Французское счастье Вероники
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Французское счастье Вероники

Марина Хольмер

Французское счастье Вероники

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»


Редактор Евгений (издательство Водолей) Кольчужкин





18+

Оглавление

Часть I 
Ника, Верка, Véronique

«…le plus cher passé semble un décor déteint,

Où s’agite un minable et vague cabotin.

Il est de mornes jours las du poids de connaître…»


«Самое дорогое прошлое кажется блеклой декорацией,

Где суетится потрепанный, размытый клоун.

Бывают тоскливые дни, утомленные грузом знаний…»

Альбер Самен

глава 1.
Закрой окно, Вероника!

«Окно! Закрой окна! Закрой! Верка! Вера, закрой окно!»

Вероника бросает бутерброд и резко ставит чашку на стол. Горячий чай выплескивается на руку. На животе растекается пятно. «Черт! Черт! Черт!» — Вероника трясет футболку, отодвигая мокрый жар от тела. Так и несется в комнату, приподнимая на бегу неприятно липнущую ткань. Мать кричит, стучит чем-то по табурету и по всему, куда может дотянуться.

— Мама, что снова случилось? Какие окна? Они закрыты! — уговаривает ее дочь, отодвигая табурет. Мать пытается его с ненавистью толкнуть, но не дотягивается. Она рывками приподнимается, а потом в изнеможении падает на постель.

— Вера! Была гроза! — Мать тяжело дышит. — Окна распахнулись! Ты что, сама не видишь? Все залило! Иди туда, закрой! Не стой тут, зачем стоять-то? И не хватай меня! Я знаю, что говорю!

Вероника оставляет ее, понимая, что история с распахнутыми окнами, которых мать почему-то боится, сама по себе не закончится. Она подходит к окну. Раздраженным рывком раздвигает шторы. Считает мысленно до пяти, глубоко вдыхая и с силой выталкивая из себя спертый воздух комнаты.

— Мама, вот, смотри. Видишь? Окна закрыты. И нет никакой грозы. Все тихо. Тебе приснилось, наверное, что-то плохое — вот и гроза и…

— Закрой! — упрямо и с нескрываемой злостью требует мать. Она приподнимается на локте и смотрит на дочь желтыми глазами. — И давай, иди, возьми тряпку и вытри пол. Вон, я вижу, залило весь паркет. И не спорь со мной, Вера! Как была ленивой, так и осталась. Грязью зарастешь… Вот когда я была в твоем возрасте, я всегда матери помогала… И у нас был порядок, чисто, все зашито-заштопано… Сейчас не так… И окна-то нормально закрыть не можешь — всегда раскрываются, как дождь… Вот как раз только что и была такая гроза. А мать не видит, не слышит… Прямо дуру из меня делает…

Мать переходит на ворчливое бормотание с редкими вкраплениями-окриками: «Верка, бу-бу-бу-бу… Верка, окна! Бу-бу-бу-бу-бу… Окна». Но и они теряют силу. Мать сползает вниз, на подушку, которая мягко принимает ее горячечную голову на свои белые берега. Вероника стоит у окна, спиной к комнате, вглядываясь в темноту. Пусть она ленивая, пусть… Она не будет спорить… Она знает: нужно чуть-чуть еще подождать — и мать успокоится, повернется на бок, к стене, и заснет. Каждый раз повторяется одно и то же. Дались ей эти окна!


* * *

Мать может оставаться одна, но не хочет. Вероника уверена, что все не так плохо, а эта навязчивая идея про распахнувшиеся от грозы окна и залитый пол — всего лишь игра, игра для привлечения внимания. Она не верит, что мать стала такой на самом деле: с упадком сил, несдерживаемыми приступами ярости, галлюцинациями, мешаниной из дат, людей и дней недели. Почему такое происходит именно тогда, когда остается с матерью она, Вероника? Это перед ней разыгрывается спектакль. Это для нее сгущаются краски. Это ее мать заставляет чувствовать себя ничтожной и виноватой, чтобы потом требовать выполнения любого старческого каприза. Это ей должно стать стыдно, когда она куда-то отлучается, даже если совершенно не нужна для сопровождения матери по дневной круговерти. Вероника старается не отвечать. Она замыкается в себе. Душа погружается на темную глубину. И оттуда она глядит, как ее жизнь улетает наверх, далеко, куда-то туда, к голубому лоскуту недосягаемой свободы.

Тетушка, неблизкая родственница, одинокая и добросердечная, не жалуется ни на окна, ни на приснившуюся матери грозу, ни на старческие капризы. Она призвана сюда племянницей и Божьим промыслом, как она сама всем тихо говорит, и смиренно качает седой головой. Вероника допытывается, задает разные наводящие вопросы, заходит то справа, то слева. Ведь на прямые и конкретные пожилая женщина бессменно дает одни и те же, самые благодушные ответы. «А ничего особенного не происходит. Все спокойно, мы разгадывали кроссворд», — говорит она. Или так: «Мы читали и смотрели программу по телевизору, очень интересную. Эту, ну, ну которую еще и на прошлой неделе… Не помню, какую»…

Да, что они вместе читают и что смотрят, не помнят ни тетка, ни мать, которая получает истинное удовольствие от управления родственницей, как послушной старой лошадью.

Тетушка со всем соглашается. Она терпит или обладает таким истинным, из истоков, христианским пониманием ближнего, что не позволяет себе жаловаться на стра­дания. Оставаясь у них ночевать на узкой продавленной раскладушке, придвинутой почти вплотную к материной кровати, чутко вскидывается ночью на любой призыв или стон. Мать удовлетворенно засыпает, получив чаю — обязательно из любимой чашки с размашистыми розами. В любой другой — не в розах на фарфоровых стенках — мать отказывается принимать чай из добрых рук. Может и опрокинуть, а потом насмешливо, как кажется Веронике, показно-смиренно просит прощения.

Или мать вообще ничего ни от кого не хочет, а только, вскрикнув или глубоко вздохнув, поворачивается на другой бок. Тетка же немедленно вскакивает и бросается к ней — хорошо, что недалеко. Садится на край кровати, не зажигая света. Нащупывает в скользящих по комнате ночных наэлектризованных отсветах руку матери или сползшее одеяло. Вероника слышит, как она настоятельно рекомендует матери повернуться именно на правый бок. Представляет, как тетушка поглаживает ее плечо, подтыкает одеяло и с готовностью ждет хоть какой-нибудь просьбы. Мать, со сна не разобравшись и вовсе не желая просыпаться ни на чай, ни ради правого, правильного бока, посылает добрую тетушку заняться своими делами, если не спится.

Вероника после такой несправедливости успокаивает расстроенную женщину, отпаивает на кухне чаем с мармеладом и всячески рекомендует не поддаваться на материны провокации. Тетка мелко кивает, пьет горячую, чуть подкрашенную дважды использованным чайным пакетиком воду. Подпирает щеку дрожащей от обиды рукой. Через день или ночь все повторяется снова.

Изредка она собирает свои непонятно чем всегда наполненные сумки. Говорит сама с собой, полуразборчиво, но всегда умиротворяюще, и суетится больше обычного. Поглядывая искоса на мать, тетушка дожидается, пока та заснет или просто отвернется ото всех, всем своим видом, взглядами и вздохами показывая усталость от постоянного, до приторности навязчивого ухода. И только потом потихоньку, стараясь не наступить на скрипящие у кровати паркетины, тетка начинает двигаться, почти отползать к двери и дальше, дальше, в прихожую, чтобы, проскользнув темной бесформенной массой по лестничным пролетам, раствориться через пару минут в синеве улицы.

Мать, если не спит, в первые минуты с облегчением вздыхает. Потом щелкает пультом в поиске душещипательных сериалов, которые тетушка обычно осуждает и норовит подменить на концерты классической музыки. Но уже через полчаса мать начинает звать Веронику, придумывая разные нужные и ненужные просьбы. Выжидающе стянув рот в одну жесткую линию — молнии не хватает — мать смотрит в одну точку на ковре. Что бы дочь ни делала, все не так, не вовремя, несовершенно, через силу, сама-то никогда не поймет, что нужно. Приходится просить любую мелочь, напоминать о самом простом… Мать не хочет ни в чем уступать, тем более что верная Полина ее на время, но бросила. Она убеждена в своем праве, требуя внимания и заботы. Пусть старается, на то она и дочь.

Вероника возвращается как-то домой чуть раньше временного стыка между уходом родственницы и своим привычным часом. Она тихо входит и, замерев с ключами в руке, слышит, как на кухне громко закипает чайник. Через несколько секунд сдвигается со скрипом стул. Голос матери отчетливо и властно произносит: «Понаставили тут всякого, пройти негде. Хочу чаю. И к чаю чего-нибудь… Верка, как всегда, ничего не купила вкусненького! Ан нет, вон пряники наверху! Дай-ка, дай-ка мне сил, достану или нет?» После этих слов что-то падает, звенит, а потом — наверняка кулек с пряниками, не иначе — бухается нечто мягко-тяжелое и шуршащее.

Вероника сливается с темнотой прихожей, затаив дыхание от любопытства и приоткрытия истин, а потом громко хлопает входной дверью: «Мам, это я! Пораньше освободилась! Как тут у вас дела?» Она почти распластывается на полу и подглядывает снизу за тем, что происходит на кухне. Многого она видеть не может. Зато совершенно отчетливо ощущает, как взметнулись над кухонным столом зеленоватый испуг и паника матери, застигнутой врасплох. Блаженный момент!

Когда Вероника, подождав чуть-чуть, выходит на свет, мать уже сидит, грузно осев, в углу, в изнеможении опустив руки.

— Вот, — тихо, с придыханием произносит она, — а я тут одна… Полина ушла, чаю мне не сделала… Самой пришлось… Еле дошла… Посижу уж тут немного, если дошла. Хоть чаю попью, как человек, за столом. А ты иди, руки мой, раздевайся там… Поужинаем…

— Все в порядке, мам? — Вероника делает обеспокоенное лицо, несмотря на то, что не верит матери ни капельки.

— Ох, — она тяжело выдыхает, — да сама толком не пойму. Какое уж тут в порядке? Вроде бы мне поначалу было ничего, и даже голова не кружилась, а как дошла сюда, так все силы и ухнули куда-то.

Вероника наливает ей чаю. Ей кажется, что чашка хрипло скрипит, принимая горячую ношу, а розы еще больше краснеют.

— Посиди со мной, доченька, — нежным голосом просит мать, оглядывая критическим взглядом ее джинсы, рубашку и лицо почти без косметики. — Куда ходила-то? Работу искала? И как? С кем-то приличным встречалась? Что ж ты мне ничего не рассказываешь, не говоришь со мной, как будто мы не родные… Все с подружками, небось, обсуждаешь, а со мной ни слова…

Вероника вздыхает. Только начни что-то рассказывать, только поддайся на эту располагающую к откровенностям задушевность, только поверь в то, что ее жизнь, которую мать приговорила к гильотине после развода, может еще трепыхаться и даже заново учиться летать, — пропадешь. Сколько раз ей хотелось поделиться с матерью, как раньше, в юности, разными радостями и сомнениями, сколько раз хотелось почувствовать почти забытую нежность, интерес… И делилась. И рассказывала. И ставила матери ее любимые французские песни Джо Дассена или Мирей Матье. И слушала в который раз про то, как по Москве разгуливали модели Christian Dior, чему мать в далеком 1959 году стала счастливой свидетельницей.

Через пару часов или через пару дней все, что она, разомлев от вечернего чая, дарила, как нежнейший кусочек бисквита, летит ей в голову. Ее откровения возвращаются буме­рангом. Правда, за время полета семейный бумеранг успевает сменить цвет и отточить края. Когда он, с неизбежностью приближаясь, обрушивается на нее с хорошо отмеренной силой и точностью, становится больно до рези в глазах. Слова застревают в горле. Их можно только выплюнуть, выхаркать потом со слезами и размазанной тушью.

Вероника зарекается: ни за что больше матери ничего не рассказывать. И каждый раз ее тянет на огонек вечерней полузабытой близости, как ночную бабочку на обманчиво теплый, но губительный свет лампы. То, что не так давно пряталось от чужого взгляда, вспорото, задето острым краем жестокой правды и теперь пачкает липкой местью. Раны кровоточат и долго не заживают. Мать знает, куда бить и когда.

глава 2.
Улица над железной дорогой

Вероника сбегает по лестнице, как в детстве, подскакивая на ступеньках и отбивая ритм по черным перилам. Толкает тяжелую подъездную дверь и выскакивает на свет. Смотрит вокруг с жадностью — весна, солнце, сумасшедшие птицы. Свобода одним словом!

Дорога идет по задворкам длинных девятиэтажек с магазинами, выходящими прозрачными лицами-витринами на проезжую часть, а разгрузкой и пустой тарой внутрь, во дворы. Там, дальше, непарадные выщербленные тротуары ручейками втекают на настоящую улицу.

Особенной системы в кое-как разбросанных многоквартирных муравейниках здесь нет. Когда-то застройка района бывшей заставы с деревянными домами и малоэтажными, уже ненужными и невыгодными в новой жизни, облупленными полуособняками велась спонтанно: может, после очередного пожара, а то и заодно с наведением городского порядка в неда­лекой Марьиной Роще. Типовые пятиэтажки сменяются некрасивыми башнями из двенадцати низких потолков с вываливающимися зачастую наружу, как рвота, мусорными отсеками.

Дворы в неумелой попытке советских архитекторов создать зеленый уют размазывают урбанистический пейзаж. Здесь, между вокзалами и центром, они лежат слабыми претензиями на скверики, топорщатся необжитыми скамейками. Оставшиеся от прошлого стояки с перекладинами напоминают то ли о дворовом волейболе, то ли о снятых качелях, то ли об еще не исчезнувшей привычке хозяек развешивать на них зимой ковры для чистки снегом. Дети тут почти не играют. Видимо, животное чутье, еще не до конца потерянное при освоении цивилизации, гонит их в более обжитые дворы, закругленные с разных сторон деревьями. Только там они могут чувствовать себя защищенными от внешнего, пока не понятого мира.

Вероника выходит из дома, щурится на солнце, вдыхает полной грудью весенний воздух. Проводит рукой по коротким темным волосам и взъерошивает их на затылке. День выдался прекрасный. В свой выходной ей удается сбежать, оставив мать на попечение тетушки, которая, конечно же, не преминула ей попенять на праздность намерений. Именно такие старомодные слова из лексикона обитательниц женского монастыря Вероника мысленно произносит за тетку Полину. Не старая дева, но вот ведь стала какой правильно-скучной, иногда даже занудной… По ее убеждению, Вероника должна любую свободную минуту посвящать дому, матери и заботам. Работа — забота — работа — забота… Вероника улыбается. Почувствовав себя хотя бы на время легкой, независимой, она подставляет лицо свежему весеннему ветру.

— Пусть идет, — оборвала мать и в этот раз ворчание родственницы, — может, найдет кого! От нее и так мужики бегут, как… как от одной моей бывшей подруги! Та, хоть и одевалась в лучших московских комиссионках, но разве недовольную рожу платьем прикроешь? А мужика-то на мякине не проведешь! Ему радости хочется… И ведь она тоже правду не хотела слушать… Так пусть Вера уж лучше по улицам шляется, чем тут с кислой физиономией сидеть. И делать ничего не делает, и любви от нее никакой…

Слова были обидными. Вероника вскинулась, покраснела, хотела ответить, но увидела глаза тетушки, умоляющие и призывающие к смирению, и промолчала. Сглотнула, как подавилась невысказанной резкостью. Тетка Полина прошаркала на кухню. Мать выжидающе склонила голову. «Ну что скажешь? Не права я? Права! Вот то-то и оно!» — читалось на ее лице. Потом она криво усмехнулась, довольная тем, что удалось задеть дочь, и включила телевизор.

Вероника выскочила в коридор. Чуть не столкнулась с теткой. Та несла матери очередную чашку то ли успокоительного чая, то ли полезного компота. Когда-то громкая, собиравшая большие компании гостиная лежала нейтральной полосой между материным жизненным средоточием и Вероникиной комнатой. В окне виднелась солнечная улица. Стекло было мутным, не мытым с осени, а маленький балкон выглядел запущенно-унылым. Взгляд переступил через ненужное. Нестерпимо захотелось туда, за пределы душной квартиры, в зовущий красками и звуками мир большого города, где так легко раствориться и плыть, плыть по течению.

— Никочка, ты просто обязана поехать посмотреть первую станцию метро за МКАДом! Я накануне специально ездила! Оказывается, она уже больше года как открылась! А я про­пустила такое событие… Называется «Бульвар Дмитрия Донского», напоминает «Комсомольскую», наш величественный дворец! Попроще, конечно, немного, но тоже очень-очень красивая! Моя мамочка, когда была жива, всегда следила за открытием новых станций и направляла меня туда… Вот, не дожила мама… Как бы я хотела ей рассказать, что и сегодня, в начале двадцать первого века, наше метро, лучшее в мире, строится и ширится! И уже вышло за пределы Москвы!

Тетушкин голос становился все тише. Вероника уже сбегала по лестнице, дежурно обещая обязательно все бросить и поехать за МКАД. «Взрывы в лучшем в мире метро в 2004 году она не помнит, а вот новая станция — это да!» — Вероника всегда завидовала избирательности теткиной памяти.


* * *

Вероника пыталась научить мать пользоваться микроволновкой, чтобы в ее отсутствие разогревать приготовленную и разложенную порциями еду. Печка была дорогой, денег было жалко, но Вероника решила идти в ногу со временем. Ее встретило стойкое сопротивление.

— Ни за что! — заявила мать. — Я смотрела передачу о том, что эти волны облучают не только еду! Потом облучается и все внутри, и главное — страдает мозг того, кто пользуется этой новомодной жутью.

Дочь, конечно, промолчала. Последнее время она старалась замыкать внутри себя, как электрическую сеть, все, что неслось от матери на парусах обид, старости и разочарования. Ей очень хотелось отбить высказанную сентенцию, сказать, что мозгам матери уже по всякому хуже не будет и, уж точно, никакая микроволновка с облучениями им не страшна. Не стала. Сдержалась. Вот так ответишь, кинешь что-нибудь резкое, а потом будешь пару дней зализывать свою несдержанность, а то и жалеть. Жалеть уже притихшую мать и немного себя.

Попробовала приучить к современной технике тетушку. Не тут-то было: набожная тетка в свою очередь, как услышала, замахала руками и запричитала что-то про нечистый дух в доме и про то, что батюшка не велит всякими такими грешными приспособлениями отравлять себе жизнь.

— Мы уж как-нибудь сами справимся, — сказала она, подсаживаясь на кровать к матери, которая в изнеможении от спора с непутевой дочерью откинулась на подушки и пыталась нащупать спасительный пульт от телевизора. — Мы уж точно справимся, правда? И подогреем все на сковородочке! И без волн этих обойдемся, и электричество зря жечь не станем…

Вероника вспомнила, что и электрический чайник тоже остается в стороне, накрытый вышитой салфеточкой. Ее снимают только вечером, перед возвращением Вероники домой — чтобы не было лишних вопросов и технического насилия со стороны племянницы. Она как-то подглядела. Теперь стараются не забыть. «Да уж, — подумала Вероника, — одинокой тетушке микроволновка точно не нужна. И тут дело не только в электричестве — просто одним конкурентом меньше».

глава 3.
Параллельная жизнь

Тетка Полина бросилась ухаживать за своей двоюродной сестрой с самоотверженностью и полной самоотдачей. Отлучить ее от исполнения родственного долга хотя бы на время выглядело делом немыслимым, неблагодарным, невежливым, да просто нельзя.

Когда-то у тетки был муж. На тридцать пятом году их сов­местной, хотя и странно параллельной, жизни у него обнаружилась вторая семья. То есть как раз тетушка и обнаружила, а до этого все текло обычно, слабо-привязанно, объединяя двух молчаливых людей малогабаритным жилым пространством где-то за Речным вокзалом. Тетка, несомненно, была когда-то молодой, потом становилась солидной, а со временем и понемногу старилась. Бездетная, она всю себя отдавала то одним родственникам, то другим, а больше всего — своей матери, с которой каждый день после работы ездила гулять и обсуждать советские новости.

Веронике тоже перепадало немного заботы: в детстве ее обязательно каждый раз брали на первомайскую демонстрацию. Племянницу приобщали к жизни страны и идеям коммунизма, в которые тетушка безоглядно и истово верила, как нынче в бога.

Муж был себе и был. Фотографии за стеклом в громоздкой, купленной еще по талонам или профсоюзной очереди, стенке из темного дерева напоминали о юности, о поездках в Кисловодск, о молодости, о любви. К тому времени, которое уже пришлось на память Вероники, общими оставались только эти фотографии. Муж не роптал, как будто так и надо, как будто другой формы жизни не существует. И он, как рак-отшельник, занимал отведенную ему раковину в углу семейного, поделенного на двоих, жилья. С пониманием и бескорыстным терпением он соглашался со всей важностью добросердечных обязательств жены.

Правда, настал один прекрасный день, когда он понял, что, оказывается, длится такой период уже давно. Муж вдруг осознал затянувшееся, ставшее собственной кожей одиночество. Так бы оно и тлело почти погасшими угольками, как в половине не только спонтанных, но и даже уверенных в своей правильности браков, если бы не случай. До этого случая у него всегда было место, куда уйти. Оттуда он и смотрел на мир, который молчал вместе с ним или шелестел опадающей листвой, как его неспешные и привычные к смене похожих лет мысли, или стоял, замерзший под снегом, как его душа.

Он любил лес, раскинувшийся вдоль реки, еще не оцивилизованный к тому времени коробками разноцветных новостроек. Он находил разные коряги, обрубленные ветки с рогатыми сучьями, маленькие выкорчеванные пеньки у грубо посаженной скамейки. Он видел в этих деревяшках что-то особенное, запрятанное, живое. Оно потом реализовывалось в его умелых руках то в вешалку, то в высокий, разветвленный, как дерево, насест для горшков с цветами, то в подставку для ручек-карандашей. Вероника долго берегла одну такую — винно-красную, покрытую лаком, наполненную одновременно первобытностью природы и теплом человеческих рук. Теткин муж долго и безропортно занимал отведенное ему место, пока, как спрятанную красоту в пеньке, не нашел что-то, точнее кого-то, и для себя, когда его жизнь к тому времени наполняли лишь семейное одиночество и лес с корягами.

Супруга скандалов устраивать не умела и не хотела. Да и муж выглядел растерянным, виноватым, хотя было понятно, что сдаваться он не собирается. Он прошел, уже преодолел в мыслях эту границу между прошлым и будущим, которая разделяла двух женщин, как лесная просека. Оставались лишь формальности. Собрав вещи, жена, уже и без формальностей бывшая, уеха­ла в доставшуюся в наследство от матери квартиру — полную копию той, которую оставила там, за Речным вокзалом, с деревянными вешалками. В тот район, с рекой и лесом, она больше никогда не ездила.

Тетушка, женщина еще не старая, энергичная и подрабатывающая, где только можно, менять ничего в доставшемся ей жилье не стала. Она любила память, боготворила свою мать, отмечала чаем с сушками дни рождения всех умерших родственников. С еще большим вдохновением она бросилась в жизнь всех, кому оказалась нужна ее помощь. Позже она признавалась Веронике, что только уход за теми, кому было хуже, чем ей в тот момент, помог примириться с переломом в жизни, с предательством мужа, которому десятилетиями варила каши. Она не уставала рассказывать, как прятала кастрюльки в специальный ватный рукав, чтобы не остыли. Оказалось, что тяжелее всего ей было отказаться от охраняющей при любых катаклизмах нежности, с которой думала о муже в метро, по дороге от одной конечной станции до диаметрально противоположной.

Тогда же пришло к ней и просветление с помощью двух соседок — они нанесли ей иконки, тоненькие брошюрки с молитвами и бумажные цветы. Постепенно с их помощью все встало на свои места. Женщина больше не спрашивала дрожащим голосом «за что» и «почему», а восхитилась простотой полученных ответов. Они лежали на поверхности. Стоило коснуться любого из казавшихся ранее несправедливыми жизненных узелков, как они распутывались, просто сами расходились под ее руками. Главным, в чем ей помогли соседки со своими иконками, стало смирение перед судьбой, которая по чьему-то замыслу может то ласкать, то наказывать.

Так тетушка вошла и в их с матерью жизнь не наездами и гостями, а плотным каждодневным участием. От кого из близких она узнала, что им нужна ее помощь, было непонятно. Впрочем, мать не теряла связи с родными, которых презирала, но не вычеркивала. Они перезванивались, встречались на торжествах-похоронах, куда приглашали всех родственников, точнее всех, кого удавалось обнаружить в городе и на этом свете.

Мать дурила. Она, по-видимому, так горько плакалась на свою судьбу после развода дочери, так жаловалась на безрадостное житье, непонимание и в целом донельзя слабое здоровье, что тетушка поняла: ее здесь ждут. И бросилась помогать, спасать, убеждать «съесть еще кусочек» или выпить необходимый для пищеварения-успокоения-сердца-горла-сосудов-суставов отвар…

Близки они не были. Мать посмеивалась всегда над суматошной Полиной, устремленной мыслями в коммунистическое будущее. Называла малахольностью ее желание всех облагодельствовать. Полина никогда не обижалась. Теперь это оказалось кстати. Мать ожила. Вероника тоже. Несмотря на наличие в доме постоянного постороннего присутствия, она вздохнула почти полной грудью, насколько позволяли постразводные обстоятельства и нескончаемые колкости матери.

Так жизнь зашла на новый разворот вместе с новым веком, взбежала по рассветным улицам на московские холмы и понеслась теперь, резво подбрасывая ноги, как молодая кобылка. Тетка уходила, приходила, готовила, кормила, оставалась ночевать, чтобы утром охватить своей заботой даже сонную Веронику. Мать помыкала Полиной и, закатывая порой глаза от постоянных споров и излишней суеты вокруг ее дивана, была счастлива вручить ей все заботы о самой себе.

Вероника не то чтобы обрела свободу, но получила наконец некоторую дозу кислорода. И его живительная струя потекла по кровотоку ее души. Не болезни, не катаклизмы — ударом для матери стал ее развод. Женщина не могла простить Веронике собственных несбывшихся ожиданий, обрыва ее недолгого, но столь долгожданного покоя с мужчиной в доме. Пусть этот мужчина и был чужим, дочерним, пусть не совсем таким, как виделось матери в мечтах. Но она с первого момента восприняла его как свою собственность, как гавань, как семейную идиллию и гордость. Правда, дочь подкачала. Не сберегла, вертихвостка, такого положительного парня и накатанную жизнь под мужским плечом. Так вместе с разводом дочери рухнул весь мир матери.

Вероника удивилась. Она сгребла в сторону руины несостоявшегося счастья, постаралась переступить через них и пошла бы себе дальше, если бы не мать. Нет, ни инфарктов, ни инсультов не случилось, но мать слегла и впала в депрессивное состояние с всплесками истерической и полубезумной агрессии. Врачи не находили ничего критического. «Все более-менее, в соответствии с возрастом, — говорили они, — может, попить успокои­тельное, витамины. Вот вам рецептик для лучшей работы сердечной мышцы. А давление — уж извините — сами понимаете, уже никуда не деться, да и сосуды тоже… Хорошо бы лечь в стационар, пообследоваться, подлечиться».

От больниц и разных клиник мать наотрез отказалась. «Сами справимся», — она посмотрела на дочь. Дочь стояла у двери, подпирая косяк, и ждала окончания очередного визита. Ей казалось, что мать подпитывается чужой энергией, вниманием к себе и своему здоровью, которое вроде бы и ничего, но кто там его знает наверняка… Совершенно очевидно, что мать пыталась построить шалашное подобие жизни на том пустынном берегу, откуда дочь не только прогнала мужа, но и сама того и гляди, сбежит. И этого допустить было уже никак нельзя.

Вероника задыхалась, разрываясь между домом и поиском стабильного дохода. Дочь отрабытывала свой развод. Тетушка появилась как нельзя кстати. Она приехала и связала женщин, предъявляющих друг другу счета, той нитью глуповатых вопросов, непонимания, наивности и желания помочь, на которые было сложно не ответить. И это объединение разобиженных обитателей, разбросанных по разным углам вытянутой квартиры, откликнулось со временем размягчением стоящей колом, накрахмаленной до белесой еле сдерживаемой ярости, домашней атмосферы. Потом подтянулись общие чаепития, худо-бедные разговоры о новостях, погоде, общих знакомых, планах по ремонту кухни с подтеками на потолке…

Дав себе разрешение отойти в сторону, получив немного времени в личное пользование, Веронике удалось найти работу. Как-то вдруг все сложилось.

глава 4.
Рискованность предприятия

Параллельно шумной и насыщенной выхлопами, светофорами и звуками улице проходит железная дорога. Да, сначала идет линия домов, понатыканных вразнобой и вразноряд, потом — улица, которая носит окраинную и тревожную кличку Вал. Видимо, тогда еще требовалось защищаться от чужих, возводя полуразорванное очередное кольцо вдоль тогдашних границ Москвы. Дальше, понизу, не видимое даже с противоположного тротуара, лежит утопленное узкое железнодорожное полотно, где периодически подрагивает на стыках рельсов негромкая параллельная жизнь.

Прямо рядом со светофором, на перекрестке, можно спуститься по скрипящей деревянной лестнице. Потом, поглядев налево-направо, с замирающим от рискованности предприятия сердцем, перебежать по дощатому настилу рельсы и шпалы, как на каком-нибудь далеком переезде. Поезда нечасто проходят по этому странному внутреннему соединению вокзалов.

Когда-то у Вероники на той стороне от железной дороги, среди уже — и не вспомнить, которой по счету, — улиц Ямского поля было дело. И дело оказалось запоминающимся — не то чтобы любовь, но первый сексуальный опыт. Ей уже просто хотелось к моменту окончания института стать, как все. Подвернулись и парень, и случай. Правда, романтический прорыв с дорогой через железку от дома к дому закончился быстро, как раздавленный поездом.

Сексуальность взрывалась под руками, требуя немедленного воплощения в жизнь. Гормоны становились видны невооруженным глазом. Нетерпение покалывало потеющие ладони. Вероника мечтала побыстрее отбить от своей жизни ненужные куски советского женского воспитания. Ей виделась свобода, при которой она станет крутить хулахуп отношений, впуская лучших и снисходя к неудачникам. Их тоже можно было бы немного покрутить, так, из спортивного интереса.

Ключом к легкости и радости жизни должен был стать разрыв к чертям тонкой биологической материи. Сколько можно обнимать, обхватывать саму себя по ночам, а потом засыпать на узкой кровати, представляя иные, жарко мужские объятия? А сколько неплохих возможностей было упущено в студенческие годы из-за ступора неуверенности, нависшего черным крылом «нельзя» и стыдного «что скажет мама»?

Все вокруг тогда, в то лето, дрожало и вибрировало под многовольтным напряжением влюбленности. На перекрестках обнимались выпадающие из временного кондоминиума сверстники. По ночам взвывали сиреной коты. Молодые пары с умилением смотрели на басом орущего в коляске новорожденного, как на чудное чудо. Даже голуби переставали на время драться из-за крошек и целовались… «Я рассердился больше всего на то, что целовались не мы, а голуби…» [1] Да, именно так и было.

Сдавливало колючей завистью и вонзалось в сердце очередное обручальное кольцо, на этот раз — у последней незамужней однокурсницы. Первые, самые некрасивые, уже давно там побывали, а некоторые даже вернулись обратно — кто с ребенком, кто без. Бежали быстрее всех, чтобы не упустить, чтобы, как курицы в порыве выполнения своей генетической программы, успеть снести яйца… Это слова Веры. Как они с Верой потешались над ними! И как Веронике тайком тоже хотелось крутить небрежно на безымянном пальце тоненькое колечко принадлежности к взрослому и таинственному миру… Вере, правда, она не говорила об этом. Она никому не говорила и смеялась, изображая этих куриц.

«Вы злые, девочки, — поддевала их мать Вероники, обожающая сидеть с ними на кухне. — А ты сама, Никочка, лучше бы подумала о том, чтобы вовремя выбрать… Хватит уже прыгать по разным компаниям, сосредоточься… Вон Маргарита Петровна хотела познакомить с племянником. Он аж из Америки готов был приехать — на тебя глянуть. Почему не согласилась? Не надо сводничества? Сама, сама… То один женатый козел, то другой не пойми кто… Вера, а ты что молчишь? Хоть бы ты ей сказала! Пора быть серьезнее! Вертихвостки»!

Мать называла ее тогда Никой. Это сейчас она Верка. Мать специально так…

Да-да, они с Верой смеялись над однокурсницами с чувством превосходства, с высокомерием свободы от всяких матримониальных условностей. Правда, всеми достоинствами, позволяющими себе подшучивать над простыми и наивными дурнушками, обладала только Вера. Она небрежно бросала миру свою красоту, как сумку с книгами увязавшемуся однокласснику. И мир восхищенно подхватывал ее, появляясь в виде то красавца-кавказца с «Арагви» и ящиком мандаринов, то скромного юноши из МГИМО с каким-то чумовым шарфиком из самого Парижа…

Вероника, у которой и имя-то было с довеском, а не звучное и пропорциональное, подтягивалась за Верой. Ей было немного не по себе — она понимала, что примерила не свое платье. И чуть завидно. А может быть, и не чуть. И те яркие чувства, которыми Вероника приросла к подруге, она не испытывала никогда и ни с кем. С уходом Веры из ее жизни все внутри смазалось и усохло. Платье, ставшее почти собственной кожей, соскользнуло с плечиков и, как чудеса у Золушки в полночь, превратилось в золу.

Но тогда Вероника пропускала ворчание матери мимо ушей и уносилась с друзьями то в очередной поход по Кавказу, то спонтанно в Питер на ночном поезде. Просто время еще не пришло.

И вот теперь, в исполнении намеченной инициации, Вероника переходила по деревянному настилу и возвращалась тем же путем. Светофор подмигивал. Троллейбусы замирали перед переходом, большие, прирученные, добродушные. А один раз она просто осталась с другой стороны, чтобы изменить течение жизни и исправить ее запоздало недовинченные винтики.

Порыв желания был ожидаем, отозвался в ней чувственным прикрытием глаз с абсолютно трезвой мыслью: диван скрипучий и не вполне чист. Таким он и был, но хозяина это не беспокоило. Его руки расстегивали, забирались под, снимали, сбрасывали, ласкали. Вероника приоткрыла глаза и пожалела об этом: то, что она увидела, оказалось неожиданным. Форма — ладно, не девочка поди, но размер! Но жуткий фиолетовый цвет! Ей совершенно не хотелось иметь к этому отношения. Правда, отступать было поздно. Тогда она побыстрее снова закрыла глаза и постаралась стать тем, чем принято. Что уж тут, сама вызвалась совершить то, чего от женщин ждут миллионы лет. Они, наверное, несут это в себе на уровне ДНК с пещерных времен.

Партнер ошалел от чувств, прилива крови и того, что произошло. Он был поражен внезапной ненакатанностью процесса. Избранный для совершения прорыва отнес Веронику в ванную и подвывал за дверью. Вероника пребывала в неглубоком трансе, но под холодной водой быстро пришла в себя и привычным движением просто смыла кровавые подтеки. В полутемном коридоре были свалены то ли покрывала, то ли старые пальто, то ли и то, и другое. Она перешагнула через тряпье поступью королевы. Не заметив тянущихся к ней рук, не глядя в смущенные, молящие о прощении глаза, Вероника прислушивалась к себе. Потом сказала: «Пойду я, наверное, мне пора».

Он был готов ее нести до дома на руках, по тому самому деревянному настилу под отдаленный свист поезда или накатывающие сверху звуки улицы. Шум привычной городской жизни стал иным. Вероника, сдерживая восторженное биение сердца, дерзко смотрела на мир вокруг и точно знала, что теперь все изменится. Еще она знала, что ничего не расскажет Вере. По умолчанию, подруги, даже не принимая в расчет кавказца и редких Вероникиных приятелей, уже давно вошли во взрослую жизнь, которая позволяла смеяться над дурочками с колечками.

Выглянув в окно своей комнаты часа через два, уже в ночи, ей показалось, что среди кустов маячит его белая футболка. Он ждал, переживал. Удивленный до сих пор неожиданным эффектом, он чувствовал в себе набухающую в разных местах ответственность и рисовал будущее с Никой, которая его чем-то зацепила. Назавтра он заявился с букетом огромных белых роз для торжественного предложения руки и сердца.

Вероника обещала подумать. Розы были поставлены в вазу под материны ахи и долго сохраняли свежесть. А она уехала после защиты диплома в экспедицию копать курганы IX века где-то в верховьях Волги. Когда вернулась, новизна переживаний спала, стерлась, заменилась новыми, уже более осознанными, с открытым и освоенным удовольствием. Потом и отношения начала лета затерлись среди других дел, людей, впечатлений, пока полностью не исчезли, как те белые розы. Остался в памяти лишь фиолетовый цвет. Вспоминалось и блеклое продавленное ложе, покрытое, как потертой попонкой, равнодушной убогостью квартиры на одной из улиц Ямского Поля. Над всем этим заскорузлым убранством, несмотря на любовный порыв, оглядкой всполохивал страх — Вероника боялась, что обязательно кто-нибудь войдет.

Мать потом рассказывала, что стала почти что свидетелем потери дочерью невинности. «Вот тут, тут, прям на этом самом диване оно и произошло», — рассказывала она тетке, показывая рукой, как в музее, на один из экспонатов непутевой жизни дочери. — И ведь не стыдно ж было! Могла любого приличного парня оттолкнуть — прыгнула-таки в постель до брака-то! А этот — удивительно, но нет, не оттолкнулся. Даже наоборот — приходил! И просил! И меня просил, умолял: хочу жениться на вашей Веронике! Я для нее все сделаю! А эта вертихвостка посмеялась и убежала с подружками то ли в очередной театр, то ли на пьянку. Нет, ну ты представляешь? А потом она отправилась с рюкзаком какие-то могилы копать. Вот и докопалась до одиночества. Подружки все в порядке, все в шоколаде! Мы ведь не так ее воспитывали, правда?»

Тетка кивала с понимаем и чуть расширенными от ужаса глазами. Вероника мать не переубеждала. Бесполезно. К причитаниям про свою непутевость она уже привыкла, а остальное… Да и какая разница, какой именно диван принял на свои покачивающиеся ножки ее девственность? Даже нет разницы, чья тогда была квартира.


* * *

Вероника видит свою комнату каютой огромного судна. Она привыкла к уличному шуму, как к волнам за бортом. Даже при закрытых окнах он точно сообщает, какая снаружи погода, то хриплым чириканьем весенних воробьев, то мокрым шелестом шин, то подхрипывающим на светофоре торможением грузовиков. Загруженная траспортом, полная угловатой некрасивости, улица тянется до вокзальной площади. Вероника не любит ни ее блеклых красок, ни ее гула, ни ее запаха окраинности.

К площади Вероника выходит переулками, сходящимися под углом на развороте трамвайных путей. Теперь трамвай отодвинули, рельсы с гусиными лапками стрелок разобрали. Там идет стройка. Старообрядческая церковь выглядит потерянной. Она осталась без поддержки двухэтажных заставных построек — их снесли первыми. Потом на их месте открыли бензозаправку, которая тоже долго не продержалась под натиском нового застройщицкого аппетита. Церковь, как старушка, становится меньше ростом — вокруг растут здания, как сорняки-мутанты, захватывающие и подминающие под себя квадратные метры, пухнущие в цене.

Веронике хочется позвонить старым друзьям, сесть на метро и помчаться туда, к ним, чтобы все-все обсудить, пожаловаться на жизнь, на мать, на свое неказистое существование. Она бросает взгляд на вход в метро, на толпу привокзального народа и нащупывает мелкие деньги в кармане. Вместо того чтобы спуститься под мост, она поворачивает налево, идет по краю площади, как по берегу моря, и выходит на Тверскую. Там кипит совсем иная жизнь. Вероника думает, что и одета как-то не так, и у нее нет цели… Потом ее затягивает полноводный людской поток. И вот он уже несет праздную Веронику вниз, туда, где прохожих становится все больше, где день взрывается радостными приветствиями, где один за другим открывают двери новые магазины с высокими окнами витрин. Город дышит безмятежной и безличной свободой.


[1] Александр Блок, «Она вошла с мороза».