Я воспитываю папу – 3, или Первое свидание
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Я воспитываю папу – 3, или Первое свидание

Михаил Барановский

Я воспитываю папу – 3, или Первое свидание

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»






6+

Оглавление

  1. Я воспитываю папу – 3, или Первое свидание

Люблю ходить с папой на рынок. Я бы хотел все это нарисовать… Например, арбуз, разрезанный на две половинки, — одна как солнце, заходящее за морской горизонт, другая — как его отражение. Или вот зубастая кукуруза скалится за зеленым занавесом. Или даже темно-синие, блестящие баклажаны! Кажется, их только что выловили из моря — так они похожи на детенышей китов. Даже жалко их немного.

— Мандарины, — интересуется папа, — у вас с косточками?

Дед, весь сморщенный, как высушенный на солнце финик, отвечает:

— Мальчики без косточек, а девочки с косточками.

— Да… — вздыхает за нашими спинами несчастного вида мужчина. — Иногда такие девочки попадаются — за всю жизнь не отплюешься.

Здесь все такое яркое и сочное: желтое, красное, зеленое, синее… И все пахнет пронзительно и громко. Я бы сделал, если бы мог, такой одеколон — «Ароматы базара». Свежая зелень, овощи, фрукты, соленья… Все это смешать по чуть-чуть, развести в голубом воздухе и немного прогреть утренним солнцем.

Рассказываю об этом папе.

— Тебе и запах метро нравится… — говорит.

— Ну да! И как лошади пахнут тоже!

— Даже не знаю, — сокрушается, — что с тобой делать?

— Зачем со мной что-то делать? — удивляюсь.

— Уже вроде и аденоиды тебе удалили…

— При чем тут аденоиды?

— Какие-то неправильные запахи тебе нравятся. Ну, ладно базар — это я еще могу понять, но все остальное…

— Что?

— Ты ведь и выхлопными газами занюхиваешься?

— Мне нравится, как пахнет бензин или что там машины выдыхают…

— То, что они выдыхают, называется токсинами и канцерогенами!

— Ладно, — соглашаюсь, — может, с выхлопными газами это и перебор, но «Ароматы базара» — отличная идея для одеколона или женских духов. Разве нет?

— Ну, не знаю… — морщится. — Все-таки от женщины вряд ли должно пахнуть редькой и чесноком…

— А чем, по-твоему, должна пахнуть женщина?

— Хороший вопрос… Даже не знаю… Может, мятой?

— Мятой?! Ха-ха! Как жвачка?

— Ну, или свежим воздухом после дождя…

— Сыростью, что ли?

— При чем тут сырость?

— Хочешь, чтобы она пахла мокрыми кошками?

— Тогда, может, солнцем и морем?

— Отличная идея! — смеюсь я специально громко и неестественно. — А чем пахнет море, по-твоему?

— Неужели тоже мокрыми кошками?

— Нет! У моря, — говорю, — ярко выраженный запах водорослей! Хочешь, чтобы от женщины пахло морской капустой?

— Знаешь, — говорит, — морская капуста пахнет все-таки лучше тушеной.

— Это да! — соглашаюсь. — Нет ничего хуже запаха тушеной капусты.

— Выхлопные газы — и то лучше!

— Точно! — поддерживаю.

Мы с папой терпеть не можем тушеную капусту. Ни на вид, ни на запах, ни на вкус! Никак!

— Хочешь, я сделаю шарлотку? — спрашивает.

— Конечно!

— Тогда пойдем яблоки покупать.

Когда папа решает что-то приготовить, часто в последний момент выясняется, что каких-то продуктов из списка не хватает.

Вот, например, однажды, когда он собрался сварить рисовую кашу, у нас не обнаружилось молока.

Тогда папа ненадолго задумался и говорит:

— Придется усовершенствовать этот рецепт. Думаю, если сделать рисовую кашу на кефире, будет еще вкуснее.

Хотя я сразу предложил:

— Может, все-таки сходим за молоком?

Но он же упрямый:

— Не вижу смысла, — говорит.

И все тут.

— Он ведь кислый — кефир! — пытаюсь его переубедить.

— Ну… а мы сахару добавим, если что. Представляешь, никому в голову не приходило варить кашу на кефире! А мы сварим! Будем первооткрывателями! Уверен, что на кефире даже вкуснее получится. Может, мы после этого только так и будем делать.

Смотрю — очень он воодушевился:

— Все начнут нас расспрашивать: «Как это у вас такая прекрасная каша получается?». А мы не станем никому рассказывать, что мы ее на кефире делаем. Будет у нас такой секретный рецепт, как у «Пепси-Колы». Никто не должен знать, что мы в кашу добавляем для лучшего вкуса!

В общем, стоит над кастрюлей, помешивает и рассуждает:

— По большому счету, — говорит, — все открытия именно так и совершаются — смелым, неожиданным тактическим ходом!

Наконец, зачерпывает кашу ложкой и долго на нее дует.

— Хочешь попробовать? — предлагает.

— Давай лучше ты.

Пахнет, надо заметить, не очень. Недавно нашу собаку стошнило, когда папа по забывчивости дважды ее ужином накормил — такой же примерно стоял запашок.

— Зря отказываешься. Ты сейчас, между прочим, упускаешь шанс стать первым человеком на Земле, попробовавшим кашу на кефире. Ну, решайся! — и тянет ко мне ложку. — Внукам своим будешь потом рассказывать!

— Нет! — говорю решительно, мотаю головой, делаю шаг назад и крепко сжимаю зубы.

«Обойдутся, — думаю, — мои внуки без этой истории. Как-нибудь переживут».

— Ну, как знаешь.

И вот он пробует эту кашу. Уверенно так кладет себе в рот полную с горкой ложку. Смотрит куда-то в потолок, пару раз проворачивает нижней челюстью и делает несколько глотательных движений.

Тут лицо его неестественно удлиняется и замирает. А пустая ложка в руке зависает в воздухе. И в такой странной позе он какое-то время стоит неподвижно, как дирижер перед тем как первый раз взмахнуть своей палочкой. Я даже успеваю забеспокоиться.

— Ну как? — спрашиваю.

Тут он как будто внезапно приходит в сознание, опускает взгляд с потолка на меня:

— Что?

— На кефире-то лучше?

— В тысячу раз! — говорит. — Попробуй! Просто фантастическая каша! Неземная! Никогда не ел ничего подобного!

— Что, — спрашиваю, — даже сахару добавлять не надо?

— И так идеально! — зачерпывает кашу и снова мне протягивает. — Ну, пробуй уже! Это нечто!

Я неохотно слизываю с кончика ложки.

— Ну? А? Что скажешь?

Держу эту гадость во рту из последних сил. И проглотить невозможно, и папу обижать не хочется.

Тут он наклоняется ко мне и тихо так, почти шепотом говорит:

— Знаешь, по правде сказать, даже тушеная капуста вкуснее. Выплюнь, пока тебя не стошнило. Никогда больше не будем так делать.

Другое дело шарлотка. Я всегда помогаю ему почистить и порезать яблоки. А что, мне не сложно. Я режу яблоки, а он яйца взбивает. Режу я их одинаковыми аккуратными тонкими дольками, одна к одной, как будто бы я специальный прибор для нарезки яблок, а не человек. Другой бы на моем месте покромсал как бог на душу положит — лишь бы побыстрее. Потом выкладываю дольки на противень, а папа заливает их тестом и ставит шарлотку в печку. Мне нравится наблюдать через стекло духовки, как она поднимается, подрумянивается, и кухню обволакивает теплый запах корицы и ванили. Тоже, думаю, хорошие духи могли бы получиться «Аромат шарлотки»!

— Когда-то давно, — говорит папа, — у меня был роман с одной барышней, которая училась в институте пищевой промышленности и в тот момент как раз писала курсовую работу на тему «Роль фруктовой начинки в карамели „Помпадур“». Какое, видимо, счастье быть ее мужем упущено навсегда!

— От нее пахло корицей и ванилью? — спрашиваю.

— Может быть. Я уже и не помню, — вздыхает. — Давно это было.

Папа берет коробочку с зубочистками, достает одну и приоткрывает дверцу печки.

— Зачем ты в шарлотку зубочисткой тычешь? — интересуюсь.

— Чтобы проверить — готова или нет, — отвечает.

— И как ты это поймешь?

— Не знаю, если честно, — признается. — Но я часто видел, что так делают. Может, когда ее зубочисткой в бок колешь, она должна вскрикивать: «Ой-ой!»?

— Шарлотка? — на всякий случай уточняю. — Вряд ли она с тобой будет разговаривать при ста восьмидесяти градусах по Цельсию.

— Ну, зачем-то же они это делают? — снова втыкает в нее зубочистку и ждет реакции.

— Молчит… — замечаю.

— Как рыба! — добавляет и смотрит на шарлотку недобро.

И тут я вспоминаю:

— У нас в детском саду была повариха. Она, когда макароны готовила, знаешь, как проверяла, сварились они или нет?

— Ну и как? — интересуется.

— Доставала одну макаронину из кастрюли и — бац! — что есть силы бросала ее в стену!

— Странно! Зачем она так делала? — удивляется папа.

— А очень просто: если макаронина прилипала — значит, сварилась, а если отваливалась и падала на пол, то выходит — еще нет.

— Она со всей едой так поступала? — спрашивает.

— Не знаю, — говорю. — Но с макаронами точно.

— Интересно! Надо взять на вооружение, — и по сторонам смотрит.

— Ты чего, — спрашиваю, — стену выбираешь?

Как-то утром папа говорит:

— Скоро зима, а у тебя теплых ботинок нет. Гидрометцентр сообщает, что завтра ожидаются заморозки. Так что сейчас мы с тобой в обувной поедем.

— Сегодня же воскресенье! Не хочу никуда ехать! Тем более в обувной!

— А когда же, если не в воскресенье? Все другие дни у нас заняты. Заморозки на носу! Давай собирайся, поедем в магазин! — командует.

Вижу, спорить с ним бесполезно.

— Ладно, — говорю, — только чаю выпью с шарлоткой.

— Хорошо, — соглашается.

После чая с шарлоткой совсем не хочется куда-то тащиться за этими ботинками.

— Что-то у меня живот разболелся.

— Странно, — говорит папа. — Только что вроде все нормально было.

— Да, странно, — соглашаюсь. — Пойду полежу немного, а как пройдет — сразу в магазин поедем.

— Ну-ну… — отвечает.

Ложусь и кино включаю. Так не хочется на улицу вылезать из-под пледа, если б вы знали! Особенно в магазин — ходить там, выбирать, потом мерить… Обычно полдня на это уходит. То еще развлечение в единственный выходной. Ненавижу Гидрометцентр и вот это все!

Я и не заметил, как кино закончилось. Такой увлекательный фильм!

Тут папа в дверях появляется:

— Ну что, прошел живот?

— Живот прошел, — говорю. — Только знаешь, кажется, у меня температура поднимается.

— Давай измерим, — предлагает таким тоном, как будто я вру.

И идет за термометром. Сует мне его подмышку, рядом садится и ждет.

— Ну, видишь, нормальная температура. Можно и за ботинками.

— Не хочешь в шахматы поиграть? — спрашиваю.

Обычно он никогда не отказывается. А тут:

— Ну хватит уже! Собирайся!

— Ну одну партию, — говорю, — и сразу поедем за ботинками.

— Уффф… — громко выдыхает. — Но только одну!

— Одну, — соглашаюсь.

Только начали играть, как он объявляет:

— Шах и мат!

Ну, я там просто коня не увидел. Если бы не этот конь…

Говорю:

— Давай перехожу?

— Нет!

— Ну, тогда еще одну сыграем?

— Одна уже была! Мы как договаривались? Поехали уже!

Смотрю — спорить бесполезно. Обреченно бреду в коридор одеваться. И без того настроение было паршивое из-за того, что за ботинками ехать, а тут еще и в шахматы проиграл. Вдвойне обидно! Вполне мог выиграть, если бы не этот конь…

Спускаемся в метро по эскалатору.

— Далеко нам ехать? — спрашиваю.

— Не очень, — отвечает. — Минут двадцать.

— А потом еще пешком идти? — решаю на всякий случай уточнить, чтобы заранее представить, что еще придется вынести.

— Нет, — говорит, — пешком не надо. — Там сразу на автобус сядем.

— Ого! И долго на автобусе?

— Не очень.

— А потом?

— Потом на электричку надо будет пересесть.

— Еще на электричку? Нет! Мы так не договаривались! Это очень далеко!

Настроение у меня и раньше было ужасное, а тут совсем отвратительным сделалось — хуже некуда.

— На метро, на автобусе и еще на электричке! Что, ближе магазинов нет? Зачем на край света за ботинками ехать?

— Никакой не край! — возражает. — Просто электричкой удобнее до речного вокзала добраться.

— Это еще зачем?

— Там на катер пересядем и, считай, приехали. Точнее — приплыли.

Я просто вне себя:

— А после катера на чем еще надо будет ехать, плыть, лететь? Сразу скажи! Что там еще осталось? Вертолеты, дирижабли, подводные лодки, верблюды?.. Не нужны мне никакие ботинки!

Только что казалось, настроение хуже некуда. Но тут уже ясно, что есть куда! Все, оказывается, еще хуже! Разворачиваюсь и иду назад. Эскалатор едет вниз, а я иду вверх, в старых осенних ботинках. Очень медленно получается. Почти на месте топчусь. Люди за поручни держатся и на меня смотрят с любопытством, а я стараюсь ни на кого не смотреть. Кажется, всю жизнь придется так идти. Но в любом случае это лучше, чем на метро, потом на автобусе, потом на катере, потом еще неизвестно на чем. Лучше уж босым ходить всю зиму! Скорее бы уже эти заморозки! Я сразу представляю, как хлюпаю голыми пятками по отвратительной холодной жиже, по грязному обжигающему снегу, по скользким замерзшим лужам, и корка льда трещит под моими ногами… И так себя жалко становится!

Тут папа догоняет меня и говорит:

— Сначала я полчаса ждал, пока ты попьешь чаю с шарлоткой. Так? Потом еще полтора, когда у тебя перестанет живот болеть и кино закончится. Верно? Потом, когда понизится температура, когда ты в шахматы наиграешься… Но я не устраивал тебе никаких скандалов, не кричал на тебя, не шел задом наперед по эскалатору. Я уж не говорю о том, что ботинки мы едем покупать не мне, а тебе!

— Не нужны мне никакие ботинки!

— Да ладно тебе, — говорит. — Хватит дуться. Разворачивайся! Плыви по течению — так быстрее. Тем более что нам всего-то одну остановку проехать и все.

Не знаю, как я тут оказался. Просто очнулся в кромешной тьме, совсем без одежды. Тут сыро и очень тесно. И тихо, да. Иногда, правда, раздаются какие-то звуки, но я слышу их, как будто из под толщи воды. Только один женский голос звучит чаще других и, кажется, совсем рядом, но слов все равно не разобрать. Тут нет даже небольшого окошка, даже щелочки, чтобы хоть одним глазком увидеть, что происходит снаружи, день или ночь, лето или зима? Совершенно не помню, как я сюда забрался, и не представляю, как отсюда выбираться.

Папа говорит, что однажды я поинтересовался у мамы:

— А где я был, когда меня еще не было?

— У меня в животе, — ответила она.

— Ты меня съела? — зачем-то спросил я, хотя и так было понятно.

Сейчас, когда я уже почти взрослый, с трудом представляю себе, что находился в животе у мамы практически целый учебный год. Мне бывает сложно высидеть сорок пять минут за партой. Ума не приложу, чем я там занимался все это время. Да еще в полной темноте! Ни разу не выходя на прогулку и даже не имея возможности пригласить кого-нибудь в гости, без компьютера и телефона, совершенно один! Это все равно, что застрять в лифте на девять месяцев, даже еще хуже.

В общем, не знаю, как я все это пережил. Жуткое было время! Но совершенно точно — больше я на такое ни за что не соглашусь.

Папа, естественно, сильно обо мне беспокоился все то время, что я был у мамы в животе: как я там себя чувствую? все ли со мной хорошо? получится ли у меня удачно родиться? буду ли я похож на него? И хотя я находился совсем рядом, никакой связи со мной не было. В общем, волноваться за меня он начал задолго до моего рождения.

— Когда твоя мама была беременна, — рассказывает, — она уговорила меня пойти вместе с ней в поликлинику. Там есть специальный аппарат. Он исследует организм человека с помощью ультразвуковых волн, называется УЗИ и позволяет увидеть тебя на мониторе еще до появления на свет.

— Ты меня видел, когда я был у мамы в животе? — удивляюсь. — И что я там делал?

— Что делал! Сидел тихо в позе эмбриона, даже в носу не ковырял.

— В какой еще позе?

— Эмбриона.

— Как это?

— Свернувшись калачиком, сидел, как все эмбрионы.

— Ты тоже был эмбрионом?

— А как ты думаешь? Все через это проходят, — вздыхает.

— Совсем ничего не помнишь?

— Когда я был эмбрионом?

— Ну да!

— Нет, но зато я отлично помню то время, когда эмбрионом был ты. Так вот, мы с твоей мамой пришли делать ей УЗИ, доктор долго всматривалась в экран и вдруг говорит мне: «Вот яички вашего мальчика!». Там действительно ничего не было видно, кроме яичек. Ночью я не мог заснуть. Ворочался и представлял, что вот родятся яички. Одни только яички и все. Как мы их назовем? Как сложится их дальнейшая судьба?

Но даже после того, как я благополучно появился на свет, он не перестал волноваться. Он переживает всегда и по любому поводу: не замерз ли я и не слишком ли мне жарко, дошел ли до школы и вернулся ли домой? Если болею, он измеряет мне температуру каждые полчаса. Однажды он позвонил в администрацию бассейна, в который я хожу на плавание, чтобы узнать, не утонул ли я.

Папа оправдывается тем, что если бы, кроме меня, у него было еще несколько детей, ему было бы спокойнее. Потому что, если с одним что-то случится, то останется еще несколько про запас. А так — всегда приходится быть настороже.

Лег я спать и свет уже потушил. Тут папа заходит в комнату и говорит:

— Спокойной ночи, — целует меня в лоб и собирается уходить.

А я ему:

— Подожди!

— Чего?

— Расскажи что-нибудь страшное перед сном.

— Это еще зачем? — удивляется.

— Просто, — отвечаю, — хочется напугаться. Ну пожалуйста!

Он садится на край кровати и какое-то время хмуро молчит. Видимо, вспоминает разные кошмары из собственной жизни. Я лежу тихо и жду, когда он с мыслями соберется. В комнате почти темно, только из полуоткрытой двери льется невнятный свет и ровно по линии носа делит папино лицо на две части. Одну как бы хорошо видно, а другую почти нет — только глаз поблескивает в темноте. И вот папа даже немного прокашливается и, кажется, сейчас начнет страшную историю рассказывать. Но вместо этого он вдруг спрашивает:

— Хочешь, чтобы у тебя волосы дыбом встали от испуга?

— Очень! — говорю и машинально по голове рукой провожу.

— Хочешь трястись от страха? — интересуется, и глаз в темноте сверкает.

— Ага, было бы здорово! — шепчу.

— Хочешь, чтобы сердце замирало от леденящего ужаса?

— Вроде того, — отвечаю каким-то не своим голосом.

Чувствую, как мне уже становится немного жутковато от такого вступления. Я даже поерзал немного в постели, подушку поправил и одеяло подтянул, чтобы не так страшно было бояться.

— Я смотрю, ты полноценно так собираешься ужаснуться?

— Еще бы! — отвечаю весь в нетерпении.

— Основательно так?

— Да!

— По-взрослому?

— Ну конечно!

— Со спазмами желудка?

— Чего?

— С тошнотой и поносом?

— Причем тут?

— С холодным потом, непроизвольным мочеиспусканием, со всеми делами?

— Какими еще делами? Ничего этого мне не надо! — я ему говорю.

— Ну, как так не надо? Если сильно пугаешься, то обычно так и происходит.

— А как-нибудь по-другому страшную историю послушать, что, никак не получится?

— Получится, конечно, — говорит, — но это уже не то. Не так интересно и захватывающе.

Честно говоря, я как-то сразу передумал пугаться. Вот только что вроде хотел, даже очень, а тут чувствую — совсем куда-то желание пропало.

— А у тебя так было когда-нибудь? — спрашиваю.

— Как «так»?

— Ну, чтобы и понос, и вот это… «непроизвольное мочеиспускание», и все дела? Ты так пугался когда-нибудь?

— Конечно! — говорит, не раздумывая. — Пару раз в неделю со мной такое регулярно случается.

— Не может быть! Как это? Расскажи!

— Ну, к примеру, сижу я дома, смотрю на часы — понимаю, что через пять минут ты должен вернуться из школы. Разогреваю тебе обед. И вот проходят эти пять минут, затем десять, двадцать, а тебя все нет и нет. Суп в кастрюле остывает.

Беру телефон, звоню тебе, а там — длинные гудки. Вот в этот момент у меня сердце замирает, но поноса еще нет.

— И что такого? — спрашиваю.

— Вот и я так думаю: «И что такого? Ну мало ли? Может, ты забыл звук включить после уроков, а сам с Вовой Цирлуковым решил немного в парке погулять».

— Ну, конечно! — говорю. — Не о чем беспокоиться. Я тебя вообще не об этом спрашивал.

— В общем, жду еще десять минут, — продолжает как ни в чем не бывало. — Потом еще десять… Снова звоню, а ты по-прежнему трубку не берешь. И вот тут начинается: и спазмы, и понос, и все дела.

— Неправда!

— Правда-правда!

— Это вообще не страшная история!

— Ну, это тебе так кажется. Вообще, честно тебе сказать, до твоего появления на свет я даже не представлял, что такое настоящий ужас. Когда я был совсем маленьким, боялся заболеть и превратиться в зеленую соплю. Я был уверен, что существует такая болезнь, которая целиком превращает нормального ребенка в склизкую зеленую соплю. Никто не станет дружить с человеком-соплей. И родители будут не в восторге. В этом случае любой обречен на мучительное одиночество. Этот кошмар преследовал меня достаточно долго. Или вот еще случай. Мне было примерно в два раза меньше, чем тебе сейчас, возвращаемся с родителями вечером домой… Лето — окна нараспашку. Включаем свет. Я тут же кричу: «Ой, ласточка залетела!» А папа говорит: «Это не ласточка. Это летучая мышь». Я к этому времени откуда-то знал, что летучая мышь может впиться своими когтями тебе в волосы, и отцепить ее будет уже совершенно невозможно. Только если налысо подстричься. Но ни один парикмахер не согласится стричь ребенка с летучей мышью в волосах. Помню, пока папа охотился за ней с полотенцем, я, как та самая летучая мышь, вцепился намертво в мамину руку и трясся от ужаса. А еще как-то раз, я уже был достаточно взрослым и отдыхал в одной южной стране. И вот зашел в супермаркет, оторвал от рулона полиэтиленовый пакет и стал накладывать в него огурцы. Накладываю-накладываю, а сам по сторонам глазею: что бы еще купить, ну, кроме огурцов. И вдруг чувствую — взял какой-то вялый огурец, явно подпорченный, не такой твердый, как предыдущие. Смотрю на него, а он смотрит на меня и шипит. Потому что это и не огурец вовсе!

— А что?!

— Одного с ним цвета — змея! У меня в тот момент волосы как встали дыбом, так до конца отдыха ни разу не опускались. Даже гель для укладки не помогал. Но только спустя годы, я понял, что все это были никакие не ужасы, конечно, а так, забавные истории. Настоящие кошмары начались, когда ты родился. И я так думаю теперь, что не закончатся уже никогда.

— Вот это сейчас обидно было! — я ему замечаю.

— Марик, ничего обидного в этом нет. Просто я за тебя переживаю больше, чем за себя. Когда-нибудь ты это поймешь. А пока просто постарайся всегда отвечать на мои звонки, ладно? Спокойной ночи! — говорит и глазом в темноте сверкает.

— Ну, хорошо, — говорит папа. — Расскажу тебе одну в меру страшную, но счастливую историю.

Как-то раз, когда мне было года четыре, стояли мы с моим папой — твоим дедушкой — на остановке и ждали троллейбуса. А когда он подошел, папа подсадил меня внутрь. В этот момент он, видимо, отвлекся, потому что двери перед ним закрылись. Папа остался на тротуаре, а я — один, в совершенно незнакомом троллейбусе. Я сразу же заплакал. И в тот же момент мир вокруг стал акварельным — размытым и полупрозрачным. Через стекло я видел, как папа стоит на остановке и растерянно смотрит мне вслед. Скоро он превратился в плохо различимую точку, а потом и вовсе исчез. Позже, когда я пытался вспомнить, как он выглядел, представить себе его лицо, у меня ничего не получалось. Единственное, что врезалось в память, — удаляющаяся и исчезающая точка. В тот момент я так сильно испугался, что больше никогда не увижу ни его, ни маму, что от стресса у меня тут же выросли усы и борода. А когда я немного успокоился, то сел на заднее сидение и принялся смотреть в окно. Мне нравилось наблюдать за тем, как сменяются времена года. Как тает снег и приходит весна, а потом лето, осень и снова зима. Я все ехал и ехал, остановка за остановкой, пока у меня не выпали все молочные зубы.

Иногда пассажиры угощали меня мороженым и конфетами. Как-то одна женщина дала мне сосиску. Никогда еще я не ел ничего вкуснее. За свою жизнь я много чего успел съесть. Какие только вкусности не готовили мне сначала моя мама, а потом и твоя. В каких только ресторанах не тратил я денег… Но. Никогда в жизни не испытывал я такого удовольствия от еды, какое доставила мне та сырая сосиска.

Чем отличалась она от тысячи других, съеденных мной сосисок?..

Однажды в троллейбус зашел контролер. Это была женщина — седая, с одним стеклянным глазом. Она подошла ко мне и строго сказала почти мужским голосом:

— Предъявите билет!

— У меня нет билета, — пришлось признаться мне.

— Тогда платите штраф.

Я стал рыться в карманах. Там нашлось несколько оберток от жвачки, одна перламутровая пуговица от рубашки и одиннадцать молочных зубов, которые я собирал, чтобы подарить папе — твоему дедушке, если когда-нибудь увижу его снова. Но денег у меня не было.

— Это что у вас? — спросила контролерша, закрыв стеклянный глаз и прицелившись зрячим. — Зубы?

Я кивнул.

— Ваши? — строго поинтересовалась она.

Я признался, что мои.

— Молочные? — уточнила контролерша.

— Естественно!

— Можете расплатиться зубами, — сказала она почти басом. — Один зуб — один билет. Багажа у вас нет?

Каждый раз на очередной остановке, когда двери троллейбуса открывались и в него заходили все новые и новые пассажиры, я надеялся увидеть среди них маму или папу. Я всматривался в посторонние, чужие лица. И как-то раз одно из них — круглое, прикрытое сверху мятой шляпой, обратилось ко мне:

— Ваш билет?

Я полез в карман и достал старую, скомканную бумажку.

Контролер долго разворачивал билет непослушными, пухлыми пальцами.

— Так он у вас того… — сказал он. — Просрочен.

Я протянул ему один молочный зуб.

Лицо в шляпе состряпало страдальческую ухмылку и, шевеля тяжелыми толстыми губами, сказало:

— Молочный? Вы разве не в курсе новых тарифов?

— Нет, — признался я, — не в курсе.

— Согласно постановлению городской администрации от одиннадцатого февраля сего года, поездка в троллейбусе стоит теперь семь молочных зубов.

— Ого! — сказал я.

— Да… — согласился контролер. — Жизнь не стоит на месте!

Я отсчитал и отдал их контролеру. Он взял мои зубы и бросил их в кожаную сумку, что висела у него на животе. Я слышал, как они высыпались и смешались с чьими-то чужими молочными зубами.

«Вот оно что!» — пронзила меня догадка. Наверное, я не один такой! Может быть, в каждом троллейбусе едет сейчас такой же нечаянно оставленный в нем мальчик или девочка. И каждый только и надеется, что однажды снова встретит своих родителей!

В один чудесный день я, как обычно, сидел и смотрел в окно, как вдруг увидел прекрасную девушку. Она была высокой, красивой, но очень грустной. Она шла по направлению к троллейбусной остановке. И вскоре уже сидела рядом со мной на заднем сидении. Я украдкой смотрел на ее профиль и не знал, с чего начать разговор. Но внезапно она сама повернулась ко мне и сказала задумчиво:

— Знаете, я сегодня долго наблюдала за птицами, точнее — за голубями. Они такие толстые и ходят вразвалочку. И мне кажется, — тут она понизила голос, — что они не видят своих ног.

— Не думаю, что это их беспокоит, — ответил я. — Голуби, наверняка, привыкли к тому, что не могут видеть своих ног, и не обращают на это никакого внимания.

— Хорошо, если так, — сказала она и наконец улыбнулась.

Это была твоя мама. То есть тогда она еще не была твоей мамой.

— Так вы познакомились? — спрашиваю.

— Да.

— И тогда вы вместе вышли из троллейбуса?

— Откуда ты знаешь? Я тебе уже рассказывал эту историю? — удивляется папа.

— Нет, просто догадался.

— Это плохо, — расстраивается. — Хорошая истории должна быть непредсказуемой, чтобы никто ни за что не мог представить, чем все закончится. Но мы действительно вышли из троллейбуса на следующей остановке. Или через одну. Это была та самая остановка, на которой много лет назад я расстался со своим отцом — твоим дедушкой. Я помнил его только в виде размытой, удаляющейся точки. Но сразу же его узнал. Он очень постарел и стал совершенно седым. Он стоял на остановке и ждал меня. И как только увидел, тут же бросился ко мне, обнял и расцеловал. Хотя я тоже сильно изменился и к этому времени был уже женат. Я познакомил его с твоей мамой и подарил ему один оставшийся у меня молочный зуб. Он до сих пор его хранит в маленькой металлической коробочке вместе с клеенчатой биркой из роддома, на которой шариковой ручкой написаны рост, вес и дата моего рождения.

— Этот троллейбус, — сказал мой папа, — идет по Садовому кольцу, всегда по кругу. Поэтому я знал, что рано или поздно мы обязательно встретимся.

Так оно и вышло.

У меня в кармане штанов дырка. Раньше она была совсем ерундовой, и я не обращал на нее особого внимания. Потом в нее стали проскальзывать монетки. Они падали на землю или оказывались в носке. А сегодня с грохотом провалились ключи.

— Надо что-то с этим делать! — говорю папе, вывернув карман и демонстрируя дыру.

Папа вздыхает, берет нитки, иголку, садится на стул, надевает очки и пододвигает меня к себе, чтобы удобнее было зашивать. Слюнявит конец нитки, вдевает его в иголку и командует:

— Повернись к свету!

Стою над ним, наблюдаю, как губы поджимает и сопит от усердия.

— Мог бы и сам зашить, — ворчит. — Это же совсем несложно.

— Сложно, — говорю.

— Тебе все сложно. Тебе и постель свою убрать сложно, а посуду помыть — вообще подвиг…

— У тебя это лучше получается.

— Ты должен очень многому научиться, — не обращает внимания на мои слова, — потому что, чем больше сам умеешь, тем меньше зависишь от обстоятельств и других людей.

— От каких еще людей? — спрашиваю. — От тебя, что ли?

— От меня… — отвечает, — или вот… от сантехников, например. Мы же, когда раковина засоряется, что делаем?

— Сантехника вызываем, — отвечаю.

— Именно! А могли бы сами купить вантуз и прочистить. Вантуз стоит не больше ста рублей, а сантехнику мы последний раз пятьсот заплатили.

— Можно было пять вантузов купить! — в уме вычисляю.

— Зачем нам пять вантузов? — спрашивает.

— Чтобы больше никогда не вызывать сантехников!

— Так-то оно так, — говорит. — Пять вантузов — это здорово, конечно, но у нас уже зависимость, понимаешь? Даже если у нас будет пять вантузов, мы все равно будем звать сантехника.

— Это еще почему?! — удивляюсь.

— У нас руки опускаются, когда раковина засоряется. Потому что мы не верим в себя.

— Я верю! — отвечаю. — В тебя — верю! Нету у тебя никакой зависимости от сантехников!

— Спасибо, Марик, — он мне говорит. — Да и где нам хранить пять вантузов? Все шкафы у нас забиты разной ерундой.

— Давай выбросим разную ерунду, — предлагаю, — и вместо разной ерунды положим туда пять вантузов!

— То есть пять вантузов для тебя важнее?

— Чем что?

— Чем разная ерунда.

— Ну, если это ерунда, то конечно!

— Как же она там появилась? — перестает карман зашивать и смотрит на меня, как будто это я весь дом ерундой завалил.

— Откуда я знаю? — отвечаю. — Это же в основном твоя ерунда!

— Видишь ли, Марик, все дело в том, что когда-то эта ерунда не казалась ерундой, вот как сейчас тебе эти пять вантузов. Но шли годы… — тут он делает паузу, и я прямо чувствую, как проходят годы, — и эта как бы не ерунда превращалась в полную ерунду.

— Так всегда бывает? — спрашиваю. — Все со временем превращается в ерунду?

— Нет, конечно, — говорит. — Но очень многое. Никогда наверняка не можешь сказать, что превратится в ерунду, а что нет.

— Мне кажется, пять вантузов — это не ерунда, — настаиваю.

— Это ты сейчас так думаешь. Но твои представления могут измениться. И через год вполне может показаться, что пять вантузов — это полная ерунда. Ты достанешь их из шкафа и выбросишь. И вместо них засунешь туда какую-то другую, новую ерунду. Поверь! Я этим всю жизнь занимаюсь… И дело не только в вантузах. Вот, скажем, сколько раз я нервничал и переживал из-за какой-то ерунды, как потом выяснялось. И так без конца. — Тут он заканчивает карман зашивать. — Готово!

— Хорошо, — говорю, — так что с вантузами делать будем?

— Давай ничего не будем делать? — предлагает.

— Ты же сам говорил, что лучше все самому уметь, чтобы ни от кого не зависеть.

— Ну, — задумывается, — может, иногда лучше от сантехника зависеть, чем хранить пять вантузов в шкафу? Потому что, кроме сантехников, есть еще, к примеру, электрики. Если и от них не зависеть, то надо закупать выключатели, розетки, провода и прочую ерунду. И где ее, спрашивается, складировать? Это тебе не нитка с иголкой. Или вот эти… Как их? Моляры и штукатуры…

Я говорю:

— По-моему, мы сейчас обсуждаем какую-то ерунду.

— Так и есть, — соглашается папа.

— Давай о чем-нибудь другом поговорим, — предлагаю. — Ну, о какой-нибудь другой ерунде.

Как-то раз одна папина знакомая — Ира — попросила помочь ей с ремонтом. А папа хотел произвести на нее впечатление. Сразу же скажу — получилось.

Он постеснялся рассказать, что у него зависимость от сантехников, электриков, разных там штукатуров, моляров… и согласился. И вот приходим к ней домой. Ира предлагает выпить чаю с конфетами, но папа отказывается и тут же принимается за стену. Со знанием дела окунает валик в краску, залезает на стул и тянется чуть ни к самому потолку.

— Движения, — говорит, — должны быть направлены сверху вниз!

В этот момент стул каким-то образом уезжает из- под его ног, и папа тут же направленно стремится прямо сверху вниз. Я зажмуриваюсь от ужаса. Слышу жуткий грохот, звон разбитого стекла и какие-то еще малозначительные по сравнению с этим звуки. Заставляю себя открыть глаза. Он стоит на четвереньках, с окровавленной рукой, весь в краске. Вообще, все вокруг в краске, включая меня. Всюду — осколки от вазы, что стояла на столике под стеной. Тут вбегает в комнату Ира.

— Ну, так я и сама могла бы… — она говорит.

Потом мы долго отмываем все от краски, пылесосим осколки от вазы, обрабатываем порез на папиной руке. Ира мажет йодом, я — дую, чтобы не сильно щипало, а пострадавший по-мужски сдержано постанывает.

— Ладно, — говорит папе Ира, — судя по всему, покраска стен не самая сильная твоя сторона. Можно тебя попросить о сущей ерунде — надо мне в спальне просверлить несколько дырок в подвесном потолке, чтобы карниз повесить, сможешь?

Папа только усмехается и решительно берется за дрель перебинтованной рукой.

— Уверен? — решает уточнить Ира.

— Слушай, — отвечает раздраженно, — если я случайно упал со стула, это еще ничего не значит.

— Ну, здорово! — говорит Ира. — А я пока стену покрашу.

И вот папа снова взбирается на стул и оттуда говорит мне:

— Прежде всего, следует хорошенько прицелился, чтобы дырка образовалась в нужном месте!

Кажется, я уже начинаю бояться, когда папа на стул залезает. Это становится какой-то недоброй традицией. И вот он хорошенько прицеливается и принимается сверлить. «Только бы не упал», — думаю. Видно, как из потолка сыпется какая-то труха. Прямиком в папин глаз. Как раз в тот, которым он хорошенько прицеливается. Папа перестает сверлить, спрыгивает со стула и мчится в ванную, чтобы глаз промыть. Оттуда доносятся плеск воды и по-мужски сдержанные стоны. Наконец, выходит. Жаль, конечно, что в нем не предусмотрена функция «антикрасный глаз».

Ира вздыхает:

— Мне как-то неловко, что я к тебе пристала с этим ремонтом…

— Да все нормально! — отвечает ей папа. — Дырки я тебе потом просверлю, когда глаз заживет.

Осматривается по сторонам:

— С чем бы тебе еще помочь?

Ира говорит:

— Да ладно, забудь.

— Нет! — настаивает папа. — Мы же для чего приехали?

— Ну, ладно, — соглашается. — У меня там, на камине, декоративная плитка отвалилась и разбилась. Есть целая, но она больше, чем надо. Сможешь ее распилить?

— Вообще не вопрос! — папа ей отвечает, не моргнув красным, опухшим и слезящимся глазом.

Ира говорит:

— Ну и прекрасно! А я пока дырки в потолке посверлю.

И вот он пилит. Одной ногой стоит на полу, другой — прижимает плитку к табуретке. Пилит-пилит, пилит-пилит, пилит-пилит, а плитка совсем чуть-чуть поддалась и дальше ни в какую. Даже я устал за этим наблюдать.

— Крепкая какая! — удивляюсь.

— Ножовка, наверное, тупая, — шепчет папа, тяжело дыша и вытирая вспотевший лоб. — Наверное, досталась Ире по наследству от отца.

— Ненадолго задумывается и продолжает: — А отцу — от его отца. — После непродолжительной паузы снова добавляет: — А отцу отца — от отца отца отца.

Тут и я подхватываю:

— А отцу отца отца от отца отца отца отца!

А потом снова папа:

— А отцу отца отца отца отца от отца отца отца отца отца отца!

Дальше мы устаем перечислять всех обладателей ножовки по ее мужской линии.

— Наверное, — говорит папа, — эта первая ножовка на Земле… Будь она неладна!

— Ржавая совсем, — замечаю.

— Но главное, — бодро подмечает, — надпил все-таки удалось сделать. Я так думаю, что, если хорошенько треснуть пяткой, то по этому надпилу она и разломится.

Я, словно предчувствуя, говорю ему:

— Пяткой не надо! Хоть ноги у тебя пока целы! А нам ведь еще домой возвращаться!

Но он меня не слушает.

— Придержи, — говорит, — табуретку, чтобы я опять не свалился.

Становится одной ногой на самый край, наступив на часть плитки, а другую заносит для удара. Я снова зажмуриваюсь… Бабах!

— Черт! Черт! Черт! — кричит, держась за ушибленную ногу и прыгая на пока еще здоровой.

— Я тебя предупреждал! — говорю ему.

Тут появляется Ира.

— Вы еще живы? — интересуется.

— Все в порядке! — отвечает папа сквозь сдержанные мужские стоны.

— Знаете, кажется, сам бог мне вас послал! — вдруг заявляет.

«Зря она так, — думаю. — Мы же от чистого сердца хотели помочь — просто у нас зависимость… Но мы же старались. Чего она издевается?»

Вижу папе тоже обидно такое слышать — смотрит на нее своим налившимся кровью глазом.

А Ира продолжает:

— Спасибо вам большое! Вы мне очень помогли! Даже не знаю, что бы я без вас делала! Вы дарите мне уверенность в собственных силах! Вы меня просто окрыляете! Правда! Я уже и стену покрасила, и карниз повесила! Без вас ни за что бы не справилась! С плиткой потом разберусь. А сейчас пойдемте на кухню — чай пить!

А вот еще был случай! Звонит мне Ира и говорит:

— Марик, хочешь сегодня в кафе?

— Конечно!

Я люблю ходить в кафе. Особенно, если там десерты. Пирожные разные, торты и всякое такое.

— Хорошо, — говорит. — Заеду за тобой в двенадцать. Жди меня у подъезда.

Папы дома нет. Звоню ему — предупреждаю, что собираюсь в кафе с Ирой, чтобы он не беспокоился.

И вот в двенадцать подъезжает к подъезду Ира. Сажусь рядом с ней на переднее сиденье, захлопываю дверцу автомобиля, и мы трогаемся. Но успеваем проехать всего ничего, как в машине раздается какой-то странный стук.

— Что это?

Ира тормозит у тротуара:

— Понятия не имею, — отвечает испугано.

А стук, между тем, продолжается.

— Что-то мне это не нравится, — говорит.

Понятное дело! Кому ж такое понравится.

— Знаешь, Марик, по-моему, в багажнике кто-то есть, — высказывает она предположение.

Я поражен:

— Кто?!

Она пожимает плечами, а стук усиливается.

— Давай, — предлагаю, — лучше выйдем.

— Давай, — тут же соглашается и глушит мотор.

Стоим мы на тротуаре недалеко от машины в нерешительности, посматриваем на нее и размышляем вслух:

— Может туда какой-нибудь бродяга забрался, чтобы переночевать? — предполагает Ира.

— Как он мог туда забраться? — спрашиваю. — У тебя что, багажник не закрывается? Не багажник, а проходной двор?

— Закрывается, конечно, — отвечает, — но может, я вчера как раз забыла закрыть…

— Вряд ли это бродяга, — я говорю. — Багажник маленький — спать в нем наверняка неудобно. Если он забрался туда вчера, то давно бы уже проснулся.

— Да, — соглашается Ира. — Тесновато, конечно. У меня там еще запасное колесо, домкрат… И коньки с самой зимы валяются. Каждый раз забываю их достать. А теперь уже и смысла, наверное, нет — все равно скоро опять зима. Чего их туда-сюда таскать? В этом году так и не вышло покататься, так, может, в следующем получится.

— Ну, вот, — говорю, — тем более — вряд ли там бродяга поместится.

— А может, он карлик? — вдруг она говорит.

— Не думаю я, что бродяга — карлик. Много ты видела карликов — бродяг? Уж если на то пошло — это, скорее всего, ребенок, — предполагаю.

— Ребенок? — удивляется. — Что ему делать в моем багажнике?

— Ты меня спрашиваешь? Может, он подкидыш! — выдвигаю гипотезу.

— Только этого не хватало! — говорит.

— Хочешь, чтобы это был карлик? — спрашиваю. — По-моему, подкидыш — это еще не самый худший вариант.

Даже с тротуара слышен стук из машины. Какое-то время стоим — слушаем, ничего не говорим.

— Странно… — замечает Ира.

— Что именно?

— Что он стучит, а ничего не говорит, — отвечает.

Тут я вспоминаю, что видел много фильмов про бандитов, где людей в багажник запихивали со связанными руками-ногами и рот скотчем залепляли, чтобы они кричать не могли. Делюсь с Ирой этим соображением.

Она говорит:

— Да, я сама кучу таких фильмов видела. Только потом этого связанного отвозят в какое-то укромное местечко и требуют от него денег или каких-то признаний. Иначе какой смысл его в багажнике держать?

— Может, они так и хотели сделать, но тут появилась ты и их вспугнула.

— Вспугнула? Я? Бандитов? — удивляется. — Марик, да меня даже моль не боится. И вообще…

— Чего?

— А что, если там как бы не человек?

Тут мне делается как-то уж совсем жутко.

— А кто? — спрашиваю.

— Ну, мало ли… — отвечает уклончиво.

— Зомби, что ли? — пытаюсь пошутить, но уже и сам не рад, что такое брякнул.

— Вряд ли, — говорит. — Я в них не очень-то верю. Может, животное какое…

— Какое животное?

— Не знаю, — отвечает, — но точно не морская свинка.

— А чем оно тогда стучит, если это животное? — интересуюсь.

— Рогами, — ни на секунду не задумываясь, отвечает, — или копытами.

Мимо люди проходят и удивленно посматривают на нашу машину, из которой доносятся странные звуки. Я представляю себе, как там какой-то козел лежит и копытами по багажнику дубасит. Ерунда какая-то!

— Ира, — говорю, — кому в голову придет тебе в багажник козла засовывать?

— Не знаю, — отвечает растерянно. — Сейчас такая экология…

— Чего? — переспрашиваю.

Она говорит:

— Слишком много психов развелось — не знаешь, чего и ждать. Запросто могут и козла в багажник засунуть.

— И что будем делать? — интересуюсь. — Может, полицию вызвать?

Она говорит:

— Знаешь, пока мы с тобой будем полицию ждать, он там задохнется.

— Кто? — спрашиваю.

Ну, дурацкий вопрос, конечно.

— Ну, допустим, козел, — отвечает. — Но я боюсь открывать багажник. Может, — говорит, — ты откроешь?

«Прекрасно! — думаю. — Только этого мне не хватало!»

— Может, все-таки полицию? — снова предлагаю.

— Марик, — говорит, — кто из нас мужчина?

Ну, что тут ответишь? Иру, конечно, можно сразу вычеркивать. Из нас двоих, наверное, все-таки я.

— Ладно, — говорю. — Открою.

Подхожу к машине. Внутри у меня все холодеет от страха. Ира остается на безопасном расстоянии. А я представляю, как сейчас щелкнет замок и оттуда вихрем набросится на меня что-то нечленораздельное и совершенно ужасное — то ли не выспавшийся бродяга, то ли злобный уродливый карлик, то ли обезумевший козел, а может, даже все они вместе — одним махом.

Но я заставляю себя открыть дрожащей рукой этот чертов багажник. На какую-то секунду зажмуриваюсь, но чувствую, как крышка начинает ползти вверх… Успеваю отскочить в сторону, приготовившись к самой жуткой жути. И что же я вижу? Из багажника вылезает… мой папа. Я теряю способность хоть что-нибудь сказать и застываю на месте, как парковая скульптура. А папа набрасывается на Иру:

— Ты что, издеваешься?! Мы как договаривались: я пару раз постучу, и ты сразу попросишь его открыть багажник! Полчаса просидел в темноте! Без воздуха! Без еды! Без воды! Ты вообще о чем думала?

Ира хохочет.

— Что смешного?! — злится папа. — Ты все испортила! Я думал, будет весело! Думал, мы его (кивает в мою сторону) разыграем и поедем праздновать в кафе! А сейчас мне уже ничего не хочется.

Ира продолжает смеяться. Мне тоже уже не хочется ни в какое кафе. Дурацкие шуточки! Как вообще до такого можно было додуматься! По-всякому он меня, конечно, разыгрывал, но чтобы так!.. Я поворачиваюсь и направляюсь домой. Слышу, как за спиной у меня продолжает хохотать Ира и папин голос:

— Эй, ты куда?

Я даже не поворачиваюсь и продолжаю идти. Слезы текут по щекам, а горло сжимает обида.

Он догоняет меня:

— Ну, ты чего?

Я даже не смотрю в его сторону, ничего не отвечаю и продолжаю идти.

Он берет меня за руку:

— Ну, извини — я не хотел. Я думал, будет весело!

Весело, похоже, только Ире. Никак не может остановиться. Она продолжает смеяться уже одна, стоя у машины с распахнутым багажником.

Я, конечно, его прощаю. Не то чтобы вот так сразу, а спустя какое-то время, когда мы втроем уже сидим в кафе, я ем шоколадное пирожное и запиваю молочным коктейлем. А потом Ира подвозит нас домой и по дороге вспоминает:

— Самое сложное, — говорит, — было не засмеяться. Я еле-еле сдерживалась. А когда он спросил: «А чем оно тогда стучит, это животное?» — я думала меня просто разорвет от смеха.

— «Рогами!» — передразниваю я ее.

Ира снова заливается. Папа тоже смеется. Ну, и я не могу удержаться — так они заразительно хохочут.

— Хочешь, расскажу тебе анекдот? — спрашивает папа.

— Конечно, — говорю.

Люблю я анекдоты.

— Ну, тогда слушай.

Приезжает корреспондент в одну горную деревню и обращается к пастуху:

— Скажите, сколько шерсти дает один баран?

Пастух спрашивает:

— Какой, белый или черный?

— Ну, например, черный, — отвечает корреспондент.

— Черный дает три килограмма.

— А белый? — интересуется корреспондент.

Пастух говорит:

— Тоже три.

Корреспондент думает: «Ну, ладно». И снова спрашивает:

— А сколько одна овца дает молока?

— Какая, белая или черная? — снова уточняет пастух.

— Ну, например, черная.

— Черная — два литра.

— А белая?

— Тоже два.

— Скажите, — спрашивает корреспондент, — а сколько съедает баран травы в сутки?

— Какой, черный или белый?

— Ну, например, черный?

— Пять килограммов.

— А белый? — снова спрашивает корреспондент.

— Белый тоже пять.

Тут корреспондент не выдерживает:

— Слушайте! — кричит он пастуху. — Что вы мне голову морочите?! Какая тогда разница между белыми и черными?

Пастух говорит:

— Ну, черные — это мои барашки.

— А белые? — спрашивает корреспондент.

— А белые — тоже мои…

— Это все? — спрашиваю у папы.

— Ну да, — говорит.

— Что-то не смешной какой-то анекдот.

— А по-моему, очень даже смешной! Я, — говорит, — когда услышал — так хохотал, что у меня аж скулы заболели и пупок чуть не развязался.

— Ерунда какая-то! Зачем этот пастух все время переспрашивает: белый или черный, если разницы никакой нет?

— Я не буду объяснять анекдот, — отвечает. — Забудь!

Но как такое забудешь?

— Дурацкий анекдот, — говорю. — Совершенно не смешной.

— Это только тебе так кажется, что он не смешной, — раздраженно отвечает.

Я говорю:

— Кому хочешь расскажи — никто даже не улыбнется.

— Ладно, — говорит папа, — давай эксперимент поставим. Вот скажи, у кого из моих друзей, по-твоему, хорошее чувство юмора?

Я задумываюсь.

Папа предлагает:

— У Заволженского?

— Ну, не знаю, — говорю. — Скучный он какой-то, твой Заволженский. Если по правде — настоящая зануда.

— Ладно, — соглашается, — есть немного. — А у Осипова?

— У Осипова, — говорю, — кошка прикольная, а сам он мне совершенно не нравится.

— Чем тебе Осипов-то не угодил? — удивляется.

— Громкий он какой-то, — отвечаю. — И потеет все время.

— Марик, — говорит папа нервно. — Какая разница, потеет он или не потеет? Я же тебя про чувство юмора спрашиваю. А оно у Осипова, как мне кажется, вполне приличное, несмотря на то, что он все время потеет.

Папа замолкает, как будто пытаясь понять, есть ли в человеческой природе какая-то связь между чувством юмора и потоотделением, а потом снова ко мне:

— Ну, хорошо. А что ты скажешь про Трахтенбройда? Вот уж у кого шикарное чувство юмора!

— У кого-кого? — говорю. — У Трахтенбройда? Чувство юмора? Не смеши меня!

— Что ты имеешь против Трахтенбройда? — наседает.

— Да он же все время смеется безо всякого повода, как будто его постоянно кто-то щекочет.

— Так… — Папа мрачнеет, долго смотрит в окно, потом резко поворачивается ко мне: — А что ты скажешь по поводу Минкиной? Как у нее с чувством юмора, по-твоему?

— Минкина прикольная, — говорю.

— Как кошка Осипова? — спрашивает.

— При чем тут кошка Осипова?

— Ты только что говорил, что у Осипова кошка прикольная.

Я развожу руками:

— Ну, кошка — это кошка! А Минкина — это Минкина!

— Хорошо, — говорит, берет телефон, набирает номер и включает громкую связь.

— Минкина, привет! — здоровается папа недовольным голосом.

— Привет! — слышу, Минкина ему отвечает.

Папа говорит сурово:

— Хочу тебе анекдот рассказать.

Слышно, как Минкина хмыкает:

— Ну, давай.

Папа рассказывает ей анекдот. Минкина хохочет.

— Смешной анекдот? — строгим голосом спрашивает.

— Смешной, — она говорит.

— Спасибо! — и кладет трубку. — Ну и что, — ехидно обращается ко мне, — у кого проблемы с чувством юмора?

— У тебя! — отвечаю. — И у Минкиной твоей!

Папа аж взвивается:

— Она же смеялась! Ты слышал? Слышал? Ухохатывалась! Ржала практически!

— Слышал, — говорю. — Так это она, чтобы тебя не обижать.

— Значит, по-твоему, Минкина из вежливости смеялась, а анекдот на самом деле ей не понравился?

— Ну конечно! — говорю. — Дурацкий анекдот — ничего смешного. Давай поставим другой эксперимент.

— Какой? — вяло интересуется.

— Давай, — предлагаю, — теперь моим друзьям звонить.

— Это еще кому?

— Ну, например, Лере Воскобойниковой.

— Тоже мне, — отвечает, — нашел эксперта!

— А что, — говорю, — Воскобойникова ничем не хуже твоего Трахтенбройда!

— Ха-ха! Ну ты даешь! — делает вид, что ему смешно. — Твоей Воскобойниковой до моего Трахтенбройда как до Луны! Да нет, — спохватывается, — как до Марса! Точнее — до Плутона!

— Ладно, — говорю спокойно, — Паша Борецкий. Что скажешь?

— С каких пор Паша Борецкий стал твоим другом? — удивляется.

— С недавних! — отвечаю. — Мы с ним как-то так хохотали, что нас даже с урока выгнали.

— Отлично! И над чем хохотали? — интересуется.

— Да я не помню уже. Это и неважно. Главное — у него чувство юмора шикарное.

— Прямо-таки шикарное? — докапывается.

— Я ж тебе говорю — хохотали как сумасшедшие.

— Ты думаешь, люди, у которых нет чувства юмора, никогда не смеются? Обычно они хохочут больше других! Вот как твой Борецкий…

— Нет! — отвечаю. — Они как твой Трахтенбройд!

— Не трогай Трахтенбройда! — заявляет. — Трахтенбройд — это… это… — долго не может подобрать подходящего слова. — Это — ого-го! А про твоего Борецкого я на родительских собраниях только и слышу. Не нравится мне, что ты с ним тусуешься. А Трахтенбройд, между прочим, школу с золотой медалью закончил!

— Хорошо, — снова соглашаюсь. — Давай Вове Цырлукову позвоним — он круглый отличник.

— У него хорошее чувство юмора? — спрашивает.

— Шикарное, — говорю, — у него чувство юмора — он всегда смеется, когда я шучу. Поэтому анекдот будешь рассказывать ты.

— Хорошо, — соглашается папа.

В общем, звоню я Цырлукову.

— Вова, сейчас тебе мой папа анекдот расскажет, а ты потом скажешь, смешно тебе было или нет, ладно? Только честно!

— Ладно, — говорит Вова.

Передаю папе телефон. Он рассказывает анекдот. Рассказывает, рассказывает и вот уже заканчивает:

— Пастух говорит: «Ну, черные — это мои барашки». «А белые?» — спрашивает корреспондент. «А белые — тоже мои…»

Слышу — Цырлуков молчит в трубке. Вообще ни звука не издает. Гробовая тишина.

— Алло? — говорит папа в телефон.

Цырлуков оттуда сонно:

— Да-да. Я здесь.

И тут меня накрывает — я начинаю ржать как конь и остановиться не могу.

Папа удивленно поднимает брови:

— Ты чего?

Но я ничего не могу ответить, потому что невозможно говорить, когда рот набит смехом.

Папа тоже хохочет:

— Ну, хоть с третьего раза дошло! — говорит. — И то хорошо!

Мы смеемся — чем дальше, тем заразительнее. Я даже немного икать начинаю. И тут слышим сквозь наш гогот какие-то звуки в телефоне. Мы с папой на время перестаем смеяться, чтобы получше расслышать, что происходит. А это Цырлуков в трубке говорит:

— Смешной анекдот, правда! Только я не очень понял: а зачем пастух все время спрашивает, белый или черный, если все равно нет никакой разницы?

Тут мы снова начинаем ухохатываться и еще долго не можем остановиться.

Сидим ужинаем молча. Опять макароны.

Я говорю:

— Давай хоть музыку какую-нибудь включим, чтобы не так тоскливо было.

Папа задумывается. Потом говорит:

— Давай, только — правильную музыку!

— А правильная, это какая?

— Чтобы она к еде подходила, а не лишь бы что.

— Это как?

— Эх! — сокрушается. — Ты же в музыкальную школу ходишь!

— О! Снова эта музыкальная школа!

— Именно! У тебя там какие предметы? Сольфеджио, музыкальная литература…

— Хор — хуже всего! — замечаю.

Папа:

— Штраус как-то сказал: «Кто хочет стать настоящим музыкантом, тот должен уметь сочинять музыку даже к меню». Это правда. Ведь музыка к борщу ни за что не подойдет к заливному из судака.

— Ты умеешь готовить заливное из судака? — удивляюсь.

— Нет, — отвечает. — Но это неважно. У каждого блюда своя мелодия. Понимаешь? Чему вас только в этой музыкальной школе учат… Вот, скажем, вчера мы с тобой ели краковскую колбасу, — вспоминает.

— Кстати, — радуюсь, — хорошо, что напомнил! — и иду к холодильнику.

— Да нет ее там! — говорит.

— Как это?

— Закончилась.

— Закончилась?

— Да, — отвечает, — прошлой ночью закончилась. Но это неважно.

— Как это неважно? Там еще прилично оставалось. Мог бы и меня разбудить.

— Тебе вредно есть по ночам, — отвечает. — Тем более — колбасу.

— А тебе не вредно?

— Мне уже все равно.

— Хорошая колбаса была… — вздыхаю.

— Помнишь ее вкус?

— Еще бы!

— Вот какую музыку ты бы к ней подобрал?

Я говорю:

— Какую-нибудь грустную, раз от нее ничего не осталось.

— Да, — соглашается. — Наверное, это должно быть что-то с едва уловимым дымком, в ля миноре… Возможно, Малер. Симфония №6. «Трагическая». А шарлотка, ей, по-твоему, какая музыка подходит?

— Шарлотки тоже уже нет.

— Какая разница?

— Огромная! — говорю. — Если и от шарлотки ничего не осталось, то музыка должна быть тоже печальной.

— Ну а если бы она не закончилась, а стояла вот тут на столе? — не унимается.

— Тогда была бы радостная музыка! — отвечаю.

— Мда… — делает мрачное лицо. — У тебя что, только два варианта для всех блюд?

— Естественно! — отвечаю. — Была бы краковская колбаса, хоть небольшой кусочек, было бы веселее. А если еще и шарлотка к чаю, то вообще — аллегро аппассионато!

— Марик, я не о том говорю. Неужели непонятно? Вот взять, к примеру, шарлотку.

— Где ж ее взять-то? — интересуюсь.

— К примеру — я говорю! Вот ты знаешь, где она возникла?

— Нет, — отвечаю. — Зато я знаю, где она исчезла.

— По одной из версий, — продолжает, — родина шарлотки — Франция. Там в давние времена была такая королева — Шарлотта. А по другой — в Англии, где один безнадежно влюбленный повар посвятил этот десерт девушке с тем же именем. То есть, если бы мы хотели подобрать музыку к шарлотке, то надо было бы поискать что-нибудь, пожалуй, в эпохе Возрождения.

— Понятно, — говорю.

Хотя, если честно, то не очень.

— А будь у нас шашлык или хачапури, мы бы их под какие мелодии ели? — спрашивает.

— Под какие-нибудь древние.

— Это еще почему?

— Потому, — говорю, — что не помню уже, когда мы последний раз шашлык ели.

— Ясно. Ну, а что ты думаешь по поводу макарон? — не унимается. — К ним, по-твоему, какая музыка бы подошла?

— К этим? — уточняю, бросив взгляд на тарелку. — К ним уже, мне кажется, поздно музыку подбирать, — говорю трагическим голосом.

— Может, что-то итальянское?

— Почему итальянское?

— Ну, макароны — это же итальянская еда.

— Ну, не знаю… — говорю. — Мне кажется, к ним больше похоронный марш подошел бы — вид у них какой-то неживой.

— А ты как хотел, чтобы они ползали у тебя по тарелке?

Я говорю:

— Ага, и пританцовывали под музыку!

— Под похоронный марш?

— Нет, — отвечаю, — под что-нибудь более веселое. Под польку, например.

— Марик! — чуть не кричит. — При чем тут полька? Макароны-то итальянские!

— А что, — спрашиваю, — в Польше не едят макароны?

— Едят, — говорит, — но полька — это чешский танец, а не польский.

— Ерунда какая-то! Почему тогда чешский танец полькой называется?

— А черт его знает… — отвечает.

— Тогда, наверное, — говорю, — должен быть польский танец, который называется чешка?

— Нет такого танца — чешка. Зато есть народный итальянский танец — тарантелла. Вот что идеально к макаронам подойдет!

— Тарантелла? Смешное название! Танец укушенных тарантулом?

— Гениально! — вдруг восклицает. — Сам догадался?

— Чего? — удивляюсь.

— Так и есть! Тарантелла в древние века считалась единственным средством излечения от тарантизма!

— Что за тарантизм?

— Болезнь такая, вызываемая укусом тарантула.

— Я хочу это услышать! — говорю решительно.

Папа открывает компьютер и быстро находит народный итальянский танец тарантелла.

И мы слушаем. И жуем макароны.

Хоть они остыли уже совсем и на вкус как резиновые, но под тарантеллу есть можно!

Идем мы по улице и рассуждаем о том, как люди смогут путешествовать в будущем. Я считаю, что самолеты, скорее всего, станут делать сплошь прозрачными. Ну, кроме туалетов, конечно. Из-за того, что они прозрачные, летать в них будет страшно, но интересно. Особенно — продираться сквозь тучи и грозы с молниями. А если вдруг захочется в туалет, то придется идти по стеклянному полу. Под ногами будут только небо и редкие облака. Даже земли не видно.

...