Литература — райский сад, где каждый сам себе адам, знай раздает имена и названия: и людям, и животным, и вещам. И все они что-то да значат. А чтобы не забыть, записывает. А рукопись съедает.
2 Ұнайды
Как при подсчете: «Ярхо» осталось в уме. То есть говорим «Медведкова», думаем «Ярхо»; пишем «Медведкова», «Ярхо» в уме. Обе фамилии — мои (как Зингер-Полиньяк), и даже от тайности одной из них, еще более обе. Ни от одной из них мне не отказаться, как невозможно обойтись без одной из двух ног. Как говорила Ахматова: одной, если вдуматься, мало. Эти две ноги (две опоры) — это прежде всего, как уже стало понятно, два моих дедушки: Вениамин Ярхо и Михаил Медведков, так недолго прожившие, умершие один в 1962‐м, другой в 1968‐м. Два типа интеллигентов, которым я, обоим, доверяю. Первый — Ярхо — родившийся иудеем (что бы то ни значило), эмансипированный, блестящий инженер, знавший языки, легко учившийся, специалист по сварке и, главное, тихий, мирный человек. А второй — Медведков — творческий, свободный, каким-то странным образом в своей родной Уфе, в годы революции и Гражданской войны, подцепивший вирус писательства.
Права ли я, когда вижу в этом доверчивом и бесстрашном «если буду жив» и тотчас же вновь на ней, крошке-ученице, все внимание, высшую любовную примету? Поставление другого в середину, собирание в едином месте. Не разбрасываясь, не отвлекаясь на околичности, я тебя вижу: тебя! Вижу я тебя — ибо пока живой. Я живой тут (пока), а ты там, а раз так, ты впрок пока пиши, читай (тки ковровый саван, но и распускать не забывай); работай на жизнь, на будущее. Вот где ответ на «неожиданно»! В том чтобы не забывать распускать.
А πηνέλοψ, в мужском роде, это птица такая вроде утки, по-русски чирок. А πηνη означает нитку ткача. Так что утканиткая ткачутка — Пенелопа — снова игра слов. Эта утка, ткущая саван и распускающая его, ибо он, Лаэрт, еще не умер, и снова ткущая (ибо умрет наверное) — и есть мой идеал жизни на руине, над пропастью.
…и снова, и снова, по кругу…
Что значит этот памятник? Что прошло время, что те, мертвые, остались позади, что о них начали забывать и что надо, чтобы совсем не забыли, напоминать о них живым. Забывать стали тотчас же, да так накрепко, что теперь надо как обухом по голове напоминать огромными, серыми, страшными куклами, от которых хочется бежать, не оглядываясь. Памятник — торжество общего места, набоковской «пошлости», линейного времени. «То» время прошло, «тех» больше нет, так напомним о них «этим»; ибо эти от тех этим-то и отличаются (буквой «э»), что те были тогда, а эти — теперь, и нормально, что не помнят. Памятник — для непомнящих.
Вместо времени линейного установить время циклическое, мифическое, литургическое; оно же ежедневно-будничное. Так только, по кругу, и можно жить на канаве, на руине. Жить на останках мира, на могилах невинно убитых, на костях мучеников. А не так ли мы все и живем (на костях), не есть ли это наше общее, но не коллективное, а у каждого свое бытие-на-костях, избушка на курьих ножках: у кого Аустерлиц, у кого Дубки, у кого «пепел стучит в сердце», как в детстве, в книжке про Тиля Уленшпигеля.
Похоже, кажется, говорят, пишут, видела фотографии: в 1973 году в Дубках установили серо-бетонный мемориал.
Вот памятник, а вот цифры. Памятником их прихлопнули, цифрами их пристукнули, все это без единого имени. Цифры — противоположность имени. Статистика — коса беззубой.
Под моей фамилией «Медведкова» тоже зияет дыра — она находится между 9‐м и 10‐м километрами по Феодосийскому шоссе, там рядом деревня Дубки. Над этой страшной дырой нет и не может быть никакой постройки, нет и не должно быть культуры. Пусть там все замрет, смолкнет, оглохнет; пусть будет там мертвое место; пусть ничто там не высится. Особенно же пусть не будет там памятников, центров, музеев, мемориалов и библиотек. Я в них не верю, я им не верю. Пусть этой смертной, грязной дыре ответом будет безымянное, безликое Ничто.
