зад не грех посмотреть.

— Вот и я говорю — пока в баках топливо есть, надо иметь запасной аэродром.

— Да ты, Владимир Иванович, у нас ходок!

— Есть в кого! Дед Апальков в семьдесят лет женился на молодухе под сорок и ребеночка ей заделал.

— Значит и нам с тобой не грозит преждевременная импотенция.

— М-да! — Ручнев мечтательно закатил глаза. — Другие уже начинают жаловаться — то литра керосина не хватило, то метра высоты в этом деле… А у меня всегда на 12—00.

А я почему-то не чувствую себя счастливым.

Несколько месяцев назад решил, что никогда не буду злить Ручнева, ибо распсиховавшись он становился диким животным. А в обычном своем состоянии он был отъявленным сукиным сыном, собиравшимся меня повесить за мою работу в райкоме партии.

А вообще-то наш аэродром — просто райское место. Вроде бы построен среди болот, но там где надо — бетон и асфальт, а рядом в кустах гагары кричат и на чистую воду порой выплывают серые утки с утятами и гуси с гусятами. Говорят, что видели лебедя и журавлей. Ну, а уж про простых обитателей болот что говорить — их тут пруд пруди. И авиаторы, надо сказать, в большой массе своей охотники и рыболовы, с сочувствием относятся к пернатым соседям.

Нашего полку служащих советской армии прибыло — миловидная из себя Светлана, молодая, но уже жена начальника штаба полка, пришла в группу радиооборудования. Меня показали ей. Она подошла.

— Вы Анатолий?

— Тридцать с лишним лет уже как.

— А я Светлана. Буду работать в группе капитана Зозули.

— Мы практически не пересекаемся с вашими специалистами.

— Но общаться как люди мы ведь можем?

— Да, конечно.

— Спасибо, — она улыбнулась и пошла прочь.

Она была представителем нашей когорты и хотела, чтобы эта когорта была — чтобы мы общались и обсуждали наболевшие наши вопросы служащих СА. И каким симпатичным представителем!

С удовольствием наблюдая вид сзади новой знакомой, я добавил:

— Обращайтесь в любое время.

Вот бы мне такого механика!

— Как вы попали в ТЭЧ? — спросил Светлану при следующей встрече, радуясь этому событию.

— Просто пришла.

— И какого вы мнения о своей новой работе?

— Я бы лучше колола свиней.

— А Зозуля знает? Может быть вам завести свинарник?

— Звучит великолепно. Вы подскажите ему, если общаетесь.

— Только за карточным столом.

Приходит время, когда можно забыть увельских партократов и начать доверять простым людям. В стране действительно происходит что-то непонятное, тревожащее. Если партию разгонят, а райкомы упразднят, я, пожалуй, оставлю все страхи и боли в прошлом, выйду в народ с доброй памятью и чистой совестью. Это казалось не столь трудным. Я и не думал, что почти годовая тяжба с райкомом партии обернется кошмарами на всю оставшуюся жизнь. Разум всегда берет верх над безумием.

Прапорщик Ручнев конечно шутит, приговаривая меня к повешению, но, думается, недалеко то время, когда на человека, заявившего, что он член КПСС, будут смотреть как на пришедшего нагишом на собственные похороны. Сейчас я находился в той среде, где партийное влияние почти отсутствовало, и здесь, если повезет, незамеченным просижу до того счастливого времени, когда ей безвозвратный придет кердык.

А может, и не досижу.

— А ну-ка скажи-ка, Владимир Иванович, в чем основное предназначение коммунистической партии?

Ручнев, не задумываясь:

— Народ обманывать!

— Руководить и направлять! Не забывай, что наша страна находится на пути к бесклассовому коммунистическому обществу. А мы живем в опасное время. Провокаторы и шпионы мутят народ. Чтобы сохранить целостность общества, нам нужно сильное правительство, а силу дают силовые структуры. Армия, например. Только представь страну без армии! Это же не мыслимо. Политики говорят — кто не кормит своих солдат, будет кормить чужих. Если мы не будем поддерживать партию, то неминуемо скатимся в хаос, и за этим последует вражеское вторжение. И лишь единство партии и народа спасает нас от анархии. Вот к чему мы должны стремится. А ты собираешься коммунистов вешать. Недальновидно.

Конечно, это я прикалывался, но Вовок расходился не на шутку и в запальчивости грозился приговор свой относительно меня привести в исполнение еще до падения КПСС.

— Честь — самое важное достоинство советского офицера. Прапорщик Ручнев, вы же присягу давали на верность Родине и партии.

Вовок с размаху хлопнул ладонью по столу:

— Я дал — я взял! Тебя моя присяга не спасет.

Шутки шутками, но Ручнев — это лишь выразитель мнения коллектива. Я чувствовал, что меня сторонятся. Впрочем, и сам ни к кому не набивался в приятели. Просто делал свою работу и все.

Летом, когда прапора кемарили в лабораториях, я отправлялся на свежий воздух. Ближайший лес был для меня приютом и местом уединения. Здесь полно было грибов и ягод. И практически не бывали ягодники и грибники. На полянах росла высокая сочная трава и стояли остовы истребителей. Они потемнели от времени и непогоды и кое-где покрылись тонким слоем мха, но до сих пор производили впечатление огромной скорости и мощи. Сюда мы проникали пацанами за разными авиационными фиговинами. А теперь эти места оказались никому не нужными и забытыми. В сезон я практически каждый день набирал полный пакет грибов и отвозил жене или домой. Ягоды не любил собирать, но иногда старался для любимой дочери. Но потом кто-то Томе сказал, что все леса и поля вокруг аэродрома заражены радиацией, и от моих приношений отказались.

Однажды, напросившись по телефону на встречу, я пришел к Виталию Петровичу Реутову домой. И первый вопрос мой после приветствия — что происходит со страной?

— Терпение! — сказал он мне. — Терпение — это высшая добродетель. Если будешь спешить с выводами, то потерпишь неудачу. А это довольно болезненно. Всегда надо оставаться спокойным и в то же время сосредоточенным на удаче.

Виталий Петрович таким и оставался. Он ушел с поста заместителя начальника райсельхозуправления. Организовал научно-производственный кооператив «Альтернатива» и взял в аренду земли вокруг бывшего села Бараново.

Я, собственно, и пришел к нему по этому поводу.

Услышав про «Альтернативу, сказал отцу:

— Хватит кажилиться. Я, конечно, помню, что запах свежескошенной травы лечит твой ларингит, но потом все остальные заботы с сеном усугубляют его. В этом году я пойду к Реутову и попрошусь к нему в кооператив. Месяц поработаю — оплата кормами коровке на зиму.

— Добро, — сказал отец.

И вот я здесь. То есть на Бараново в «Альтернативе». Тридцать календарных дней у меня отпуск. Тридцать дней я работаю в кооперативе старшим куда пошлют. И за это оплатой мне грубых кормов коровке на зиму.

— Две тонны сена, — сказал Виталий Петрович, — и две соломы.

Мы ударили по рукам.

А еще я встретил Татьяну Зюзину. Она вернулась из декретного отпуска в редакцию и возглавляет наш многострадальный сельхозотдел.

— Сейчас я подрабатываю в «Альтернативе» — на время отпуска устроился. Интересны будут репортажи с места событий? Гонорары меня не интересуют — можете публиковать под своей фамилией или любым псевдонимом. Мне хочется Реутову угодить и молодость вспомнить.

На том и поладили.

Я оформил отпуск в части. Месяц выдался утомительным, а концовка даже унизительной. Вот с нее и начну. Приезжаю с работы (вышел уже в ТЭЧ), а у отца сердечный приступ. Врача вызывали — то да се. Оклемался папа и подает записку с печатью:

— Почитай.

— Что это?

— Расчет за труды твои в «Альтернативе».

Отец, оказывается, захотел лично пообщаться с великим человеком Виталием Петровичем. Созвонился и пошел к нему в контору — «Альтернатива» снимала кабинет в здании райсельхозуправления. Поговорили. Реутов выписал отцу к отпуску — два рулона сена и два соломы. Сыну, говорит, привет передавайте.

Всего четыре рулона! По моим подсчетам — тонна сена это три рулона, тонна соломы это четыре — итого десять рулонов Петрович зажилил. У отца приступ сердечный.

Ах ты гнида скупая! Барином себя возомнил?

Поднимаю трубку, набираю номер.

— Виталий Петрович, вы дома? Я сейчас подойду.

— Недоразумение, — говорит, — Анатолий.

А сам пронзительно смотрит в глаза.

Я позволил столбу пара опасть. Знание — это сила, разум — это все.

Мои подозрения подтвердил Бочаров, бывший главный агроном района, ныне на той же должности в «Альтернативе» и член ее правления.

— Это вычеты, Анатолий. Никакой ошибки. Муку брал, мясо, несколько раз рыбу. Вот и суммировал Виталий Петрович.

С мукой как получилось. Отработали световой день на Бараново, в Увелку приехали на межколхозную мельницу «Стандарт». Стали зерно молоть на муку — сами с механизмами управлялись. Заполночь покидали мешки в автобус и развезли всем участникам по домам. Я ведь тоже участвовал, и мне завезли мешок.

И с рыбой фигня. Наловили, поехали продавать — раз магазин не принял, другой раз бандюки прессанули, когда начали с кузова на базаре торговать. Вернулись обратно с полным коробом и раздали работникам — не пропадать же добру. Другой раз разделывали ее допоздна — засолили, закоптили, а потом раздали: девать-то некуда. И с мясом так же. Охромел бычок — закололи, сколько вошло в холодильник заморозили, а остальное раздали.

Ах, Виталий Петрович, жадность погубит вас. Все как всегда — ничего не меняется на Земле за последние четыре тысячи лет. Ибо сказано — незримо и беззвучно наши пороки губят нас.

Я так ему и хотел сказать с обидою за отца. Но он опередил меня.

— Недоразумение, — говорит, — вышло.

Вобщем, все условленное мне отдали — все четырнадцать рулонов грубых кормов. Хватит буренке на зимовку! И я считаю это весьма справедливо. Все остальные привары — это премии за мой беззаветный труд и репортажи об «Альтернативе» в газете. Там было что почитать.

А мне было о чем написать.

«Альтернатива» поражала своей разумной устроенностью. Мне казалось, что здесь каждая мелочь при деле. И не работая, здесь просто нельзя существовать. А я перепробовал почти все работы.

Мне нравился сварщик Витя, которому тоже мне довелось помогать. Он здесь жил и работал, ночуя в бане — ходил грязным, заросшим и веселым. В субботу на ночь уезжал домой. В Южноуральске у него была квартира и семья. Наверняка красавица-жена. Возвращался он вечером в воскресенье. А утром в понедельник я его видел чистым, побритым и помолодевшим. Я завидовал такой жизни!

Практически все механизаторы наши — бывшие агрономы хозяйств. Так сказать, воплощают знания свои в реальные результаты. Да, видимо, и зарплата была в «Альтернативе» повыше. И перспективы были. Принцип демократии в кооперативе тогда еще соблюдался.

Все при делах. Даже животные. Бычки набирались веса, лошади прыткости, овцы густого руна. Собаки без привязи носились стаей по всей территории хозяйства — от далекой заправки к мастерским и складам. И не нужен был сторож. Всяк приехавший на Бараново был окружен, облаян и не выпускался из автомобиля, пока кто-нибудь не брал его на поруки, приказав собакам «Фу!» Кошки тоже почти одичалые — ютились, плодились, где хотели. Но неплохо питались не только от щедрот кооператива у столовой, но и охотой на мышей в зернохранилищах, принося пользу.

Чаще всего я трудился на подработке зерна. Но когда срочно требовался где-нибудь подручный, посылали туда. Иногда Виталий Петрович отрывал меня от работы — чаще всего после очередной моей публикации об «Альтернативе» в газете. Он подсказывал мне темы, заострял внимание…

— Ну, во всяком случае, писать ты умеешь. Это видно. Хотя в выводах склонен к поспешности и думаешь, будто знаешь все на свете.

И мы принимались неторопливо обсуждать тему и всякие тонкости следующего материала. И это тоже была моя работа, ибо разговоры шли, как правило, в рабочее время.

И еще мне нравилось питаться в «Альтернативе». Кормили досыта и очень вкусно. Ел я от брюха, но не толстел — все калории сжигал тяжкий труд. Первые дни валился с ног от усталости. А потом втянулся и ничего — приезжал домой и садился за стол к газетной статье или рукописи о моих предках. Тело привыкло и нормально реагировало на нагрузки, от которых давно отвык.

За тридцать дней — а работал я без выходных — ни одной пьянки, ни одного выпившего, ни одного намека на выпивку. Такая культура производства. И коллектив подобрался что надо!

Всю долгую, дождливую осень я при первой возможности брался за рукопись. Она стремительно набирала объем. А исполнялась в виде рассказов, которые можно было рассылать в журналы для публикации. Но в таком виде разве пошлешь?

Помог случай. У Вовки Полия жена работала учительницей в первой школе, которой вдруг потребовались сразу два сторожа — возможно уволили кого-то. Вовок пригласил меня за кампанию — и мы нанялись. Вобщем-то ничего страшного — работы не пыльная и не опасная: школьных грабителей криминальный мир еще не сотворил. Правда, рассказывали, что где-то убили сторожа и похитили компьютеры из кабинета информатики. У нас тоже был такой кабинет за дверью обитой жестью. Но попыток грабежа с убийством не было.

Зато в учительской, где нам определили пристанище, была печатная машинка и бумага. Я быстро выучился стучать по клавишам, и дело пошло. По примеру машинисток райкома партии делал под копирку закладку из семи листов и получал семь экземпляров одного текста. В библиотеке полистал номера литературно-художественных журналов, записал адреса их редакций и стал рассылать в нестандартных пакетах распечатанные рукописи рассказов. Ждал гонораров и всенародной славы.

В это время Валентин Пикуль стал моим кумиром. Его исторические романы были примерами для подражания. Но перенял я таки от него не манеру письма, а режим дня. Оказывается мой кумир днями спал, а ночами работал — никто не мешает, благодать! Вот и я — дома с вечера спать ложился. Родители еще телевизор смотрят, а я уже на боковую. В часа три ночи без будильника поднимался и садился за рукопись. На работе уже не писал крадучись, а кемарил каждую свободную минуту, чем расположил к себе прапоров.

Даже Вова Ручнев заметил:

— Исправляешься, родственник!

— Нет, Владимир Иванович, с сексотов выгнали.

На дежурстве в школе, проводив последнего педагога, выключал свет и ложился спать на диване в учительской. В три часа просыпался, обходил территорию, умывался и тра-та-та по клавишам. Или авторучкой по бумаге — вжиг-вжиг-вжиг, уноси готовенького. Производительность моя в работе над рукописями значительно возросла. Спасибо, Валентин Саввич — надоумил заочно!

Между делами бросил курить. Давно намеревался, но не удавалось — то одно, то другое из колеи выбивает. А никотин, известное дело, не только лошадей убивает, но и нервы успокаивает. Тут как-то, закончив дела ночные, включил телевизор, смену с дежурства дожидаючи. Там Кашпировский:

— Даю установку для всех желающих бросить курить.

Давай, родной, я тебя давно поджидаю.

После смены в урну у выхода выбросил пачку сигарет. А потом подумал, что школьники заметят и подберут. Но поздно подумал — уже по дороге на аэродром. А там самолета нет — и опять день рождения начальника. Ка-ак напраздновались… Тем, кому мало показалось, вышли в Увелке. Взяли еще — но куда падаться? Тут мой приятель одинокоживущий на глаза попался.

— Гришка, можно к тебе?

За милую душу! Пили-пили… По-моему, никто не ушел — все отключились. Я проснулся по привычке — в три часа ночи. Оделся и поплелся домой, оставив боевых товарищей своих на совести незнакомого им Гришаки.

Иду и думаю — чего-то мне не хватает. Может, ботинки не одел? Ботинки на мне вместе с носками. Может, свитер забыл? И свитер на мне и куртка, и даже «шубинки» в кармане. К дому подошел, вспомнил — я же весь день не курил! Вот с той поры и завязал. Спасибо Анатолию Кашпировскому!

Летом мы всегда играли в волейбол — только в болельщиках народу больше, чем на площадке. А зимой в футбол на снегу — тут пластались все кроме дам. И я играл, но чаще всего на воротах — нога еще не очень-то позволяла носиться по полю. Вот тогда-то меня настиг откашль бросившего курить. Вы не представляете как гадко смотрится харчок заядлого курильщика на белом снегу, когда легкие начинают очищаться. Бр-р-р… Не приведи Господь, снова начать!

Осень сменилась зимой. Жизнь моя устаканилась благодаря графику Валентина Пикуля. Ночами я плодотворно работал, днем плыл по течению в полудремотном состоянии. Даже Тома заметила:

— Что это с тобой творится?

— Не со мной творится, а я творю.

Далее не распространялся, ибо жена моя несостоявшаяся не одобряла мои увлечения литературой. А я в конце концов сделал выбор, чему посвятить свою жизнь и творчество. Это будет художественное описание моей собственной жизни — мало что ли видел в ней и испытал? Достаточно на два романа, надо только их хорошо написать. Вот о предках закончу рукопись — назвал ее «Самои» — и возьмусь за себя любимого прямого с самого момента рождения. М-дя, детство у меня было замечательным… Дай Бог любому.

Проницательные читатели могли заметить, что я, наконец, воспрянул духом после райкомовской травли и стал гораздо оптимистичнее смотреть на свои взаимоотношения с окружающим миром. Они совершенно правы. Почему я приободрился?

Ну, во-первых, потому что я снова обрел смысл жизни. Нет, теперь это не головокружительная карьера на партийной стезе или во властных структурах. Моя стезя — это литература. Мало что ли я книг прочитал и мечтал стать их героем? Теперь у меня есть возможность все это пережить заново — и осмыслить, и исправить, добавить свое. Ну, а слава, она меня не минует. Главное — я делаю любимое дело. И счастлив этим.

Во-вторых, по природе своей я был жаворонком — рано вставал и рано зевать начинал, о подушке мечтая. Теперь я стал супержаворонком — очень рано вставал, хотя не всегда удавалось рано ложиться. Однако, это мое систематическое недосыпание, эта копившаяся усталость тоже шли на пользу дела, сглаживая мою холеричность. Взять, к примеру, наши отношения с Томой. Вся станция удивлялась — не живут и не расходятся, как влюбленные дружат. Сойтись нам мешали теща и Томины убеждения по этому поводу. А расходиться — наша дочь и мой притупившийся интерес к прекрасному полу (это тоже следствие ночных нагрузок). А Тома по природе своей очень порядочная женщина, и в мыслях своих не допускающая случайных связей.

В-третьих… конечно обидно встречаться с бывшими одноклассниками и слышать от них упреки: «Анатолий, ты же был лучшим математиком района, твои сочинения отправляли в область, вашими с Нуждиным рукописями школа зачитывалась… Что же ты так неудачно распорядился собственной жизнью?». Как им ответить, чтобы поняли? Как им ответить, что я, растеряв все возможности карьеры стремительной, не утратил таки себя, свои честь и достоинство сохранил. Пусть для кого-то это звук пустой. Пусть кто-то измеряет успех в жизни дачей, квартирой, машиной. Но как мне недавно сказала женщина мудрая: «Провожая покойника в последний путь, взгляни на его руки. Что он взял с собой на Тот Свет? Ничего, кроме памяти, которая останется о нем здесь». Мне не безразлично какая память останется обо мне.

В-четвертых… это уже скорее из современности. Многие упрекают — зачем я оставляю истинными имена своих героев? Политика здесь проста. Я пишу автобиографический материал, и если я — это я, зачем мне выдумывать имена тех, кто коснулся моей жизни. Я не считаю их героями — это участники повествования, их роль начинается и заканчивается там, где начинается и заканчивается наше общение. Я не вторгаюсь в их приватность и не ставлю такую цель. Я описываю свою жизнь — надеюсь, имею право? — и отмечаю тех, кто принимал участие в ней, более-менее судьбоносное. Такой пример. Встретились мы через тридцать лет с добрым студенческим другом. Я ему свою книгу подарил со словами: «Серый, здесь есть и о тебе немало добрых слов». И что, я ему должен добавить? — считай что Петька П. это ты. Глупость какая-то! Волнуются те, чьи непорядочные поступки в отношении меня оказались на виду. То, что они имели место я докажу. А то что они кому-то не нравятся, так кто заставлял подлецом-то быть? И вот какая тенденция получается. Кто был порядочным человеком, таким и остался до склона лет. Кто хоть раз сподличал, так и продолжал всю свою жизнь воровать, хитрить и обманывать. Но это уже их приватность. Я пишу автобиографию.

По большому счету позиционирую свою рукопись как руководство к действию — о том как сохранить честь и достоинство моряка, офицера, мужчины пройдя все невзгоды жизни. Как это получается по ходу повествования, судить читателям. А я правды не утаю: в чем грешен — покаюсь.

Ну да ладно, вернемся к нашим баранам.

Захожу в лабораторию самописцев, а там гам коромыслом — сцепились прапорщики Ручнев и Шумаков.

— Ага, как же. Ты что меня за дурака держишь?

— Думай, что хочешь. Я тебе сказал…

Я просто ушам своим не поверил — сцепились насмерть, как два мужика. А ведь военнослужащие. А ведь могли быть при оружии.

Маленький Вова перед громилой Шумаковым, нахально подбоченившись, расхохотался ему в лицо.

— А у тебя ничего не слипнется.

— Ты, сука, довякаешь! Я сказал тебе…

— Облезешь и неровно обрастешь!

У Шумака чуть пена изо рта не повалила — так он взбеленился.

Я уже заметил — самолюбивы господа прапора, ох самолюбивы. Они не выносят, когда над ними смеются. Они любят прикалываться, но не любят насмешки над собой — и даже самый спокойный порой теряет контроль.

Ручнев топнул ногой, словно ребенок, который только учится ходить, и запустил фразу с матом, но голос дал петуха. Шумаков коротко вякнул и ринулся в атаку.

Драки не получилось — так как я ее понимаю. Алексей схватил Вову за ворот куртки и принялся его душить. Ручнев пытался разорвать его хватку. Они пыхтели и хрипели. Их метало по лаборатории. Но никто из присутствующих не кинулся разнимать — просто смотрели и помалкивали, уворачиваясь от тел схватившихся.

— Я тебе голову оторву! — хрипел Шумак.

Ручнев, тяжело дыша, припоминал самые грязные маты. И выдавал, конечно, «на гора». Тут Шумак за что-то запнулся и упал — Вова сверху. Он ударился о противника лбом, и у Алексея окрасились губы.

— Восхититительное зрелище! — сказал кто-то.

А мне казалось — пора уже разнимать: дуэли бывают до первой крови. Куртка у Алексея задралась, а под ней совсем не комбез — короче, сейчас он лежал голой спиной на холодном полу.

— Продолжайте в том же духе. Завтра у одного отнимется спина, а у другого болеть будет шея.

Это мои слова. Но противники ничего не сказали. Они еще попыхтели немного. Потом Шумаков отпустил ворот, и Ручнев с трудом поднялся. За ним Алексей. Он одернул куртку, посмотрел на себя в зеркальце на стене и сказал:

— Вот же сука, губу разбил.

И облизал ее.

Где-то с минуту Ручнев стоял неподвижно и размышлял. Потом повернулся и вышел, направляясь в нашу лабораторию. Я следом.

— Из-за чего сцепились-то?

— Да достал он всех своей «Волгой».

— Из-за машины подрались?

— Из-за принципа.

— А ты, Владимир Иванович, жилистый — такого бугая завалил.

— А пусть не лезет.

— А по мне так, вы драться не умеете. Ну, представь, в рукопашной с настоящим врагом — он бы тебя сделал на раз-два. А цена поражения — твоя жизнь.

— С настоящим врагом будем драться по-настоящему. А Шумак — какой он враг? Балабол. Хотя, конечно, здоровяк. А вот таких как ты мне по три штуки на каждую руку мало будет.

Я выразительно поднял брови и принялся изучать свои ногти.

— Может, и по три на каждую, а может, меня одного хватит. Ставь, Иваныч, руку — авиация против райкома.

Ручнев снова топнул ногой.

— Не зли меня, родственник.

Я от души веселился. Мне таки удалось раздразнить его. Он здорово взбеленился, проиграв борьбу на руках. Все было честно… Хотя нет, конечно — я давно этим делом занимаюсь и знаю немало хитростей. К примеру, на неудобном столе большее преимущество имеет тот, чье правое плечо (если борьба на правых руках) ближе к стене — всегда можно привалиться и подтянуть к борьбе другие мышцы (например, живота).

Ручнев сделал над собой усилие и взял себя в руки. Невооруженным глазом было видно, что он сейчас лихорадочно воскрешает в памяти еще не произнесенные сегодня маты — материться он дока.

— Если бороться на ногах, — мрачно пробормотал он, — Я тебя запросто на лопатки уложу.

— Ой-ой-ой, я уже весь дрожу! — язвительно отозвался я.

Ручнев погрузился в размышления. Под глазами у него залегли темные круги. Видать, борьба с Шумаком далась ему нелегко. Бедолага. Но жизнь всегда полна стрессов и перегрузок. Выйдет на пенсию, пойдет на завод — вот там узнает почем фунт лихо.

Владимир Иванович задремал. Я тоже зевнул, посмотрел на часы — до отъезда еще можно поспать, и закрыл глаза.

— Тебя ни что не спасет, — буркнул Ручнев, — когда время придет.

— Слишком сильно ненавидеть вредно, — рискнул заметить я.

— Но ты тварь изворотливая — что-нибудь обязательно придумаешь.

— Грубо, Владимир Иванович! А я хотел показать тебя своей маме. Ты ей, похоже, племянником двоюродным доводишься.

— Маму не втравливай — она в райкоме даже пола не мыла.

— А я что ли мыл?

— Ты людей обманывал.

Вот привязался, пустоголовый. Главное — ничего не докажешь. А случись настоящая революция, к стенке поставит и глазом не моргнет. Я — оптимист, но не сумасшедший.

Ручнев смотрел на меня с отвратительно победоносным видом — как будто мы с ним находились на детской площадке, и он только что выиграл мой лучший шарик.

И я одарил его лучезарной улыбкой.

— А может забудем, кто где работал, и останемся просто родственниками?

— Черта с два!

Плечи мои поникли. Такова уж жизнь: свой среди чужих, чужой среди своих.

— Ладно твоя взяла. Как отменят КПСС, ты меня и повесишь. А пока пылинки сдувай, береги, защищай, чтобы раньше времени кони не бросил.

В этом было что-то символичное. Меня изгнали из районной партийной организации и повесят за бывшую принадлежность к ней. Вот что с народом сделала горбачевская перестройка — ее мнимые свобода и гласность. Свобода — это иллюзия. За нее всегда приходится платить.

Мы все-таки прикемарили с Ручневым — могли бы и отъезд проспать, и оказаться закрытыми в корпусе. На наше счастье прапорщику приснился кошмарный сон.

Вдруг кто-то над ухом у меня заорал:

— Пусти! Щас как дам! Я тебе шею сверну!

Я проснулся. Ручнев руками махал, отбиваясь от ему только ведомому противника.

4

Капитан Турченков был замечательным человеком. Я как-то Ручнева спросил:

— Родственник, как тебе наш начальник?

Но в пустыню его разума откуда-то забрела одинокая мысль:

— Так себе, бывают и лучше.

Это он зря — лучше начальника я в жизни не встречал. Может быть Кожевников? Но Пал Иваныч был умнее и учил меня всяким хитростям. Леха Турченок гораздо проще и человечнее. Он всегда мне пенял:

— Ты, Егорыч, за троих упираешься — разве так поправишься? А техник без пуза, как самолет без груза.

«За троих» — это он имел в виду, что механики Холодок с Альфией почти не бывали на регламентируемом самолете — я сам снимал, сам проверял и ставил сам анероидно-мембранные приборы. А что еще делать на службе, коль я романы дома пишу в тиши ночной?

Зато когда ты ни от кого не зависишь, на лице твоем — все слабости и душевные тонкости гранитной глыбы. Проще — чтобы жить дольше, надо избавиться от подчиненных и беречь нервы.

Снова провел отпуск в «Альтернативе» и случайно встретился там с Непогодиным — бывшим инструктором райкома партии. Он еще в мою бытность ушел парторгом в колхоз «Заветы Ильича». Потом работал директором совхоза «Приозерный». А сейчас трудится главным инженером Челябинской птицефабрики. Со товарищи приехал в наши края поохотиться на водоплавающую дичь — весенний сезон начался. Отзоревав, пришел в гости к Виталию Петровичу. Я, ведомый духом научной любознательности, захотел узнать его мнение по поводу происходящего в стране.

Сергей Геннадьевич высказался так:

— М-да, время упущено, а механизм разрушения уже запущен. И в результате Михал Сергеевич бегает со своей Перестройкой по Кремлю, как собака с протухшей костью. Он тратит все свое время на бесконечные интриги и заговоры, чтобы удержаться у власти… он просто не в силах остановиться. Ему нравится думать, что он что-то делает. Впрочем, не он один. В Политбюро полно таких как он, а некоторые еще тупее. Доигрался хрен на скрипке со своей гласностью и демократией — дни его сочтены. Рано или поздно ему скажут — кто тут временные? попрошу на выход. И вот тогда придет наш черед. Рано или поздно мы получим возможность отыграться.

Похоже, проблемы в стране куда более серьезнее, чем мы себе это здесь представляем. Да, на Союз надвигаются перемены. Возможно затевается грандиозная пакость…

Что-то мне это всё напоминало, но тут посетила новая мысль.

— Кто эти мы?

— Сейчас все умные люди бегут из партийных аппаратов на хозяйственные должности.

Всё забавнее и забавнее! Я опечаленно покачал головой.

— Да ну? И что, это хорошо?

— Не для тебя. У тебя нет способностей к руководству. Ты, Егорыч — хороший исполнитель: думать стараешься, а надо соображать. Послушай меня. Для инструктора райкома партии ты обладал неплохим потенциалом. Я имею в виду вовсе не то, что ты думаешь. Ты куда более инициативен, чем это нужно, а инициатива у нас наказуема. А еще у тебя есть совесть — что делу тоже не помощник. На твоем месте я бы подыскал себе хорошего шефа, каким был у тебя Кожевников, и двигался вместе с ним по служебной лестнице.

В голову мне пришло сразу несколько дерзких реплик, но в присутствии Реутова ценой больших усилий сдержался и промолчал. Бывают времена, когда даже самый мудрый философ соображает, что следовало бы помолчать. И это был именно такой случай. Я ничего не сказал.

Теперь подумал — что же это такое, качества руководителя? Вон Турченков никогда не кричит, а все его слушают. Может, это погоны так дисциплинируют людей? Надо подумать. И я подумал: когда-то и сам мечтал стать начальником, а теперь понял — совершенно зряшные мечты. Превзойти пределы, отведенные нашей сущности, невозможно. Зато многие обожают мнить о себе. И я, по-видимому, не исключение…

Однажды всю группу порадовал Шумаков. Он куда-то пропал на несколько дней, а сегодня заявился с проворством и изяществом ходячего трупа и выглядел так, словно с него секунду назад слез слон — он прихрамывал и кашлял на каждом шагу. Под глазом красовался огромный синяк, а нос, казалось, приклеен скотчем. Ему явно было сильно не по себе. А народ ликовал — в жизни еще оставалось чему порадоваться.

Рядом с его здоровенной помятой тушей Ручнев казался совсем миниатюрным, но отрывался по полной, радуясь печальному зрелищу боевого товарища. Я с усмешкой смотрел, как они контрастируют: худой и толстый, хромой и сутулый. А Турченков только головой покачал:

— Ну и видок! Ну что, оклемался?

Шумаков пожал плечами и ничего не ответил. Взгляд его рассеяно блуждал по лаборатории.

Турченков не выказывал ни гнева, ни нетерпения — его голос оставался все таким же ровным.

— Ты можешь рассказывать о своих похождениях, можешь молчать — дело твое. Но запомните все: на улицах надо вести себя разумно, особенно если ты выпивший, а то возможны вот такие последствия.

Ручнев подмигнул избитому товарищу.

— Сколько их было?

— Я что, их считал? Помню, что сопляки.

Он говорил с трудом, должно быть, у него болели ребра.

— Наверное, боксеры, — предположил Кириленко. — Они это дело любят: использовать выпившего человека как грушу.

— Может, они в фуфайках были? — спросил Турченков.

— Да не помню я! — поморщился Шумаков.

В Южноуральске две враждующие банды подростков — «экрановские» и «ватники». «Экрановские» — парни из цетра города, коим был кинотеатр «Экран». Это спортсмены, в основном боксеры, и общее их отличие от простых смертных — бритые головы. «Ватники» — парни с низов, где Советская улица и ниже к реке, включая деревню Череповку. Туда к ним никто не спускался, но зато они частенько поднимались к «Экрану» и устраивали потасовки с бритоголовыми. Везде и всегда ходили они в фуфайках и называли себя «ватниками». Прямо детский утренник какой-то! Только дурацких колпаков на головах не хватает.

— Ничего не отняли? — спросил Турченков.

Щель, исполняющая на опухшем лице Шумакова роль рта, впервые растянулась в неком подобии улыбки.

— У меня были только ключи — я из гаража колбасил. Как схватил их в кулак, раза два кому-то дав по рылу, так и упал вместе с ними.

Я представил себе, как он летел на землю с неповторимой грацией офисного сейфа, и неприятный ледяной палец коснулся моей спины, прошелся сверху вниз вдоль позвоночника.

Ручнев дополнил картину:

— Летчик прыгает с парашютом, когда дальше лететь страшнее.

В течении некоторого времени все присутствующие прапора обменивались остроумными, изящными и изысканными репликами по поводу вида Шумакова и происшествия с ним приключившегося. Натешившись в волю, попримолкли. И пауза затянулась. Видимо, каждый примерял происшедшее с Шумаковым на себя.

На следующий день не повезло мне.

Пришел ко мне в лабораторию комендант гарнизона майор по прозвищу Миша Тра-та-та. Фамилии я его не запомнил, и вообще он был маленьким суетливым татарином. Кожевников нас однажды знакомил. Но я знавал его и раньше — он снимал частный дом недалеко от дома моих родителей. При встречах мы с ним расшаркивались. Он был общительным.

Так вот…

Заходит ко мне эта Тра-та-та и говорит:

— Анатолий, я знаю твое бедственное положение с семьей и хочу тебе помочь. Ухожу в запас, уезжаю на родину, а квартиру придется сдавать. Давай я тебя там пропишу и, если удастся, вообще перепишу на тебя — и у вашей семьи будет квартира в городе. Только мне сейчас позарез нужна тысяча рублей. Не на совсем — взаймы: я при уходе на дембель все отдам. Ты мне поможешь, я тебе.

Что меня заставило этому прощелыге поверить, не знаю. Да у меня и не было столько денег. А вот у Тамары были — она женщина бережливая. И потом — решил я — тест на проверку: вдруг Тома согласится со мной переехать, оставив маму. Она всегда мечтала жить в Южноуральске поближе к работе. И еще, Тома — женщина осторожная, она не даст себя обвести вокруг пальца.

Короче… Я отпросился у Турченкова, и мы поехали с комендантом гарнизона в Увелку. А Тома купилась. Не знаю, что ее смутило — может, звезды майорские на погонах у Миши, может, голос его вкрадчивый и честный взгляд хитрых татарских глаз. Она дала Тра-та-те тысячу рублей под честное слово переписать на нее двухкомнатную квартиру по улице Космонавтов, и мои гарантии, в случае чего.

Мы с Мишей тут же расстались, я остался у дочери, которая начала говорить.

На следующее утро эту историю рассказал Турченкову.

— Да ты что, Егорыч! — изумился тот. — Миша Тра-та-та — это такая тварь: у кого он только ни занимал, никому некогда ничего не отдавал. И тебе не отдаст. Да и с квартирой он что-то наплел — афера какая-то… так не бывает.

Я страшно перепугался. Деньги я, конечно, Томе верну — поскольку гарант. Но разобидевшись, она может на порог меня не пустить, а я очень скучаю по дочери: с ней интереснее день ото дня.

— Конечно, езжай, — отпустил Турченков. — И разберись, пока поздно не стало.

На одиннадцать часов я уехал в город. Нашел квартиру по указанному адресу. Надавил кнопку звонка. Открыла миловидная русская женщина, одетая в платье из ткани, которые некогда перевозили по Великому шелковому пути.

— Миша Тра-та-та здесь живет?

Она усмехнулась:

— Что он опять натворил?

— Позвольте войти.

В квартире я рассказал ей наш с ним уговор.

— Тысяча рублей? Однако, — она покачала головой. — То что он увольняется в запас это правда. Куда-то жить переехать собрался? — впервые слышу. Пусть едет, я из этой квартиры никуда.

— Обманул значит. Как же с деньгами быть?

— Вы собираетесь требовать их с меня?

— Да нет, конечно. Я хочу его найти. Вы не подскажите, где можно?

— Не знаю, где он может быть. Хотите, адрес дам его родителей — они в Аргаяшском районе в деревне живут. Он часто к ним катается. Может, и сейчас там.

Через два часа я был в Челябинске. К концу светового дня на Аргаяшском маршрутном автобусе прикатил в деревеньку нужную. Нашел нужный дом — большой, без ворот и забора — полный двор всякой живности.

В доме одна хозяйка — ветхая татарка, мать коменданта гарнизона. Мать его…! (в минуты стресса мои обороты не отличаются изысканностью) Её тусклые волосы были зачесаны назад и пришпилены к голове гребенкой. Меня она встретила весьма сдержано.

— Где ваш сын? — спрашиваю.

— С утра был, с отцом покалякал, обратно к себе уехал.

— Вы почему его таким обманщиком воспитали? Не боитесь, что плохо кончит?

— А что случилось?

Я рассказал.

Татарка старая безучастно:

— Зачем давал?

Помчался я за околицу и успел на автобус, возвращающийся из Аргаяша в Челябинск. Около десяти вечера вернулся в Южноуральск. С постоянством метронома позвонил в знакомую дверь.

Открывается — вот он, голубчик! Воспитанность моя дала трещину. Я его за глотку хвать, к пальтишкам прижал, что на вешалке у стены висели и для серьезности момента сунул кулаком в солнечное сплетение.

— Сука, деньги отдай. Или я тебя сейчас ногами начну воспитывать.

У Миши дыхание сбилось, слезы потекли по щекам. Ему сразу стало как-то не по себе. Говорить не мог — закивал.

Я его отпустил. Он на кухню прошел и стал выкладывать из карманов на стол мятые купюры. Его миловидная жена, сынишка и дочь с любопытством наблюдали за нами.

— Считай… Здесь все.

Я пересчитал — только десятки не хватало до тысячи.

— Десятку я тебе прощаю, но нос на память сломаю.

Только шагнул к нему с кулаком наперевес, жена вмешалась:

— Погодите.

Ушла в комнаты, вернулась — подает десять рублей.

— Спасибо, — говорю. — Извините.

От порога не утерпел:

— Слышь, Тра-та-та, ты мне на глаза лучше не попадайся — поймаю, точно нос сломаю. И не надо меня благодарить за науку порядочности — я такой застенчивый…

Вид у майора стал попригляднее, а вот настроение отчего-то не улучшилось. Ну и ладно — нельзя же получить всё и сразу.

Утром рассказал Турченкову.

Начальник головой покачал:

— Странный человек! И ведь не пьет. Зачем он деньги занимает и куда девает?

— Одному аллаху известно. Или болезнь такая.

— Вот-вот.

В военторге, похожем на большой кирпичный сортир, поменял мелочь на сотенный билет, и вечером отдал Томе теми купюрами, которыми брал Тра-та-та.

— Не получилось. Жена не хочет уезжать.

— Кто же из города поедет? — вздохнула Тома.

А я, пустив в ход свою безукоризненную логику, обдумывал ситуацию. Вот интересно — а если бы получилось, склеилась наша семья в южноуральской квартире на улице Космонавтов? Или Тома переехала бы туда вместе с мамой, оставив увельскую коммуналку?

После устроил разбор полетов.

Посмотрим правде в глаза — идея с передачей квартиры Тра-та-та была идиотская: сейчас я в нее абсолютно не верил, но тогда… даже Тома поверила замызганному татарчонку. Но винил я себя. У мужчины может быть лишь один непростительный недостаток — некомпетентность. А что такое некомпетентность? Это потеря контроля над ситуацией. На протяжении последних двух дней события чуть было не вышли из-под моего контроля. Сперва Миша Тра-та-та сумел меня одурачить. Потом он сумел одурачить Тому. Беды было практически не миновать — спасла чистая случайность. Похоже, и в армии не существует ни чести, ни благородства, ни справедливости у людей. Каждый прапор действует исключительно в своих интересах и не упускает ни малейшей возможности провернуть что-либо к собственной выгоде. Редкое исключение — офицеры вроде капитана Турченкова. Хотя и Тра-та-та — целый майор…

Мне понадобилось не так уж много времени, чтобы привести свою сущность в порядок. Зять однажды помог и до сих пор его выручалочка поддерживает меня в критические дни миропонимания. На чье-то сетование: «Ты смотри что творится — уже министры воруют в открытую», он заявил, стукнув себя кулаком по груди в области сердца: «Да пусть хоть весь мир к черту катится, лишь бы вот здесь было все по совести и по чести!» А? Каково? То-то и оно… пусть себе катится.

Второе золотое правило моего зятя гласит: никогда не издавай звуков, без которых можно обойтись. Или по-другому — поменьше болтай, побольше слушай.

На этом я иссяк. С простыми людьми все просто — они делятся на три вида, в зависимости от того, что ими движет — честолюбие, алчность или паранойя. Вот Ручнев, например, относится к параноидальному типу — судя по тому, что я успел о нем узнать. От Шумакова за версту несет честолюбием — у него единственного в части собственная «волга» Газ-2410, и он ею ужасно гордится. Остальные просто алчны.

Ну да ладно — все хорошо, что хорошо кончается. Я уже выбросил этот случай из головы — не стоит моих мозгов.

На повестке дня — мой самый любимый второклассник. То есть я сгонял в Челябинск и выпросил на пару-тройку недель сына. Мы загрузились в электричку и поехали на юг. Поскрипывая во всех сочленениях, словно больная артритом, электросекция спешно покидала удручающего вида каменные джунгли города. День был будний: в вагоне мало людей — почти не входили и не выходили на остановках. Мы расслабились, предаваясь глубокомысленному занятию — сидели, болтали, попивая «тархун» с кукурузными палочками.

— Пап, ты возьмешь меня с собой на самолет?

— Обязательно.

— А не выгонят?

— Пусть попробуют.

— У него пулеметы есть?

— Нет. Только бомбы. Точнее подвески для бомб. Бомбы цепляют перед вылетом.

— А мы полетаем?

— Это вряд ли. Мы регламентируем самолеты.

Сынишка непонимающе воззрился на меня.

— Ну, ремонтируем, — поправился я. — Срок продляем годности. Так понятно?

Он кивнул — усвоил, мол — и задумался. Я притиснул к груди курчавую головенку, чтобы послушать как поскрипывают его мозги. Ты завтра, сын, увидишь настоящие самолеты. Ну а пока… пока что спи. Веки у него уже налились свинцом. А электросекция, вырвавшись на простор, хорошо укачивала.

Я-то уже привыкший, а Витюху аэродром удивил своим желанием вернуться в лоно природы. Сквозь бетон в изобилии пробивалась разнообразная трава. А колючее ограждение по периметру прорвали кусты шиповника и краснотала. На березах за ними гнездились птицы. Городскому мальчишке и это было в диковинку.

— Здесь так тихо, — удивился он.

Должно быть, настраивался на рев самолетов, а теперь веселился каждому птичьему посвисту.

Мы побывали на регламентируемом Ту-134ш. Пока я снимал приборы, Витя примерил под свое седалище все три кресла — правое-левое пилотов и штурмана. Поработали на УКАМПе. Пообедали в буфете. Сходили в лес за грибами. Витя нарвал незабудок сестренке. Но вручить не удалось. При входе во двор в перископ обнаружили пьяную тещу и тут же сделали поворот оверштаг. Незабудки достались бабушке Ане.

А впереди у нас общения с сыном — на ум приходят такие вещи, как шпионские деяния, геройские подвиги, чудесные спасения и прочие страшные опасности и ужасные приключения.

Потом позвонила его мама и приказала вернуть сына на место — им надо в Сочи срочно ехать. Помните трагический рейс Новосибирск-Адлер? Взрыв под Ашой? На этот поезд у них были билеты. Я когда о трагедии услыхал, чуть штурмом штаб не взял — мне нужен был междугородний телефон. Отбили мою атаку. Я отпросился у Турченка и побежал в Увелку. От самой части до почты бежал — забыв про ногу, повторил подвиг вестника Марафона.

В телефонной трубке спокойный голос бывшего тестя:

— Волнуешься, папа? Не волнуйся — они сдали железнодорожные билеты и улетели на самолете. Витя упросил.

Господи, верую!

Отец был на дворе, а мы с мамой в доме. Кто-то пришел к нам — потявкала собака, потом что-то отец сказал, потом…

При звуках этого голоса меня внезапно охватило яростное ликование — вызов и нечто вроде радости. С тех пор как я укрылся от нападок райкома за колючей проволокой аэродрома, впервые почувствовал себя ожившим. Целых три года вел одинокую жизнь, прятался и таился — в смысле, нигде не выскакивал публично, ни во что не влезал. И теперь, когда возможно перспективы спокойного существования разлетаются вдребезги, я почувствовал, что больше такой жизни мне не вынести — ни единой минуты. Я снова готов действовать, невзирая на последствия. Былая бесшабашность накатила разом. А все от звука знакомого голоса…

Дверь распахнулась. Передо мной стоял, прямо как в ответ на мои молитвы, Павел Иванович Кожевников, выпускник Высшей партийной школы и… кто он теперь?

На глазах у родителей мы обнялись и похлопали друг друга по плечам.

— Я у сестры был. Она живет неподалеку… Дай, думаю, зайду к старому другу.

Пал Иванович поморгал за толстыми стеклами больших очков. Комнатная лампочка придавало его лицу нездоровый желтоватый оттенок. Он прокашлялся.

— Ну, здравствуй! Как живешь?

Конечно, я бы мог сказать старому боевому товарищу и шефу — мол, какая это жизнь! так, сплошное прозябание. Но коль он сразу упомянул, что зашел не по делу а мимоходом, то не стоит напрягать гостя своими надеждами на его участие.

Нет, теперь он не скажет — Анатолий, мне так не хватает наших милых бесед о перспективах коммунизма в нашей стране. А я сказал:

— Пал Иваныч! как это мило, что ты заглянул к нам на огонек. Мои родители и я всегда тебе рады. Ты теперь где работаешь? Помнится, собирался в обком партии.

— В обком партии? — Кожевников затрясся от смеха. — Обкому я конечно признателен, но работать там… извини подвинься!

И он снова разразился раскатистым душевным хохотом.

— С тех пор как мы встречались в последний раз, столь многое изменилось…

Голова у меня шла кругом.

— Погоди-ка, — сказал я. — Что происходит? Ты нашел место трудоустройства шикарнее обкома партии? Может, ли такое быть?

— Может. Но сперва я хочу сказать тебе одну вещь — коммунизма в нашей стране не будет. И вообще в мире — нигде и никогда. Это утопия.

Я горжусь своей проницательностью и живостью ума, но это заявление бывшего шефа поставило меня в тупик.

— А?

— Наша страна скоро станет свободной от диктатуры пролетариата. Такие парни как мы с тобой определят ее дальнейший путь развития. И выбора у нас нет — душа и Родина едины. Ведь так?

Это вопрос на который мне не ответить.

— Пал Иваныч не пугай меня — не говори, что ты ушел в подполье, и по твоим следам крадутся агенты КГБ.

— Взгляни на меня — что ты видишь?

Я поразмыслил.

— Старого партийного друга.

— Нет, Анатолий. Друга, но беспартийного. К черту партию — она порабощает свободу воли. За семьдесят лет своей власти она переродилась в чудовищного бюрократического монстра. Вспомни, мы же об этом с тобой говорили.

Он протянул руку и небрежно потрепал волосы у меня на голове.

Мы уже сидели за столом, любезно накрытым мамой. И отец выставил к закускам бутылочку водки из своих запасов. Родители мои с любопытством взирали на гостя и внимали его словам.

— Можешь ты себе представить нашу страну без партийного руководства? Ах, — вздохнул он, — ты себе просто не представляешь, какую ясность рассудка это дает.

Без партии… В глубине моего подтуманенного алкоголем сознания внезапно всплыла угроза Ручнева — повесить меня, как только партию отменят.

— Ты не боишься, что спятит народ?

Пал Иваныч изобразил на лице нечто вроде улыбки.

— Но мы-то с тобой не спятим! — в глубине его глаз сверкнуло торжество, почти как пламя. — Рабству живой мысли приходит конец, а нам надо умнее быть. За десятилетия, проведенные в неволе, у всех у нас слегка испортился характер.

— Что же будет вместо партии?

— Народовластие.

— А кто во главе?

— Наверное, Ельцин. Он уже вышел из партии. И сейчас наступил судьбоносный момент. Оглянись вокруг! Все перевернулось вверх дном — партия теряет контроль над страной, окраины бегут от нас, бастующие шахтеры добрались до Москвы. Все, что раньше считалось непоколебимым, рассыпается, и верх возьмут только те, кто приспособится к новым условиям. Лично я намерен приспособиться. А ты?

Тщательно выстроенный образ писателя Анатолия Агаркова, талантливого и самоуверенного, начал трещать по швам. Чуть было не доконал его в этот памятный вечер Павел Иванович. Но включился в беседу отец с вопросами, и мне стало легче. Высунувшийся было наружу притаившийся в глубинах души честолюбивый карьерист был остановлен усилием воли — погоди гоношится: это все пьяный треп. Этот разговор не должен стать поводом к новому бунту. У меня теперь другая цель, и падение партии — просто исторический факт, он не должен лишить писателя его почвы под ногами.

В конце концов, выяснилось, что Кожевников действительно зашел просто так — то бишь, попутно: не было у него никакого плана вовлечь меня в новую политическую авантюру. Я думаю, затей Пал Иваныч такое, меня бы легко было поднять. Но не судьба! А судьба была забросить все думы о политике и продолжить работу над рукописями.

Когда, наконец, застольные разговоры коснулись моего нынешнего увлечения, глаза мои вспыхнули, лицо сделалось задумчивым и мечтательным.

— Я, Пал Иваныч, когда закончу роман, над которым работаю, хочу написать о себе, о тебе — о наших делах в райкоме, его злодеяниях и прочем. Пережито немало испытаний, но сущность моя крепка, и есть желание рассказать о них — расставить, так сказать, все точки над i.

— Грандиозные планы! — подивился Кожевников.

— И это не все! Когда выпишусь весь, отправлюсь странствовать — как Чейз путешествует по планете в поисках тем для своих детективов. Только я буду искать суть бытия. Видишь, как жизнь моя складывается — семейная жизнь не получается, к богатству и почестям стремления нет. А есть желание узнать все на свете.

Мы уже закончили застолье, и я пошел провожать Кожевникова на автобусную остановку, когда он сказал:

— Знаешь, тебе совершенно не обязательно посвящать свою жизнь подвижничеству. Попробуй найти хорошую женщину, которая тебя успокоит и направит в нужное русло.

— Это не подвижничество. Это не жест, не эксперимент. Это цель, Пал Иваныч, цель на всю оставшуюся жизнь. Мне действительное многое хочется познать. Например, почему люди врут? И можно ли существовать без лжи?

Он улыбнулся.

— Если узнаешь, мне расскажешь…

— В том-то и дело, что я хочу все познать и записать. Или, по крайней мере, что успею. Знаешь, у меня есть подозрение, что все наши судьбы давно расписаны — и мы живем ровно столько, пока полезны. Потом природа убирает со сцены притормозившихся…

Невольно заразившись моим энтузиазмом, он кивнул:

— Будем надеяться, что ты прав.

И добавил:

— А ты все такой же — буквально дышишь гениальными идеями, как я вдыхаю обычный воздух. Ты их, наверное, видишь во сне, кушаешь на обед или ужин. Знаешь, Анатолий Егорович, я восхищен твоей изобретательностью… действительно восхищен, но мне этого мало. Если есть народные массы, будут и лидеры. Я готов влиться в любую команду, если будет обоюдная польза. Кроме того, где власть — там выгода. Кто знает, что будет дальше? Может быть, работая на новую власть, и я буду процветать…

Назовите это тщеславием, но мне были приятны похвалы моего бывшего многомудрого шефа. А вот остальное не очень…

Пал Иваныч уезжал — я смотрел вслед автобусу. Что я чувствовал? Да ничего. Хоть мы и по-прежнему испытываем друг к другу симпатии — в новой стране каждый пойдет своею дорогой. А то, что страна у нас обновляется, ясно, как божий день. Что пойдет она в новые дали. Что поведут ее новые люди. Мне лично во властные структуры больше не хочется. Мне хватает начальником замечательного человека капитана Турченкова. И незачем больше думать об этом. Я свободен от властных амбиций. Наконец-то, свободен…

Интересно будет понаблюдать, как будут открещиваться от партии ее бывшие истинные партийцы.

А потом случился ГКЧП (Государственный комитет по чрезвычайному положению в стране). Несколько членов Политбюро устроили государственный переворот. Горбачева притормозили в Форосе. В Москву ввели танки. Перспективы столкновения народа и армии были настолько черные, что страх перед ним был уже ни к чему. В голову лезли газетные реплики времен революций начала века — царство хаоса… водоворот бесконечных мерзостей… выгребная яма безумия… — называли Россию тех времен западные издания. Прошлое возвращается…

Лично я оставался абсолютно спокоен — воспринимал все происходящее с отстраненностью наблюдателя: любопытство взяло верх над всеми прочими чувствами. А прапора взбунтовались: отказались выполнить приказ командира полка — явиться в штаб и получить табельное оружие. Ехать с ним в город они боялись — боялись, что бандюки начнут охоту за пистолетами. И никакие доводы их не могли переубедить. Такие вот у нас защитники родины… За державу-то как обидно!

Но как они были беспомощны и неумны эти члены ГКЧП. Только на экране их увидел, только чуточку их послушал и сразу понял: дни руководящей и направляющей сочтены — за такими никто не пойдет. Можно было смело выходить на улицу с улыбкой на губах и с задорной песней в зубах. Хотя, памятуя угрозы Ручнева, не лучше ли отсидеться в каком-нибудь закутке?

Отчасти мне хотелось это, и Турченков разрешил:

— Сейчас нам будет не до регламентов. Ты, Егорыч, пока дома сиди.

Но я приезжал. Как тут дома усидишь, когда в стране три четверти века не было революций? Мне ужасно хотелось посмотреть, какие рожи будут у доблестных защитников Родины при смене власти — ведь присягу давали и все такое…

В ТЭЧи не работали. Целыми днями сидели в курилке, слушая и обсуждая новости. Из будки диспетчера на всю территорию разносился голос репродуктора. В кабинете начальника был телевизор. Но там было не протолкнуться…

Войска вышли из повиновения ГКЧП. Горбачев вернулся в Москву. Народ, прозрев, хотел Ельцина. Как будто вдруг отдернули занавеску, и тьма сменилась светом. Многие после ареста членов ГКЧП почувствовали себя одновременно освеженными, обновленными и возрожденными…

Мою сущность охватил жуткий восторг. Мне хотелось при виде Ельцина на экране встать и захлопать в ладоши. Мне казалось в эти мгновения, что я сделался в десять раз сильнее, чем был прежде. Мне хотелось вопить во всю глотку и скакать на площади, как это делают москвичи. Я ощущал биение сердца, бесконечный ток крови по жилам, шорох и свист в мехах легких. Я чувствовал слабейшие электрические разряды, пробегающие в мозгу. Я видел мысли, которые они означали.

Меня охватило искушение — взять отцову двустволку, пойти и лично арестовать аппарат Увельского райкома партии. Только кому их передать? Может быть, расстрелять? Но так далеко искушение не распространялось.

Потребовался интеллект писателя, чтобы понять — все, что нужно стране и истории, сделают без меня. Мое дело — наблюдать, осмыслить и записать. И потом, народная мудрость жителей южных морей гласит — безопаснее всего плыть за хвостом акулы.

Но тут мое восторженное настроение от падения КПСС было испорчено новой вестью — Союз нерушимый республик свободных начал разваливаться на куски. Осмыслить происходящее не успевал — негодующий разум вступил в борьбу с кипением пробудившейся энергии. Примирился на — ладно, в России как всегда: до основания, а затем… В мозгу забулькал непрошенный смех.

Надолго возникла странная двойственность — какая-то слабость от недопонимания происходящего, и в то же время я почему-то никогда не чувствовал себя настолько уверенным. В прошлом не раз переполняли меня бесшабашная самонадеянность, радостная вера в собственный интеллект и энергию. А сейчас я сам себя не узнавал. То чувство, что испытывал теперь, было куда более спокойным и уравновешенным — это была несокрушимая вера в себя и судьбу, которая не подведет.

Конечно, все это чересчур отдавало мачизмом — тут не было места анализу тонкому. Но после демаршей чухонцев в Прибалтике и накаленной атмосферы в Приднестровье я стремительно впал в уныние и замкнутость. Возвышенные чувства от падения КПСС были еще слишком свежими и робкими, плохо переносили, когда их отвергали: кое-кто под шумок на окраинах пытался реализовать свои личные амбиции. Теперь они оказались загнаны в глубь, и на их место вернулись старые знакомые — гордость, отчуждение и стальная решимость. По ночам по-прежнему был поглощен своим делом, но теперь занимался им с чувством легкого отвращения к происходящему. Может, это и нездоровое чувство, но оно помогало мне сосредоточиться над материалом.

А сейчас надо было именно сосредоточиться.

Народ по-прежнему митинговал, и эти толпы представляли собой чрезвычайно соблазнительную приманку для алчных к власти всяких махровых лидеров. Чтобы оценить происходящее в стране достаточно было одного слова — хаос.

Разумная стратегия требовала, чтобы армия не вмешивалась в события, сохраняя нейтралитет. Если бы армия обнажила оружие против народа, думаю, интервенция в страну сил НАТО была бы неизбежна. А так — при всей революционной подвижке масс, войска оставались на своих местах. И это была грозная сила для Пентагона. Хотя надо признать — очень была велика вероятность погибнуть нашей Земле в невероятной вспышке света, превратиться из цветущей планеты в сноп потухающих искр…

Если верить историческим фолиантам, героическая кончина — прекрасная штука. Мне один раз это чуть-чуть не удалось — расстаться с жизнью на дне Ханки вместе с плененным китайскими диверсантами экипажем нашего ПСКА-269. Похоронили бы нас в братской могиле, и девчонки нам цветы приносили. Что может быть прекраснее?

Но в эти судьбоносные дни для страны я заболел. Сначала просто резь в глазу и покраснение, потом боли стали невыносимые. Вместо работы, на которой нечего было делать, пошел в больницу. Врача-окулиста в районе не было. Фельдшер поставила диагноз — коньюктивит, и выписала мази. Ночью выпил бутылку водки, чтобы не повеситься от острой боли. Утром пришла соседка бабушка Груша, поставила свой диагноз — «нутряной ячмень». Пошептала, плюнула — боль прошла, но и глаз отказался смотреть на мир. Выписали мне направление в южноуральскую поликлинику. Вот там прекрасная женщина, врач Меркулова определила, что у меня острый иридоциклит, то есть — воспаление радужной оболочки глаза. А на пораженном глазу уже красовалось бельмо.

Положили меня в больницу, стали от кривости спасать — процедурами в физкабинете, таблетками и уколами. Представляете? — в веко… ладно что не в сам зрачок, который, казалось застыл на веки и никак не хотел фокусировать.

Время шло — прекрасное время конца лета. Просто обидно было в такие славные деньки находиться в палате и ничего не делать. Самое время поразмышлять о несовершенстве мира. И я размышлял до отупения….

Однажды на утреннем обходе Меркулова спросила меня:

— Как дела?

— Понятия не имею, — чрезвычайно остроумно ответил я, на самом деле испытывая клаустрофобию существа, загнанного в угол.

Много ли способный офтальмолог вынес из этого признания, неизвестно — она только что-то сердито буркнула и отвернулась. В конце дня в своем кабинете на первом этаже рассматривая мой зрачок в свой микроскоп, она сказала то ли мне, то ли себе:

— Над этим делом придется попотеть.

И вот тогда она решилась поставить мне укол в орбиту — по-моему, первый такой укол в ее жизни. Что это значит, распространяться не буду, но помирать буду и буду помнить, как игла скребла по кости моей глазницы, отыскивая место куда бы ей впрыснуть содержимое шприца. Вот такие дела.

А потом они пошли на поправку — говорю про дела. Разрываемый из сетей бельма атропином зрачок сначала принял форму груши — и все шарахались от меня — потом растекся по радужной оболочке. Далеко-далеко включилось маленькое светящееся окошечко, и в течение нескольких дней я наблюдал, прикрыв здоровый глаз, как оно медленно приближается сквозь непрозрачную пелену. В окошечке двигались какие-то фигурки, но разглядеть их не мог. А потом… Свет мало-помалу становился ярче и наконец вернулся полностью — глаз стал видеть, но пока все расплывчато. Меркулова объяснила, что после прекращения действия атропина, зрачок начнет фокусировать, и зрение восстановится.

Она была очень рада — почти так же как я.

Сложена она была довольно складно и ходила весьма сексуально, как говорится, от бедра. Глаза у нее были прекрасные — не смотри, что профессионал. И еще, говорят в палате, незамужем. Придется стать ее сказочным принцем. Вот расколдует и тогда…

При выписке отделался коробкой конфет.

На работе ждал сюрприз. Капитан Турченков перевелся в Кустанай — в поиско-спасательный полк космонавтов, возвращающихся на землю. Жаль…