Мастеровой подошел к молодому человеку, вынул руку из кармана…
Здесь, по законам драматургии, нужна была пауза – чтобы нервы у зрителей натянулись, как струна. Эту паузу заполнил кондуктор: он торопился к месту действия, чтобы выполнить свой долг христианина и главы пассажиров. Он схватил мастерового за рукав:
– Гражданин, гражданин! Полегче! Тут не полагается!
– Ты… ты лучше не лезь! Не лезь, говорю! – угрожающе буркнул мастеровой.
Кондуктор поспешно отступил к дверям и замер. Трамвай остановился.
– Большой проспект… ныне проспект Пролетарской Победы! – пробормотал кондуктор, робко открывая дверь.
– Большой Проспект? Мне тут слезать надо. Ну, не-ет, я еще не слезу! Я останусь!
Мастеровой нагнулся к американским очкам. Было ясно, что он не уйдет, пока драма не разрешится какой-нибудь катастрофой.
Слышно было взволнованное, частое дыхание комсомолок. Дама, обняв корзину с щенком, прижалась в угол. «Известия» трепетали на гриперлевых брюках.
– Ну-ка! Ты! Подними-ка личико! – сказал мастеровой. Прекрасный молодой человек растерянно, покорно поднял запряженное в очки лицо, глаза его под стеклами замигали. Трамвай все еще стоял. У окаменевшего кондуктора не было силы протянуть руку к звонку. Мастеровой шаркнул огромными валенками и поднял руку над «членом капитала».
– Ну, – сказал он, – я слезу и, может, никогда тебя больше не увижу. А на прощанье – я тебя сейчас…
– На прощанье… Красавчик ты мой – дай я тебя поцелую!
Он облапил растерянного молодого человека, чмокнул его в губы – и вышел.
Секундная пауза – потом взрыв: трамвайная аудитория надрывалась от хохота, трамвай грохотал по рельсам все дальше – сквозь ветер, тьму, вдоль замерзшей Невы.
Здесь, по законам драматургии, нужна была пауза – чтобы нервы у зрителей натянулись, как струна. Эту паузу заполнил кондуктор: он торопился к месту действия, чтобы выполнить свой долг христианина и главы пассажиров. Он схватил мастерового за рукав:
– Гражданин, гражданин! Полегче! Тут не полагается!
Кроме автора, никто из присутствующих не подозревал, что сейчас они станут действующими лицами в моем рассказе, с волнением ожидающими развязки десятиминутной трамвайной драмы.
Действие открылось возгласом кондуктора:
– Благовещенская площадь, – по-новому площадь Труда!
– Ну-ка! Ты! Подними-ка личико! – сказал мастеровой. Прекрасный молодой человек растерянно, покорно поднял запряженное в очки лицо, глаза его под стеклами замигали. Трамвай все еще стоял. У окаменевшего кондуктора не было силы протянуть руку к звонку. Мастеровой шаркнул огромными валенками и поднял руку над «членом капитала».
– Ну, – сказал он, – я слезу и, может, никогда тебя больше не увижу. А на прощанье – я тебя сейчас…
Кондуктор, затаив дыхание и предчувствуя развязку, протянул руку к звонку.
– Стой! Не смей! – крикнул мастеровой. – Дай кончить! Кондуктор снова окаменел. Мастеровой покачался секунду, как будто прицеливаясь, – и закончил фразу:
– На прощанье… Красавчик ты мой – дай я тебя поцелую!
Он облапил растерянного молодого человека, чмокнул его в губы – и вышел.
Секундная пауза – потом взрыв: трамвайная аудитория надрывалась от хохота, трамвай грохотал по рельсам все дальше – сквозь ветер, тьму, вдоль замерзшей Невы.
Очки, разумеется, были круглые, американские, с двумя оглоблями, заложенными за уши. В этой упряжи одни, как известно, становятся похожими на доктора Фауста, другие – на беговых жеребцов
Ни для кого, кроме него, не ощутимое землетрясение колыхало под его ногами, он покачивался
Этот возглас был прологом к драме, в нем уже были налицо необходимые данные для трагического конфликта: с одной стороны – труд, с другой стороны – нетрудовой элемент в виде архангела Гавриила, явившегося деве Марии.