Токсичный компонент
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Токсичный компонент

Иван Панкратов

Токсичный компонент






18+

Оглавление

    1. 1
    2. 2
    3. 3
    4. 4
    5. 5
    6. 6
    7. 7
    8. 8
    1. 1
    2. 2
    3. 3
    4. 4
    5. 5
    6. 6
    7. 7
    8. 8
    9. 9
    10. 10
    1. 1
    2. 2
    3. 3
    4. 4
    5. 5
    6. 6
    7. 7
    8. 8
    9. 9
    10. 10
    11. 11
    12. 12

8

6

2

5

4

9

10

2

3

3

6

5

9

4

1

8

7

12

10

6

5

3

4

11

1

7

2

8

7

1

Иван Панкратов
ТОКСИЧНЫЙ КОМПОНЕНТ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ПЕРЕВОРАЧИВАТЕЛЬ ПИНГВИНОВ

Вся моя жизнь состоит из двух половин: первую я тебя ждал, вторую я тебя помнил.

Михаил Веллер

«Чуча-муча, пегий ослик!

1

— Доктор, мне плохо. — Максим Добровольский сверху вниз посмотрел на Клушина, лежащего в клинитроне. — Доктор, помогите мне, — жалобно стонал Клушин, хотя повода для паники не было.

Вполне заурядный пациент, ожоги площадью шестьдесят пять процентов, которые постепенно уменьшились до пятидесяти и уже очень скоро должны были превратиться в тридцать, а там и до операции недалеко. Деревенский алкоголик с уголовным прошлым: разобрал газонокосилку, слил с неё керосин в пластиковую бутылку и не придумал ничего лучше, как закурить и бросить окурок куда-то себе за спину. Где, собственно, и стояла тара с горючим.

— Доктор… А-а-а, — попытался вызвать сочувствие Клушин какими-то совсем нереальными звуками.

— Что не так? — спросил Добровольский, за последние десять дней изрядно устав от этого цирка. Он знал слово в слово всё, о чём попросит пациент.

— Доктор, я унываю, — с гайморитным прононсом произнёс Клушин.

— Я даже знаю, почему. — Максим прошёл вдоль клини-трона к тумбочке, посмотрел на то, что было навалено сверху. Бутылка минералки, пакет усиленного питания «Суппортан», тарелка с недоеденными макаронами, старый кнопочный телефон поверх книги Бушкова «Охота на пиранью». Точно посередине стояло небольшое красное пластиковое ведро — пациент отказался от катетера, мочился в «утку» и потом самостоятельно переливал в ведро. Когда оно наполнялось, Клушин подзывал санитарку, потому что понимал — ещё немного, и брызги начнут попадать в макароны или борщ.

— Доктор, вы сами говорите, что знаете… Можно же мне на ночь уколоть, правда? Вы обещали, что будете колоть в те дни, когда перевязки.

Добровольский вздохнул и посмотрел Клушину в глаза. Поняв пару дней назад, что пациент требует промедол даже тогда, когда его не брали на перевязку, Максим отменил наркотические анальгетики. Это послужило стимулом для ежедневного нытья, ведь наркоманы бывшими не бывают.

— Нет, — покачал головой хирург. — Тебе уже точно не надо. Договорились ведь. Анальгин, кетонал — в твоём распоряжении. И всё.

— Максим Петрович, подождите, — заметался — если можно так назвать попытки приподняться, уцепившись за борта клинитрона, Клушин. — Подождите, подождите… Вы всё правильно говорите, Максим Петрович. — Он немного задыхался, и это не понравилось Добровольскому. — Я же понимаю. Всё понимаю. Давайте так — я сегодня вечером подготовлюсь, вы мне назначите промедол последний раз, и с завтрашнего дня…

— Подготовишься? — спросил Добровольский, внимательно изучая стойку капельницы и мешки с плазмалитом для инфузии. — К чему, если не секрет? Не дожидаясь ответа, Максим посмотрел на то, как льётся раствор, и замедлил его роликовым зажимом. — Кто так быстро сделал? — строго спросил он у Клушина. — Валя! — позвал Добровольский сестру с поста.

— Это я немного подкрутил, — скривился больной. — Там же три литра, никаких нервов не хватит.

— Ты торопишься куда-то? — Добровольский и так понял, что пациент сам занимался регулированием инфузии. — Лежи, спи, книжку читай. Какая разница, сколько капает, три часа или десять?

— Звали, Максим Петрович? — в дверях стояла Валя с лотком, полным шприцев. — У меня инъекции.

— Он себе скорость накручивает, следить надо, — выговорил Добровольский. — Я думаю, чего он задыхаться начал. А он чуть ли не литр струйно влил.

— Сдурел? — спросила Валя у Клушина. — Я тебе руки поотрываю. Это потому, что у него в палате соседей нет, — добавила она, обращаясь уже к хирургу. — Так бы сказали хоть, что он химичит.

— Кто его выдержит? У него и в реанимации рот не закрывался. Девчонки не знали, куда спрятаться.

Добровольский ещё раз проверил скорость инфузии, наклонился к пациенту и сурово добавил:

— Эти три литра должны целый день капать, с восьми до двадцати двух. А ты себе лёгкие заливаешь, отсюда и одышка, и кашель. Так в капельнице и утонуть можно.

— Я не буду больше, Максим Петрович, честно, не буду, — замотал головой Клушин. — Только давайте мой вопрос порешаем, я вас очень прошу.

— Нет. Порешали уже. Не будет тебе промедола. Сам же потом спасибо скажешь.

Он вышел из палаты в коридор и уже там услышал:

— И правильно, Максим Петрович! Так и надо! — с поддельной решимостью в голосе кричал пациент. — Вы молодец! Я ведь все понимаю… Я не наркоман!

Добровольский скептически усмехнулся последней фразе и, продолжая обход, вошёл в следующую палату.

В маленьком помещении на две кровати лежал только Егор Ворошилов. Соседа у него не было — с самого первого дня с ним была жена Кира. Ухаживала за мужем чуть ли не целыми днями, отлучаясь лишь на работу или в магазин. По договорённости с заведующим она ночевала в палате, хоть и была предупреждена — если мест не будет, её выпроводят в коридор с вещами.

Такое случалось довольно часто. Когда палаты были переполнены, сиделки или родственники спали в коридоре на стульях или на полу, устроившись на носилках от каталок. Чаще всего так неприхотливо вели себя узбечки, которых пациенты передавали «из рук в руки» тем, кто продолжал в них нуждаться.

Стоило признать, что именно азиатки — молчаливые, грустные, в платочках — ухаживали за пациентами лучше всех. Их подопечные всегда были накормлены, умыты, перестелены. Никаких следов пролежней, никаких забытых на пару дней памперсов. Даже тяжёлых больных они умудрялись ворочать в одиночку. Добровольский призывал сиделок надевать фартуки и нарукавники, чтобы не растаскивать заразу с промокших повязок на себя и по всему отделению, но они лишь виновато улыбались и продолжали делать, как делали. Совершенно непрошибаемые. Одна из них, Гюльнара (хирург знал по имени только её, остальных постоянно путал), как-то сказала ему в ответ на такое замечание:

— Доктор, я не могу, у меня в таком фартуке муж на рынке мясом торгует, а это люди… Может, им неприятно?

Аргумент был, если честно, так себе. Неубедительный. Максим махнул на проблему рукой и больше не заострял на ней внимание. Родственники пациентов, которым он тоже указывал на соблюдение санэпидрежима, относились к этому с пониманием лишь первые несколько дней. Перчатки, фартуки, антисептики всегда были в палатах в достаточном объёме, но с течением времени их постепенно начинали игнорировать.

— Родной же человек, — чаще всего сокрушались женщины, ухаживающие за родителями или детьми. — Как я к нему в этом скафандре?

На уточнение Добровольского, что домой к другим детям и родным они принесут на своих руках самую ужасную госпитальную флору города, подобные личности вздыхали и пожимали плечами — всё понимаем, спасибо за заботу, но как-нибудь без вас разберёмся.

Кира Ворошилова, напротив, была из тех, кто чётко следовал инструкциям лечащего врача. На подоконнике у неё всегда несколько флакончиков с антисептиком, стопка одноразовых фартуков и нарукавников, две коробки перчаток. В палате никаких неприятных запахов, и ни разу Максим не видел Ворошилова небритым и непричёсанным.

Судьба Егора была очень незавидной. Автокатастрофа выдернула первого помощника капитана восемь лет назад из рядов обычных людей и усадила в инвалидное кресло. Парализованные ноги, проблемы с органами малого таза — вплоть до того, что, кроме постоянного мочевого катетера, пришлось оперироваться и выводить колостому. При всём этом он пытался вести активную жизнь. Спустя пару лет после аварии сумел возглавить в городе организацию маломобильных людей, посещал собрания, выступал на разных мероприятиях — в общем, рулил тем, о чём раньше никогда и не задумывался.

В том, что случилось с ним около месяца назад, каждый из них пытался обвинять исключительно себя. Кира занималась на кухне приготовлением супа, Егор сидел с ноутбуком, планируя установку очередного пандуса для нуждающихся. Когда пришло сообщение об утверждении бюджета и сроках работ, он рванул в кресле на кухню поделиться радостной новостью — и воткнулся в жену с кастрюлей горячего супа.

Спасло его то, что ниже пояса он ничего не чувствовал. Правда, в ожидании «скорой» жена, закатив его в ванную, постоянно поливала мужу ноги из душевой лейки — это в какой-то степени помешало ожогам углубиться. Но всё-таки «третья А» и местами «третья Б» степени были исходом неудачного столкновения на кухне.

Ворошилов провёл несколько дней в реанимации, после чего Добровольский забрал его в отделение — готовить к пластике. Перевязывать такого пациента было просто — никаких наркозов он не требовал, боли не замечал. Сейчас дело продвигалось хорошо — первый этап аутодермопластики прошёл успешно, раны закрывались, донорские повязки с живота и груди пора уже было снимать. Через несколько дней планировался второй этап, заключительный.

— Кира, доктор пришёл, — приподнимаясь на локтях, сказал Ворошилов. — Доброе утро. У нас всё хорошо. Домой бы скорее, там без меня дела все стоят.

И он посмотрел на своё кресло возле умывальника.

— Доброе, — кивнул Максим. — Я вас специально держать не собираюсь. Как и обещал, после второй операции десять дней, не больше.

Кира тем временем подошла к шкафу, надела плащ и туфли, поверх которых уже были бахилы.

— Ладно, Мойдодыр, — улыбнулась она мужу. — Я на работе отмечусь, не могут без меня обойтись. А ты определись, какое кино сегодня смотреть будем. Только повеселее, а то после моей работы никакой драмы не хочется.

Она подошла к постели мужа, поцеловала его в свежевыбритую щеку, после чего вышла из палаты, на ходу глядя в экран своего телефона. Добровольский проводил её внимательным взглядом, после чего дождался, когда она закроет дверь, и спросил:

— Егор Львович, я вами уже больше месяца занимаюсь. До сих пор никак язык не повернулся спросить — почему она вас время от времени называет «Мойдодыр»? При чём здесь Чуковский? Вы вроде не «кривоногий и хромой». И на умывальник не похожи.

Ворошилов рассмеялся — громко, искренне. И даже хлопнул ладонью по одеялу.

— Не «кривоногий и хромой»? — переспросил он, прекратив смеяться. — Ну, тут я бы поспорил! Не поверите, Максим Петрович, к детским стихам это не имеет отношения. Я же после аварии ничего не чувствую — примерно от пупка и ниже. Всё чужое. Колостома, катетер… Бесполезные дыры в моем теле. А выше них — все прекрасно ощущаю. Тепло, холод, руки Киры… Вот она и говорит — «мой — до дыр», — он погладил рукой по одеялу на животе. — До колостомы. До катетера. А ниже всех этих дыр — уж извините.

Закончив, он заглянул под одеяло, усмехнулся и посмотрел на доктора.

— Н-да… — протянул Добровольский. — Вот тебе и Чуковский.

Ему очень захотелось прямо сейчас оказаться в коридоре и не смотреть Ворошилову в глаза. Максим сделал пару шагов к двери, продолжая изображать, что заинтересован разговором, но при этом демонстрируя общую занятость и вовлеченность в процесс обхода.

— Хорошо, сегодня вазелин нанесём на донорские повязки, — сказал хирург, держась за ручку двери, — плёнкой целлофановой обернём. Завтра оно само всё отпадёт, — это он договаривал, прикрывая дверь со стороны коридора.

— Вдруг из маминой из спальни, кривоногий и хромой, выбегает умывальник и качает головой, — бурчал он себе под нос, возвращаясь в ординаторскую.

Зоя, санитарка-буфетчица, увидев доктора, заботливо спросила:

— Максим Петрович, вам каши не положить? Вкусная сегодня, рисовая.

— Одеяло убежало, улетела простыня, — задумчиво ответил Добровольский, совершенно не расслышав вопроса. — Что в маминой спальне делал умывальник?

— Я говорю, кашу будете? — громче переспросила Зоя. — Вы же с дежурства. Не ели, поди, ничего утром.

— Нет, спасибо, — покачал головой пришедший в себя Максим. — Каша — это совсем не моё. С детства. А хлеб я возьму.

Он выхватил из контейнера несколько кусков ароматного «подольского», обогнул тележку и направился в кабинет.

Положив хлеб на тарелку, включил чайник, а потом увидел на столе смятую бумажку в пятьдесят рублей и вспомнил, как ночью его разбудил звонок Замиры, медсестры из гнойной хирургии.

Замира олицетворяла собой ту самую узбечку, что вырвалась за пределы необразованного сообщества, закончила медучилище и теперь поглядывала сверху вниз на своих соотечественниц, выносящих «утки» и памперсы с дерьмом.

— Доктор, простите, что беспокою, но надо подойти, очень-очень надо, — сказала она торопливо в телефон. — У меня тут бабушка упала. На полу в палате сидит, я сама не подниму её на кровать. Поможете?

— А охрана что, никак? — буркнул Максим, понимая, что пойдёт сейчас в любом случае, чтобы посмотреть на бабушку.

— Они сказали: «Это не наше дело», — ответила Замира. — Вы придёте?

— Да куда я денусь. Сейчас, три минуты. Она головой не ударилась?

— Нет, в порядке с ней всё. Только поднять не могу.

Хирург встал, потянулся, посмотрел на часы. Четыре часа двенадцать минут. Быстро сполоснув лицо холодной водой, он вышел в коридор, стараясь закрыть дверь максимально тихо.

— Надо будет по пути в реанимацию заглянуть, а то я один не подниму, — сказал Добровольский себе под нос. Бабка заранее казалась ему огромной, стокилограммовой.

Разбудить реаниматолога в четыре утра, возможно, было не лучшей идеей — если бы его уже не разбудили чуть раньше. Дверь в ординаторской была распахнута, внутри горел свет. В реанимационном зале звонко упало на пол что-то металлическое, женский голос уверенно и отчётливо заматерился, после чего в коридоре показался Константин Небельский, заведующий отделением, который брал, в общем-то, не так уж и много дежурств по принципу «Не царское это дело». Именно Константина выпало позвать Максиму с собой в гнойную хирургию.

— Только не говори мне, что кто-то поступает, — с ходу заявил Небельский. — Совсем не до этого. Терапевт приволок инфаркт, только закончил с ним работать.

— «Я к вам, профессор, и вот по какому поводу», — покачал головой Добровольский, цитируя «Собачье сердце». — Внизу бабка с кровати упала — помоги поднять. Чувствую, что я с Замирой в четыре руки такой подвиг не потяну.

— Лишь бы не наркоз, — сказал Небельский. — Там перчатки дадут?

Максим кивнул. Они спустились вниз, в гнойную хирургию.

Диспозиция оказалась следующая: в первой палате на четыре койки точно в центре на полу сидела довольно грузная бабуля лет восьмидесяти в одной ночнушке, с растрёпанными волосами. Спиной она опиралась на кровать. Рядом стояла наполовину початая бутылка минералки. Правая нога у бабули отсутствовала.

Все кровати были заняты соседками примерно одного с бабушкой возраста. Соседки мрачно смотрели из-под одеял на происходящее, выражая недовольство включённым светом и нерасторопностью персонала. Добровольский помнил, что сюда чаще всего складывали пациентов с гангренами любого происхождения, будь то диабет или атеросклероз. Могла измениться лишь гендерная ориентация палаты. Либо деды, либо бабушки.

— Ноги нет — уже легче, — тихо сказал Небельский.

— Соглашусь, — кивнул Максим. — Где Замира? — спросил он чуть громче.

— Здесь, доктор, здесь, — из процедурной прибежала медсестра. — Ой, здравствуйте, — кивнула она Небельскому. — Простите, что разбудила.

— Как она вообще на полу оказалась? — спросил Константин. — Тут же перила должны быть в кровать вставлены. Я эту бабулю помню, Науменко её фамилия, она ещё у нас в первый день после операции всё куда-то собиралась. Когда переводили её, то предупреждали — надзор за ней нужен.

— Она перила выдёргивает, — буркнула одна из пациенток с кровати у двери. — И откуда только силы берутся. Выдёргивает и встать хочет. Говорит, ей позвонить надо.

— Надо, — с пола подтвердила бабуля. — Надо позвонить. Внучка давно не приходила, а у меня дома четыре котика.

— Какие котики?! — возмутилась у окна другая соседка; одеяло на её кровати недвусмысленно указывало на отсутствие обеих ног. — Нет у неё никаких котиков. И внучку никто ни разу не видел! А сама она из какого-то дома престарелых. Из ума просто выжила. Нам и так несладко, ещё и это чудо по ночам цирк устраивает!

— Общий возраст обитателей палаты — лет четыреста, — шепнул Небельский Максиму. — И ещё друг с другом без конца воюют. Ладно, что разговоры разговаривать! — добавил он для всех в палате. — Максим Петрович, мы с тобой под мышки возьмём, а Замира с санитаркой в нужный момент кровать под неё толкнут, чтобы села.

Они надели протянутые медсестрой перчатки, пристроились в двух сторон от Науменко, примерились так, чтобы не порвать и без того ветхую ночнушку, и на счёт «три» потянули вверх. Примерно через пару секунд Добровольскому захотелось бросить это безнадёжное мероприятие, но что-то скрипнуло — и бабуля приземлилась точно на кровать, хоть и на самый край.

Спина сказала Максиму: «Спасибо, но больше не пытайся!» Они с Костей аккуратно повалили бабушку на бок, а потом вместе с простыней подтянули на середину кровати. Замира тут же снова воткнула в пазы перила с той стороны, куда Науменко пыталась вставать.

— Ну-ка стойте! — громко сказала бабушка. — Подойди сюда.

И она ткнула пальцем в Добровольского. Максим пожал плечами и приблизился к кровати. Науменко засунула руку под подушку, вытащила что-то вроде косметички, медленно расстегнула «молнию» и достала оттуда пятьдесят рублей.

— Вот, — она точным движением опустила смятую в комок купюру в карман Добровольского. — Это тебе.

Максим оттопырил карман, взглянул. Потом достал деньги и положил бабушке на кровать рядом с подушкой.

— Сколько там? — спросил Небельский. — Пятьдесят? Хороший бизнес. Поднял бабушку ночью — пятьдесят рубликов в кассу.

Науменко нахмурилась и засопела, потом сумела снова достать деньги и протянуть их Максиму.

— Возьмите, — шепнула из-за спины Замира. — А то я у неё потом до утра давление не собью.

Добровольский посмотрел на медсестру, желая убедиться, серьёзно ли она это говорит. Потом взял деньги и убрал в карман хирургического костюма.

— Не та сумма, чтобы переживать, — покачал головой, выходя из палаты, Небельский. — Сахар купишь в ординаторскую.

Уходя, Добровольский выключил в палате свет. За спиной раздалось «Наконец-то!» и скрипнуло несколько кроватей.

Когда Максим вернулся в ординаторскую, было четыре сорок. Спать осталось чуть больше полутора часов — если ничего не произойдёт. Сунул руку в карман, достал смятый полтинник, бросил его на стол и присел на разложенный диван.

— Все в порядке? — услышал он за спиной тихий голос.

— Так, внутренние мелкие проблемы, — ответил Максим. — Ничего серьёзного. Бабушку с пола поднимали. Всего лишь центнер живого веса. Что-то типа «Здравствуй, грыжа!».

Они помолчали, а потом он вдруг сказал:

— Знаешь, кем я себя сейчас чувствую?

— Кем?

— Не поверишь.

— Поверю во что угодно.

— Есть такая профессия выдуманная — переворачиватель пингвинов. То есть до сегодняшнего дня я знал, что она выдуманная, а сейчас понял, что это я и есть. Они все падают, падают, а я их поднимаю и переворачиваю.

— Кто все? Ты о чём? — Его спины коснулись тонкие тёплые пальцы.

Максим засопел, недовольный непониманием его метафоры.

— Есть такой миф про Антарктиду. Когда пролетает вертолёт над пингвинами, они запрокидывают головы посмотреть на него и падают на спину, а встать обратно не могут. И на полярных станциях есть специальные люди — переворачиватели пингвинов. Они выходят и помогают им встать.

— А при чём здесь ты?

Добровольский почувствовал, что если он начнёт сейчас объяснять, то до утра времени на это точно не хватит. Он вздохнул, скрипнул зубами — и сдержался.

Наступила тишина. Было слышно, как тикают часы над дверью в ординаторскую и где-то плачет ребёнок. Максим в этой паузе медленно, с каждым щелчком секундной стрелки осмысливал произнесённое, его собеседница — услышанное. Потом она спросила:

— Спать будешь?

— Если получится.

— А если не получится?

Он оглянулся и покачал головой.

— Получится, уж поверь.

Он прилёг, натянул одеяло, почувствовал женское тело. Несмотря на вполне здоровые инстинкты, глаза его сами стали закрываться; он ощутил некое подобие сонного паралича, когда ты ещё здесь, в реальности, но уже не в состоянии пошевелить ни рукой, ни ногой. Женщина рядом повернулась к нему, обняла, погладила, провела пальцем по редеющим волосам. Потом посмотрела на часы над дверью и аккуратно перебралась через засыпающего хирурга. Надев халат, она тихо выскользнула в коридор.

Спустя минуту Максим Петрович Добровольский уже сладко спал, подложив под щеку ладонь.

Ему снились пингвины.

2

— Я на выходных в поход ходил, — внезапно захотелось поделиться со всеми в операционной Максиму. — Сам по себе. Нашёл турагентство, записался, поехал.

— Так пошёл или поехал? — уточнила анестезистка Варя, набирая в шприц пропофол. В разговорах она участвовала наравне с докторами — позволял статус постоянной медсестры на наркозах.

— Сначала поехал, потом пошёл, — перекидывая через плечо привод дерматома, завёрнутый в стерильную простыню, уточнил Добровольский. — Педаль можно на мою сторону?.. Ага, спасибо.

— Подкрутите сами, сколько надо, — стоя спиной к хирургу и наводя порядок на столике, громко сказала Елена Владимировна. Операционной сестрой она была образцовой — такого высокого уровня ассистенции хирург раньше не видел. Девочку из медучилища в их районной больнице приходилось самостоятельно учить всему практически с азов, а за пожилой Марьей Дмитриевной надо было незаметно нюхать все шарики, чтобы она ничего не перепутала.

«Сколько надо» — это Елена Владимировна сказала про дерматом. Точнее, про толщину лоскута. Максим повернул устройство регулировочным винтом к себе, подкрутил на «ноль тридцать пять», зафиксировал.

— А куда ходили? — не унималась Варя. Ей сейчас делать было нечего, анестезиолог после вводного наркоза вышел позвонить в коридор, она сидела на стульчике и скучала.

— В заповедник, — ответил Добровольский, протягивая руку. Наташа, операционная санитарка, налила ему в ладонь немного вазелинового масла, Максим быстро пронёс его над столом и размазал по ноге пациента — там, откуда собирался брать лоскуты. — У нас же тут заповедников хватает, между прочим, — уточнил он. — И национальных парков всяких.

— И как, понравилось? — Елена Владимировна поднесла столик с инструментами поближе, но оставила пока в стороне. Всё, что им с Максимом могло сейчас понадобиться, она либо положила рядом с операционным полем, либо держала в руках.

— Давай я возьму сначала, а потом расскажу?

Не дожидаясь согласия, он наклонился над ногой пациента и посмотрел на Елену.

— Готова?

Она молча показала пинцет в своих руках.

— Можно? — это был уже вопрос к Варе.

— Можно, — кивнула она. — Уже давно можно.

Максим бросил последний взгляд на татуировку в виде какой-то непонятной лошади с крыльями на бедре пациента, нажал педаль, ощутил не очень быстрое, но ровное вращение диска лезвия в дерматоме и приложил его к коже. Елена быстро подхватила кончик лоскута и потянула на себя, после чего Добровольский двинул рукой с инструментом вверх по бедру. Медсестра вытягивала кожу, не позволяя ей встретиться с вращающимися деталями, а Максим следил за траекторией. Дисковый дерматом хоть и скользил по маслу, но из-за центробежной силы все время норовил уйти в сторону по направлению вращения. Через сантиметров двадцать от начала Добровольский приподнял край диска, отсёк — и лоскут остался у Елены в лапках пинцета. Она быстро поместила снятую кожу в банку с физраствором и приготовилась к продолжению.

Быстро наливающийся кровавой росой прямоугольник «донорского места» был идеален. Добровольский оценил его, взглянул на операционную сестру и пошёл на второй заход.

Когда все четыре лоскута лежали на дне банки, Елена Владимировна набросила на раны салфетку с перекисью, а сама отошла к перфоратору.

— Сразу предупреждаю, — услышал Максим. — Перфоратор уже на свалку пора. Ножи никакущие. По краю вообще не режут. Так что смотрите сами, хватит вам кожи или нет.

— Что ж делать, Леночка, — пожал плечами хирург. — Посмотрим, что выйдет. Вся надежда на твои золотые руки.

— «Леночка»… Я в ваших лоскутах лишние дырки не прогрызу, — буркнула сестра. — И вообще, могли бы и сами на перфораторе поработать.

Она взяла в руку салфетку, чтобы сделать подобие защитной прослойки между перчаткой и ручкой перфоратора.

— У меня скоро мозоли будут от этой хреновины, — добавила она перед первым оборотом. — Привыкли, что я тут все сама да сама.

— Зато у тебя, Лена, с правой руки удар, наверное, как у боксёра, — включилась в разговор Варя, оторвавшись от смартфона. — Ты столько этих лоскутов здесь открутила.

— Мне от этого… не легче… — сопела Елена Владимировна, пропуская первый через множество ножей, превращающих сплошной кусок кожи в подобие советской авоськи. Максим подошёл поближе, посмотрел на то, как с другой стороны дерматома вылезает сетчатый лоскут, подхватил его пинцетом и отправил в банку.

— Давай я сам. — Он легонько отодвинул Лену. — Больно смотреть.

Она разогнулась и протянула ему салфетку:

— Без неё никак, порвёте перчатку.

Добровольский достал из банки следующий лоскут и вдруг заметил:

— Странная какая ручка у перфоратора. Как будто вентиль на кране водопроводном.

— Так это и есть кран, — усмехнулась медсестра. — Родная ручка уже давно отвалилась. Ему лет десять, не меньше. Нам уже три года его из заявки вычёркивают — вот и выходим из положения как можем.

Добровольский разгладил очередной фрагмент кожи где пальцем, где пинцетом и принялся вращать ручку. Уже со второго оборота уважение Максима к Елене Владимировне выросло приблизительно вдвое и продолжило увеличиваться с каждым движением руки. Усталость в мышцах предплечья накапливалась в геометрической прогрессии. Он следил за тем, как лоскут проходил через ножи, и чувствовал, что после третьего запросто можно словить синдром де Кервена и долго потом маяться воспалением сухожилия первого пальца.

Из коридора тем временем вернулся Балашов.

— Две колонухи ещё сегодня, — с ходу сказал он Варе, имея в виду колоноскопии под наркозом. — Сходишь?

— Больше некому?

— Есть варианты? — развёл руками Балашов. — Оптимизация здравоохранения, если ты не в курсе. Пирогов с Боткиным и не предполагали…

— Пирогов не работал с ФОМСом, — ненадолго прервавшись, разогнулся от перфоратора Добровольский. — И слава богу, наверное. Представляешь, сколько ему штрафов выкатили бы по Крымской войне? За одну только гильотинную ампутацию.

— Это ещё почему? — удивился Балашов.

— Потому что она повторной госпитализации требует. — Максим взялся за последний лоскут. — А это дефект, между прочим.

Виталий слегка приподнял брови, оценивая услышанное. Потом подошёл к подоконнику с разложенными там протоколами и историями болезни, посмотрел на пациента, перевёл взгляд на аппарат, нажал на нём пару кнопок и достал из кармана телефон.

Добровольский закончил перфорацию кожи, взял банку с лоскутами и вернулся к столу. Ирина подготовила ему пинцеты, ножницы и два степлера.

— Так вот, — продолжил он рассказ, как будто и не было в нём паузы. — Сходил я в поход. Для разнообразия.

Он откинул стерильную простыню, обнажив раны на груди и правой руке пациента, расположил поближе банку и достал из неё первый лоскут.

— Народ подобрался по возрасту, молчаливый, — укладывая сеточку на рану, говорил Максим. — Мужики все какие-то небритые, суровые. Дамы с детьми — в меньшинстве. И как специально, инструктором девочка лет двадцати пяти. Может, чуть старше. Худенькая, рюкзак больше неё, но дело знает. В автобус всех посадила, по списку проверила, дала команду.

Добровольский расправил лоскут, взял степлер и чёткими движениями «пристрелил» край к здоровой коже. Это позволило разглаживать лоскут более смело, не боясь сдвинуть. Елена стояла рядом, держа наготове новый степлер.

— Пока ехали, она нам всякие истории рассказывала про деревни, что проезжаем, про реки — в целом занимательно, хоть и спать хотелось. Доехали до Андреевки, пересели в «Урал» — и по заповеднику.

— И где тут поход? — скептически возразил Балашов. — Так, поездочка.

— Не скажи. — Добровольский закончил с первым лоскутом, немного отклонился назад, словно художник у картины, придирчиво осмотрел контуры раны и заглянул в банку, как алкоголик в пустеющую тару. — Не везде нас на машине возили. Сначала пешочком в олений питомник пробежались. Я сразу детство вспомнил. Зоопарк на колёсах как-то к нам в город приезжал. Вагончики на рынке стояли, вонища вокруг жуткая, а мне лет восемь тогда было, радости полные штанишки. Помню, булочку оленю удалось протянуть. В том возрасте и не поймёшь, что им можно, а чего нельзя… Ты смотри, как ложится идеально. — Он разгладил очередной лоскут и подмигнул Елене Владимировне.

Его всегда удивляло то, как, при всей объективной невозможности таких совпадений взятые лоскуты очень часто идеально подходили к ранам. Причём не только по площади, но и по их геометрии, порой совершенно неповторимой. Стоит уйти чуток в сторону и сформировать «ухо» — и оно точно ложится в изгиб раны. Будто руку твою ведёт кто-то уверенный в получаемой конфигурации.

— Леночка, кончился. — Максим бросил в таз опустевший степлер. Сестра тут же протянула ему следующий. — А оленей — целое стадо, — продолжил он рассказ о поездке. — Штук сорок, наверное. И они никого не боятся. Подходят, окружают, выпрашивают. Нам маленькие солёные шоколадки дали для них — лопают так, что могло и до драки дойти. Дети в восторге. Да что дети — я сам как в детство вернулся. Фотографировал столько, что аж глаз дёргаться начал.

Он замолчал примерно на пару минут, целеустремлённо щёлкая степлером. Никто не задавал ему вопросов и не торопил с продолжением рассказа. Когда второй лоскут был окончательно закреплён, Максим оторвался от операционного поля и обвёл всех взглядом.

— Ждёте продолжения?

— Конечно, — отозвалась со своего места Варя. — Вы хоть что-то рассказываете. Этот, — она кивнула на Виталия, — просто в телефоне сидит. Виталий Александрович, вы скучный, не то что Максим Петрович! — и она пихнула Балашова коленкой.

— Я отпуск прикидываю, — буркнул тот, не отрываясь от экрана. — Максим про походы заговорил, я и вспомнил.

— Тебе там неинтересно будет. — Добровольский продолжил работу. — Ты же привык в Таиланде отдыхать, во Вьетнаме. А тут грязь, тайга, мошка, горы. Не твоё.

— Тебя послушать, так просто приморский Диснейленд. Сначала на автобусе, потом на машине, потом детство Бемби какое-то, фотографии, дети оленят кормят.

— Это сначала. — Максим посмотрел на операционную сестру, откровенно заскучавшую у стены. — Елена Владимировна, раневое покрытие пока приготовьте… Сначала да, всё мило и красиво. А потом девочка наша передала руководство какому-то бородатому хрену в кирзачах, и он нас по тропе потащил. И всё в гору и в гору. Дети носятся как угорелые, а я чувствую, что сдуваюсь. Одышка появилась, а следом за ней желание попросить, чтоб пристрелили. Бородач что-то громко рассказывает про медведей, тигров, леопардов — интересно рассказывает, хотелось бы догнать и послушать повнимательнее, а сил нет. Лена, ещё степлер!

— Тигра-то встретили? — вставила вопрос Варя. — Или хотя бы следы?

— Следов полно, только я за всеми не успевал. Отстал метров на пятьдесят. Смотрю, они кучкой присели над чем-то, посмотрели, встали и дальше. Я догоню, гляну на это место — ничего не понимаю. То ли след, то ли просто грязь размазана. Тут они в очередной раз присели и долго не встают, оглядываются по сторонам. Даже как-то притихли. И сидели они там довольно долго, я успел их догнать. Наташа, воскопран готов? — Санитарка, стоя у своего нестерильного столика с коробкой раневого покрытия, молча кивнула. — Открывай. Штук восемь для начала, — прикинул он площадь раны в пересчёте на размер сеточек воскопрана, принял из разорванного пакета первую, уложил её сверху на лоскуты и пристрелил тремя скобками. Пальцы в перчатке сразу стали жирными и скользкими, степлер приготовился выскочить из руки на пол, и Добровольский сжал его чуть сильнее.

— Не тяните, Максим Петрович, — заныла Варя. — Что там было, что нашли?

— Когда я подошёл, бородач сидел на корточках над кучкой чего-то странного. Слизь зелёная, в ней пара перьев, какие-то косточки маленькие, как из пластмассы. Он в слизи веточкой ковыряет с глубокомысленным лицом и головой качает. Я мальчика одного ткнул пальцем в бок и спрашиваю шёпотом: «Это что такое?» И он на меня смотрит, как на дебила, и так же шёпотом мне, выпучив глаза, отвечает: «Вы что, не знаете? Да это же блевотина лисы!»

Максим обвёл всех взглядом, чтобы убедиться, что все его услышали и правильно поняли.

— Понимаете, мы все на корточках сидели вокруг блевотины лисы, я прошу простить мой плохой французский! Наш проводник с умным видом её изучал и рассказывал, что лиса съела предположительно птицу и потом почему-то с ней такой казус произошёл. Кто-то эту хрень даже фотографировал. Не шучу, какая-то дамочка чуть ли не селфи на этом фоне делала — наверное, чтобы потом написать, как она видела тигра, которого от страха перед ней стошнило.

Он прицепил последнюю сеточку воскопрана и сказал:

— Конец операции, всем спасибо.

Отойдя в сторону, хирург снял нарукавники вместе с перчатками, дождался, когда Наташа развяжет ему за спиной халат, сдёрнул фартук и вышел в предоперационную — умыться.

— А в итоге-то? — услышал он голос Вари. — Вам понравилось?

Максим пожал плечами, глядя в зеркало возле умывальника и не задумываясь о том, что Варя его не видит. Открыв кран, он ополоснул руки, наклонился, плеснул на шею, не обращая внимания на мокрые полосы на хирургическом костюме — они на общем фоне пятен от пота не сильно бросались в глаза. Потом, сняв маску, несколько раз набрал полные ладони воды и с наслаждением умыл лицо, на несколько секунд замерев над раковиной с прижатыми к щекам ладонями.

Из зеркала за ним наблюдал усталый небритый мужчина под пятьдесят с полосками на носу и щеках от хирургической маски. Добровольский криво улыбнулся ему, подмигнул, пытаясь вселить в себя немного оптимизма.

— Ну и ладно, не хотите отвечать — и не надо, — громко заявила из операционной Варя. — Но саму лису-то хоть увидели?

Максим вздохнул. В дверях показался Виталий с историей болезни в руке.

— Держи. Мы тут ещё немного с ним посидим. Как надо будет переложить — по селектору вызову.

Добровольский смотрел куда-то сквозь Балашова.

— Понимаешь, — вдруг тихо сказал он, — странная вокруг жизнь. Как этот поход. Идёшь, смотришь по сторонам. Вроде лес, олени, красиво всё, а в кульминации — блевотина лисы. Стоишь, ковыряешь палочкой дерьмо, оглядываешься, а самой лисы-то и нет. Не хотелось бы прожить жизнь так, чтобы на вопрос «А что интересного в жизни было?» ты ответишь: «Блевотину лисью видел. Близко, как тебя сейчас». А лису? Лиса-то была?

— Ты так-то уж не заворачивай, Максим Петрович, — укоризненно посмотрел на него Виталий. — Лиса есть, это точно. Иначе откуда продукты её жизнедеятельности? Это ж как про суслика, которого ты не видишь, а он есть.

— Суслик был виртуальный, — возразил Добровольский. — А дерьмо вполне реальное. Пациент у тебя на столе — знаешь кто? В курсе, кому ты наркоз сегодня давал?

— Клушин твой? Наркоман со стажем. Гопник. Кто ещё? Сиделец, судя по татуировкам.

— Если бы всё так просто было… Я к тому, что мы жутких тварей лечим за бешеные бабки. Лет десять назад Клушин мать убил. Она медсестрой работала в районной больнице. От неё сложно оказалось скрыть, что наркотики принимаешь. Вены, шприцы, неадекватное поведение. Мне полицейский рассказал, который сюда приезжал из деревни к нему на беседу. Чего мать только не делала с ним — и дома запирала, и дружков в полицию сдавать ходила, а это у них не приветствуется. В общем, изрядно она им надоела. И дружки в итоге ультиматум поставили. Такую «черную метку» на мать. Мол, или — или. Он и убил. В колодец столкнул во дворе вечером и крышкой сверху прикрыл, чтобы не слышно было. Надеялся, как потом сказал следователю, утром маму в колодце найти. Но на его беду мимо двора коровы шли с выпаса, да не сами по себе, а с маленьким пастушонком. Мальчишка на каникулах летом подрабатывал. Он этого урода у колодца разглядел, закричал и на помощь стал звать. И успели бы, наверное, но мама, когда падала, шею себе сломала и утонула моментально.

— А сынка сразу взяли? — наконец-то отпустил свой край истории болезни Балашов.

— Конечно, — кивнул Добровольский. — Он так возле колодца и стоял. В наркотическом угаре. Трезвый вряд ли смог. Дали ему двенадцать лет. Нашли в этом предварительный сговор группы лиц. Когда его к нам привезли, он в приёмном так и представлялся: «Клушин Пётр Николаевич, сто пятая, часть вторая, двенадцать лет». А полицейский приезжал, потому что он вышел по УДО через восемь с половиной и сейчас у них «на карандаше», отмечаться ходит.

Максим на мгновение замолчал, а потом вдруг с ещё большим энтузиазмом продолжил:

— Понимаешь, его квота на лечение стоит полтора миллиона! Я думаю, если бы он узнал, сколько, то сказал: «Выписывайте домой, я деньгами возьму!» Гуманное, понимаешь, общество.

— Это ж не нам решать, кому жить, а кому умирать, — осторожно парировал Виталий, зачем-то оглядываясь назад. — Ты потише, а то он уже проснуться может.

— Да и хрен бы с ним, — взмахнул историей, зажатой в кулаке, Добровольский. — Я на операцию шёл с какими-то странными мыслями. Что-то вроде: «Как такое может быть???» К нам порой узбеки детей приносят — а полисом обзавестись у них ума и желания не хватило. Я понимаю, они сами виноваты, регистрацию не получают, гражданство побоку, налогов не платят; полисов, соответственно, тоже нет. Но там ребёнок двухлетний, на него по глупости кастрюлю перевернули, и за лечение тысяч сто или двести платить надо, а если с реконструкциями, то и больше, потому что иностранным гражданам — платно, иначе никак. А этому — полтора миллиона. Понимаешь, Виталий? Он же ничего полезного не сделал и делать не будет. Мать убил — а мы его спасаем. И тут я вдруг про поход вспомнил — и оно сложилось всё. Работа у нас очень своеобразная. Будто ждём чего-то, золото ищем — а в итоге палочкой блевотину разгребаем. И нет никакой лисы! Нет — и такое ощущение, что и не было. Сразу дерьмо получилось. И таких у нас, — он показал рукой на операционный стол, — процентов восемьдесят. Бомжи, алкоголики, наркоманы, идиоты хронические — откуда их столько?!

Он закинул свободную от истории болезни руку за голову, жёстко проводя ладонью по шее, волосам, будто хотел стряхнуть с себя всё то, о чём говорил. Балашов словно почувствовал это и отступил на полшага назад, но вдруг спросил:

— Восемьдесят же — не сто? Значит, есть где-то в твоём зоопарке и олени, добрые и красивые, которых можно шоколадками покормить. Ты что-то совсем расклеился, Максим Петрович. Отдыхать надо больше, гулять, спортом заниматься. Или жениться, например. Не пробовал?

— Жениться?

— Спортом заниматься, — усмехнулся Балашов.

— Виталий Александрович, — позвала Варя. — Давайте его в палату. Он руками машет.

Балашов ободряюще коснулся плеча Добровольского и вернулся в операционную. Через несколько секунд они с Варей вывезли каталку с Клушиным в коридор, передав её постовой сестре и санитарке. Максим постоял несколько секунд, глядя куда-то перед собой, дождался в итоге, что Елена Владимировна прогнала его от раковины, и вышел следом.

В коридоре он услышал, как орёт Клушин, требуя промедол. Проходя мимо его палаты, хирург даже не повернул головы.

3

— Ты в реанимации работаешь, у вас своя кухня, а я тебе с позиции хирурга скажу. У нас — резать дольше, чем зашивать. Причём временами намного дольше. Я сейчас не беру в расчёт всякие аппараты для резекции, где щелкаешь термоножом с кассетой — и всё, сразу и отрезал, и зашил. Это хирургическое читерство, на мой взгляд, хотя и на пользу больному идёт. Качественно сокращаем травматизм и время операций. У Золтана в книге красиво написано: «Операция есть последовательное и правильное разъединение и соединение тканей». А меня это от хирургии в какой-то момент едва не отвратило. Но я, как видишь, удержался. Можно сказать — заставил себя, как «дядя самых честных правил». Чисто технически, как я сейчас вижу с высоты своих лет, в хирургии ничего сложного нет. Наливай да пей.

Они с Балашовым сегодня дежурили вместе, что было необычайной редкостью — раз в три месяца, не чаще. Иногда у Добровольского складывалось впечатление, что Виталий чуть ли не специально берет у заведующего хирургией график дежурств, ищет в нём Максима и выбирает несовпадающие дни.

Балашов сидел за компьютером и методично изучал сайт AliExpress на предмет спортивной экипировки. Был он заядлым фанатом бадминтона и постоянно искал в Сети ракетки, воланчики, сумки, кроссовки, футболки и прочие спортивные мелочи, без которых жизнь его была серой и скучной. Разговор внезапно зашёл о том, что они могли бы делать, если бы в своё время не отдали мозги, здоровье и благосостояние на откуп профессии врача. Виталий внезапно увидел себя в спорте и пожалел, что не занимался им раньше, в юности — возможно, успехи на сегодняшний день были бы довольно серьёзными.

— Я сейчас, в сорок шесть лет, очень неплохо играю, — говорил немногим ранее Виталий. — На уровне края вообще красавец — дома грамоты и кубки складывать некуда. И ещё в волейбол успеваю немножко — но, правда, без особых успехов, так, на подстраховке, больше в запасе сижу. А представь, если бы я вместо реанимации по линии спорта двинул?

Он пощёлкал мышкой, разглядывая на экране что-то невидимое Добровольскому, потом добавил:

— Но поздно уже жалеть. Дело сделано. И хотя порой на дежурства как на каторгу иду, проклиная те дни, когда за заведующего остаюсь, — но в чем-то другом себя уже не вижу. Когда с ракеткой по площадке бегаю, в голове всё какие-то больные, зонды-капельницы, дозы нитратов, клинитроны эти ваши, будь они неладны. Максимально только в отпуске три последних дня разгружаюсь, а до этого работа снится. Вот бадминтон не снится, между прочим. И ни разу не снился. А кровати в зале — чуть ли не через день.

Потом он немного пожаловался на работу анестезиолога, непонимание большого начальства и сложность общения с администрацией. После чего Добровольского тоже понесло.

— Все трудности в медицине — в ментальной сфере, — пояснил он. — В голове, если уж упрощать ассоциации, — и он постучал шариковой ручкой себе в лоб, потом бросил её на стол. Она, прокатившись немного, упала на пол. Максим вздохнул и полез поднимать.

— «От многой мудрости много печали», — донеслось до Балашова из-под стола. — Чем больше знаешь — тем сложнее ставить диагноз. — Добровольский выбрался назад и попытался отряхнуть штаны от пыли, которой под столом было столько же, сколько в мешке пылесоса. Стоило признать, что дежурные санитарки мыли пол исключительно в пределах видимости.

— Так вот, — посмотрел в окно Максим, вспоминая нить разговора. — О диагнозе. Искусством в хирургии постепенно становится не операция, а умение от неё отказаться. Это как в соцсетях — чтобы тобой манипулировать, нужен огромный объем данных о тебе. Чем он больше — тем манипуляция точнее, но и тем больше времени уходит на подготовку.

— Отказаться? — приподнял брови Виталий. — Ты ж хирург. Любое сомнение в пользу операции — этот канон никто не отменял, да и вряд ли когда отменит.

— Могу поспорить. Чем больше диагностических возможностей — тем больше мы можем отсеять проблем, маскирующих основное заболевание.

— Но на это нужно время, — возразил Балашов. — А время — не самый полезный фактор для хирургических болячек.

— Тут и надо находить баланс. Баланс между длительностью и качеством диагностики — и темпами развития предполагаемой катастрофы. Например, я — из агрессивного оперирующего хирурга стал постепенно активно-выжидательным.

— Ты речь какую-то на мне репетируешь, что ли? — наклонил голову Балашов. — Звучит мощно — «агрессивный хирург».

— Раньше я рвался в операционную по любому поводу. Руку набивал, технику оттачивал. День, когда аппендицит не прооперировал, — считай, зря на работу сходил. А если доводилось что-то посущественнее сделать, непроходимость или грыжу ущемлённую — радости было столько, что впору от меня батарейки заряжать.

— Отец всё делать давал?

— Без отца не обошлось, конечно, — пожал плечами Максим. — Но без личной инициативы никак. Заставить человека в живот залезть — нельзя. Можно дать крючки подержать, тупфером попросить потыкать. У меня в больнице перед глазами пример был — Шепелев, нейрохирург, помнишь? Да ты должен знать, он лет десять назад выбрался-таки из района и краевым специалистом стал. Правда, недолго, пару лет всего порулил и на пенсию, но величиной был большой.

— Припоминаю что-то такое, — с сомнением в голосе кивнул Балашов, и Максим понял, что никого Виталий не помнит.

— Да ладно, не напрягайся. Просто Шепелев-младший так и остался в районе. Его отца спрашивали: «Почему вы не хотите сына выучить, чтобы ему потом отделение передать?» И действительно, династия могла выйти неплохая. Шепелев-отец хирург смелый, техник виртуозный, диагност блестящий. Но в операционной был, как Аркадий Райкин — тот не мог своих актёров научить, как играть, зато мог очень здорово сам вместо них всё сделать. В итоге, если не было у тебя безусловного дарования, то не удержишься в театре, переиграет тебя Райкин. Так всем и про Шепелева казалось — не умеет он учить, ему проще самому. А потом мне отец объяснил. Это не Шепелев плохо учил. Это сын не умел учиться. И даже не так, наверное, — перешагнуть не захотел ту черту, где надо уметь мосты сжигать и точки невозврата проходить. Спать хотел хорошо и спокойно, ответственностью душу и сердце не рвать.

— Поэтому ты сейчас здесь? — Балашов, слушая Максима, шарил на столе рядом в поисках пульта от кондиционера. Нашёл, щёлкнул. Тут же опустилась шторка белого «Самсунга», подул прохладный ветерок. — А Шепелев — там?

— Младший — да. И отделение отец не ему передал, а пришлому доктору из глубинки. Тоже смелому, отчаянному. Но ведь и мой отец — не мне передал. — Добровольский вдохнул. — А он хотел. Но сразу сказал: «Крылья подрезать не стану. Хочешь уехать — поддержу. Мне за тебя стыдно не будет».

Максим вдруг замолчал, вспомнив, что давно не звонил отцу. Пётр Леонидович, он же Добровольский-старший, был вплотную близок к своему семидесятилетнему юбилею, жил в маленьком дачном домике с двумя собаками, продолжая консультировать родную хирургию пару раз в неделю в неофициальном порядке. Ходил в своё отделение как на работу, смотрел снимки, щупал животы, иногда заглядывал в операционную.

— Отец со мной всегда разъяснительную работу проводил. Объяснял ход своих мыслей, уточнял, на чём диагноз строил. Ведь вся мыслительная работа — её родственникам пациента не понять. Стоят два хирурга у постели, руки за спиной, о чём-то переговариваются. А больному легче не становится. И начинается: «Почему вы ничего не делаете?» Для них стоять у постели и просто разговаривать равнозначно убийству их родственника. А всё почему? Просто никто не ценит ту часть работы, что происходит в голове. Как говорил мой отец: «Потому что клизму видно, а мысли — нет». Но ведь обидно же, Виталий Александрович! Такие порой замечательные конструкции в голове выстраиваются! Ты же можешь понять, что создать из набора бестолковых симптомов и рваного анамнеза логическую цепочку, которая приведёт, например, к тромбозу мезентериальных сосудов, — это высочайшее искусство?

— Могу, — кивнул Балашов. — У вас тут кофе есть?

— Да, на кофемашине кнопочку нажми, — сказал Добровольский. — Есть в этом что-то от… — Максим задумчиво несколько раз щёлкнул пальцами, проводил взглядом идущего за кофе Балашова. — От аристократизма, наверное. Вспоминаю отца, когда он ещё в силе был. Всегда костюм, галстук, халат накрахмаленный. Туфли, начищенные до блеска, одеколон. Никогда его небритым не видел. Сам как-то хотел усы с бородой отрастить, так он сказал: «Увижу, как это хозяйство сквозь маску лезет, — лично сбрею!» И как рукой сняло — с тех пор об усах и не мечтаю. Представляешь, что пациенты чувствуют, когда такой доктор у постели стоит, вопросы задаёт, за запястье тихонечко держит, потом склеры посмотрит, попросит язык высунуть. Уже тот факт, что он к тебе подошёл, исцелять начинает.

Балашов тем временем соорудил себе кофе, бросил в чашку пару кусочков сахара и вернулся на диван.

— И куда же всё ушло? — шумно сделав глоток и от неожиданности этого смутившись, спросил Виталий. — У нас так только кафедралы ходят — да и то не все. Похоже, это примета времени была — аристократизм врачебный. Сейчас скорости не те, запросы у общества другие. Не на аристократа, а на технаря.

— Конечно, если я в автосервис приду, то больше доверия у меня будет к мастеру в промасленной робе, а не к инженеру при галстуке, — согласился Добровольский. — Это я сейчас про слово «технарь». Но совсем не обязательно хирургический костюм в крови пачкать, чтобы доверие пациента вызывать.

— Да не про кровь я. — Балашов отставил чашку на стол. — Я скорее про образ. Профессор из черно-белого советского кино давно уже сменился на молодого энергичного технократа из американских сериалов. Они не думают над клиникой заболевания — они рассуждают над результатами обследований. Между ними и пациентами — лаборатории, кабинеты МРТ и УЗИ, всякие приборчики, аппаратики, анализы. Профессор бы присел на кровать, пульс посчитал, узнал бы, как спалось. А им некогда — они пациента практически и не видят. А халаты сейчас, сам знаешь, никто уже не крахмалит. По крайней мере, молодёжи про это неизвестно.

Максим опустил взгляд на свой хирургический костюм, отметил светло-коричневое пятно на правой брючине и несколько капель где-то в районе живота.

— Это, судя по цвету, бетадин, — покачал он головой. — Или соевый соус. Как я не заметил? Вот ещё приметы технаря — нет времени постирать, нет времени нормально и спокойно поесть так, чтобы всё вокруг себя не заляпать. Уверен, у моего отца на такой случай в шкафу ещё несколько костюмов было — как хирургических, так и обыкновенных.

— Ну, — Балашов задумался на мгновение, — ты можешь халат сверху надеть.

— Точно, хирургический принцип «зашьём — не видно будет» в действии. Под халатом не видно, что костюм грязный, под маской — что небрит, в перчатках — что ногти неаккуратные, в колпаке — что голову не мыл трое суток. Всё у нас продумано. Внутри ты вроде аристократ, а если всё с тебя снять…

Виталий машинально взглянул на свои руки, изучая ногти, потом кивнул головой, соглашаясь с Максимом.

— Да какой к чёрту аристократ. — Он взял кофе со стола, сделал очередной большой глоток, прикрыл глаза, анализируя вкус. — Разве будет аристократ в лицах рассказывать, как больной у него после кетаминового наркоза с ума сошёл от галлюцинаций? Чуть ли не в лицах представление устраивать. Не веришь? А было в моей жизни и такое. Не здесь, правда. Учитывая, что кетамином мы не пользуемся давно, можешь представить, сколько лет назад я этот спектакль смотрел. Там вообще анестезиолог был со странностями, если честно. Его жена реально доводила — зарабатывай, зарабатывай! Он в трёх местах работал — у нас в больнице, в военном госпитале дежурил и ещё на «скорой». Трое суток в смену, один день дома. Чтобы нормально спать, вмазывался на дежурствах тиопенталом. Мы сначала думали, на наркотики подсел — но он вовремя объяснил, а то мы его уже отстранить хотели. Так вот он всегда с наркозов приходил и чуть со смеху не падал. То у него пациенты цветы с одеяла собирают, то в самолёте летят, то на танке по болоту едут. Калипсол же так растормаживает — что угодно можешь увидеть. И нам поначалу тоже смешно было! А потом девочка молоденькая ему в любви стала на каталке признаваться и целоваться полезла. Он об этом как-то так рассказал мерзко, чуть ли не со слюнями. Я еле сдержался, чтоб в морду ему не дать. После этого случая, когда он из операционной приходил, мы себе дела неотложные находили в срочном порядке, чтобы его рассказы не слушать. А ты говоришь — аристократ.

Он быстрыми глотками допил кофе, со стуком поставил чашку на стол. Добровольский чувствовал, что воспоминания Балашову были неприятны.

Максим и сам понимал, что их разговор ушёл куда-то за закрытые двери, ближе к тёмной стороне медицины, туда, где редко бывают посторонние. Поэтому он подавил в себе желание поделиться чем-то похожим на рассказ Виталия из своей практики, хотя парочку случаев он был не против обсудить. Это ведь так же, как с анекдотами — когда кто-то рассказывает в компании анекдот, ты не стараешься просто насладиться смешной историей и посмеяться вместе со всеми. Ты судорожно ищешь в памяти что-то подобное, перебирая в памяти короткие и длинные анекдоты, похожие и не очень, сложные и простые, потому что надо подхватить волну, удивить чем-то новым. В итоге ты не слушаешь анекдот — ты ждёшь, когда все закончат смеяться, чтобы тут же вставить своё слово.

Они замолчали. Добровольский почувствовал, что немного физически устал от этого разговора. Было похоже, что Балашов, сам того не желая, поставил в их беседе жирную точку.

А ещё через пару минут Максиму привезли шальную императрицу.