автордың кітабын онлайн тегін оқу Исповедь счастливого человека. Письма из тюрьмы
Полина Брейтер
Исповедь
счастливого человека
Письма из тюрьмы
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
@ Электронная версия книги подготовлена
ИД «Городец» (https://gorodets.ru/)
© Polina Breyter, 2020
© ИД «Городец», 2022
Предисловие
Наталья Бернадская
«Тюрьма — это совмещение несовместимого»
Стоит, вероятно, начать с короткой биографической справки.
Полина Брейтер родилась в 1942 году в Сибири, выросла и жила в Одессе. Окончила факультет романо-германской филологии Одесского университета, защитила кандидатскую диссертацию по математической лингвистике, готовила докторскую, но была уволена из Кировоградского пединститута за антисоветские разговоры со студентами, а значит, лишена возможности заниматься наукой и преподавать в вузе, поэтому учительствовала в сельской школе под Одессой и подрабатывала переводами. В 1992 году эмигрировала в Америку, живет в Нью-Йорке. По материалам многолетней переписки с Борисом Чичибабиным подготовила публикации для «Нового Журнала» (2012 и 2020) и «Звезды» (2011 и 2013) и книгу «Уроки чтения», которая вышла в московском издательстве «Время» в 2013 году. Вторая книга — повесть «Октава» — была опубликована там же в 2020 году.
Вы держите в руках еще одну книгу Полины Брейтер. Книгу необычную: она составлена по двум сотням писем, отправленных Полиной из американской тюрьмы Карсвелл в 2013–2014 годах.
Этот человеческий документ уникален. Возможно, изредка в американские тюрьмы попадают люди столь же честные, искренние и открытые, но очень уж мала вероятность, что еще и способные принять все происходящее с ними как возможность духовного роста, отрефлексировать пережитое и передать свой опыт словами простыми, но верными и точными. Каждый из нас, читавших письма Полины из тюрьмы в то время, когда они были написаны, понимал: это материал для книги. И вот эта книга перед вами.
•
Неизбежен вопрос: почему же такой человек оказался в тюрьме? В чем его вина?
Полину Брейтер осудили как участницу громкого группового дела о мошенничестве в Claims Conference. Эта организация помогала евреям, пострадавшим во время Второй мировой войны, прошедшим через концлагерь или гетто, получить от Германии денежную компенсацию. И вот в 2010 году были раскрыты многочисленные фальсификации, когда деньги выплачивались тем, кто не имел на них права. Полина оказалась в числе сотрудников Claims Conference, на которых возложили вину, поскольку она тоже оформляла дела заявителей, помогала им собирать документы, доказывающие право на получение пособий.
Что Полина не могла быть виновата в том, в чем ее обвиняли, понимали все — и те, кто знал ее, и те, кто потрудился вникнуть в ее дело. Почему же тогда она признала себя виновной и провела в тюрьме пятнадцать месяцев? Почему не пошла на соглашение со следствием, не назвала истинных виновников, хотя могла в этом случае избежать незаслуженного наказания? Думаю, потому, что выгораживать себя за счет другого, выдать своих корыстных коллег было для нее попросту невозможно, лежало за пределами ее нравственных установок.
Между прочим, Полине дважды пришлось делать похожий выбор. Вот как она сама это описывает:
«Первый раз — в 1973-м в Одессе. Когда гэбэшники меня
допрашивали: „Кто способствовал развитию ваших вредных антисоветских взглядов?“ — угрожали, призывали быть благоразумной: „От вашего поведения зависит, будем ли мы возбуж-
дать уголовное дело или ограничимся профилактическими мерами”. И всего лишь из-за разговоров со студентами — вполне робких по сегодняшним меркам и с оглядкой на Двадцатый съезд — о невинных людях в лагерях, о Павлике Морозове, о Солженицыне.
Второй раз — в 2011–2012-м в Нью-Йорке. Когда несколько месяцев двое умных и честных адвокатов, которые отлично видели, что не заслуживаю я тюрьмы и нечего мне в ней делать, уговаривали и убеждали меня пойти на соглашение со следствием, потому что сознавали, что иначе меня от тюрьмы не оградить. Они были уверены, что рано или поздно я соглашусь, а когда поняли, что нет, не соглашусь, удивлялись: „Но почему? Вы ведь будете говорить правду!“
И оба раза — и в Союзе, и в Америке — решение далось мне легко и естественно, без колебаний и мучительных раздумий».
Тут уместно поговорить об американском правосудии. Почему невиновные зачастую признают себя виновными? Почему оговаривают себя?
У подследственного в США есть три возможности. Можно пойти на соглашение со следствием, то есть рассказать все, что ты знаешь о своем деле, о себе и о других. И если ты ничего не скрываешь, то получишь минимальное наказание. Если бы Полина пошла на соглашение со следствием (причем никого не оговорила бы, просто рассказала то, что знала), никакой тюрьмы не было бы.
Можно не идти на соглашение со следствием, но признать свою вину, пусть даже несуществующую. Пока человек под следствием, происходит своеобразная торговля: прокурор и адвокат пытаются договориться, каждый приводит доводы, предлагает свой вариант наказания, и в конце концов они приходят к компромиссу.
Ну и наконец можно не признать свою вину, но тогда тебя ждет суд присяжных. А это весьма опасно: скорее всего, получишь максимально возможный по твоей статье срок. Присяжные обычно верят обвинению.
У Полины дело обстояло так: ее адвокат поговорила с прокурором, прокурор предложил год и один день тюрьмы (один день — это важно: все льготы положены при сроке больше года) в обмен на признание вины и компенсацию ущерба в 200 тысяч долларов. Адвокат пыталась ее уговорить: это, мол, хорошее предложение, и нужно решать срочно, есть всего лишь неделя на раздумье. Полина, которая не присвоила ни копейки, возмутилась — и наотрез отказалась.
Это была естественная реакция невиновного человека, не знаю-
щего, как работает машина американской юстиции. Виновен ты или нет — неважно: раз уж ты попал в эту мясорубку, то не выйдешь из нее. Полина тогда этого еще не понимала.
Через неделю ей сказали, что прокурор ушла на повышение, и теперь дело ведет другой прокурор, гораздо более жесткий. Стало ясно, почему ее торопили. Адвокат пыталась убедить Полину, что дальше будет только хуже (это коллективное дело подается как циничное групповое преступление еврейской мафии, и доказать непричастность к махинациям крайне сложно), но та не вняла уговорам.
Ни разу не пожалела Полина о том, что не пошла на соглашение со следствием, и все же задним числом она считает, что стоило принять предложение первого прокурора. Потому что второй потребовал уже двух лет тюрьмы и возмещения 500 тысяч ущерба.
— Он не сомневался в твоей вине?
— Вот этого я не знаю. Адвокат понимала, что я невиновна, а судья и прокурор — не знаю. Думаю, судья поверил обвинению. О нем говорили хорошо, он, мол, справедливый, но ведь он совершенно не был знаком с нашей работой, и ввести его в заблуждение было легко.
— Твоя адвокат очень старалась убедить судью, произнесла на суде часовую речь, он ее перебивал, а она снова и снова приводила доводы, которые никто не слушал…
— Адвокат проверила каждое из двадцати пяти дел по назначению пожизненного пособия, в фальсификации которых меня обвиняли, и доказала, что моей вины там нет. Когда она вникла в эти дела, то очень впечатлилась — и поверила мне. Но кроме нее никто не хотел вникать. Исход дела был предрешен; меньше мне дать не могли, потому что я не пошла на соглашение со следствием. Ну и я ведь признала себя виновной, убоявшись суда присяжных. Некоторые из моих друзей и знакомых, к слову, были этим разочарованы.
— Каковы ощущения невиновного человека, который вынужден публично признать свою вину?
— Отвратительные. Я себя чувствовала ужасно униженной, мне было так тошно, как не было даже потом на суде…
•
По закону Полине был положен обычный лагерь, где условия для осужденных за бытовые преступления достаточно свободные. Но по состоянию здоровья ее направили в женскую тюрьму Карсвелл в Техасе (это не обычная тюрьма, но тюремный медицинский центр), где сидят самые разные люди — не только белые воротнички, но и убийцы и наркодилеры, поэтому режим там одинаково строгий для всех. И Полина готовилась к худшему: на форумах писали, что там люди умирают, и им не оказывают помощи, что они лежат на смертном одре в кандалах и наручниках, и последнее, что видят в жизни, — это равнодушное лицо надзирателя. Однако реальность оказалась иной.
— Со мной сразу началось то, что происходило все эти тюремные месяцы. Мне было очень интересно. Я смотрела вокруг и понимала, что мне предстоит здесь прожить полтора года. Понимала, что начинается что-то совсем новое. Страшно было, когда я думала, что еду в ужасное место. Но когда я приехала, я уже об этом не думала; я ощущала, что ничего плохого просто не может случиться. И не случилось.
— Ты ведь сталкивалась в тюрьме с настоящими злодеями, убийцами. И все-таки в письмах постоянно говоришь о любви к ним.
— Знаешь, я там общалась с приятными, менее приятными, совсем неприятными женщинами (были очень страшные), но во мне было много искреннего тепла, преобладало участливо-доброжелательное отношение к ним. Поэтому и они, наверное, хорошо ко мне относились. Я пришла к ним с улыбкой, и в ней не было ни страха, ни враждебности. В очень сильном напряжении была тогда душа, и мне повезло, что я была так, а не иначе настроена.
— Но тюрьма — это несвобода…
— И тем не менее это место стало для меня замечательной школой. Я ходила по земле как по воздуху, мне казалось, я излучаю свет. И я испытывала вину, оттого что счастлива, мне было стыдно перед другими, которые несчастны и ничего про свет не знают. Это как если бы я была бессмертна и знала, что никогда не умру, а они умрут…
•
Расскажу о своей поездке на свидание с Полиной.
Перед восточными воротами Карсвелла выстроилась вереница машин. Люди съехались заранее — за час-полтора до открытия ворот, чтобы занять очередь и побыстрее увидеть близких. Почему-то мне казалось, что посетители должны быть под стать заключенным; я ожидала увидеть грязные разбитые машины, людей криминального толка в наколках… Но за стеклами машин я различала красивые человеческие лица — черные и белые, молодые и старые; довольно много было детей. У ожидающих в очереди как-то само собой возникает взаимопонимание, своего рода братство; все делятся опытом, поддерживают друг друга.
Потом проверка документов и, наконец, встреча с Полиной. Ее сияющие глаза, захлебывающийся разговор обо всем и ни о чем. Мы уже читали ее письма из Карсвелла и знали, что происходит с человеком, когда он освобожден от бытовой рутины и остается наедине с собой. Кто-то сразу сдается и мертвеет, кто-то пытается выжить любой ценой. Полина же не рисовалась, не пыталась сделать хорошую мину при плохой игре — она действительно жила напряженной внутренней жизнью, необычайно остро переживая каждое мгновение.
В зал для свиданий нельзя проносить ничего, кроме нескольких монет. Я достала разрешенные монеты и растерянно стояла возле торгового автомата, пытаясь купить лакомство для Полины. Она потянулась помочь мне. Но оказалось, что за нами наблюдают, и не только надзиратели. «Предупредите свою подругу, что ей нельзя прикасаться к деньгам, за это могут наказать», — тут же шепчет мне на ухо молоденькая чернокожая девушка. А чудесный мальчишка лет десяти вежливо предлагает мне помощь, и мы вместе покупаем шоколадку.
Вокруг то и дело звучит смех. Заключенные, вопреки моим стереотипам, выглядят совершенно обычно, их можно отличить от посетителей только по одежде. И никакой печати порока на лицах.
…Мы прощаемся, и Полина — маленькая, с ребеночка ростом — смотрит мне вслед. Человек, который чувствует себя свободнее и счастливее многих из нас, по эту сторону решетки.
•
Знаете ли вы, сколько людей в Америке сидит по тюрьмам и лагерям? 2,3 миллиона! Это больше, чем в любой другой стране, это больше, чем во всей Европе, это четверть всех заключенных планеты, хотя население США составляет всего 4,2 процента мирового. Страна — рекордсмен не только по общему количеству отбывающих наказание, но и по их относительному числу: более семисот человек на 100 тысяч населения.
И хотя преступность падает, но количество заключенных продолжает расти. Тюрьмы переполнены. Эрик Холдер, генеральный прокурор Америки с 2009 по 2015 год, приводил в своем докладе такие цифры: около 40 процентов освободившихся из федеральных тюрем и более 60 процентов — из местных возвращаются туда в течение трех лет за вновь совершенные преступления или незначительные проступки. Всего же через американские пенитенциарные учреждения за год проходит примерно 10 миллионов человек.
Мой знакомый адвокат полагает, что сегодня процентов десять заключенных — это невиновные. А еще процентов десять-пятнадцать действительно совершили что-то противоправное, но тюрьма для них — чрезмерно суровое наказание, не соответствующее проступку. Получается, что за год в Соединенных Штатах через тюрьмы и лагеря проходит около миллиона ни в чем не повинных людей. А есть еще те, кого эта машина задела опосредованно, чьи родные и близкие за колючей проволокой.
Все, что мы можем, — попытаться разглядеть в этой нескончаемой толпе отдельного человека. И представить себе, что ощущает тот, чью жизнь неотвратимо и безжалостно разрушила грубая внешняя сила.
— По моим ощущениям, — говорит Полина, — невинных в тюрьме было больше десяти процентов. Ну и большинство сидело за наркотики. Тогда еще за них давали огромные сроки (сейчас это вроде бы изменилось). По-моему, не меньше шестнадцати — двадцати лет. И женщины говорили: мне осталось немножко, всего восемь лет — и домой. При этом они уже отсидели десять… Много было совсем юных. Зачем их там держали? Жили в праздности, бездельничали. Молодые же, кровь играет, череда сексуальных связей. А больше и нечем заняться. Книг они не читали и читать не будут, развлечений никаких нет… Не понимаю, как тюрьма может способствовать их исправлению.
•
Один из молодых друзей Полины, который тоже навещал ее в заключении, так рассказывал об этой встрече: «По какой-то загадочной причине у человека, загнанного в угол, помещенного в место, куда он сам по доброй воле никогда бы не пошел, происходит мощный взлет духовной энергии — с обостренным и радостным восприятием ее величества Жизни. Мне думается, что вот это-то и есть самое интересное и примечательное. <…> Было бы ошибкой видеть ее ситуацию как нечто неизбежно трагическое и необратимое. Все будет хорошо. Ибо по какой-то неведомой причине жизнь пластична и податлива, она уступает нашему давлению, принимает нашу форму, то отступая, то обволакивая. И если так, то от нас может зависеть больше, чем мы думаем…»
Полина, несомненно, человек религиозного сознания. Человек и Бог, вера и неверие, благодарное принятие своей судьбы — это сквозная тема ее жизни. И сквозная тема этой книги.
— Религиозные люди говорили о русской тюрьме, что никогда у них не было таких высоких состояний, как там. Я не думала, что со мной когда-нибудь произойдет такое. А вот произошло, и именно в тюрьме. И это счастье. Можно было там умереть, можно было сломаться, опуститься. Нет, не потому, что было невыносимо тяжело, просто поводы для этого там были.
А еще тюрьма — это совмещение несовместимого. Несвобода и ограничения, которые несет с собой тюремная жизнь, — и одновременно такая свобода, которой не было у меня никогда. В тюрьме я ощутила то, чего не ощущала раньше. Что я частица Вселенной. Что я ее люблю — и она меня любит. Когда ты осознаешь, что тебя любит Вселенная, то ты тоже любишь очень-очень. И Вселенную, и маленьких людей, и больших людей, и животных, и растения, и каждый камешек.
Женщины вокруг меня — они были ужасно чужие, они были люди другой культуры, другого языка, другого опыта. Мы жили раньше совсем по-разному, и вряд ли я подружилась бы с кем-то из них в дотюремной жизни. А там я испытывала к ним нежность, они сделались мне дороги. Я на многое была готова, чтобы как-то улучшить их жизнь.
Полина и сейчас вспоминает о них тепло. Некоторые, увы, уже умерли: все же это тюрьма-больница, здоровых там нет.
И пусть для этих женщин Полина была человеком из другого мира, пусть ее английский был несовершенен, но они ее приняли. Было много серьезных, исповедальных разговоров. Все это сохранилось в письмах, все это есть в книге.
•
И снова продолжаю разговор с Полиной.
— Герой книги Алана Милна «Двое», которую ты читала в тюрьме, спрашивает себя: «Что сделал ты со своей жизнью?» Как бы ты сегодня ответила на этот вопрос?
— Наверное, нужно начать с того, для чего мне дали жизнь… Подозреваю, что все-таки только для любви. Что бы со мной ни происходило, все равно все оборачивалось этим. Даже тюрьма. Я всю жизнь искала любви и искала Бога. Иногда получалось лучше, иногда хуже; в тюрьме, наверное, достаточно хорошо. Со мной там произошло что-то такое, что вернуло меня в это состояние поиска. Все сошлось одно к одному, хорошо и правильно. И я не только не кляну судьбу — я бесконечно благодарна ей за этот опыт, за все то прекрасное и ужасное, высокое и унизительное (да, и за это тоже), что мне там выпало. Это время оказалось невероятно значительным. Как же об этом жалеть?
Не знаю, должна ли я отличать пораженье от победы. Но мне кажется, что Бог любит меня, ведет меня и оберегает меня. И Бог дал мне много любви, и дал именно в тюрьме — в таком месте, где душа живет стократ интенсивнее. В тюрьме я явственно почувствовала себя ведомой Богом. И что, кроме радости и благодарности, могу я испытывать? Только одно, пожалуй: готовность идти туда, куда меня ведут.
Наталья Бернадская
От автора
Человек заявляет: «Я был в тюрьме. И я написал об этом книгу».
Я была в тюрьме. И я написала об этом книгу. Книгу о том, как я жила там, что видела, что слышала, чувствовала, о чем думала. И, понятно, сравнивала эту мою американскую тюрьму с советскими или постсоветскими.
Конечно же, сразу возникает вопрос: а за что тебя посадили? В чем ты виновата — и виновата ли ты?
Меня посадили как одного из фигурантов группового дела о мошенничестве в организации Claims Conference, где я в то время работала. Ее сотрудники помогали жертвам Холокоста получить денежную компенсацию от Германии. И вот выяснилось, что многие дела были сфабрикованы, пособия назначались тем, кто не имел на них права. В 2010 году ФБР начало следствие.
В мои обязанности входили рассмотрение, оформление и подготовка заявлений на компенсацию от евреев, пострадавших во время войны, и сбор документов, доказывающих это. Тем, кто прошел через концлагерь или гетто, прятался от немцев на оккупированной территории, полагалось пожизненное ежемесячное пособие. Позже эта компенсация распространилась и на бывших узников некоторых трудовых лагерей. Тем, кто сумел покинуть родные места до того, как они были оккупированы немцами, выдавалась разовая компенсация. Время от времени открывались и другие программы с единовременными выплатами.
Все эти деньги выплачивались — и выплачиваются — Германией, но документы, доказывающие право заявителя на компенсацию, готовят там, где он живет: в Израиле, в США, в Германии, в СССР (пока он еще существовал) и в странах, на которые он распался.
Такая работа связана с очень сильным эмоциональным напряжением. Ежедневно нам приходилось знакомиться с кошмарными историями. Люди подробно рассказывали о пережитых массовых расстрелах, о голоде и холоде в гетто, об издевательствах и мучениях в концлагере. К примеру, о том, как немцы в специальном детском лагере брали у узников кровь для солдат и как все они, дети, знали, что кровь будут брать до тех пор, пока они не умрут. Естественно, хотелось сделать все, чтобы твоему подопечному не отказали. А получить отказ было легко. Документов о пребывании в гетто и лагерях жертвам не выдавали. Доказать, что это происходило в действительности, было непросто, да и критерии, определяющие, кому утвердить компенсацию, а кому нет, были очень жесткими. Скажем, компенсация за пребывание в гетто выплачивалась только тем, кто пробыл там не менее восемнадцати месяцев, а Венгрию немцы оккупировали лишь в марте 1944-го, и соответственно все венгры, которые прошли через гетто, автоматически исключались из списка.
Критерии эти непрерывно менялись. И надо сказать, что в результате деятельности Claims Conference чаще всего менялись к лучшему. Но из-за смены критериев порой даже родные братья или сестры, в разное время подавшие заявления, получали разные решения: одному компенсацию утверждали, а другому отказывали в ней.
Или вот разовая компенсация: ее получали в основном бывшие советские евреи, которые сумели эвакуироваться. Они так и называли эту компенсацию — за эвакуацию. На самом деле за эвакуацию им никто ничего не дал бы. Компенсация была положена за «бегство»: нужно было доказать, что происходила не организованная эвакуация, а именно бегство. И мы, сотрудники Claims Conference, делали вид, что организованной эвакуации не было, и помогали заявителям подготовить свою историю так, чтобы не получить отказа.
Нарушение буквы закона налицо. Хотя разница между теми, кто нарушал ее за взятки (увы, были и такие), и теми, кто искренне и бескорыстно хотел помочь заявителям, мне представляется существенной.
С одной стороны, любой сотрудник организации, даже если он ни сном ни духом не ведал о творящихся там делах, не может считать себя абсолютно непричастным к тому, что происходит в этой организации. С другой стороны, едва ли найдется человек, работающий в образовании, в медицине, да в любой конторе, который никогда не нарушал инструкции, не шел вразрез с правилами.
Так виновна ли я? Допустим, я невиновна, как уверены в этом те, кто знают меня. Но тогда почему же меня признали виновной и отправили в тюрьму?
Моя адвокат тщательно вникла во все двадцать пять дел, в которых мне вменяли в вину незаконное назначение пожизненных пособий, и увидела необоснованность всех предъявляемых обвинений.
Но тогда почему же я, отказавшись поначалу пойти на соглашение со следствием, позже все-таки признала свою вину? Да попросту испугалась суда присяжных, о котором все говорили как о мясорубке, не знающей обратного хода. Если не согласиться с обвинением прокурора и пойти на суд присяжных, то, скорее всего, получишь максимум наказания, которое по твоей статье возможно, поскольку присяжные обычно верят обвинению.
Короче говоря, вопрос о моей виновности неизбежно приводит к разговору об американской юриспруденции, ее специфике, а этот разговор здесь неуместен.
Так что виновна или нет, но я провела в американской тюрьме пятнадцать месяцев. И вот об этих месяцах и получилась книга. Родилась она из писем друзьям, которые я писала все это время практически ежедневно. Мои бумажные письма, адресованные всем, подруга сканировала и регулярно выкладывала в рассылку «Как Полина». Параллельно шла и электронная переписка.
Я бесконечно благодарна всем друзьям и близким, которые с первого моего дня в тюрьме и до самого возвращения, а то и дольше, не просто поддерживали, но прямо-таки держали меня на руках своими письмами, своей любовью, своей верой в меня. Я не могу поблагодарить здесь каждого — их было много. И тех, кто посылал мне книги, и тех, кто заботливо готовил для меня вырезки из газет и журналов, и тех, кто приезжал на свидания, и тех, кто просто передавал привет. С каждым чувствовала я тесную связь, а все вместе они воплотились в поток тепла, который шел ко мне из разных городов и стран. Благодаря этому потоку я не чувствовала себя сиротой.
И отдельное спасибо тем, кто помогал мне в подготовке этой книги и сделал ее издание возможным.
Исповедь счастливого человека. Письма из тюрьмы
Роман
•
Это будет мое первое письмо для всех. Просто отчет. Во-первых, я так устала, так плохо соображаю сейчас, что вряд ли способна на что-то, кроме перечисления внешних событий. А во-вторых, мне нельзя уходить далеко от своего места, потому что скоро будет поверка. Но боюсь, что если засну (а заснуть могу сейчас в любую минуту, даже стоя), то засплю и забуду. А мне почему-то кажется, что нельзя.
Итак, прибытие. Скажу сразу: начало было хорошее. Мы приехали к месту, куда нам указали, позвонили и стали ждать. За мной пришел спокойный, доброжелательный человек. Осмотрел мои вещи — что можно взять, а что нельзя, — посадил в машину и повез. Все. На этом оборвалась моя прежняя вольная жизнь и началась тюремная.
Как описывали на форумах, так и происходило. Сначала переодели в тюремную одежду (временную, завтра я должна буду пойти куда-то, где мне подгонят ее по размеру), дали тапочки и куртку. Так что я хоть и не слишком красиво одета, но от жары и от холода защищена.
Потом заполняли бесконечные бумаги. Потом первая беседа с врачом, который пообещал мне долгий процесс обследования и сказал, что лекарства мне заменят, а пока я могу принимать свои (но отобрал их и до сих пор не вернул). Ну потом фотографирование, отпечатки пальцев. Даже еду принесли — бутерброд с колбасой, бутерброд с сыром, яблоко, какие-то не то чипсы, не то крекеры (еще не открывала) и пустую одноразовую чашку.
Определили меня в больницу. Сказали, что в этой части тюрьмы я проведу весь свой срок, если не станет резко хуже. А если станет, меня переведут на другой этаж. Это тоже больница, но для острых и тяжелых случаев. Думаю, это то, что мы раньше определяли как medical side и hospital. Я нахожусь в medical side1. Помещение — типовая больница, отличающаяся от наших бруклинских лишь большей убогостью. Комнаты разные, есть и маленькие, на две-три кровати и даже на одну. Не знаю пока, по какому принципу распределяют. В моей комнате одиннадцать кроватей — правда, не все заняты. Пустые кровати есть во многих комнатах. Двери нельзя закрыть на задвижку или крючок — только прикрыть.
Туалетов и душей в комнатах нет 2. В туалетные комнаты (я пока видела две) идти нужно по коридору. Душей на этаже три или четыре. Я спросила, большая ли очередь, — говорят, что нет. В комнате нет даже умывальника, но зато в коридоре есть краники с охлажденной питьевой водой.
Встретили меня очень доброжелательно. Никто не обижал, не посмеивался. Люди, конечно, разные, но приняли — все! — исключительно приветливо. Дежурная по этажу объясняла множество правил, которые все перепутались в моей бедной голове, дала бумагу для письма и конверты без марок (на ее бумаге я сейчас пишу), а девушка Карин подарила три карандаша (один с резинкой) и вот эту ручку, которой пишу сейчас. А Вомити водила по этажам и все рассказывала.
В библиотеке я нашла даже две русские книжки. Угадайте какие! «Бандитский Петербург». Еще мне дали бланк заказа. Напишу имя автора и название — получу книги для чтения. Ночью подумаю, что заказать. Завтра еще узнаю, можно ли чему-нибудь учиться.
Подушку мне обещают дать завтра. Дыхательный аппарат обещали на сегодня, но, думаю, пока не дадут. Нужно сначала что-то там проверить, а то и тест 3 повторить.
Только что прошла поверка. Но все ходят по комнате, ждут ужина. Похоже, похудеть вряд ли получится: я гляжу, мои соседки все время что-то жуют.
Не знаю, как будет дальше, но пока у меня теплое и почти нежное чувство к ним. Вот только что они мне объяснили, когда и куда идти на ужин. Потому что сами ходили раньше — как диабетики. Пойду и я на место сбора, погляжу, как тут ужинают.
Да, забыла сказать: из окна нашей комнаты вид на озеро!
•
Сейчас около девяти вечера. День почти окончен, потому что отбой очень рано — кажется, не позднее десяти.
Ужин был съедобный, но после него взбунтовался мой крон 4. И все-таки удалось посидеть немножко во дворе перед входом. Там растут три больших дерева. И были сумерки. И была тишина.
А когда я возвратилась в комнату и хотела немножко записать в тетрадь — на потом, — оказалось, что тетрадь у меня уже украли. А я так радовалась, что разрешили ее пронести. И напрасно. Хорошо еще, что дежурная дала мне эту бумагу. Ее вряд ли украдут: коммерческой ценности она не имеет, а писать моим соседкам не нужно.
•
Сегодня второй день. Сейчас половина второго. Хочу отправить это первое письмо сегодня, так как уже купила марки. Вообще успехов много: дали одежду по размеру, купила марки, кроссовки, тапочки для душа и замок для шкафчика.
Получила лекарства. Частично такие же, частично заменили. Посмотрим, как будут действовать.
Всю первую половину дня охотилась за человеком, который даст мне ПИН-код, чтобы я могла звонить и посылать электронные письма. Пока не имела счастья встретиться. Зато опоздала на обед на двадцать минут — и осталась без обеда. Подошла к дежурному, он говорит:
— Поздно.
Я ему:
— Так не давайте мне обед, дайте только яблоко с куском хлеба.
Подумал-подумал и возвестил важно:
— Я принял решение не разрешать. Чтобы это было уроком на следующий раз.
Другой подошел и говорит:
— Идите.
— Куда?
— В свою комнату.
Вот и весь обед.
Книг совсем нет. Думаю, можно уже посылать. Гулять собираюсь (а пока все некогда). Врачи будут меня теребить. Вот и завтра нужно идти на какую-то прививку…
Соседки мои продолжают вести себя очень приветливо и доброжелательно. Вообще здесь много симпатичных лиц.
•
Открытия я совершаю каждый час. Увы, не все они радуют. Но тут уж ничего не поделаешь. Все время вам все рассказываю и показываю, но когда доходит до реального записывания, у меня зажимается защелка, и я ничего не могу…
Я еще и не знаю, о чем можно, а о чем нельзя писать. Ну, например, можно ли описывать всех этих девочек и женщин, которые здесь живут. Среди них есть очень колоритные и очень славные, немало неприятных и развязных, но я все равно не способна большинство из них увидеть преступницами. Много молодых и совсем юных. Вероятно, за наркотики или еще что-то в этом роде. Но я-то вижу их своими детьми. Они же проявляют ко мне веселое покровительство: объясняют, показывают, провожают… Может быть, чувствуют, что я хорошо к ним отношусь?
Многие сами проявляют инициативу:
— Вы меня не помните? Я показала вам, где лифт, когда вы не могли найти.
— Вам что-нибудь нужно? Если нужно, найдите меня. Я живу…
Ссорятся здесь часто и бурно. Но отходят так же легко и быстро, как возбуждаются, и про ссору забывают, глядь — уже чем-то делятся и шутят.
Молодежь большей частью ходит парами. Некоторых девочек я никакими силами не могу отличить от мальчиков: и одежда, и прическа, и походка, и манеры, а иногда и голос — словом, все, кроме половых признаков, которые все равно ведь не видны. Среди женщин постарше такое тоже случается, но реже: народ больной, не до того.
Вообще мне непонятно, зачем здесь держать очень многих из отбывающих наказание. Кому от этого лучше? Какую опасность для кого бы то ни было представляют эти больные, часто инвалиды (есть даже слепая), часто беспомощные и умирающие женщины? И кто из них исправится от пребывания здесь? А молодые? Разве они выйдут отсюда лучшими, чем вошли? Зато рушатся связи, зато привыкают к паразитизму (дают поесть, дают одежду, жилье)…
•
Вот и начали поступать первые письма от вас. В переписке здесь мало возможностей. Захотела скопировать, нажала Ctrl+C — и все стерлось. Послать по двум или больше адресам нельзя. Перекодировать нельзя. Так что пишите на транслите или на английском, а на кириллице только бумажные.
Звонить пока никому не буду: я уже вдвое превысила свою норму — триста минут в месяц, а ведь еще сколько впереди…
Я все время тороплюсь: сессия (время, которое я могу использовать за один раз) кончается быстро. Со звонками и электронками одна и та же сложность: через какое-то время — достаточно короткое — тебя отключают, и нужно долго ждать, пока снова разрешат подключиться. Список контактов почти весь уже ввела в компьютер.
Продукты я не покупаю — вполне обхожусь столовой. Но придется купить лекарство от кашля, а главное — радио.
Была в библиотеке, взяла две книжки на английском — «Жареные зеленые помидоры» Фанни Флэгг и еще какой-то «Тайный дневник Марии-Антуанетты». «Помидоры» я когда-то читала по-русски, они у меня даже есть дома. Я их не полюбила тогда, а сейчас взяла по принципу «не до жиру». Зато нашла «Войну и мир» на английском, но с виду недостаточно толстую, чтобы быть полной (почти каламбур).
Во вторник буду узнавать об учебе. Хочу английский, компьютер и испанский. Посмотрим, что получится.
•
Ну давайте я расскажу немножко о здешнем мире. Потому что представить его себе никто из вас не сможет. И я не могла, пока не попала сюда, хотя читала о нем довольно много.
Всех обитателей я условно делю на детей и взрослых. Детей очень много. Взрослые в основном больные, очень больные и безнадежно больные. Меня предупредили, правда, что никому верить нельзя, а вся моя информация — со слов. Но, во-первых, никуда мне не деться от своей доверчивости, а во-вторых, я же вижу, сколько тут инвалидных колясок, ходунков, кислородных аппаратов и прочих свидетельств инвалидности. Здоровы ли «дети», я не знаю. Ведут они себя как все дети такого возраста — играют в игры и проказничают. Относиться к ним иначе я не могу, хотя не все они хороши, и я понимаю, что среди них много испорченных. Никто, однако, не грубит, даже сквернословия я почти не слышу (впрочем, я же вообще плохо слышу).
Дети гораздо симпатичнее взрослых. На взрослых лицах часто заметно, что это лицо плохого человека — подлого, завистливого, угодливого и т. д. Но я все равно вижу в них тех же постаревших детей.
Ну вот, например, женщина со вполне нормальным лицом, хотя и мышино-крысиным, и ведет себя как нормальный человек, но… Я случайно закрыла в шкафчике свои очки и попросила на минутку очки у нее — шкафчик открыть. И наткнулась на твердый (но не злой) отказ. Она же, о чем-то беседуя с дежурным надзирателем, немедленно настучала ему на меня, практически при мне (я проходила мимо), и притом наврала. Он тут же вернул меня и
добродушно объяснил, что надо изучать правила. И ничего мне плохого не было, зато я знаю теперь, что она стучит.
Здесь часто приходится стоять в очередях: в столовую, в аптеку, в компьютерную комнату, не говоря уже о самых долгих очередях на прием лекарств. Бывает, придешь в столовую, а очередь длиннющая. Я в нее становлюсь спокойно: пока постою, срок чуточку уменьшится. Но идут эти очереди быстро, и никто их не пугается. Хвост длинный, а подходишь к окошку через несколько минут.
Одежда на мне вся тюремная. Даже кроссовки пришлось купить в тюремном магазине — commissary, потому что туфли у меня отобрали, а в тапочках, которые выдали, ходить невозможно: они совсем плоские, и поэтому все время устают и болят ноги.
Дали мне, кроме белья (вполне нормального, можно носить без проблем), четыре пары хлопчатобумажных брюк, две рубашки с длинными рукавами и две с короткими, четыре футболки, пижаму для сна, халат и куртку. Можно было взять и платье, сшитое из той же ткани, что и брюки, но я не взяла. Все это, кроме куртки, конечно, цвета хаки.
Стирать в прачечной можно три раза в неделю, так что менять одежду я могу ежедневно. Стиральный порошок тоже дали.
Носки здесь только белые, их тоже дают четыре пары, можно менять и стирать. Но они толстые, а тонких не дают. Думаю, позже появятся проблемы из-за жары. В брюках тоже скоро будет очень жарко, и все покупают себе тонкие трикотажные шорты.
Вообще большинство здесь покупает очень много. Я пока живу на полном тюремном обеспечении. За все время купила только кроссовки, замок для шкафчика, лекарство от кашля, шариковую ручку и щипчики для ногтей. Ни еды, ни лакомств, ни напитков, ни ходких здесь теплых костюмов с начесом или летних шорт я не покупаю. Во-первых, легко обхожусь без них, во-вторых, экономлю. Может, позже все-таки куплю тонкие носочки за три доллара.
Есть у меня уже и мечта: купить к своему дню рождения плеер или хотя бы радиоприемничек. Тогда я смогу слушать музыку. Но август еще далеко. А мне нравится ничего не иметь и ничего не хотеть…
•
Поскольку я всю эту неделю сидела без русских книжек, пришлось читать английские. Взяла в библиотеке и прочитала книгу об американских тюрьмах. Весьма впечатляюще. Сделала вывод: мне повезло. У нас и в помине нет тех ужасов, которые там описываются. Может быть, здесь все-таки не совсем тюрьма? Хотя многое похоже.
А тепло и участие, которыми меня прямо залили мои соседки по комнате и просто знакомые (а порой и незнакомые) заключенные, меня не просто тронули, но и удивили. Я понимаю, конечно, что нас связывает не дружба или приятельство, что эти чувства неглубоки, но они есть, они искренни, — и это при всей моей отчужденности, инородности, непринадлежности к кругу, ломаном английском. Может быть, кто-то и смотрит на меня косо или желает мне зла, но я об этом не знаю, я этого не чувствую. А вот тепло, почти родственное, проявляется активно.
Мне стыдно: вы нервничаете, тревожитесь за меня, а мне часто бывает попросту хорошо — светло и тихо. Я могла бы даже сказать, что испытываю что-то очень похожее на счастье.
Это подходило ко мне постепенно, но по-настоящему началось сегодня утром. И все продолжается и растет во мне. Свет и тишина. Их не разбивают местные события. Внешне все так же, как у всех, как было у меня раньше. И я участвую в этих местных событиях.
Вот, например, нас наказали сегодня за то, что кто-то с кем-то поссорился, и мы должны были сидеть в своих комнатах до особого распоряжения. А вчера надзирательница повела меня куда-то — как оказалось, узнать, что я делала в запрещенном месте (я не знала, что оно запрещенное, просто пыталась завязать шнурки на кроссовках), а потом гладильная доска оказалась негодной, а потом… Но все это происходит будто не со мной. А во мне в это время струится тихий свет. И я ничего не могу об этом сказать, потому что все слова слишком грубы для этого. Это высоко. Это прекрасно. И я не знаю, кого благодарить за эту благодать, которой совсем не заслужила.
А впрочем, знаю. Как и знаю, что началось это, когда прервалась моя изоляция, когда услышала первые ваши слова по телефону, вывела первые буковки писем. И я благодарна вам, други, друзья, родные. Я тоже постараюсь стать для кого-то поддержкой, избавить от тоски, убедить в нужности или попросту улыбнуться — это ведь тоже от Бога.
Смогу ли я любить своих товарищей по несчастью? Уже могу, с первого мгновения. И это совсем не зависит от того, вижу ли я их хорошими или плохими. Конечно, одни нравятся мне больше, другие меньше, третьи совсем не нравятся. Но тепло внутри меня уже родилось и готово пролиться на каждую или почти каждую. И на пугающего вида женщину с детским личиком на огромном теле и развитием шестилетнего ребенка, и на образованную еврейку, единственную здесь говорящую по-русски, о которой мне рассказали такое, что повторить я просто не решаюсь, но которая покровительствует мне и пригласила в еврейскую группу изучать Тору и проводить шабат, и на симпатичных мальчиков, которые вовсе даже девочки, и на их подружек, и на моих соседок по комнате, и на беспомощных инвалидов в колясках, живущих здесь уже давно…
И я знаю теперь, что душа моя не умрет, не погибнет здесь. Но лучше мне помолчать и не хвастать, какие надежды оживают сейчас во мне.
Все началось с доброты человеческой. С человеческого если не участия (я не знаю, какие были в них чувства), то доброжелательной помощи, которой меня окружили в первый же день. Каждую минуту кто-то подходил и предлагал что-то, так что я запуталась, кто здесь работник, а кто заключенный. Пока одна женщина не сказала мне: «Мы все здесь заключенные», и я поняла, что все работники, кроме полицейских, — заключенные, а полицейских легко определить по синей форме, по ключам, наручникам и прочим их игрушкам. Но и они вели себя со мной спокойно и по-человечески — без окриков, оскорблений, обид. И благодаря этой человеческой доброте душа моя не умерла, а только замерла, притаилась.
И вот сегодня — первая ранняя утренняя прогулка. И скамейка у большой лужайки, где белки копошатся возле деревьев. Эти деревья стоят здесь долго, стояли уже до того, как место это стало тюрьмой, и видели много людей, слышали много людских историй. Я не знаю, видят ли они меня, эти деревья, отличают ли от других или я для них просто существо иной породы — человек, как и они для меня существа иной породы — деревья. А я всей душой люблю их, я вбираю их неслышимые речи, которые превращаются в свет, а свет, который струится внутри, — он так похож на счастье…
Как странно, как причудливо воплощается мечта о внутреннем монастыре. Но вот он есть, он начал строиться, и стены его прозрачны и воздушны. И скопление людей ничему не мешает.
•
Вы все просите меня описывать чисто внешние вещи, а мне хочется говорить о том, что внутри. Но я понимаю, что вам интересно все. К тому же внешнее гораздо легче поддается описанию. Ну вот, попробую о питании.
Едят здесь три раза. Но большинство жует почти непрерывно. И, честно говоря, я не понимаю, почему они это делают. Я обжора и при особенностях моей болезни нуждаюсь в дробном, то есть частом, питании, но редко подъедаю в промежутках, да и то если по какой-то причине пропускаю еду официальную.
Утром с шести до семи завтрак. Хлопья или каша, а еще хлеб, или булочка, или бублик, или какое-нибудь печенье, молоко, маргарин, желе. Можно брать кофе или чаю сколько угодно. Для меня это означает только кофе с хлебом или булочкой и сладким желе. Или просто кофе. Из фруктов — банан, апельсин или яблоко.
Обед около полудня. Очередность групп меняется — она зависит от баллов, которые набрала группа за поведение и чистоту (ну точно как в пионерлагере), но всегда в первую очередь едят диабетики. На этой неделе мы едим последними, то есть восьмыми. На обед (ланч) обычно бывает мясо или курица (а по пятницам рыба), печеная или вареная картошка или салат: картошка, фасоль, кукуруза, зеленый горошек, стручки. Ну и фрукт — чаще всего яблоко или апельсин. Можно брать сколько хочешь салата из латука и краснокочанной капусты и морковки, холодного сладкого чая или горячей воды.
На ужин в пять-шесть часов тоже часто мясное или рыбное (рыба была пока только два раза в виде поджаренных котлеток), или яичница, или то, что они называют супом, но я пока признать в этом суп не могу, или какой-то салат плюс салат из латука (это всегда). И питье, разумеется, — его наливаешь сам.
Еды вполне достаточно. Я беру не все. Не беру хлопьев, каш, супов, зеленых стручков, молока, хлеба и всего, что кажется мне острым. Но мне все равно хватает. Можно брать с собой фрукт и съедать его в промежутке. Почти все покупают очень много еды в магазине и все время лакомятся. Я пока из еды не покупала ничего — нет нужды. Увы, не худею. К отсутствию уксуса, селедки и соли привыкла моментально. Хотела купить баночку соли, но когда это стало возможным, то оказалось уже ненужным. Сыта я практически всегда. И опоздав в столовую по какой-то причине, только улыбаюсь. Я тут вообще много улыбаюсь.
И еще. Нигде не бывает проще уединиться незаметно и остаться на необитаемом острове, чем в толпе людей, занятых своими делами, разговорами, развлечениями. Вот ты сидишь среди них — и уносишься куда хочешь. И ты невидима. Невидима и свободна, как булгаковская Маргарита.
Теперь о режиме, возможностях, запретах и окружении. Давайте начнем с последнего. Потому что это самое живое — люди, которые меня здесь окружают. И отношение к ним — самое живое тоже. Люблю ли я их? Кажется, да. Они такие разные. И такие дети.
Вот ужасно, что слово одно. Ну нельзя же сказать: люблю своего ребенка, люблю свою маму, люблю своего друга — и люблю их. Нет, нельзя. Но нет другого слова, и я вынуждена пользоваться этим. Да, я не стану плакать, если кто-то из них получит дополнительный срок. Да, я не стану притворяться, что мне все нравится в них. Но мне — да и им тоже — это вовсе не требуется. Почему мне должны нравиться в них постоянная готовность взорваться грубой и обидной ссорой, например? Или столь же постоянная готовность некоторых устроить каверзу другому? Или обычные человеческие недостатки — зависть, трусость, угодливость, расчетливость? Не должны и не нравятся. Но во мне присутствует живое и теплое чувство к ним — попавшим в беду детям.
Судьба приблизила меня к людям, с которыми я никогда не столкнулась бы так близко дома. Женщины, с которыми мы бок о бок в буквальном смысле (живем в одной комнате, кровати рядом, едим в одной столовой, подчиняемся одним правилам), пришли из другого мира, у них другая культура, другой язык, другие обычаи и нравы, образование, мировоззрение. В чем-то я старше их — и потому отношусь к ним как к детям. В чем-то они старше меня — и потому относятся ко мне как к странному ребенку: снисходительно, покровительственно, с добродушной, чуть насмешливой улыбкой.
Сегодня девятый день моего пребывания здесь. И пока только к двум женщинам я не ощутила тепла. Одна из них очень похожа на молодую немку, помогавшую выбивать показания из русской радистки в «Семнадцати мгновениях весны». Жаль только, что от нее многое зависит: она counselor, то есть старший надзиратель. Но время покажет. О второй как-нибудь в другой раз. С ней я провожу достаточно много времени, хотя мы не живем в одной комнате.
Вот еще что. Тут ходят разные легенды. Каждая «по секрету» делится со мной тем, что знает о других. И каждая добавляет при этом, что верить никому нельзя. Я уже убедилась, что верить никому действительно нельзя. Сочиняют, фантазируют и просто врут. Расхожая характеристика человека тут: «Она никогда не пойдет домой». Насколько я поняла, это означает не только пожизненный или очень большой срок, но и то, что она плохой человек. О хорошем говорят: «Она скоро пойдет домой».
И еще одно различие между нами. Им много надо (вещей), а мне почти ничего. Я имею в виду внутреннюю потребность. Я понимаю их, особенно тех, кто живет здесь долго. Это их жизнь, не временная, а постоянная, на годы, десятилетия, навсегда. Другой не будет или может не быть. И они живут ту, которая им досталась. Они организуют и обустраивают ее как могут и как хотят. А хотят они много красивых вещей, вкусных вещей, удобных вещей. Это естественно. И они покупают себе все, что им хочется (из того, что можется), все, что способно их порадовать. Еще один серый костюмчик (другого нельзя), еще одно зеркальце, еще коробочку сластей, еще косметику, еще… Словом, совсем как на воле, только выбор очень ограничен. И на воле ломятся шкафы, а здесь — один шкафчик.
У меня же все наоборот. Мне хочется иметь не побольше, а поменьше вещей. Только самое необходимое. Постель и одежду на смену (пока постирается та, что была в пользовании), мыло, пасту и прочее, бумагу, ручку, книжки. Вот, пожалуй, и все. Мне очень не хочется подробностей, мелочей, суеты. Мне хочется уйти от них настолько, что даже мечта о радиоприемнике или плеере оставила меня: зачем плеер, слушай так. И я слушаю. Но не ловите меня на слове: если я все-таки куплю себе приемник, чтобы слушать станцию классической музыки, или плеер, чтобы записать «Хорошо темперированный клавир» (мне его все равно больше всего на свете хочется), в этом не будет противоречия.
Из-за резко изменившегося материального положения я не могу рассчитывать ни на частые свидания, ни на дорогие покупки. Но меня не пугает это. Без покупок (в том числе и без подписки на газеты и журналы) я обойдусь. Что до свиданий, то придется перевести часы на иные категории. Я переведу. Знаете, я оказалась гораздо более гибкой и приспособляемой, чем думала раньше.
Интересно, а чувствуют ли окружающие, что хоть я и выбиваюсь из их круга и не могу разделить с ними главное в их жизни (так ведь и они не могут разделить со мной мое главное), но во мне все растет и растет почти нежное тепло к ним? И чем ближе меня сталкивают с ними обстоятельства, тем больше тепла и понимания.
Я плохо понимаю их английский, когда они ссорятся между собой (а ссорятся они ежедневно), только вижу, как меняются их лица. Когда они говорят со мной, то терпеливо повторяют по два-три раза и говорят медленней и четче. Я плохо понимаю их речи и зачастую плохо понимаю их поступки. Но есть какое-то иное понимание. И что-то очень похожее на умиление чувствую я, глядя, как огромная молодая тетка, которая много лет уже в тюрьме и будет еще очень долго, к тому же больная, — как она уже больше часа сидит перед маленьким зеркальцем, сооружая себе сложную этническую прическу, пританцовывая при этом, какие у нее легкие, женственные, грациозные движения пальчиков, когда она подправляет что-то на бровях или ресницах, накладывает последние штрихи своей уже проступающей неотразимости…
•
Вы все тревожитесь обо мне, сочувствуете, а я вовсе не страдаю, не мучаюсь. И радости во мне так много — гораздо больше, чем растерянности или тоски. Откуда это? От отсутствия суеты? Но она есть и здесь, только другая. Божья помощь страждущим? Но я не страждущая, я счастливая. Все перевешивает Божья высь. Все перевешивает.
Конечно, я понимаю, что такие экстатические состояния не могут длиться долго. Они и не длятся, тем более что их прерывает чаще всего что-то грубое или сводит на нет что-то обыденное и мелкое. Чтоб не заносилась. Но они возвращаются. И какое в этом счастье и спасенье!
Странную жизнь я живу здесь. С одной стороны — столь многого нет, столь многое отсутствует… Но, может быть, это и хорошо: подробностей нужно совсем немного. А с другой — столько главного, что будь я получше, все превратилось бы в свет. Будь я получше…
Как быстро переучивает меня тюрьма. Но это не только не страшно — это хорошо. И я все время чувствую и знаю, что если бы не вы все, мне не выжить бы здесь, особенно в эти первые дни резкого перехода из одного мира в другой, оторванности от всего родного и любимого, невозможности коснуться того, что составляло твою жизнь. Я быстро поняла иллюзорность этих страхов и тоски. Меня словно на руках перенесли и бережно поставили на ноги. И сказали: «Живи, не бойся. Это не страшно». И я стала жить. И не бояться.
Не ищите последовательности и четкости в моих письмах. Это просто поток, вернее, потоки чего-то внутри меня. Вот подумалось-почувствовалось, и рука рванулась записать: сказать-то невозможно. К кому обращены эти размышления, этот дневник? Не знаю. Иногда я вижу чье-то лицо. Но чаще всего — просто в пространство. В дружеское, дружественное пространство.
Теперь о делах. Вкладывать фотографии, вырезки и распечатки в бумажные письма можно. Что до электронных — никаких вложений. Лишь голый текст и лишь на латинице. Журналы можно отправлять в бандеролях, но только свежие. По поводу книг я пока не уверена. Одни говорят, что можно посылать книги в мягкой обложке, другие — что посылать можно только из магазина или издательства, а от семьи и родных нельзя.
•
Ну хорошо, женщина совершила серьезное преступление. Это было давно. Она получила свой пожизненный срок и сидит в тюрьме. Будет сидеть всегда. Для нее уже никогда не будет другой жизни. Поскольку она очень больна, то находится в медицинском центре, где всегда сможет получить какую-то помощь. Пока что эта женщина (она моложе меня, но сидит уже много лет) полна энергии, живет активной, насколько это возможно в условиях тюрьмы, жизнью, не проявляет, по крайней мере наружно, никаких признаков раскаяния. Все ее действия направлены на себя — на свое здоровье, свое благополучие, свою пользу, свое удовольствие. В то же время она не прочь помочь другому, взамен стремясь к власти над опекаемым.
Но дело не в ее характере. Дело в том вопросе, который возникает у нас в детстве и сопровождает до самой смерти. Зачем все это? Зачем я родился, зачем живу, что должен успеть до смерти? Чтобы душа сбылась, Божий замысел. А возможно это здесь? Может и да. Только эта женщина не растит свою душу, не «сбывает» ее. Так ведь и на воле многие не растят и не хотят растить.
Я не сужу ни эту женщину, ни ей подобных. Я пытаюсь размышлять. В чем смысл этой бесконечной пожизненной тюрьмы, где ты ничего не можешь и не должен делать? Стоп. Как это ничего? Может, именно здесь, когда тебя не отвлекают земные дела, когда тебе не нужно бежать на работу, покупать, варить, убирать, волноваться, что денег не хватит до зарплаты, — может, именно здесь и наступит самое главное — начнет расти твоя душа, вернее, ты начнешь растить ее?
Для меня тюрьма обернулась прекрасным внутренним монастырем. Не знаю, смогу ли сохранить это, я только две недели здесь, но я не испытывала ничего лучше и выше. И все же значит ли это, что тюрьма была показана мне? Значит ли это, что тюрьма показана и другим окружающим меня женщинам — тоскующим по дому, но, в общем-то, вольготно живущим здесь, как в пионерском лагере, взрослым, которые проводят в заточении по десять и более лет, и привыкли к такому образу жизни, и ничего нового не появляется в их душе? Может ли человек стать лучше в тюрьме? Наверное, может. Только вот благодаря ей или вопреки?
Но откуда, откуда эти состояния, которые так часто приходят ко мне тут, гораздо чаще, чем дома, — эти эйфорические, счастливые состояния, наполненные светом, благодарностью и любовью, то ли в меня льющимися, то ли изливающимися из меня? Откуда это ощущение разреженного, почти нематериального потока, несущего меня на себе, — не знаю куда, но знаю, что к свету?
А может, дело в том, что дома — это не в Одессе, не в Бруклине, не в какой-то точке планеты, а именно в этом не-знаю-где-месте, в этой не имеющей адреса обители, где я сейчас живу, пока мое тело послушно следует указаниям и запретам? Но зачем понадобилась тюрьма, чтобы так встрепенулась и взлетела моя душа? И что ж ей невмоготу было встрепенуться и взлететь на воле, на берегу океана?
…Подумала, что я несправедлива к здешним, когда говорю, что у них нет таких состояний. Откуда мне знать? Конечно, есть случаи явные, и вряд ли такие состояния посещают здесь тех, кто постоянно шумно и грубо ссорится, ругается, а не дерется только потому, что за драку можно схлопотать наказание. Но ведь есть и другие. Они тихие, незаметные, и я ничего не знаю о них. Они, может, по одной дорожке со мной ходят, а я не узнаю их, потому что внешне это никак не проявляется. Впрочем, почему никак? А добрые глаза? А участливость? А сама незаметная тихость?..
•
Сегодня первый день моей третьей недели здесь. И первый день, когда я не получила ни одного письма. Это, конечно, нахальство так говорить, потому что утром было три электронных. Я не успела еще ответить на них: весь день до трех была занята медосмотром, а в три нас всех заперли по комнатам (то есть не разрешили выходить), поскольку мы ждем торнадо. А вчера прибыли первые три русские книжки. Так что стыдно жаловаться. Я и не жалуюсь, я только напоминаю: как бы хорошо ни жила здесь моя душа, ничего этого не было бы, не могло быть без ваших писем, без осознания живой связи с вами, без ощущения себя нужной, любимой.
Родные мои, пожалуйста, пишите, пишите мне письма — бумажные, русские, на родном языке, с вашим дыханием, вашими интонациями, теплом ваших рук, которые заклеили конверт. Теперь уже абсолютно ясно: электронка — это хорошо, это быстро, это обмен информацией, это вопросы-ответы, это иллюзия (или не иллюзия?), что связь не прерывается ни на один день. Но бумажные письма не на чертовой латинице, не на чертовом транслите (да будут они благословенны оба) — это вы сами, ваш голос живой. И потому пишите, пожалуйста, мне бумажные письма. Любые — умные, глупые, нелепые, письма о чем-то и письма ни о чем. Только бы в них ваши лица проступали. Ваша озабоченность, ваши улыбки, даже ваши слезы, обиды или отчаянье.
Простите, что я говорю эти слова в общем письме, а не каждому отдельно. С каждым из вас у меня отдельная живая ниточка, но все вместе вы превратились в нечто цельное и большое, чему я не знаю названия, но благодарна бесконечно за тот поток, который идет от вас ко мне. Если выживу — благодаря вам. Если не сломаюсь — благодаря вам. Если не перестану быть собой — благодаря вам.
Простите мне высокопарность этих слов, пожалуйста.
•
Ну вот, первая эйфория прошла, кажется. На это ушло две с половиной недели, даже больше. Она была нарушена внешним — сбоем здоровья, угрозой перемен к худшему в условиях, но это все равно должно было произойти. Душа не может долго выдерживать такое напряжение, ей нужно отдохнуть.
Мне кажется, я понимаю, откуда была эта эйфория. Помните, как Алеша Карамазов говорил Грушеньке: мол, я думал найти душу злую, а нашел душу добрую? Так и у меня. Когда я сюда ехала, ожидала встретить трудновыносимые условия, невозможность уходить в себя, отсутствие красоты кругом, враждебных людей, готовых причинить боль или неприятность в любую минуту… А встретила либо равнодушие, либо доброжелательность — пусть не всегда глубокую или искреннюю. Ни работники (за очень редкими исключениями), ни заключенные не дергали, не насмешничали, не унижали. Наоборот, многие улыбались, помогали, расспрашивали. И вместо тюремной камеры — просторная больничная палата. И вид на озеро, лесок, дорогу, горку с домами. И возможность выходить. И запах деревни, не знаю откуда. И птицы — много птиц. И эманация Бога, разлитого в воздухе, в небе, в земле, в деревьях, в траве, в птицах — словом, везде. И бытие в невидимом коконе, воздушной оболочке, сотворенной любовью и озабоченностью друзей, связь с которыми, утратив подробности, обратилась в сплошную суть. А непричастность к окружающей суете? А невидимость и неприсутствие при мнимом присутствии и видимости? Ну как тут не быть эйфории!
Но пролетав две с половиной недели над тем, что называлось тюрьмой, а оказалось монастырем, я плавно опустилась на окошко своей монастырской кельи и стала думать о том, что монастырь — это не только состояние благодати, полета и молитвы, но и труд, и грусть, и, возможно, тоска… Ну что ж. Остались во мне и свет, и тишина, и молитва. Осталась улыбка, неизвестно кому и отчего, улыбка в себя (из-за нее некоторые здесь принимают меня за юродивую или блаженную и пытаются объяснить мне это по-своему, своими словами). Осталось молчание, прерываемое практически только на письма и размышления. Что-то завершилось, окончилось. Начинается новый этап.
•
Сегодня нас неожиданно стали загонять в комнаты, так что мне пришлось прервать письмо. И как вы думаете, по какой причине они нарушили наше воскресенье? Ни за что не догадаетесь. Оказывается, сегодня по телевизору будут показывать какой-то суперфутбол. Все страшно возбуждены. И работники, и заключенные не могут пропустить это зрелище. По такому поводу закрыли столовую и кухню, а ужин разнесли нам в коробках и пакетах прямо к кроватям. Так благодаря футболу я впервые за все время удостоилась куриных крылышек и баночки кока-колы.
Эта неделя должна быть трудной. Мое положение может ухудшиться. Но пока что я сама не знаю, что для меня лучше — перейти в лагерь или остаться здесь. В лагере нет здешних запретов, но нет и равноценного медицинского ухода. Здесь медицина и лучше условия существования, но гораздо больше ограничений. Ну и последнее: смогу ли я работать? Пока думаю, что не смогу.
Ладно, все эти рассуждения бессмысленны: от меня все равно ничего не зависит. Как решат, так и будет. Зато, посмотрев внимательно свои бумаги, я увидела, что мне определили дату предполагаемого перевода на домашний арест — 13 марта 2014 года. Конечно, в тюрьме ни в чем нельзя быть уверенным, все может измениться еще тысячу раз. Но пока нужно плясать от этой даты: осталось столько-то месяцев и столько-то дней. В мае — полное освобождение и переход на поднадзорность.
