Коробочка монпансье
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Коробочка монпансье

Нелли Воскобойник

Коробочка монпансье






16+

Оглавление

  1. Коробочка монпансье
  2. Предисловие
    1. Коробочка монпансье
    2. О любви
    3. После бала
    4. О ботанике
    5. Моя свекровь
    6. Крутится, вертится шар голубой…
    7. Опять о розовой заре
    8. Кондиционер «Баку»
    9. Ты и вы
    10. Об израильской военщине
    11. Пишите письма
    12. Быть знаменитым некрасиво
    13. Как это делается
    14. Обыкновенное больничное
    15. О мистике
    16. Размышления на Святой Земле
    17. Кто бы мог подумать!
    18. Доктор Рэйбен
    19. О душевных ранах
    20. Даже не минус
    21. Крокодил по имени…
    22. Инженеры
    23. Субъект и объект
    24. Преступление и наказание
    25. Простота хуже воровства
    26. О малых божествах
    27. Не люблю цветов
    28. Аристократка
    29. С кем состоите в переписке?
    30. О недочитанных книгах
    31. Стрелы ее — стрелы огненные!
    32. О тайных мыслях
    33. Зрительная память
    34. Безвкусица и ее послевкусие
    35. О цензуре
    36. На реках Вавилонских
    37. О природе эрудиции
    38. Нагорная проповедь
    39. Как важно быть серьезным
    40. О безнадежной любви
    41. Испытание чувств
    42. Святая простота
    43. Об укоризнах
    44. О плотских утехах
    45. Сказка о трех источниках
    46. Письмо
    47. Непридуманная история
    48. Овсянка по-монастырски
    49. Гносеологическое
    50. Шлимазл
    51. О падении нравов
    52. Обиды
    53. Старинная история
    54. Скандал
    55. Сосед
    56. О справедливости
    57. Еще о справедливости
    58. Сестры
    59. Панегирик
    60. Ксения
    61. Сказка о Золотом Петушке
    62. Как тебя отыскать, дорогая пропажа
    63. Циничное
    64. Разговор в Петербурге
    65. Шма, Исраэль!
    66. Надежда
    67. Слова, слова, слова…
    68. О секретах
    69. О пустяках
    70. Зависть
    71. Detective story
    72. С чего бы?
    73. В аптеке
    74. За стойкой бара
    75. Отрывок из романа
    76. Иерусалим горний
    77. Как я писала пьесу
    78. Кашер ле-Песах
    79. Открыли Америку
    80. И да поможет вам Бог!
    81. Моление о чуде
    82. Еврейские напевы
    83. Несмотря ни на что
    84. О слезах
    85. Еще раз про любовь
    86. Мои первые книжки
    87. Накануне экзамена
    88. Летняя практика
    89. Скорая помощь
    90. Деньги на операцию
    91. Хочу написать комедию
    92. Хоть имя дико, но нам ласкает слух оно
    93. Большие ожидания
    94. Игра

Предисловие

Надо признаться: сама я никаких введе­ний, предисловий и аннотаций не читаю. И по­то­му не рассчитываю, что кто-то из вас, мои чи­та­тели, даст себе труд вникать в то, что думает автор о собственных рассказах. Кого это может интересовать?

Тем не менее, следуя обычаям и правилам хорошего тона, несколько слов о книжке, ко­то­рую вы держите в руках.

Мне хотелось предложить вам собранье пес­трых глав. Полусмешных, полупечальных. Про­сто­народных, идеальных. Небрежный плод мо­их забав, бессонниц, легких вдохновений, не­зре­лых и увядших лет, ума холодных наблю­де­ний и сердца горестных замет.

Коробочку монпансье. Ассорти. Одни слад­коватые, другие кисленькие. Гладенькие и ше­ро­ховатые. Зеленые и малиновые. С разным ароматом и формой.

Я даже решилась не распределять рас­ска­зы по главам, как намеревалась вначале, а встря­х­нуть коробочку и рассыпать леденцы, как при­дется.

В таком подходе есть по меньшей мере два достоинства. Разнообра­зие не позво­лит со­ску­читься тем, кто уже читал мои рас­сказы и при­вык к их однород­нос­ти. А тому, кто читает в пер­вый раз, удаст­ся, ве­роятно, выбрать для се­бя хо­тя бы не­ско­ль­ко, которые окажутся в его вкусе.

Примите уверения, что я очень старалась вам понравиться.

Коробочка монпансье

Отцы ели кислый виноград,

а оскомина на зубах у детей.

Иезекииль


Нельзя сказать, что в детстве нам не хватало сладкого. Бабушка пекла пироги с фруктами или с повидлом. На Новый год во всех домах де­­лались гозинаки. В кондитерской на углу Ки­роч­ной продавалась када. А в магазине «Бака­лея-гастрономия» дошкольникам покупа­ли по­ду­шечки. Кроме того, гости приносили детям нугу с орехами, и очень часто кто-нибудь ода­ривал горстью мятных конфет в бумажках или даже барбарисок.

Но хотелось монпансье. Это было малень­кое состояние. Сама коробочка уже представ­ля­ла собой имущество. В ней можно было что-ни­будь хранить — например, фантики от шоко­лад­ных конфет, а особенно фольгу, в которую они были завернуты под фантиками. Ее стара­тельно (неизвестно с какой целью) разравни­вали ногтем среднего пальца, множество раз выглаживая на столе. Потом… что делать с ней потом, было непонятно. Коробочка из-под монпансье была идеальным решением.

Но я начала с конца. Вначале коробочка бы­ла закрыта. Ее нужно было рассмотреть со всех сторон. На крышке была красивая кар­тин­ка. Однажды даже символ Фестиваля — цветочек с разноцветными лепестками. Прелесть! На до­ныш­ке тоже было написано интересное. Напри­мер, про сказочную Бабаев­скую фабрику. Я уже была большая, умела читать и ни в каких баба­ек не верила — тем занимательнее было свиде­тельство, что кое-какие конфетные бабайки все же существуют.

Потом коробочку открывал кто-нибудь из взро­с­лых. Внутри было разноцветное сокро­ви­ще: лепешечки разной формы и размера, обсы­панные сахаром. Сиреневые, зеленые, алые и желтенькие. Полупрозрачные и заманчивые. Вы­бор за мной! Можно начать со сладкой крас­ненькой, или кисленькой желтой. Посасы­вать ее, переворачивая во рту и касаясь зубами то плоского, то острого края. Потом, не удер­жав­шись, вынуть изо рта грязными пальчи­ками и посмотреть сквозь нее на солнце. Снова су­нуть в рот и долго облизывать липкие пальцы слад­ким языком, что не делало их ни чище, ни ме­нее липкими. А в коробочке еще много раз­но­го, и чем меньше остается, тем лучше и звонче она гремит, если потряхивать ее в такт какой-нибудь мелодии, или просто так, из озорства.

Потом я стала взрослой, и монпансье исчез­ли из моей жизни. И всё хотелось объяснить вну­кам, что это была за радость — да где уж мне! Я и слов-то таких не знаю на иврите, а они на русском.

Пока я не увидела в магазине коробочку. Круглую, жестяную, а на крышке клубничка с двумя листиками. Я, конечно, принесла ее сво­ей маленькой внучке.

Внутри оказались со­вер­шенно одинаковые си­ние таблетки разме­ром с пуговицу от пальто и толщиной с пол­сантиметра. Вместо восхи­ти­тель­ного разнооб­ра­зия — казенный порядок. Что-то вроде полу­прозрачных шашек.

Моя девочка смотрела на них без вооду­ше­вления, но все же, поддавшись моим поощ­ре­ниям, сунула одну в рот. Что-то отвлек­ло ее в этот момент, она сделала глотательное движе­ние, и отвратительная стеклянная блям­ба неу­дер­жимо проскользнула внутрь.

Это было ужасно! Больно и страшно. И бес­ко­нечно долго… Может быть, около часу про­шло, пока эта дрянь растворилась и утихли ост­рая боль и спазмы. И еще час, пока мы все не­много успокоились и убедились, что малыш­ка может глотать, что слезки просохли и с на­шей жизнью не случилось ничего ужасного.

Еще через час моя маленькая Мисс Дели­кат­ность сказала мне: «Наверное, эти конфеты были хорошие, просто я не умела их правильно сосать».

Я осталась ночевать у них. Руки уже не тряс­лись, но за руль садиться все же не стоило. Ле­жа­­ла на узкой кровати в кабинете у моей до­чери и думала, что, может, не надо Пушкина, свекольника и маленькой елочки, которой холод­но зимой… Моцарта, балета и кубика Рубика… Может, оставить им те радости, ко­торые нравятся им самим…

Ничего мне не помогло! Инстинкт сильнее ло­гики. Утро мы начали с «Мухи-Цокотухи». Я чи­тала как будто в первый раз:

«Зубы острые в са­мое сердце вонзает

И кровь из нее выпи­ва­ет…»

Ужас! Почище тех гадких леденцов!

О любви

Я влюбилась в своего однокурсника. Он был прекрасен. Его звали Вова. Он был так необык­новенно умен! Те задачи, которые требовали от меня серьезного умственного напряжения, он решал играючи. А те, что он решал с трудом, я вообще не могла раскусить.

Он так глубоко и ин­те­ресно говорил на се­ми­нарах по фило­софии! Разумеется, и я не мол­­чала, но с моей стороны это был сплошной выпендреж, а он мыслил…

Я звонила ему домой, чтобы узнать, что задано по английскому, и его мама отвечала мне недовольным голосом. Но я снова звони­ла, чтобы выяснить, на когда назначен зачет по дифференциальным уравнениям.

Мы жили недалеко друг от друга и езди­ли в университет одним и тем же автобу­сом. Вся жизнь моя была сосредоточена на том, едем ли мы вместе. А если да, то заме­тил ли он меня. А если заметил, то протис­нулся ли ко мне. А потом — сумела ли я ответить беззаботно и остроумно. И подал ли он мне руку, чтобы помочь выйти из автобуса.

Постепенно мы стали и возвращаться вмес­те. Наступили теплые дни, и мы воз­вра­ща­лись пешком и всю дорогу говорили обо всем. В ос­новном о нем. Он был шах­ма­тистом. Его папа оказался профессором математики, и у него был младший брат, которого он очень любил. Я плохо играла в шахматы, и он был заметно ра­зо­чарован.

Однажды мы вечером возвращались пеш­ком из библиотеки, и он предложил мне пере­дохнуть на скамеечке в парке над Курой. Мы сели, и он меня поцеловал.

От него резко пахло табаком, и шрамы от за­­живших юношеских пры­щей царапали мне ли­цо, но я была желан­на — и совершенно, не­мыслимо счастлива.

Он еще два раза приглашал меня на сви­да­ния. Мокрые вонючие поцелуи были нич­тож­ной платой за то, как он смотрел на меня и как вздрагивал его голос, когда он называл мое имя.

Потом он уехал на майские праздники в Ереван, а когда вер­нул­ся, сказал мне, что наши отношения бы­ли ошибкой. Я пожала плечами, отвер­ну­лась и ушла домой одна.

Дома я заползла под одеяло и лежала там, скорчившись и слушая свои стоны. Мое разби­тое сердце безумно колотилось, и осколки его царапали что-то внутри, ме­шая дышать. Тело мое хотело выжить, но душа — душа хотела уме­­реть! Через пару часов душа перевесила, я до­бралась до аптечки и проглотила все сно­твор­­ные, кото­рых там было больше чем доста­точно.

Однако в тот раз мое тело, не прини­мав­шее участия в этой любви, все-таки по­бедило! Когда родители пришли домой, оно сумело про­сну­ться на секунду и ная­бед­ничать им о дея­ниях моей беспутной души. Дальше была неотлож­ка, больница, промывание желудка и прочие неинте­рес­ные подробности.

Я про­сну­лась ночью — у ме­ня сильно болело горло от толстого шлан­га, который в меня засу­нули, не особенно церемонясь. Но душа боле­ла на­много меньше. А совесть — совесть вооб­ще не тревожила меня! Я ни разу не подумала о моих бедных родителях. Мои страдания были так ог­ром­ны по сравнению с их мелкими не­при­ятностями!


* * *

Теперь моя жизнь расстилается передо мной, как пейзаж прелестного Беллотто. Всё, что могло в ней быть хорошего, уже было, и я мо­гу разглядывать и сравнивать. Картинка вы­гля­дит привлекательно, в ней есть всё, что нуж­но: семья, друзья, книги, свадьбы, смех, ра­­дость, защиты, покупки, путешествия, по­дар­ки…

И отдельный пик бессмысленного счастья, когда чужой, неприятный человек смотрел мне в глаза и дрожащим голосом повторял мое имя.

После бала

Когда-то в молодости я была влюблена в сво­его однокурсника. Очень недолго мы со­ста­вляли пару, в самом платоническом смысле это­го понятия. Потом и эта связь распалась, а скоро Вова уехал в Москву — пере­вел­ся на фи­зи­ческий факультет МГУ. Через па­ру месяцев я перестала тосковать, но не пере­стала вспоми­нать.

Потом меня познакомили с Левой. Он был голубоглазым теоретиком, невысоким и очень красивым. Его губы всегда были чуть тронуты иро­ническим изгибом, в старости предвещав­шим еврейское саркастическое выражение ли­ца. Но до старости Лева не дожил, а в двадцать восемь он был так хорош, остроумен и обая­те­лен, что я искренне удивлялась его вниманию ко мне. Сама я казалась себе замухрышкой (а мо­жет, и была ею на самом деле). Наша свадь­ба сговорилась очень быстро. Не о чем было, собственно, и рассуждать. Мы подхо­ди­ли друг другу по всем формальным и нефор­мальным па­­ра­­метрам. Вдобавок ко всему Лева и влю­бился в меня.

Мы провели чудеснейший медовый месяц в Москве, сдобренный лучшими московскими спек­­таклями семьдесят четвертого года. Би­ле­ты на эти спектакли мы получили в качестве сва­­дебного подарка. Лучшего из всех подар­ков!

Возвратившись, мы втянулись в будничную жизнь, которая оказалась в сто раз более при­ятной и интересной, чем мне виделось перед свадьбой.

Я была уверена, что Лева наилучший кандидат, но сам институт брака казался мне ту­с­к­лым и безрадостным. На деле всё оказа­лось много веселее.

Однажды, возвращаясь полубегом домой с работы, я встретила нашу соседку тетю Варю. Ее сын учился в параллельном со мной классе, и она, в отличие от моей мамы, которая не­твер­до знала, на каком этаже я учусь, — была пред­седателем школьного родительского ко­ми­тета. Активность ее, как и любовь к сыну-лобо­трясу, не знала пределов. Время от вре­мени она про­сила меня позаниматься с ним по какому-ни­будь предмету, что я выполняла без напря­же­ния — Эраст был довольно-таки симпа­тич­ным бездельником.

Увидев меня, тетя Варя резко остановилась. Я была намерена ее обогнуть, чтобы вовремя подать обед новенькому, с иголочки, мужу. Но тетя Варя стояла как скала. Она собиралась ска­зать мне что-то важное, и по ее лицу было вид­но, что мне этого не миновать.

— Нелленька! — сказала тетя Варя твердо. — Отчего ты после свадьбы не расцвела?!

Я постаралась не хихикнуть.

— Ну, что вы, тетя Варя, — сказала я, — я рас­цвела. Просто это незаметно.

Она кивнула и пропустила меня.

Потом было много всякого. Родились и под­росли дети, Лева защитил свою диссерта­цию, и моя поспевала к сроку, но тут Советский Союз довольно неожиданно стал развали­ва­ться, и как раз начиная с города Тбилиси. И мы уехали в Израиль, где, поерзав немного, при­стро­ились в группу физиков онкологического от­деления иерусалимской больницы «Хадас­са». Че­рез год меня как малоопытного физика от­пра­вили на курс повышения квалификации, ко­торый Евро­пей­ское общество радиотерапии устраивает не­сколько раз в году в разных горо­дах Европы. Любопытство побудило меня вы­брать Москву.

Прошло двадцать пять лет после нашего сва­­­дебного путешествия. К тому же я думала, что син­хронный пере­вод лекций на русский по­мо­­жет мне понять тонкости, которые я упус­ка­ла по-английски.

На самом деле по-русски я не по­няла во­об­ще ни­че­го! Вся терми­но­логия ока­за­лась мне не­зна­кома. Я забросила науш­ни­ки и, мор­щась и напря­гаясь, слушала лекции, лучшие из кото­рых чита­лись с сильнейшим фран­цузским ак­цен­­том на богатом английском, расцвеченном анекдо­та­ми и цитатами из неве­до­мых мне сти­хов и прозы. Хорошо, что на экране были кар­тин­ки со скупым текстом! Курс был очень хоро­шим.

После лекций выступали московские врачи и физики со своими докладами. Один из них поразил меня.

Я спросила после доклада, как статисти­чес­ки соотносятся результаты их мето­дов с резуль­татами контрольной группы, облу­ченной клас­си­чески. Дама посмотрела на меня неприяз­ненно.

— А не нужно никаких контроль­ных групп, — сказала она, — все выздоровели!

Я раскрыла было рот, чтобы что-то возра­зить. Потом поняла, что относительно мира, в котором я работаю, эта дама в зазеркалье, и беседовать нам невозможно. Поблагодарила и отошла…

Свободным вечером я набрала номер спра­воч­ной и узнала телефон Вовы, который так и жил в Москве все эти годы. Он ответил мне. Сразу узнал, и даже предложил встре­титься и поговорить. И мы встретились.

Да… Самое обидное было не то, что он из­ме­нился, а то, что остался таким, как был. Он был молчалив и загадочен, как в двадцать лет. И невыносимо, невыносимо скучен…

И что побудило меня среди всех моих свер­с­т­ников выбрать для своей первой любви имен­­но его? И страдать от разлуки с ним так му­­чи­тельно? И даже чуть не умереть от любви?

О ботанике

На первом курсе я была совершенно неве­ро­­ятным типом. Не пила спиртного, не танце­ва­ла твиста, не любила «Битлз», не носила джин­сы и не знала неприличных слов. С другой стороны, я любила Чосера, советскую власть, русские оперы и запах масляной краски. То есть представляла собой классически безу­преч­ный тип ботаника.

Единственное, что позволило мне выжить на факультете без особенного дискомфорта, была моя горячая и взаимная дружба со звез­дой физического факультета, блестящей, ода­рен­ной, уверенной в себе и поголовно всеми любимой Ольгой М. Она была моей полной противоположностью: свободно владела гру­зин­­ским, не ведала за­стен­чивости и не сомне­ва­лась в своей привлека­тель­ности.

Я училась вполне прилично и находи­лась внутри облачка лучших факультет­ских маль­чи­ков, окружавших Ольгу и невольно составив­ших круг моего общения. Однако с моим поло­жением чудака-чужака надо было что-то де­лать. И я, как остальные нормальные ребята и девочки, записалась на альпиниаду.

Речь шла о восхождении на минимальную, но уже альпи­нистскую вершину класса 1Б, еже­годно органи­зу­емом университетским клубом альпинистов. Каждому принятому участнику выдали по­до­ба­ющее снаряжение: рюкзаки, спальные меш­ки, палатки, а самое главное — трикони. Если кто не в курсе, это такие чудо­вищ­ные ботинки, снизу имеющие железные ши­пы, чтобы не поскользнуться, а сверху со­вершенно негнущуюся кожу, чтобы камень, от­скочивший из-под ноги впереди идущего, не раздробил стопу.

Нам подробнейшим образом и не по одно­му разу объяснили, как себя вести в разных возможных ситуациях, несколько раз показали, как раскладывать и собирать палатки, а для полных дебилов даже продемонстрировали на­глядно, как залезать в спальный мешок, а по­том вылезать из него и скручивать его в тугой ци­линдр, который можно запихнуть обратно в рюкзак.

В должный день несколько автобусов от­вез­­ли нас — человек двести студентов, сорок-пятьдесят альпинистов, присматривающих за са­лагами, и все оборудование — в горы и вы­са­ди­ли у нижнего лагеря, представля­ющего со­бой очень большой сарай с дощатым полом. Там мы переночевали на полу в спальниках, на­мереваясь утром после завтрака совершить марш-бросок к верхнему лагерю, который сле­довало разбить у самого подножья покоря­емой горы.

Поздним вечером к нижнему лагерю подо­шла еще одна маленькая группа альпинистов из России. Один из них бросил свой мешок рядом с моим, деловито открыл молнию моего и засунул туда свою руку. Я поняла, на что он намекает, хотя прежде еще никто не домогался моего тела, даже не взглянув на лицо. Да и вообще не домогался. Секс не входил в сферу моих интересов — смотри еще раз название рассказа. Но даже будь я безумно влюблена в этого неведомого туриста неясного возраста, изнывай я от жела­ния, секс немытого тела был абсолютно невоз­можен, и я изгнала его руку из своего спаль­ника. Он не возражал, переложил мешок к одной из тех, что пришла с ним, и я за­снула, не дожидаясь продолжения банкета.

К верхнему лагерю надо было идти с рюкза­ками двенадцать километров в гору по полого­му склону. Нечего и говорить, что рюкзаки со­би­рали с учетом возможностей туристов. Всё общее разделили между мальчиками, а самое тяжелое взяли альпинисты. Их поклажа была невообразимой. Девочкам достались только их личные вещи, по нескольку банок консервов и вода на дорогу.

Дорога была прекрасна: лес с поющими пти­­цами, прозрачный синий воздух, пахнущий хвоей, рекой и радостью, горы со снежными прожилками, ручьи, пробирающиеся между камней… Ничего этого я не помню. На каждом преодоленном метре мне надо было поднять и опустить левую ногу в трехкилограммовом бо­тинке, а потом и правую, такого же веса.

Кеды лежали в рюкзаке, я могла бы пере­обуться, но рюкзак забрал кто-то из мальчиков, обогнавших нас с Ольгой, уже на втором ки­ло­метре. Мой вид не оставлял со­мне­ний. Веро­ятно, такое же выражение тупого отчаяния бы­ло на лицах французов, отступа­ющих из России после Березины.

Ольге тоже бы­ло тяжело, но она что-то го­во­­рила, подбад­ривала, шутила, и мы после двух привалов до­бра­­лись до ровной площадки, на которой был запланирован верх­ний лагерь. Кто-то разбил палатки, возможно, и я что-то де­лала, но дух мой лежал в изнеможении с за­кры­тыми глазами и отказывался верить, что до теплой ванны и мягкой постели остается еще шесть дней.

Трое суток нам было дано на адаптацию. Я действительно вернулась в созна­ние и поняла, что вокруг очень красиво. Но холод, боль в мыш­цах, недосып (как можно бы­ло не про­сы­паться в тесной палатке на чет­верых каждый раз, когда кто-нибудь или я сама пытались по­ме­нять позу?), жирные алю­ми­ни­евые миски, ко­торые после еды мы поло­ска­ли в ледяной речке, ужасная нелов­кость от отправления ес­тест­венных надобнос­тей на ка­менной осыпи в присутствии других девочек и ужас перед пред­стоящим восхож­де­нием остав­ляли красоту за границей восприятия.

Что говорить? — я не дошла до вершины. Меня оставили в безопасном месте и велели до­­жидаться, пока заберут на обратном пути. Несколько часов я пролежала на спине, глядя в синее небо, ласкаемая солнышком и совер­шен­но счастливая. На обратном пути меня забрали, и мы все вместе (наконец-то единение свер­шилось) с гиканьем спустились, скользя по осы­пям, переполненные восторгом и любовью друг к другу.

По дороге к нижнему лагерю я сменила трикони на кеды и сполна распла­ти­лась за это дома, когда ногти больших пальцев, травмиро­ванных о камни, слезли и я вынуж­де­на была хо­дить на лекции в каких-то разно­шенных ма­ми­ных тапочках без каблуков.

Мне было восемнадцать лет. Теперь мне — ну, сами знаете сколько. И я думаю, что сегодня я дошла бы, куда дошли остальные.

То, что в первой молодости кажется оконча­тель­ным «не могу», в ранней старости называ­ется: «Трудно, но можно, если нужно».

Нет, точно вам говорю — дошла бы!

Моя свекровь

Я так рада, что вы уже пришли к нам сего­дня! Кушайте, кушайте! На сладкое я испекла на­полеон, вы увидите, мой наполеон — это что-то необыкновенное! Я уже думала, что он ни­когда не женится!

Он та­кой хороший мальчик, мой Любик! Он по­лу­чал только одни пятерки! Ну наконец-то он нашел себе девушку!

Он уже почти защитил диссертацию! И мы с вами встре­тились! Такие приличные родители! Он очень хороший мальчик, он всегда помогал мне носить сумки с базара! Его так уважают на работе… а я всё боялась, что он женится на шиксе!

Вдруг он мне говорит: «Мама, я позна­ко­мил­ся с одной девушкой». Я сразу спросила: она еврейка? Ну, слава Богу, что еврейка!

Он говорит: «Она такая интеллигент­ная!» А я ему: мне не надо, чтоб была интеллигентная, по­ду­маешь! Главное, чтобы была еврейка!

А Любик говорит: «Она такая милая!» Все они милые, пока молодые, вы же знаете!

Он мне говорит: «Хоро­шенькая!» А, пустяки, хорошень­кая, не хоро­шенькая… Ну пусть будет хорошенькая! Лишь бы не гойка!

Любик говорит: «Она столько всего знает!» Мне надо, чтобы она столько знала?

Нелличка! Что с тобой, золотко? Почему ты пла­чешь? Я же так счастлива, что Любик же­нит­ся именно на тебе!

Крутится, вертится шар голубой…

Наша жизнь, как катехизис, может быть ис­черпывающе описана в вопросах и ответах. Или даже не надо ответов…

Отчего ты плачешь? У тебя болит ушко? Опять ушко? Ты помнишь, как хорошо помогает по­душечка с нагретой солью? Подержишь са­ма?

Что ты кушала сегодня в детском саду?

Тебе понравилось в школе? На какую парту тебя посадили?

Что значит «дядя самых честных правил»?

Гасконцы — они родом из Армении? Тогда почему Дартаньян?

Тебя назначили председателем совета дру­жины? Ах, не назначили, а выбрали? И, конеч­но, единогласно? По-другому и не бывает…

На выпускной вечер надо сшить платье? Да­вай сошьем не белое — ты же не невеста, а та­кое, беловато-розовое, хорошо?

А почему на физический факультет?

В каком случае изолированная особая точка a ≠  является полюсом порядка m для функ­ции f (z)?

Ты ее любишь? Как же ее не любить? Ее все любят. А ты думаешь, она выйдет именно за тебя?

Лаборатория физики новых и перспек­тив­ных материалов? И прямо в универси­тете?? И хочу ли я???

Выйти замуж? Не слишком романтично, да? «Давай поженимся, а если не получится, то раз­ведемся!» Но ты меня любишь? Ну, давай, что ли?

Отчего ты плачешь? У тебя болит ушко? Я растолку таблеточку с капелькой варенья, ты ведь проглотишь, моя умница?

Что ты кушал сегодня в детском саду?

Вы знаете, что сейчас произойдет? Если вы не прекратите драться на заднем сиденье, папа остановит машину и выставит вас на шоссе. Мо­жет, ограничитесь вербальными сражениями? И не так громко?

Кого король-отец из двух прекрасных доче­рей готовит под венец?

Ты попрощалась с Алиной? Сказала ей, что мы уезжаем навсегда? Но вы будете писать друг другу письма, ведь вы обе уже умеете пи­сать?

Есть ли Бог? Ты думаешь, я должна знать?

А что нам делать с розовой зарей над холо­деющими небесами?

Вы поженитесь осенью?

Отчего ты плачешь? У тебя болит ушко? Ты ведь любишь это сладенькое розовое лекар­ст­во в трубочке? А что ты кушала сегодня в дет­ском саду?..

Ну и так далее… Закончился двадцатый век, уже и двадцать первый не в самом начале, а всё так же неизвестно, есть ли Бог, армянин ли Дартаньян и что нам, черт побери, делать с этой розовой зарей.

Опять о розовой заре

Сначала анекдот, который я получила на днях в подарок от друга. Священник объясняет пастве, какова свя­тость девы Марии. «Вот ви­дите, — го­во­рит он, — в первом ряду сидит Доло­рес. Мы все знаем, что она целомудренна и добро­де­тельна, забо­тится о стариках и раз­дает милостыню бедным, всегда привет­лива и сми­ренна, ухаживает за прокаженными и до рас­света молится за грешников. Так вот, по срав­нению с девой Марией наша Долорес — грязная шлюха!»

Это я к вопросу о прекрасном.

В Лувре мы с Левой решили ходить по­рознь, чтобы не спорить — всего ведь за не­сколь­ко часов не посмотришь. Я ходила, куда хотела, останавливалась, где взду­ма­ется и на столько, сколько мне было нужно. Никто меня не торопил. И все было хоро­шо, пока я не до­бралась до зала Гольбейна.

Я, конечно, знала эти портреты, но в тот момент они меня пора­зили. И мне стало необ­ходимо показать их Ле­ве и, заглянув ему в ли­цо, убедиться, что он чувствует то же самое. И дальше было то же. Как только я видела что-нибудь особенно вол­ную­щее, особенно пре­крас­ное — мне нечего бы­­ло с этим делать, как только показать Леве. А его рядом не было. Когда мы встретились, мы потащили друг друга к самым замеча­тель­ным картинам и тут только получили полное удов­лет­ворение.

По существу, все знают, что нам делать с розовой зарей. Ее надо показать кому-нибудь важному для нас. И бессмертные стихи туда же. Неразделенное наслаждение прекрасным — как Долорес против девы Марии.

Вкусом еще можно наслаждаться в оди­­ноч­ку. Но знатоки предпочитают пить тонкие вина в компании понимающих со­тра­пезников. Теат­раль­ное действо остро нуж­да­ет­ся в том, чтобы восторг или негодо­ва­ние со­об­щить спутнику, хоть прикос­нув­шись пальцем, хоть обменяв­шись взгля­дом.

Читать, конечно, приходится в одиноч­ку. Но такие книги, как «Камасутра книжни­ка» или «Осо­бенно Ломбардия», нестерпи­мо хочется ци­ти­ровать. (И в лучшие годы своей жизни я для этой цели была неодно­кратно разбужена.) Или по крайней мере требовать от близких, что­бы они прочли и восхитились.

Боже! Каких только банальностей не напи­шешь иной раз…

Кондиционер «Баку»

Услышав по телевизору от Звиада Гамсахур­дия, что евреи в Грузии гости (дорогие гости, на­до признать), и пережив девятое апреля, мы с Левой поняли, что нам пора собираться домой.

Начался всеми пройденный, изматываю­щий душу и тело период выдирания корней из род­ной почвы и забрасывания вслепую семян бу­ду­­щей жизни куда-нибудь на просторы про­ш­лой и будущей исторической Родины. Всем па­мятный анекдот из того времени: двое разго­ва­ривают на улице, третий подходит и заме­ча­ет: «Не знаю, о чем вы говорите, но ехать надо!»

Никому не нужно описывать томительное ожи­­дание конверта с приглашением от «род­ст­венников» из Израиля, унижения ОВИРа, бе­зум­ные многодневные очереди на Малой Ор­дынке, тяжелое хамство отупевших от беско­не­чной сверхнагрузки израильских чиновников, пе­реговоры на работе, объяснения в школах, письма от уже уехавших с описанием их жизни и рекомендациями везти в Израиль спички и по­­ловые тряпки, нездоровый интерес соседей к оставляемым склянкам и прочие прелести то­го последнего года…

Но у каждого есть своя соб­ст­венная история продажи имущества и по­куп­ки всего того, на что в Израиле в первые го­ды жизни денег быть не могло.

Мы продали свою квартиру и ездили за по­купками в Азер­байджан. Там во всех при­до­ро­ж­ных посел­ках оживленно и совер­шен­но от­крыто торговали из-под полы импортной одеж­дой и обувью. Говорливые продавщицы или, может быть, жены хозяев магазинчиков, зака­тывая гла­за, превозносили не только качество своих то­варов, но и неслыханную красоту при­ме­ря­ю­щих их дам. Нам с невесткой довелось услы­шать там, что некий джемпер так украшает на­ши фигуры, что лучшие подруги, увидев его, ум­рут от зависти, и много другого столь же ле­ст­ного и тягучего. И обращались к нам почти­тельно — ханум!

Сложнее обстояло дело с покупкой мебели и электротоваров. Все это потом еще требовало титанических усилий по упаковке в специаль­ные громадные деревянные ящики и протал­ки­ванию через таможню. Причем таможенники бы­ли опасны не тем, что найдут какую-нибудь кон­трабанду, а тем, что недружественно нару­шат безупречность упаковки, и диван или теле­ви­зор дойдут до места назначения в виде ще­пок и осколков. Но нравилось нам это или нет, мы все этим занимались по шестнадцать часов в сутки.

Однажды в жаркий июльский день Лева вер­­нулся домой измученный сильнее, чем обык­новенно, снял промокшую рубашку и, не имея сил зайти в душ, свалился на диван. В этот мо­мент позвонил мой папа, напрягавший все свои мно­гочисленные связи, чтобы помочь нам ку­пить к отъезду необходимые вещи. Ему уда­лось договориться, что Лева подъедет к ка­ко­му-то магазину, и ему продадут с заднего хо­да кондиционер «Баку». Эту чудовищную дуру Ле­ва погрузит в свой «Запорожец», и нам в Из­ра­иле будет обеспечена чудодейственная про­хла­да.

Кондиционер, конечно, был необходим, но сил не было никаких. Лева жестами дал мне понять, что не сдвинется с места ни при каком раскладе, и я объяснила обиженному папе, что мы от кондиционера начисто отказываемся.

Через десять минут позвонил мой брат, ко­то­рый должен был уезжать на месяц позже нас, и восторженно сообщил, что папа достал ему кондиционер «Баку», но за ним надо ехать в дальний магазин, и он ужасно тяжелый. По­этому он просит, чтобы Лева подбросил его на сво­ем «Запорожце» и заодно помог бы по­гру­зить и разгрузить эту неподъемную, но не­об­хо­димую штуковину.

Тбилисец может отказаться от кондици­о­не­ра, от денег и даже от Царствия Небесного, но он не может отказаться помочь брату жены; и Ле­ва, надев чистую рубашку и в сдержанных вы­­ражениях объяснив свое отношение к элек­т­ро­­товарам в целом и к этому конкретному в ча­с­­т­ности, поплелся выполнять свой семейный долг…

Стоит добавить, что когда багаж прибыл в Ашдод, обе наши семьи жили на съемных квар­тирах, оборудованных израильскими конди­ци­о­нерами. Установить «Баку» было некуда, хра­нить негде, а оплачивать его содержание на скла­де и вообще безумно. Так что мы просто не забрали его из порта, и он и по сей день, веро­ят­но, томится где-ни­будь, погребенный под ты­ся­чами тонн багажа, отправленного, но не вос­требованного такими же шлимазлами, каки­ми были мы с моим му­жем и братом.

Ты и вы

Сухое вы сердечным ты

Она, обмолвясь, заменила…

А.С.П.

В японском языке местоимение второго ли­ца имеет одиннадцать форм. От самого гру­бо­го «ты» (босяк, мерзавец, ничтожество) до са­мого почтительного «вы» по отношению к пожилому господину или к высшему началь­ству. Да что го­ворить про японцев? У них даже «я» можно ска­­­зать тринадцатью разными спо­собами — от «я, беспомощная тихоня» до «я, хозяин и гос­подин, и посмейте только пикнуть!!»

Англичане обращаются на «вы» ко всем под­ряд, даже к малолетнему преступнику и к драной кошке.

По-русски мы употребляем и «ты», и «вы». Уже годам к пяти воспитанный ребенок обра­ща­ется к взрослым как следует. Обязательное «вы» принадлежит учителям, старшим, кроме ближайших родственников, и незнакомым лю­дям. Есть даже ритуал перехода от «вы» на «ты».

Однажды в третьем классе мы все были при­глашены на день рождения к одной де­вочке. Она была баптисткой и обращалась на «вы» к своим родителям. Нас не на шутку по­трясла такая невиданная грамматическая фор­ма взаимоотношения с родной мамой.

В школьные годы приятно удивило, когда новый учитель физики сказал «вы» не всему классу в целом, а отдельному ученику.

В университете все преподаватели были с нами на «вы», и «ты» было лестным знáком личного знакомства. Доставалось оно только мальчикам, удостоившимся выпивать в приват­ной компании с молодыми преподавателями. Никто из них, разумеется, не отвечал подобной же фамильярностью.

Русский язык еще довольно церемон­ный. Ив­рит вообще не знает никаких фокусов. «Ты» говорим и ребенку, и старику, и учителю, и сан­технику, и премьер-министру. В ходу детские имена и школьные прозвища: Биби, Рафуль, Арик… (Есть только два исключения — к почтен­ному раввину и к судье обращаются в третьем ли­це: «Уважаемый судья позволит мне пред­ставить эти документы суду?»; «Почтенный рав соблаговолит принять приглашение на мою свадьбу?»)

И наши дети-подростки, даже хорошо вла­де­ющие русским, совершенно не умеют го­во­рить «вы» одному человеку. По их мнению, «вы» — это по крайней мере двое.

И взрослые русскоговорящие сильно опрос­тились и пере­ходят на «ты» без должных цере­моний. Даже я…

Осталось совсем немного близких, почти родных людей, с которыми я и сейчас на «вы». Как же я теперь ценю это архаичное эксклю­зив­ное дружеское почти­тельное множест­вен­ное чис­ло!

Об израильской военщине

(Негероическая симфония)

Я ехала домой с работы. Пошел дождик. Сумерки… Моя машина стала как-то нехорошо подпрыгивать, прихрамывать и заваливаться на одну сторону. Я остановилась поглядеть и уви­дела отвратительное зрелище: покрышка не то что была проколота — она была разодрана в клочья, и машина опиралась на обод колеса.

Я стояла на безлюдном шоссе на Терри­то­риях[1] под дождем, и воспоминание о солнце без­жалостно уходило за горизонт.

Те из вас, у кого есть хоть какой-нибудь опыт реальной жизни, сразу догадались, что телефон мой в эту минуту пискнул и отклю­чил­ся — что поделаешь, зарядное устройство надо было поменять, но как-то не случилось.

Я стояла на обочине и прикидывала, как Гос­­­­подь вытащит меня из этой ситуации — боль­ше рассчитывать было особенно не на кого. Ос­та­навли­вать арабские машины что-то не хо­те­лось, а отличать их от наших как-то не по­лу­ча­лось. Да и не ездил в это время почти никто…

Вдруг я увидела патрульную машину погра­нич­ников — едет себе зеленый джип с двумя сол­датами. Я замахала руками, остановила их и попросила телефон.

Они вылезли, осмотрелись, и один сказал: «Зачем тебе, гверет[2], телефон? Мы тебе в два сче­та колесо поменяем. Запаска есть?»

Один улег­ся в лужу, второй добыл ему из ба­гажника за­паску и домкрат, и в десять минут мой фор­дик снова был готов…

Я лепетала какие-то благословения и благо­дарности. Ребята на них слабо реагирова­ли — мах­нули рукой и поехали дальше по своим по­граничным делам.

Надо — придется — сказать, что погранич­ни­ки у нас считаются (и являются) людьми гру­бы­ми, брутальными и чуждыми сантиментов. Са­мые способные, блестящие, отважные и физи­чески подготовленные идут в летчики, комман­дос, «мистаарвим» и всякие спецвойска, у кото­рых мы и названий не знаем. Просто одарен­ные — в раз­ведку, занимаются там разными ком­пью­­тер­ными делами, а после армии откры­вают свои стартапы, куда берут исключительно зна­ко­мых ребят из своей части. Остальные — в основ­ную армию: пехота, танки, флот (неболь­шой такой потешный флот, как у Петра Первого в его ранней юности). И уж совсем остальные попадают в пограничники. Не очень приятная и престижная служба. У нас ведь граница практи­чески везде…

По этому поводу еще одна история.

Я везла немолодого приятеля — гостя из Ев­ропы — из Маале-Адумим в Тель-Авив. Был ис­ход субботы. Туалет на бензоколонке был еще закрыт, а плотность движения на шоссе была уже как в будние дни. Перед блокпостом стоя­ла длинная очередь. Мы ползли в трехряд­ной колонне других машин, и я чувствовала, как от­да­ляется встреча моего друга с туалетом, и мои духовные страдания по этому поводу, вероят­но, не уступали его физическим. На заставе шла напряженная работа. Машины выезжали из А-Тур прямо к обыску и проверке доку­мен­тов, проезжали из Маале-Адумим и Эль-Азарии, появились грузовики и автобусы…

МАГАВникам[3] было не до меня. Однако мне было не до ближневосточной политики. Я остановилась возле сержанта, который велел мне проезжать, и сказала: «Послушай! У меня в машине больной турист. Ему надо в туалет. Помоги, а?»

Он наметанным глазом оглядел моего гостя и сказал: «Ладно, останови там на площадке, где проверяют, и отведи его в нашу уборную — тут за углом, третья дверь налево!»

Я остановила и отвела. И пока поджидала сво­его счастливого гостя, думала, что по ны­не­ш­ним временам эти ребята каждую минуту ожидают психа с ножом, которого надо будет пристрелить на месте, пока он не зарезал кого-нибудь. И отвечают за то, чтобы какой-нибудь лов­­кач не перегнал в Иерусалим машину взрыв­­чатки. И приглядывают за документами, чтобы шустрый активист Хамаса не оказался там, где ему не положено. И что в такой ситу­а­ции любой солдат в мире послал бы нас по­даль­ше вместе с нашими потребностями. А этот парнишка пожалел.

Израильская военщина на минутку переста­ла бряцать оружием и сделала доброе дело старому еврею в его трудную минуту.

Пишите письма

Хэйанские дамы были изысканны и скром­ны, но не целомудренны. Мужчина не долго то­мился у запертых дверей, если был изящен, хорошо воспитан, одет со вкусом и писал не­дурные стихи.

А бывало и так: он тайком проник в усадьбу ее отца и прокрался в ее комнату. И даже при­лег на ее циновку. И тут уже поздно разби­ра­ться, хорошо ли воспитан и со вкусом ли одет! Поднимать шум с ее стороны было бы бес­такт­но и неженственно. Могли бы услышать слу­­жан­ки. Да и сам кавалер понял бы, что ошиб­­ся адресом. Так что в такой ситуации мож­но было только шепотом отнекиваться, а потом утирать глаза рукавом ночной одежды.

Он мог про­дол­жать навещать ее по ночам, и тогда ут­ром третьей ночи матушка или дове­рен­ная фрей­лина подавали молодым красиво уложен­ные бело-розовые печенья, и их брак счи­тался заключенным. А мог и прекратить свои посещения и пере­нести внимание на дру­гих дам. Что, впрочем, было возможно и после совместного вкушения брачных пирожных.

А вот что он обязан был сделать, покинув даму, — это отправить ей немедленно одно или, лучше, несколько писем с сожалением об ут­рен­ней разлуке. И если письмо было кратко или небрежно — она была глубоко и навеки ос­кор­блена и обесчещена. И тогда даже млад­шие служанки ходили по дому с отсыревшими от слез рукавами.

Быть знаменитым некрасиво

Я с детства ужасно стесняюсь знаменитос­тей. Дед моей ближайшей подруги был прези­ден­том Академии Наук, и я избегала встреч с ним всеми доступными мне способами. А когда это не удавалось, я от смущения краснела, глу­пела и почти немела. Он был очарова­тель­ный человек, с дореволюционным гимназичес­ким воспитанием, приветливый и задумчивый. От­чего я не беседовала с ним — в свободные ми­нуты он был вполне готов поболтать с по­друж­ками любимых внучек — сама не понимаю. Упу­щенного не воротишь…

На днях меня познакомили с великим Гри­шей Брускиным. Племянница его предста­ви­ла нас друг другу и сказала ему (совершенно спра­ведливо): «Нелли очень нравятся твои кар­ти­ны». И что, вы думаете, я ответила? Что было бы наиболее естественно? Поговорить о его ве­ликолепных панно? Сказать, что я взвол­но­вана нашим знакомством? Просто поблаго­да­рить за удовольствие, которое получаю от его скульп­тур и прозы? Ну, нет! Единственное, что я смог­ла выдавить, это что мне его живопись нра­вит­ся не больше, чем всему остальному челове­честву. Оригинально, да? Он призаду­мал­ся, пы­таясь вникнуть в смысл этой неле­пи­цы, пожал мне руку и вернулся к своим знако­мым.

Любопытно, что произойдет, когда знаме­ни­тым станет мой хороший приятель, почти друг. Это случится в начале июля. И пусть не оби­­жается, если окажется, что я не могу смот­реть ему в лицо и отвечаю невпопад с предель­ной бестактностью… Но это так, попутно. Прос­то обрисовываю свою психологическую сла­бинку.

Может, ею объясняется мое полное равно­ду­шие к автографам. Я никогда не прошу авто­ров надписывать мне свои книги. Иногда они даже обижаются.

Однако и у меня в жизни была история, когда я долго надоедала одной знаменитости. Де­ло было так.

Пару лет назад знаменитый сатирик Ш. на­пи­сал что-то смешное. Его обвинили в клевете, и суд присудил ему штраф в миллион рублей в пользу пострадавшего, которого он назвал неу­чем. И правильно, кстати, назвал. Еще доволь­но мягко.

Как бы там ни было, рубли тогда были не такие, как сейчас, и Ш. светило полное обнища­ние, если не что похуже. Как-то очень быстро сфор­ми­ровалась идея заплатить штраф в склад­чину, силами добровольцев. При­чем осужден­ный отказался принимать взносы больше 1000 рублей. Заодно получился и референдум, кото­рый должен был собрать в пользу его правоты не меньше тысячи голосов. И я, конечно, не смог­ла устоять.

Однако российская банковская система не лыком шита, и перевести деньги на указанный счет мне не удавалось. По ходу борьбы я связа­лась с должником через фейсбук. Мы некото­рое время перекликались, и я даже стала ему френдом, но 30 долларов оставались у меня, а долг — у него.

А тут грянули гастроли в Израиле, и я пред­ложила передать ему мой взнос на кон­церте. Мы сговорились, что акт передачи состоится в антракте, когда он будет торговать в фойе сво­и­ми книгами. В перерыве концерта я подошла к столу и, преодолевая смущение (см. выше), пред­ставилась и отдала конверт с деньгами.

Концерт был очень хороший. Дома, еще улыбаясь, я открыла сумочку и с ужасом и изу­м­ле­нием обнаружила конверт с купюрами вну­т­ри. Кошмар! Что же я отдала ему?! За что он меня так долго благодарил? И чего ради я не купила «Потерпевшего Гольдинера», в сму­ще­нии убежав от книжек и продавца?! И это после многомесячного рассусоливания подроб­ностей моего бескорыстного и щедрого по­жерт­во­ва­ния… Я сгорала от стыда.

Наутро я написала ему чис­то­сердечное при­зна­ние. Написать я могу хоть Папе Римскому, это мне не трудно. Реакция Ш. была замеча­тельной — он обрадовался. «Так это ваша ошиб­ка? Очень рад! А я думал, что это я, растяпа, потерял!»

Не буду описывать деталей, но мне уда­лось-таки засунуть свои тридцать долларов в жад­ную пасть российского правосудия. Для это­го я поехала к тетушке Ш., живу­щей в Иеру­салиме. Познакомилась с очарова­тельной дру­же­любной одинокой старой дамой. Выпила с нею чаю, посмотрела фотографии ее бабушек в овальных рамках, послушала исто­рии о детских проказах ее племянников и оставила у нее пра­вильный кон­верт с правиль­ными деньгами. Как говорили в моем детстве — все тридцать три удовольствия…

Как это делается

Обычно рассказы, которые я пишу, взяты из жизни — так уж сложилось, ничего путного вы­ду­мать не могу. Но все-таки они не доку­мен­таль­ные репортажи. Немножко изменяю анту­раж, диалоги собственной выпечки, чуть заост­ряю типы, иногда свожу вместе в один сюжет разные случаи, которые происходили в разное время. Короче — я в своем авторском праве!

То, что расскажу сейчас, будет абсолютной правдой. Произошло только вчера, помню каж­дое слово.

Дело было так.

К доктору М. пришла пациентка. Прелест­ная ашкеназская дама восьмидесяти лет. Из Афу­лы — не ближний свет! У дамы медленно раз­вивающийся рак груди. Он ее не очень бес­по­коит, но метастазы в мозгу вызывают боли, тошноту, и вообще не на пользу…

Еще несколько лет назад мы бы лечили ее облучением всего мозга — дает хорошие ре­зуль­таты, метастазы перестают беспокоить и но­вые в мозгу некоторое время не возникают, но… Что ни говори, а ум от этого острее не становится. Коэффициент интеллекта немного па­дает, память немного ухудшается, острота восприятия немного тупеет. А дама — умница! Обаятельная, и живая, и остроумная. И доктор М. решает по новейшей методике облучить ей только сами метастазики, не затрагивая осталь­ного мозга. Дело это очень деликатное, требует величайшей точности СТ и МRI отличного каче­ст­ва. Не говоря уж о тонком планировании ле­че­ния и сложном и прихотливом процессе са­мого облучения.

Но есть один нюанс: наша пациентка оглох­ла в возрасте двух лет. И теперь нормаль­но слышит только благодаря аппарату, вжив­лен­ному под кожу пониже уха. А существенной час­тью этого аппарата является железное ко­лечко. А с ферромагнетиком внутри, сами по­ни­маете, МRI сделать невозможно. Потому что основой сканнера является магнит неописуе­мой силы. Он притягивает все железное так, что когда кретин-уборщик, который в своем рве­нии навести чистоту проник через все пре­грады, вошел в экранированную комнату, — его тележка сорвалась с места, пролетела по воз­ду­ху и со всей дури вломилась в аппарат, пол­ностью разрушив его и сама превратившись в лепешку. Уборщик остался жив только благо­да­ря покровительству ангелов-хранителей, густо напичкавших своим присутствием все корпуса нашей больницы.

То есть, чтобы сделать необходимый МRI, на­шей пациентке надо удалить железяку. Зна­чит, организовать операционную со всей коман­­дой, потом комнату восстановления после нар­коза. Потом СТ. Потом МRI. Дальше мате­риалы попадут к двум врачам, которые догово­рятся между собой, какие именно районы моз­га бу­дем облучать, и всё аккуратно нарисуют. И не думайте, что для них договориться об этом так же просто, как двум литературным критикам до­говориться, хорош ли новый роман Сорокина.

Дальше всё переходит к физикам, и ко мне в частности. Мы вдвоем за два часа делаем очень непростую программу. Потом для вер­но­сти проводим измерения и убеж­да­емся, что на практике получим в точности то, что заплани­ро­вано. Потом передаем все дан­ные на ускори­тель. Теперь, в шесть вечера, тех­ники, которые на работе с семи часов утра, могут вызвать больную. Но — упс! — не могут: она в операци­онной, ей вживляют слуховой ап­па­рат. Потому что отоларингологи утверждают, что его нужно вернуть в очень короткое время. Ина­че он ока­жется непригодным, и придется заказывать но­вый.

Теперь мы ждем все вместе: родня ста­руш­ки — две дочери и внук, симпатичный рыжий парень в шортах и кипе; доктор М., у которого сегодня, как на грех, день рождения; два фи­зи­ка и два техника. Семь часов вечера. Мы все от усталости уже сидим сгорбившись и болтаем о пустяках.

Подходит старый араб в галабии, с женой в длинном пальто и хиджабе. Спрашивает о чем-то. Внук внезапно отвечает на хорошем араб­ском. Ага, понятно, скорее всего офицер из элит­ных частей — они арабский знают отлично. Доктор М. неожиданно тоже вмешивается в раз­говор. Он говорит по-арабски с запинкой, зато лучше знает географию больницы. Арабы ушли удовлетворенные.

Наконец больную привозят из операцион­ной. Мы укладываем ее со всем тщанием. В десять глаз следим за точностью лечения — мы все так устали. Еще восемьдесят минут, и все ме­та­стазы уничтожены.

А мне еще час ехать домой. На автопилоте…

Обыкновенное больничное

Способностями меня Господь не наделил. Не рукодельница. Или там спроворить торт с лебединым озером и замком Лорелей — это не про меня. Хотя одна моя подруга молодости де­лала поразительные ландшафтные торты и учила меня, как на яйце вылеплять из сахар­но­го теста лебединую спинку, и как делать шейку, и красный клюв, и маленькие круглые глупые глаз­ки. Торты ее были невероятно вкусны, од­на­ко так красивы, что есть их было мучитель­но — грубо уничтожить еще один кусочек див­ной картинки… Но это так, отступление.

Мне не удается множество вещей, доступ­ных другим. Не умею сшить оригинальные што­ры. Всю жизнь бесплодно учу английский. Ни фасон платья измыслить, ни интерьер комнаты облагородить…

Но одна способность у меня есть — все-таки и моя фея не дремала. Я могу по доступной по­ло­винке телефонного разговора восстано­вить не­слышную мне часть. Понять (или хотя бы прав­­доподобно вообразить) драму, которая про­исходит между двумя людьми.

И вот сижу я, погруженная в работу. Думаю. Стараюсь сосредоточиться и отключиться от окружающей болтовни. Но уши — не глаза. Для них перепонок не придумано. Поэтому я слышу напряженный телефонный разговор.

По эту сто­рону — мой молодой друг, чело­век легкий, мяг­­кий, дружелюбный и обая­тель­ный, доктор от бога Илья Софер. А по ту сторо­ну — ответ­ст­вен­ный за онкологическое отделе­ние. Его за­бота — палаты, медсестры, лекарства, пациен­ты: и те, кото­рые выпишутся с явным улу­ч­ше­ни­ем, и те, ко­торые уйдут из больницы в по­след­ний путь, в сопровождении «хевра кади­ша». Неза­вид­ная долж­ность. Никто и не зави­ду­ет. Назна­чают всех старших врачей по очере­ди.

Илья говорит мягко, как обычно, но я слышу в его голосе непривычную мне настойчивость.

— Ну и что ты хочешь? — спрашивает он со­бе­седника. — У больного излечимая болезнь, и он не должен умереть от рака. Каковы бы ни бы­ли обстоятельства, он должен пять недель по­­лучать облучение. Да, конечно, я знаю, что ему восемьдесят семь лет. Как я могу не знать? Я его врач. Но это же не причина, чтобы мы его не вылечили, разве нет? Да, он нуждается в гос­питализации. Кто виноват, судьба так распо­ря­ди­лась — он упал и сломал таз. И не может ез­дить на облучения из дома. Но рак его изле­чим, и он от него не ум­рет. Да, я помню, что во время ортопедической операции у него был сер­дечный приступ. Я ведь не кардиолог. Они де­лают, что следует. Нас с тобой это не каса­ет­ся. Я говорил с ними, облучение не противо­по­казано. Конечно, я понимаю, что мест нет, но что же делать? — договорись с другим отделе­нием: он будет лежать на другом этаже, а наши врачи и сестры будут его лечить. Дело обыкно­вен­­ное. Конечно, сестрам неудобно. Много лиш­ней бе­готни. Но что ты можешь предло­жить? Без об­лу­чения он умрет от рака.

Голос Ильи неожиданно крепнет и звучит уже как металл:

— Курабельный больной не может умереть от рака. У нас с тобой нет выбора. Прости, Амир, я, кажется, был резок, но ты понима­ешь… Куда едешь в отпуск? В Норве­гию? Здо­рово! Завидую…

О мистике

Почти у всякого здравомыслящего человека есть в запасе история о каком-нибудь иррацио­нальном событии в его жизни.

У меня товарищ в Москве — умный, иронич­ный, образованный человек. Мы вместе учи­лись на физическом фа­куль­тете. Заслужи­ва­ет пол­ного доверия! И он рас­ска­зал мне, что по­пал в тяжелейшую жиз­нен­ную ситуацию, из ко­торой сам не видел никакого выхода. Он был крещен в младен­че­ст­ве, но в бога не верил и в церковь не ходил. Однажды, проходя мимо ка­кой-то церкви, он почувствовал желание зайти внутрь и помо­литься. Не зная правильных слов молитвы, он с тоской, надеждой и слезами, стоя на коленях, изложил иконе свои опасе­ния и просьбы. По его словам, неразрешимая си­ту­а­­ция разреши­лась как по волшебству. При­вык­нув признавать критерием истины опыт, он при­нял право­славную церковь как истин­ную, стал соблюдать праздники и посты, и, при­ехав в Иерусалим, с ненарочитым благо­чес­ти­ем по­сетил Святые места. Он бесконечно далек от ре­лигиозного фанатизма, а просто верит в Бога.

Вот же и Благодатный огонь нисходит имен­но православным в Иеру­са­лиме в Великую суб­боту каждый год регу­ляр­но, начиная с XI века (когда и разделение церквей еще толком не про­­изошло). Это реаль­ный факт хотя бы пото­му, что мой племянник иногда вынужден в сво­ей полной офицерской полицейской форме охра­нять порядок вокруг Храма Гроба Господня в эту субботу.

С другой стороны, Лурдская Богоматерь из­ле­чивает иногда совершенно неизлечимых ка­толиков, о чем свидетельствуют крупнейшие онкологи и невропатологи. Да и Папская Акаде­мия наук известна своим скептицизмом по от­но­шению к чудесам, и все исследования по этим вопросам производит с величайшей скру­пу­лезностью. А уж такие пророки, как Мессинг, Хануссен, Ванга или Джуна — их приверженцев не меньше, чем у пророка Мухаммеда, и они не менее страстно почитают своих чудо­творцев.

А я чего-то в чудеса не верю! Мне подавай причинно-следственные связи. И чтобы в систе­ме соблюдался не только закон сохране­ния энер­­гии, но, желательно, даже и закон сохра­нения количества движения.

Простую телепа­тию, не говоря уж о телеки­незе, я принимаю с большим сомнением. Такая натура. А теперь ко­рот­кий печальный рассказ.

У нас случилось несчастье, и диагноз не ос­тавлял надежды. Мы оба это хорошо пони­ма­ли. В это же время с нашей маленькой внучкой начало твориться неладное и страшное. Жизнь пока­ти­лась под откос.

И стали являться ко мне ближ­ние и дальние со своими рецептами. Пле­мян­ник из Силиконовой Долины настой­чи­во реко­мендовал свекольную диету. Двою­род­ная сест­ра мужа принесла с горы Мерон две свечи, освя­щенные и обмоленные каким-то неор­то­док­сальным раввином, творящим чуде­са да­же не в рамках каббалы, а исключительно собст­венной индивидуальной святостью. Их по­ла­га­лось возжечь у колыбели, приговаривая текст, отпечатанный на мятом листочке, ко­торый она же и принесла.

Близкий друг, проверенный го­дами и делами, предлагал прислать ему фото­графии обоих заболевших. У него был знако­мый экстрасенс, который из­лечивал по фото­гра­фиям. Он не брал денег. Но его следовало попросить о чуде. Таково было единственное условие. И все говорили мне: «Ты не веришь в чудеса? Тогда какая разница?! Сделай все, что предлагают, хуже ведь не будет?! А вдруг???»

Знаете, я ничего этого не сделала. Я поду­ма­ла, что религиозный человек на моем месте не предал бы своей веры. А мое миро­воз­зре­ние разве не дорого мне, как его ему? Ведь у меня после всего останется не так уж много — почти только одно мое «я». И хоть его-то я сохраню в целости до конца.

Размышления на Святой Земле

В самом центре Рима на священной дороге Виа Сакра расположена Триумфальная арка Ти­та. Евреи под ней не проходят. Тит осадил и взял Иерусалим, ограбил, разрушил и сжег Храм и увел в плен оставшихся в живых жите­лей города. Они рабами прошли в его триумфе под этой аркой, а дальше веселые легионеры тащили золотую менору и эфод первосвящен­ни­ка, что и изображено на ее внутренней сте­не.

Все! Больше никогда мы под ней не прой­дем! С нас довольно! Еврейские туристы Веч­но­го города (кстати, почему вечный город Рим, ко­ли Иерусалим старше его на триста лет?)

об­хо­дят арку, или заходят внутрь и выходят с той же стороны, что и зашли. Наши счеты не закон­че­ны. Пока арка не рассыпалась в прах, а евреи не забыли, что происходят от Авраама, Исаака и Иакова, — мы под ней не пройдем!

Если быть предельно откровенными, то и в первый раз мы там не проходили, потому что ар­ка эта построена уже после смерти Тита, а для его триумфа была сооружена временная ар­­ка на скорую руку, под кото­рой нас и про­гна­ли со скованными руками и скло­ненными голо­вами. Но неважно! А важно ощущение впле­тен­ности в исто­рию, которое не оставляет нас ни на минуту. По этому поводу еще одна история.

Приехал к нам лечиться какой-то видный пра­­вославный иерарх, то ли из Краснодара, то ли из Ставрополя. Человек необыкновенно доб­­­ро­желательный, симпатичный и открытый. Сопровождали его два священника рангом по­ни­же: один приехал с ним из России, а другой местный, свободно разговаривающий на ив­ри­те.

Архиерей понравился мне чрезвычай­но, и по­скольку программу его облучения составляла я, то охо­т­но взялась присутствовать при его пер­­вом лечении: объяснить, перевести и во­об­ще по­мочь технику установить необхо­димый кон­такт с пациентом.

Техником оказа­лась ум­ная, про­фес­сио­на­ль­ная, религиоз­ная и до­воль­но стер­воз­ная молодая женщина по имени Ли­ли.

Пациент был взволнован и испуган и крепко сжимал свой золотой епископский крест с боль­шими драгоценными камнями. Лили сурово взгля­нула и сказала мне:

— Перед крестом скло­няться не буду!

Мне было жалко старика, и я попыталась ее урезонить:

— Лили, голубушка! Мы же не в сред­не­ве­ковой Испании, а у себя дома. Нас насиль­но в христианство не обратят. Чего нам боять­ся кре­с­та?

— Мы столько всего от них вынесли! — ска­за­ла она. — Перед крестом не склонюсь!

Я поняла, что уговоры бесполезны, и повер­нулась к священнику.

— Будьте добры, — сказала я, — оставьте крест в раздевалке! Металлические пред­ме­ты… э-э… мешают облучению.

Бедняга безропотно встал, снял цепочку с шеи, поцеловал перекладину и пошлепал бо­си­ком за ширмы. Вернувшись, он сказал мне ти­хонько:

— У меня под майкой нательный крестик. Со­всем маленький. Можно я его оставлю?

Я обернулась к Лили и сказала на иврите:

— У господина под майкой маленький крес­тик. Он не мешает лечению.

— Если не вижу — не мешает, — буркнула Ли­ли. И священник получил первую фракцию.

Я ушла к себе в комнату и задумалась. Са­ма-то я не верю, что большая пустая все­ленная интересуется нами. Но эти двое — оба религи­оз­ны и готовы за свою религию пойти хоть на муку. И все же архимандрит не уверен, что бла­гословение его креста на расстоянии двух мет­ров такое же сильное, как и когда он его каса­ется. А Лили не надеется, что всемогущий Гос­подь наверняка убережет ее от черного про­кля­тия нена­вист­но­го символа.

Кто бы мог подумать!

Еще совсем недавно мне казалось, что меня трудно удивить. Вроде я знаю самые главные закономерности, двигающие нашу вселенную. Понимаю, отчего изменяются фазы луны, как действует парасимпатическая система, чего там положено говорить про электромагнитные по­ля и какая связь между мелкой моторикой и раз­витием речи у детей. Не говоря уж о том, что материя первична, а сознание, как всегда, вторично. И я закоснела в уверенности, что не знаю только деталей, а по большому счету мне все в мироздании вполне понятно. Струны там, или посттравматический синдром…

И вдруг… Вообще, я избегаю этого сюжет­ного хода. Однако случи­лось, что я познакоми­лась с милой женщиной, известной миру сво­ими переводами из Катул­ла. И от нее узнала со­вершенно новое. Оказа­лось, люди не ро­дят­ся одинаковыми и тем бо­лее равными. Со­вер­шенно невозмож­но со­з­дать лицей, в кото­ром из всех детей воспи­та­ют лидеров нации, как предполагал Алек­сандр I. У каждого чело­века (даже ново­рож­ден­­ного) есть набор из че­ты­рех свойств, кото­рый он пронесет неиз­мен­ными в своих соотно­шениях от мла­ден­чест­ва до смер­ти. Условно на русском язы­ке эти свойства на­зываются «физи­кой», «логи­кой», «эмоцией» и «волей». Они и в самом деле имеют некоторое отноше­ние к бы­то­вому зна­че­нию этих слов. Есть тесты, которые позво­ляют квалифициро­ванному специ­алисту опре­де­лить для любого, в какой последова­тель­­нос­ти идут у него эти атри­буты.

Например, тот, кого судьба наделила Чет­вер­той Волей, никогда не сможет и не захочет быть лидером не только нации, но даже за­греб­­ным в академической восьмерке. Облада­тель Второй Эмоции со второго класса смешно пародирует учительницу и может с полной иск­рен­ностью убедить вас, что белое — немножко черновато. Третья Логика заставляет человека всю жизнь сомневаться в том, что он компе­тентен, ставить такую компетентность превыше всего остального и волноваться, когда речь за­хо­дит о диссертациях и олимпиадах. А Вто­рая Физика влечет учить тому, что умеет сама. При­чем не обязательно в школе — в спортзале, на кухне, в армии, в походе, за рулем и в гериат­рическом отделении. Всю жизнь, от первых са­мо­сто­ятельных шагов и до полного маразма…

Для меня это стало открытием. С помощью эн­тузиастов и адептов типологии я начала по­нем­ножку понимать своих близких и самое се­бя.

Очень трудно простить человека, который в своем высокомерии не только не слушает ва­ших доводов, но и не дает себе труда вы­дви­нуть свои. Он так уверен, что знает Правду, что даже не собирается спорить о ней. Невоз­мож­но терпеть его заносчивость, если только вы не знаете, что у него Первая Логика и, зна­чит, он и не умеет спорить, и не видит в этом никакой необходимости.

Я стала прощать Третью Эмоцию, от ко­то­рой не дождешься ласкового слова. Сюси-муси ей противны, и что она там себе чувствует, так и ос­та­нется непонятным тем, чья Первая Эмоция заставляет их ставить восклицательные знаки в каждом третьем предложении!

А кроме того, я обнаружила что-то смеш­ное: есть люди, которые органически неспособ­ны выслушать хотя бы в самых общих чертах идею, изложенную выше. Они начинают ее яро­стно критиковать, не дослушав вто­ро­го пред­ложения. Их нельзя не только убедить, но да­же ознакомить хотя бы с несколькими ввод­ными понятиями психотипирования.

Я очень люблю их несгибаемую позицию. Как каж­дый любит, когда его драгоценную те­о­рию под­твер­ждают ее непримиримые против­ники.

Доктор Рэйбен

Лет пятнадцать тому назад замечательный американский онколог доктор Рэйбен вышел на пенсию и переехал жить в Израиль. Он был истинным сионистом и сделал бы это и раньше. Но зарплата врача-радиотерапевта в Соединен­ных Штатах даже суммой была больше, чем у нас, не говоря уж о том, что сумма эта исчис­лялась в долларах, а не в шекелях. Необходи­мость дать хорошее образование пятерым де­тям удержала его за океаном на долгие годы. Когда же все его дети сделались врачами и ад­во­катами, а сам он вышел на пенсию, они с же­ной купили дом в престижном поселке под Иеру­­са­­лимом, и он пред­ло­жил больнице «Ха­дас­са» свои знания и опыт в качестве врача-онколога, ра­бо­тающего без зарплаты, но с пол­ным юриди­ческим оформле­нием его врачеб­но­го статуса.

Ему было чуть за семьдесят. Очень высокий, очень красивый, седовласый, с тонким умным лицом. У него был огромный клинический опыт и бездна знаний. Два дня в неделю он брал на себя основную работу и попутно обучал моло­дых врачей и стажеров.

Мы с Любой однажды предложили ему сде­лать в симуляции некое маленькое измене­ние. Он слушал с изумленным лицом, а потом захохотал. Выяснилось, что американские тех­ники не предлагают врачам своих мнений: тех­ник в симуляторе вполне равно­душ­но, точно и профессионально выполняет указания врача. Доктор Рэйбен никак не ожидал от нас иници­атив и реагировал, как если бы заговорил годо­ва­лый младенец или собака. Он с энтузиазмом согла­сился на наше предложение и с этого мо­мента признал нас — к своему удивлению и ра­дости — людьми, а не орудиями труда. Он все­г­да потом охотно и подробно объяснял нам, что и почему делает, и с готовностью выслу­шивал наши предложения.

И нас, и врачей, и больных тянуло называть его профессором; он действительно через не­ско­ль­ко месяцев по­лу­чил из США подтвер­жде­ние своего про­фес­сор­ского звания, но вначале оно ему не при­над­лежало, и однажды в неко­тором раздра­же­нии он сказал:

— Во время войны в Корее я был сержантом морской пехоты. Если уж вам всем так необхо­димо прикреплять к моему имени звание, то на­зывайте меня «сержант Рэйбен» — это я точ­но заслужил!

Несмотря на то, что он совсем не говорил на иврите, а наш английский был чудовищным, мы замечательно понимали друг друга. И про­фес­сиональные указания, и блестящие остро­ум­ные и занимательные истории из его длин­ной прекрасной жизни.

Он рассказывал нам о брате своей матери, который во времена сухого закона пристроился к новому еврейскому ремеслу — бутлегерству. Дядя возил виски в полой дверце своего авто­мо­биля и носил потрясающую серую шляпу «бор­са­лино». Маленький племянник очень гор­дил­­ся роскошным родственником, чье ре­ме­сло было много романтичнее унылого порт­новства его отца.

Дети его родились в такой последователь­ности: пара близнецов, через год дочка, а через полтора года еще пара близнецов. Так что пяте­ро детей были почти сверстниками! Он с вооду­шевлением рассказывал нам, как однажды при­вел их в огромный универмаг выбирать каж­­дому зимнее пальто. Один подошел к бли­жай­шей вешалке, снял первое пальто своего размера и отдал матери. Второй спросил про­давца, какое из них самое дешевое, молча кив­нул и отошел к стене. Девочка сказала, что хо­чет красное, любое красное — и получила его за пять минут. Четвертый, из младшей пары близ­нецов, исходил весь огромный торговый зал с детскими пальто и углядел-таки себе по вкусу. А его брат-близнец, осматривавший всё вместе с ним, вернулся к родителям и сказал, что в этом магазине ничего подходящего нет! Доктор Рэйбен был в восторге от того, какие они раз­ные, и от того, что у каждого из них есть реаль­ная возможность поступать согласно своим склонностям.

Он был неописуемо добродушен с нами и пациентами, но холодно неуступчив с начальст­вом и непреклонен в своих медицин­ских реше­ниях. В результате на следующий год у онколо­гического отделения не оказалось денег снача­ла на оплату его поездок, а потом и на обяза­тельную страховку.

Профессор Рэйбен был готов работать без зар­платы, но не был готов платить за право работать без зарплаты. Он был оскорблен и уни­жен пренебреже­нием начальства, и мы ли­ши­лись прекрасного врача и наставника, идеа­листа и остроумца.

О душевных ранах

В первом классе у меня была подруга Ли­дочка. Я, конечно, тоже была отличницей, но не настоящей. Я была всезнайка и торопыга. Мне всё было интересно, но по-настоящему сделать я ничего не умела — ни нарисовать красивую картинку, ни переписать из прописей четыре заданных предложения с правильными нажимами, ни даже вывести рядом две двой­ки, похожие друг на друга.

А Лидочка была настоящая отличница. Тет­радки ее были обернуты калькой, косички за­пле­тены так, что на затылке образовывали прямой угол. Бантики топорщились, тогда как мои были как будто обмакнуты в кисель. Кляк­са сроду не посещала ее странички, и почерк был точно как у учительницы.

Я обо­жа­ла ее. Мы сидели за одной партой, и я списы­вала с доски быстрее, чем учи­тель­ница писала, а Лидочка — только то, что уже бы­ло написано, и точно так же укладывая строч­ки, как это делала Сима Иосифовна.

Мы непрерывно болтали на уроках. Причем только теперь я соображаю, что болтала, собст­венно, я. И даже, вероятно, мешала серьез­но­му человеку усваивать учебный материал.

Кончилось тем, что нас рассадили. Сима Ио­сифовна пару раз предупредила нас, а когда я в очередной раз захихикала, просто велела Лиде взять портфель и пересесть за другую пар­ту. Гром грянул среди ясного неба! Я за­хлеб­ну­лась в слезах. Невозможно было пове­рить, что безу­пречная Лидочка больше не при­надлежит мне. Я умоляла и клялась — но изме­нить что-нибудь было уже невозможно.

Слезы лились до конца уроков, по дороге домой и дома до самого вечера. Я перебирала все детали трагедии. Самое ужасное было то, что Лидочка не плакала. Она немножко нахму­рилась, потом пересела, куда велели, открыла «Арифметику» и начала решать пример.

Дома я рассказала, что случилось, и выслу­ша­ла подобающие укоры и утешения. Но мысль о том, что завтра я вернусь в класс и вмес­то идеальной Лидочки сяду рядом с рас­христанным пованивающим двоечником, при­бли­женным ко мне для исправления его по­ведения и успеваемости, вызывала новый при­ступ рева, с которым я совершенно не могла справиться. Сказать по правде, поздно вече­ром, изнемогая от моих бессмысленных и неу­те­шимых всхлипываний, мама отшлепала меня, присовокупив, что теперь по крайней мере у моих слез есть внятная причина. Это немножко помогло горю, но еще много дней там, где реб­ра закругляются и поднимаются к сердцу, у меня сидела злая кручина — что-то похожее од­но­временно на боль, страх, тоску, голод и со­жа­ление.

Потом в жизни я встречалась с этим не­сколько раз — не так часто. Оно всегда было та­кое же. Опыт нисколько не помогает бороться с душевными ранами. Утраты, утраты…

Даже не минус

Математический анализ на первом курсе нам преподавал профессор Цитланадзе. Пол­ный вальяжный человек с безупречным рус­ским язы­ком, облагороженным приятным гру­зинским ак­центом.

Предмет свой он знал прекрасно, что и не удивительно. Что-то я не припоминаю на на­ших основных кафедрах профессоров или до­центов, которых студенты могли бы уличить в том, что они не знают в пять раз больше, чем дают в своих лекциях на младших курсах.

Цитланадзе отличался от других потрясаю­щи­ми дидактическими способнос­тями. Фразы его бы­ли кратки, прозрачны и недвусмыс­лен­ны. Ритм речи позволял записывать каждое сло­во. Ри­сунки и надписи на доске были фан­тас­­тически совершенны. Окружности его были геометри­ческим местом расположения пыли­нок мела, совершенно равноудаленных от од­ной точки, которую он безошибочно выби­вал, почти не глядя, последним прикосно­вением к доске.

Первые две недели он вдалбливал в ауди­то­­рию базовые понятия, заставляя хором по­вто­рять определения, дирижируя плавными дви­­жениями руки, показывающей то на один, то на другой элемент формулы, калли­гра­фи­че­с­ки выведенной на доске. До сих пор помню ок­ру­глое перемещение пальца, указующего на стре­лочку при словах «Когда приращение… стре­мится к нулю!»

Чтобы усвоить курс первого семес­тра в его изложении, достаточно было иметь коэффи­циент интеллекта чуть больше сорока пяти.

Со временем он стал на лекциях иногда рас­сказывать нам и о посторонних предметах. Чудесный рассказ касался его доклада в Сор­бонне, куда он был приглашен на какую-то кон­ференцию. Уровень математики в Сорбонне ему очень понравился. И в особенности оттого, что его работа была понята и удостоилась неко­торой похвалы. Тем не менее, у него были и критические замечания. В Грузии такого не го­во­рили в присутствии прекрасной половины аудитории, но мальчикам в приватной беседе он пересказал некоторые свои приключения в знаменитом университете, завершив описание фра­зой, ставшей классической для последую­щих поколений студентов: «Профэс­сору матэ­ма­­тики поссать негде!»

Однажды лекцию вместо него читал всеми любимый, веселый и близкий к студентам до­цент Курчишвили. Некоторое время он давал новый материал, а потом вдруг решил прове­рить, как он усваивается. И с этой целью вызвал к доске студента, чтобы тот разложил прос­тень­кую функцию в незамысловатый ряд.

Гурам упирался и отказывался. Аудитория хихикала и подначивала. Доцент уговаривал и склонял его выйти к доске. Напирал на то, что такой умный и подготовленный студент, конеч­но, справится с таким легким заданием. Тем бо­лее что вся аудитория и Курчишвили лично будут ему всемерно помогать.

Сломленный Гу­рам вышел к доске, взял мел, написал функ­цию, знак равенства, и, от­чаянно рискуя, вывел еди­ницу. Взрыв востор­га поразил преподава­теля.

— Правильно! — вскричал он. — Совершенно верно! Я же говорил, что ты все прекрасно знаешь!

Аудитория аплодировала.

Студент подумал и написал «минус».

— Опять правильно! — воскликнул Курчи­швили. — Даже не минус, а плюс!

Аудитория хохотала и корчилась. Из слов преподавателя явно следовало, что минус — прекрасное продолжение, много лучше, чем тривиальный правильный плюс…

Мы любили тогда и его, и высшую мате­ма­тику, и друг друга. Шел 1969 год…

Крокодил по имени…

Прошлым летом я неделю гостила у близ­ких дру­зей. Они живут недалеко от Тбилиси в ог­ром­­ной ста­рой запущенной даче. Когда-то эту дачу гру­зинское правительство с поклоном под­нес­­ло деду моей подруги. Он был выда­ю­щимся ма­тематиком и прези­ден­том Академии Наук. Ни­колай Иванович летом под­ни­мался из горо­да на свою дачу, не выходя из задумчи­вости и не очень интересуясь географическим располо­же­нием своего кабинета и полок с книгами, рас­ползшимися по всему дому.

Через несколько лет напротив дачи, метрах в трехстах, построили ресторан. Еще прежде, чем он открылся в первый раз, директор рес­торана был вызван в трест об­щепита, и на­ча­ль­ник треста сурово сказал ему: «Слушай, Тенгиз! Напротив твоего ресторана живет ве­ликий человек. Он думает! Смотри, чтобы не было ни­ка­­кого шума! Не дай Бог, ему поме­шаешь! Один раз узнаю, что у вас шумели — назавтра закрою к чертовой матери и на этом месте открою библиотеку!»

И вот я снова живу там тридцать лет спустя. Мой друг Гурам за эти годы оконча­тельно по­рвал с нелюбимой им физикой и стал приз­нан­ным про­фессио­на­лом в зооло­гии.

Он за­ведует це­лым отделом в зоо­парке, и под его покро­ви­тельством нахо­дятся змеи, рыб­ки, жа­бы, яще­рицы и два серьезных кроко­дила. Гер­пе­тологи из Ав­стра­лии и Южной Америки зво­нят ему по­со­ветоваться. Он лечит и оперирует своих жи­вот­­ных, хотя так и не получил другого офи­ци­ального диплома, кроме того, кото­рый сооб­ща­ет, что он специалист в физике твердого тела.

В самый день моего приезда в Тбилиси на­чался дождь. К вечеру дача была полуза­топ­ле­на, а утром выяснилось, что ливень вызвал стра­ш­ный сель, который скатился с окрестных гор и рухнул на Тбилиси, разрушив дома, со­кру­шив и затопив большую часть зоопарка и по­ро­див ужасные несчастья, погубившие мно­жество людей и животных.

Герпетарий моего друга, од­­нако, был по­ст­роен на холме и не по­стра­дал. А вот крокодилы величественно всплы­ли в сво­их бас­сейнах, раз­росшихся до раз­меров хо­ро­ше­го озера, и воль­но разгу­ливали где при­дет­ся…

Всю неделю я слушала рассказы очевид­цев о настоящем, не книжном, отчаянном и без­рас­судном поведении знакомых людей, пытаю­щих­­ся спасти, что возможно.

Гурам очень волновался о своих кроко­ди­лах, и вокруг их поимки шли бесконечные те­ле­фонные переговоры. И наконец любимую мо­ло­дую крокодилицу удалось водворить в во­ль­ер. Тут я узнала приятную подробность: ее зва­ли Нелли. Гурам наделил ее моим име­нем, ве­ро­ятно, в знак симпатии ко мне. Тем более что он расхваливал ее ум и ха­рактер. Хотя Нелли в свое время его тяжело по­кусала, так что его но­га была в опасности, — он объяснял мне, что она ин­теллигентна и дру­же­любна. Видимо, этим и напоминает меня…

Инженеры

Их было трое, сотрудников Грузинского Ин­ститута энергетики, тесно приятельст­вующих между собой. Первый — мой муж Лева, только что защитившийся и уже получивший долж­ность старшего научного сотрудника.

Второй — Гаррик, его шеф. Человек необык­но­венной физической и психической подвиж­но­с­ти. Пролетая по жизни, он оставлял за со­бой шлейф из мелких услуг и крупных одол­же­ний. Менял в лучшую сторону судьбы при­бли­жен­ных, отчаянно комбинируя несколько че­ло­век, каждый из которых оставался в выиг­ры­ше. На­пример, обнаружил у десятилетнего сына зам­ди­рек­тора замечатель­ный слух и спо­соб­но­с­ти к флейте. Свел его со своей любимой пожи­лой учи­тельницей музыки, оставшейся без ра­бо­ты. Пока мальчик и старушка наслаждались об­ще­ством друг друга, достал путевку и от­пра­вил их на месяц в пансионат Авадхара, где они за­ни­мались музыкой, гуляли в альпийских лу­гах, и ре­бенок попутно с восторгом обучался ита­ль­янскому языку. А тем временем родители уст­ро­или себе медовый месяц и сохранили свой брак, который дал опасную трещину.

Так же играючи он находил гранты и темы, которые позволяли платить зарплату достой­ным людям, двигавшим вперёд инженерные на­уки, и нескольким шлимаз­лам, которым «то­же надо жить».

Третьим другом был Темури — неторо­пли­­вый сорокалетний грузин, носивший элегантные пиджаки и дорогие туфли. Он был бонвиваном и интеллек­туалом. Прихо­дил на работу не преж­де, чем завершал завтрак. Булочки были тёп­лыми, масло не слишком мягким. Красная икра хорошего засола. Пупырчатые огурчики из Чо­порти. Помидоры упругие и алые. Яйца на ом­лет — от знакомых кур с хорошей репутацией. Только после этого наступало время энер­­ге­тики и гидротехнических сооружений.

Эти трое прекрасно ладили и никогда не бывали недовольны друг другом.

В поисках нового проекта Гаррик обратил взоры к строящейся в верховьях Ингури Худон­ской ароч­ной плотине. Она многие годы кор­ми­ла ин­женерную науку по всей Грузии, не забы­вая и о московских товарищах. Речь шла о моде­лиро­вании од­ного из водосбросов. Дело было инте­ресное и даже, может быть, практически по­лез­ное для строительства.

Главный инженер Худонской ГЭС, Нугзар, был им уже хорошо знаком. Он приезжал в Тби­лиси и бывал принимаем у Гаррика по всем тон­ким законам закавказского госте­при­имства. Ра­зумеется, он охотно пригласил всех троих при­­е­хать в Худони, осмотреть сооружение на месте и тут же договориться о технических и фи­нан­со­вых подробностях работы. Поездка пред­сто­яла приятная и интересная: чудесная при­ро­да, доб­рожелательные хозяева, огромная пло­тина, вкус­ная еда, отличное вино — чего еще мо­жет же­лать инженер-гидравлик?

Принимали их по первому разряду. После об­зорной экскурсии Нугзар позвал к себе до­мой. Стол был накрыт со всей тща­тель­ностью. Разнообразие угощений указывало на то, что ви­зиту придается самое серьезное значе­ние. Хо­тя пирующих было только четверо, такую трапезу не стыдно было бы предложить и три­д­цати приглашенным на банкет или свадьбу.

Жена Нугзара не присела к столу — не жен­­ское дело участвовать в чисто мужском засто­лье. Но и не вышла из комнаты. Стояла у две­рей, сложив руки на животе, и внимательно сле­дила за происходящим. Один раз муж мано­ве­нием брови указал ей на непорядок. Она вино­вато вскинулась, убежала на кухню и вер­ну­лась с со­лонкой. Потом она меняла тарелки, прино­си­ла горячее, подавала десерт и смущен­но слу­ша­ла пышные похвалы гостей своему кулинар­ному ис­кусству и проворству.

— Да, — сказал муж. — Сегодня я забрал Мана­ну с работы. Столько дел, такие гости…

— А что, госпожа Манана работает? — уди­вился Лева.

— Работает, — ответил Нугзар. — Она директор школы.

Госпожа Манана согласно кивнула.

…А Худонскую плотину так никогда и не до­строили. Но это уже совсем другая история.

Субъект и объект

Моя подруга была прекрасным врачом-гине­ко­логом. В России она защитила экзоти­че­скую диссер­та­цию по обезболиванию родов. Это считалось ба­лов­ством, но шеф ее был вид­ным академи­ком, и под его прикрытием ей по­з­волили такую вольность.

Сорок лет назад, перед своим отъездом в Израиль, она успела послушать сердцебиение мо­его еще не родившегося сына.

Когда мы приехали в девяностом, она была уважае­мым оперирующим врачом с собствен­ной клиникой и огромной практикой в боль­ни­це и в больничной кассе. Она лихо водила ма­ши­ну, картаво говорила на иврите и не­сколько раз в году ездила на междуна­родные конфе­рен­ции со своими докла­дами.

Ивритом и английским она пользовалась для ежедневных нужд и чтобы преподавать сту­дентам и интернам. А французский выучила только для поездок по Франции, которую лю­би­­ла даже несколько чрезмерно, учитывая скеп­ти­ческий склад ее ума и невосторженный образ мыслей.

Узкой специальностью ее было бесплодие. Сотни израильских младенцев родились только благодаря ее умению и настойчи­вости. Кабинет ее блистал самым передо­вым оборудованием, а методики лечения учитывали самые по­след­ние статьи меди­цин­ских журналов. Паци­ентки, медсестры и интерны, если и не трепе­тали ее, то от­четливо побаивались — острый язык и не­же­лание сглаживать углы. Короче говоря, в сво­ем кабинете и операцион­ной она царила впол­не полновластно.

Однажды в больнице Яна почувствовала силь­ную боль в сердце, и близкий товарищ, кар­ди­о­лог, столь же успешный, как и она, сам провел обследование. Он оказался ужасно ею недоволен. «Что ты себе позволяешь? — кричал он. — Из деревни, что ли, приехала? Тебе надо было сделать шунтирование год назад! Сосуды забиты — ты вообще можешь умереть! На опе­ра­цию немедленно!» И Яну уложили на каталку и отвезли в операционную.

Дальше все покатилось по совершенно не­зна­­комым ей рельсам. Ее переодели, не осо­бен­но вникая в ее пожелания, довольно болез­ненно вскрыли необходимую вену, ввели кате­тер, и все это под аккомпане­мент непрекра­ща­ю­щейся боли в сердце и полного отсутствия контроля с ее стороны. В какой-то момент опера­ции ей стало резко хуже. На сердце как будто слон наступил и не отводил своей ужас­ной да­вя­щей ноги. Она почти не могла дышать и, поч­ти теряя сознание, только сказала: «Ави! Мне ужас­­но плохо!» Ави немедленно ответил: «Мол­­чи, дура! Это тебе плохо? Это мне плохо! Видела бы ты, какой огромный тромб я сейчас упустил!»

Дальше она уже ничего не видела. Ави себя не посрамил. Он вскрыл грудную клетку и вы­у­дил сбежавший тромб, прежде чем ущерб стал невосполнимым. Яна очнулась от наркоза че­рез несколько часов, а вернуться в операци­он­ную в качестве хирурга смогла только через не­сколько месяцев.

А историю эту рассказала в Париже, ку­да взяла меня с собой, чтобы пока­зать прелести ми­лой Франции. Там мы про­жили десять дней между «Гранд Опера» и церковью Магдалины. Пред­ставляете?

…Еще и теперь, когда мои девочки бывают беременны и меня снедает беспокойство, рука нашаривает телефон и, не успев согласовать с сознанием, нажимает на кнопку «Яна». Уже вспомнив все, я с бьющимся сердцем слушаю длинные гудки и еще немножко надеюсь, что любимый надменно-снисходительный голос ответит: «Ну? Что случилось?» Но в трубке только гудки…

Преступление и наказание

Я несколько раз принималась размышлять на эту тему и всегда оказывалась неудовлет­во­ренной результатами размышле­ний. Может быть, проблема в семантике. Мне чудится, что в русском языке слово «наказание» имеет вос­пи­тательный аспект.

Человек подделал купчую, его наказали — посадили в тюрьму. Он два года думал, хорошо ли подделывать документы, и понял, что плохо. Тут как раз его срок истек, он вышел на волю безукоризненно честным. И стал адвокатом-нотариусом с юридическим пра­вом заверения подписей.

С этой точки зрения, один из лучших мо­ментов еврейской истории — казнь Эйхма­на — на­ка­занием не является. Речь идет об утеше­нии миллионов, о нацио­наль­ных ценностях и Господней справедливости. Хотя и в убогом, жал­ком, урезанном виде, а всё же. Спасение ду­ши Эйхмана определенно в рас­чет не при­ни­малось.

В обыденно-семейном, бытовом смысле на­ка­зание — один из методов воспитания детей. И тут я впадаю в полную растерянность.

Совершенно понимаю, как можно надавать по попе упрямому трехлетке, или даже шлеп­нуть по ручке годовалого, упорно отвеши­ваю­щего тебе пощечины. Я из старого мира, в ко­то­ром шлепок был недвусмысленным, быст­рым и действенным способом объяснить, чтó катего­ри­чески недопустимо.

Но смысл отложенного наказания упорно ускользает от меня. И мне, конечно, случалось шипеть в трамвае капризничающему ребенку: «Вот погоди! Придем домой…» Но никогда не приходило в голову припомнить довольному, ус­покоенному и уписывающему пюре с кот­лет­кой, как он плохо вел себя полчаса назад. А тем более сказать ему: «А яблочко не получишь! Ты плохо вел себя в трамвае и теперь наказан!» И чтобы он снова ревел (от раскаянья?)…

Глупо и жестоко заявить зависящему от те­бя: «Ты разбил вазу — не пойдешь в кино!» Где ваза, а где кино?

«Владик сегодня не выйдет во двор — он на­казан за двойку по географии!» У бедного Вла­дика и так двойка по географии, а тут еще сиди взаперти со свирепой мамой. По-моему, это слишком. И главное, совершенно не способст­вует изучению географии, улучшению успева­емости и благодарности маме за ее нескончае­мые заботы об его образовании.

Надо признаться: я не умею воспитывать детей. Решительно не знаю, что надо сделать, чтобы они стали лучше. Но, кажется, твердо уверена в том, чего делать не надо.

Не надо делать их жизнь хуже, чем она мо­г­ла бы быть. Сомнительно, что лишение телевизора или ком­­пьютера побудит ребенка к самосовершен­ствованию. Кто-нибудь может припом­нить слу­чай из детства, когда наказание побудило его ис­пра­виться?

Простота хуже воровства

Когда-то много лет назад я работала в од­ном замечательном и очень академическом ин­ституте.

В нашем отделе все писали диссер­тации. Одни — как я — только начинали, другие рассы­ла­ли авторефераты, а третьи уже защити­лись и носили титулы старших научных сотруд­ников. Но делали все абсолютно одно и то же: по­слу­ш­но и без особого рвения, но неуклонно пре­вра­щали идеи нашего общего шефа, на ко­то­­ром все и держалось, в алгоритмы, про­грам­мы и их численные результаты. Отноше­ния у нас были прекрасными, дисциплиной мы не за­мо­рачивались, но и не слишком наглели — разве что позволяли себе иной раз уйти в декрет. Осо­бо нахальные иногда предлагали аппрок­си­ми­ро­вать прогибы арок своими функ­циями, но хо­ро­шего из этого не выходило, потому что наш шеф был умнее как каждого из нас в от­дель­ности, так и всех сотрудников вместе взя­тых.

Немалую часть рабочего дня у нас за­ни­ма­ло варение кофе и совместные трапезы. Мы, пятеро самых близких приятелей, собирали на две недели двад­цать рублей, накупали яств в сосед­нем ма­га­зин­чике и устраивали продол­жи­тель­ные и ис­клю­читель­но приятные для всех учас­т­ни­ков трапе­зы. Ос­нов­ным потребля­емым про­дуктом, кроме све­же­го грузинского хлеба, сыра и кол­ба­сы, были рыбные консервы, сколь­ко по­м­ню — частик в то­мате, покрытый для изыс­­кан­нос­ти тонким сло­ем провансаль­ского майо­неза.

Но в один печальный день мы не сумели от­править посыльного в магазин, ибо общак был похищен и, по скромной МНС-овской зар­плате, в эту неделю возобновлению уже не подлежал.

Событие это никого не удивило и особо не возмутило: у нас был свой собственный патен­то­ванный и диагностированный клептоман. Это был чрезвычайно почтенный старший научный сотрудник, который в остальное время дивным почерком превращал интегралы из формул ше­фа в алгебраические ряды, подлежащие вычис­ле­нию на древних электронно-вычисли­тельных машинах. Он никогда не ошибался и пользо­вался абсолютным доверием всех и каждого. За исключением одной маленькой детали. Ино­гда он открывал чью-нибудь сумоч­ку, доставал оттуда кошелек, вынимал из него деньги, все­гда оставляя что-нибудь хозяину, и уходил с ни­ми в свою комнату. Когда это было обнару­жено в первый раз и его с ужасом спро­си­ли: «Мо­рис, что ты делаешь???» — он хладно­кров­но отве­тил: «Ищу спички!»

Случай­ный деликат­ный сви­де­тель не стал вы­яс­нять, отчего он ищет спички в чужой ком­на­те и в чужой сумке в от­сут­ствие ее некуря­щей хозяйки, но слух разле­телся мгновенно и по всему институту.

После этого стали понятны необъяснимые прежде пропажи. Причем исчезали не только деньги, но и всякие предметы разнообразного на­значения, вроде ополовиненного тюбика по­мады, которые Морис с очевидностью не мог использовать.

Однажды я опрометчиво оставила пакет с двумя килограммами мака­рон, добытый по случаю все в том же замеча­тельном магазине. Вернувшись в комнату через полчаса, я обнару­жи­ла на столе только свои бумаги. Пакет был огромным, и спрятать его казалось невозмож­ным. Я огля­нулась и открыла книжный шкаф. Макарон­чики мои прятались там… Я вопроси­тельно посмот­рела на Мориса. Он был невоз­мутим.

— Ты оставила пакет без присмотра! — сказал он. — А кто-нибудь украдет? Ты подумала? Хо­рошо хоть я спрятал в шкаф…

Мы были молоды и смешливы. Пропажи огор­чали, но возможность подробно обсудить их с восстановлением гипотетических деталей и подробностей преступления была нашим бо­нусом.

Однажды утром Морис пришел на работу, сжимая в одной руке портфель, а в другой джин­совую юбку, изукрашенную по краю кар­ма­нов вышитыми цветочками. Юбка была им­порт­ная, почти новая и дивно красивая. Един­ственной ее странностью было то, что она была мокрая. Весь коллектив с огромным воодушев­лением уставился на Мориса, ожидая его пояс­нений. На Мориса накатило вдохновение.

— Пони­ма­ешь, — сказал он мне интимно, — выхожу утром из дому, а сестра высунулась из окна четвертого этажа и кричит: «Стой, Морис! Вот возьми и продай!» Снимает, понимаешь, с веревки свою юбку и бросает мне. С четвертого этажа! Еле поймал! Никто не хочет купить?

Как мы смеялись! Боже, как же мы сме­ялись…

О малых божествах

В молодости нимфы были прелестны. Они жи­ли близ источников и следили за живостью и чистотой родников. У хорошей энергичной ним­фы ключи не иссякали, окрестные деревья не смели ронять увядшие листья в бурлящие хрустальной водой озерца, и пугливые лани приходили туда напиться чистой воды без опа­се­ния встретить на водопое волка или охот­ни­ка. Разве что иногда после полуденного от­дыха к нимфам заглядывал фавн. Парноко­пытные состояли с ним в родстве и не возражали.

Со временем экология системы измени­лась: римляне настроили водопро­во­дов, часть нимф осталась без работы. Они повзрослели, ста­ли носить туники подлиннее. Некоторые ос­во­или смежную профессию и перешли в нере­иды. Другие оставили за собой полставки, по­вы­ходили замуж, пристрастились к домашнему хозяйству. Ах, как всходили у них пироги и цвели левкои!

Время шелестело над буколиками и георги­ка­ми. Дриады в духе эпохи интенсифицировали свой труд. Так что теперь одна дриада обслу­жи­­вала несколько деревьев, а отдельные, осо­бо самонадеянные, и целый лесок. Разумеется, леса от таких перемен поредели. Дровосеки — му­жья бывших нимф чувствовали себя уве­рен­но. Постепенно на месте вырубленных дубрав зашу­ме­ли стадионы, над корнями священных рощ вольно раскинулись атомные электро­стан­ции, а оставленные попечением реки обза­ве­лись набережными и пересеклись мостами, по которым мчатся белые поезда.

Старушки-нимфы давно поумирали, а доче­ри их дочерей перебрались в нынешнюю жизнь. Оры стали совершенно безответст­вен­ны, и порядок в природе нарушается поминут­но: дождь идет до Суккота, хамсины длятся не пятьдесят дней, как положено, а по полгода. И то сказать — девушки работают в тяжелых усло­виях… Одно время приболела наяда Первого шос­се, что обитала у Шореша[4], и вечера напро­лет сотни поселян проводили в пробках.

Нимфы во­достоков следят, чтобы дожди не заливали шос­се, но если проекты новых дорог им не от­сылают на подпись, никакие расчеты и дрена­жи не помогают. Они обидчивы…

Когда Геката не в духе, выключаются свето­фо­ры на перекрестках. И боже вас упаси, если вы рассердили нимфу сервера. Он зависнет на дол­гие часы, и вся информация будет недо­ступ­на, пока сатиры из отдела компьютерной свя­зи не улестят ее мольбами, анекдотами и мел­ки­ми подношениями. Имейте в виду!

Не люблю цветов

Нет-нет! Не поймите меня неправильно! Я в своем уме, а значит, люблю цветущий луг — кто мог бы его не любить! Простодушие ромашек, запах кашки, лило­вость неведомых чашечек, густо, со всех сторон облепляющих высокие стебельки, не­винность низкорослого клевера, заманчи­вость колоколь­чиков, неожиданность маков… Вете­рок, кото­рый все это раскачивает, дирижируя кордеба­летом цветов гибкими палочками злаков…

Счастливейшее чувство — оказаться свобод­ной и беззаботной на цветущем лугу. Однаж­ды — это было в высокогорном селе Шови, и луг был не просто цветущим, а альпий­ским лугом, цветущим в про­хла­д­ном прозрачном синем воз­духе — я повалилась на траву, не забо­тясь о при­мятых цветах: их было бесконечное коли­че­с­тво, а бесконечность не боится малень­ких ущер­бов. Я лежала там, и все пять моих чувств на­слаждались блаженством рая.

А ря­дом со мной растерянно стоял трех­лет­ний сын и не знал, что ему следует пред­при­нять. И что­бы за­нять его важным делом, я по­просила по­ис­кать и принести мне цветочек.

Он ушел. Вокруг царила благость и безопас­ность, и я забыла о времени и обо всех прош­лых и грядущих неприятностях. Через четверть часа мой сыночек вернулся и вывел меня из нир­­­ва­ны.

— Вот, — сказал он, — ты просила цветок!

И он подал мне коротенькую веточку с се­рень­ким цветочком, который когда-то был го­лу­бым или сиреневым, но потом потерял не­сколько лепестков, два скрючились и пожухли, а остальные кое-как держались. Это мой маль­чик нашел для меня на июньском цветущем поле. Я смотрела на него во все глаза — он был невозмутим. Не похоже, что старался сделать назло или огорчить. Просто это был его свобод­ный выбор…

И садовые цветы очень люблю. Розовый сад — это место, из которого не хочется уходить. Разнообразие оттенков упругих шелковистых ле­пестков восхищает меня, запах просто при­во­дит в восторг. Люблю глицинии, тюльпаны, не могу равнодушно видеть нарциссы, астры и ге­оргины. А сирень вообще сводит меня с ума — уж не знаю, садовая она или полевая… По-мо­е­му, сирень — цветок городской. Куст сирени для меня — вершина Господнего творения.

А не люблю я получать в подарок дорогие бу­­кеты. И чем роскошнее, оригинальнее и пре­кра­с­нее букет, тем отчетливей я с первой ми­нуты представляю длинные, печальные, разно­образные этапы его умирания. И я уж не знаю, стараться ли мне удлинить его жизнь, подсыпая сахару и аспирину, удаляя отмирающие цветы, меняя воду и обрезая осклизлые стебли, или ос­тавить его в покое, позволив скорей умереть сво­ей смертью, вдыхая запах увядающих ле­пе­ст­ков и протухающей воды…

Так что, если книжка будет иметь успех, и какая-нибудь библиотека устроит мне встречу с читателями, примите во внимание…

Аристократка

Марина Ароновна приходит на проверки ка­ж­дые три месяца. Тогда, по молчаливому уго­вору, как бы я ни была занята, я под­ни­ма­юсь на этаж выше, где расположена наша кли­ника, захожу в кабинет доктора М. и перевожу их беседу.

Каждый раз я гадаю, как она будет одета. Ее туалеты элегантны и сдержанны, как у гер­цогини в будний день. Цвет блузки в точ­ности отражают туфельки на очень маленьком каб­луч­ке. Юбка на два тона темнее манжет, безу­пречно посажена по фигуре и идеально отгла­жена. Прическа, украшения, часы, сумоч­ка, не­много косметики — розовая помада толь­ко чуть-чуть коснулась губ — всё напоминает мне о фрейлинах нынешней английской коро­ле­вы. Я думаю, они говорят так же негромко, веж­ли­во и твердо, как Марина Ароновна.

Год назад она тяжело болела. Приехал ее сын с женой. Сын — знаменитый профессор из знаменитого европейского университета. А же­на ‎–‎ милая покладистая женщина, при­вычная к несгибаемой безупречности свекрови. Пока боль­ная была в сознании, она еще раз (по ее сло­вам — последний) отказалась пере­е­хать в дом сына. Потом ей стало хуже, и около месяца она находилась в тех туманных краях, из кото­рых ворота святого Петра видны лучше, чем озабоченные лица медсестер и врачей. По­том Марина Ароновна стала медленно по­пра­в­ля­ться, и сын уехал в свой университет.

При нашей следующей встрече она сказала о нем: «Павлик такой непрактичный! Ничего не мо­жет сделать как следует». Я только вздох­ну­ла: те, кто присуждали ему престиж­ней­шую пре­мию по теоретической физике, думали ина­че.

Через месяц уехала и невестка.

Марина Ароновна регулярно приходит на про­верки. Врачу говорит, что чувствует себя хо­рошо. Легко ориентируется в ворохе меди­цин­ских документов, часть которых приносит на при­ем, а часть получает от врача. Ничего не пе­ре­спрашивает. Аккуратно вкладывает каж­дую бумагу на свое место в изящный бювар. Улы­баясь, благодарит доктора и выходит из каби­не­та. Я обычно провожаю ее до выхода из боль­ничного корпуса. По дороге мы беседуем.

Я спрашиваю:

‎–‎ Марина Ароновна, вам восемьдесят де­вять лет — отчего вы приходите одна, без со­про­вождения? Разве социальные службы не дол­ж­ны предоставить вам помощницу?

‎–‎ Ну конечно, у меня есть сиделка, ‎–‎ отве­ча­ет моя собеседница. — Но, видите ли, ей за шесть­десят. Она старая больная женщина. У нее опухают ноги. Ей было бы тяжело ехать в такую даль. Она, знаете ли, когда покупает про­дукты, звонит мне по телефону, чтобы я спус­тилась и помогла нести сумку.

‎–‎ Отчего же вы не поменяете ее? — изум­ля­юсь я.

‎–‎ Я-то справлюсь, — отвечает Марина Аро­нов­на, — а помощница моя к жизни не при­спо­соблена, нездорова, ленива… надо же и ей как-то жить…

С кем состоите в переписке?

В моем детстве все писали письма. У ба­буш­ки был неровный почерк человека, проучив­ше­го­ся только три года в церковно-приходской шко­ле. К тому же она делала ошибки, которых стеснялась, но письма пи­сала регулярно. Млад­шему сыну, кото­рый жил в Хабаровске, своим двоюродным сес­т­рам, родне мужа. Те письма имели осо­бый этикет. Описыва­лись здоровье и пого­да, успехи детей — кто перешел в какой класс, ремонты, если случа­лись. Упомина­лись об­щие знакомые. Писали, кто вышел за­муж, кто родился, кто умер.

Почта рабо­тала неважно, и ответ приходил через ме­сяц-полтора. Конверты лежали вместе с кипой газет у нас на крыльце — почтальон оставлял почту на маленькой скамеечке, кото­рая там стояла, кажется, специально для этого.

На кипе газет «Известия», «Заря Востока», «Ком­сомоль­ская правда», «Пио­нер­ская прав­да», «Литера­тур­ная газета» в удачные дни ле­жа­ли журналы «Техника мо­лодежи», «Зна­ние — сила», «Новый мир», «Здоровье», «Наука и жизнь» или «Мур­зилка». А в счастливые дни сверху красовался голубой конверт с маркой. Тё­тя Анюта сообща­ла, что дочка Броня кончила школу с золотой ме­далью и поступила в уни­вер­ситет на физи­ческий факультет. Или дядя Ко­ля писал, что развелся с женой, а сын его ос­тался с матерью и с отцом разговаривать не хочет.

Иногда приходили телеграммы: «Встре­чай­те четырнадцатого, второй плат­формы».

Потом появились фототелеграммы. Поку­па­ешь бланк и бисерным почерком пишешь: и ка­ким поездом приедешь, и что привезешь в по­дарок, и приветы родне. Можно даже нари­со­вать очень маленькую рожицу или цветочек в подарок.

Потом телеграммы ушли в прошлое. По­яви­лись вызовы на междугородний телефон. В четверг в 17.25 разговор с Ленинградом. При­хо­дишь на почтамт — металлический голос: «Горь­кий, Горький, седьмая кабина»… Часик ожи­да­ния — и ты гово­ришь с родным челове­ком, слы­шишь его, мо­жешь на месте задать де­ся­ток бес­толковых во­просов, а потом дома рас­ска­зывать: «Не пове­рите — как будто в соседней комнате сидел!»

Потом междугородний телефон стал досту­пен дома. Разговор по талончику или по заказу.

А дальше — дальше все знают. СМС родился и уже умер. По СМС получаю одну рекламу. Живая, важная информация по вотс-ап, и-мейл и в мессенджере. Главные вопросы в чате. Те­перь уже сообщают не про то, что дочка посту­пила в университет, а как вели себя в дет­ском саду внучатые племянники.

Всё одина­ково важ­но! Знаю, что сегодня в Вятке по­теп­лело и лу­жи, во Франкфурте-на-Одере ав­то­бус опазды­вает уже на семь минут (дывысь!), а в Страт­фор­де-на-Эйвоне в сквере проходит де­мон­ст­ра­ция шекспироведов. Про­тес­туют про­тив пло­хих пе­ре­водов. Фотография отличного качества прила­гается.

Кто из вас ночью не нашаривает те­лефон и очки и не смотрит, нет ли нового важного пи­сьма в личке — может немед­ленно плюнуть мне в глаза. Хоть бы и письменно.

О недочитанных книгах

Возле моей кровати стоит этажерка. Я купи­ла ее несколько лет назад. Специально искала не тумбочку, а легкую, необяза­тель­ную этажер­ку. Заплатила столько, что мож­но было купить вторую кровать. Но зачем мне вторая кровать? Я лучше купила этажерку. А на ней, естественно, книжка. Для это­го эта­жерка и куплена.

Ну и еще кое-что: графин, серебряный стакан, сигара, брон­зовый светиль­ник, щипцы с пружиною, будильник и нераз­ре­занный роман. Это в общем виде. А в частных производных — телефон, часы, очки, зарядное устройство, пульт от телевизора и таблетки. В смысле, таблетка «Эппл» и сно­творные тоже, само собой. Но главное там — книжка.

Чтобы удостоиться этого места, книжка дол­ж­на быть очень хорошая. Прекрасная. Желан­ная.

И вот, допустим, день закончен. Все долги розданы. Кровать приняла меня гостеприимно. Изголовье приятно припод­нято, и рука наша­ри­ла Книгу. И я читаю: «Сила песенно-анакре­он­тической „фран­цуз­ской“ традиции в семан­ти­ке русского трехстопного ямба…» Это очень инте­ресно. Нет, серь­езно! Я впитываю каждое пред­ложе­ние, радуюсь пояснениям и приме­рам и вдруг обнаруживаю, что блудливая левая рука на­ша­рила на этажерке пульт от телеви­зора и на­­жала красную кнопочку. Я еще читаю инте­­рес­ное, а телевизор уже бубнит что-то по­сты­лое, которое постепенно отнимает вни­ма­ние от любимой книжки, и книжка полу­при­крыта и за­ло­жена на сорок вось­мой странице пальцем, а глаза смотрят на экран, и отупение охваты­вает мою бес­смертную душу.

В удачном случае не­спя­щее сознание скоро положит это­му ко­нец. Пальцы пробегутся по каналам, рас­судок выбе­рет тишину, и пульт вернется на эта­жерку. И кни­га тоже. А в руках окажется что-нибудь про­с­тое и милое. Вроде Мон­теня, или Шам­фора, или Шалева.

Книга полежит на заветном месте пару ме­ся­цев и, прочитанная до середины, перемес­тит­ся на почетную позицию над письменным сто­лом.

А среди ночи засветится эппловская таб­лет­ка с каким-нибудь не скучным, но и не совсем простым текстом: Донна Тарт, или, может быть, Сэнсом, или Сара Дюнан. Эти книги точно и ско­ро будут дочитаны до конца. А те будут укориз­ненно смотреть на меня с полки. Их там с деся­ток — Мамар­дашвили, и последние книги Эко, и стихи, которые я люблю, но не плотской лю­бо­вью, а любовью ума; и Пуанкаре «О на­у­ке», и еще кое-что, что даже неловко называть.

Я виновата перед вами, дорогие мои, об­ма­нутые и недочитанные до конца! Я лег­ко­мыс­ленна и неосновательна. И не­после­довательна. Простите ли вы меня?

Стрелы ее — стрелы огненные!

На днях перечитывала «Суламифь» Купри­на. Ах, это так же прекрасно, как было, когда мы читали в первый раз в свои двенадцать лет. «Ложе наше — зелень, кровля — кедры!» Как не­выносимо хороша Суламифь! Как прекрасен и мудр Царь! Какие упоительные рассказы спле­тает он, чтобы развлечь и успокоить свою воз­люб­ленную! А какие драгоценности дарил ей Со­ломон! И рассказывал в мудрости своей о свой­ствах и особенностях каждого камня. «Вот сапфир, возлюбленная моя, жрецы Юпитера в Риме носят его на указательном пальце…»

Э-э-э… минуточку… какие жрецы? какой Юпитер? какой Рим? До основания Рима оста­лось двести лет! Еще не родилась прабабушка той волчицы, которая выкормит Ромула и Ре­ма! И Юпитер, похоже, еще не родился. Во всяком случае, пастухи, пасущие коз на склонах Капи­то­­лия, пока о нем ничего не знают.

И во мне просыпается древняя, как царь Со­ломон, еврейская спесь. И я думаю… а вот это уже политически некорректно — то, что я ду­маю.

О тайных мыслях

Старый анекдот: Жуков поджидает в при­ем­ной аудиенции у Сталина. Из каби­не­та выходит Поскребышев, яростно говорит: «Жопа уса­тая!», хлопает дверцей письмен­ного стола, шум­но выдыхает и разрешает Жукову пройти в кабинет Самого. Через минуту Сталин вызывает и Поскребышева.

— Вот ви, товарищ Поскребишев, сейчас ска­зали «Жопа усатая!» Кого именно ви имели в виду?

— Гитлера, конечно, товарищ Сталин!

— А ви, товарищ Жуков, на кого подумали??


* * *

Ужас, как проявляют себя тайные мысли.

На втором курсе у нас был лектор по фа­ми­лии Туския. Читал… уже не помню что — термо­динамику, что ли? Статистическую физи­ку? Буб­нил невнятно, писал на доске скверным почер­ком… Студентов терпеть не мог и пользовался у них полной взаим­ностью.

Однажды он опоздал на лекцию. Про­шло де­сять минут, и у группы зародилась надежда, что доцент заболел и вместо препротивных полутора часов в сонной аудитории нас ждет чудесное окошко, которое мы, конечно, прове­дем в Доме чая, напротив Университета.

Еще пять минут — и по правилам можно бы­ло считать лекцию отмененной. Радост­но гал­дя, мы вышли из аудитории в кори­дор второго этажа и увидели через окно, что наш пре­пода­ва­тель как раз в эту минуту входит в ду­бо­вые две­ри центрального входа Физического кор­пуса.

Студенческий инстинкт мгновенно под­бро­сил нас к боковому выходу, который вел к фи­ло­логам, комфортабельно распо­ло­жив­шим­ся в Первом корпусе, а дальше на волю — к за­вет­ным стаканам зеленого чая с печеньем.

— Ох, что сейчас будет! — сказал Гурам. — Тус­кия увидит, что мы ушли, пойдет в дека­нат и поднимет хай.

Но, он, конечно, оговорился, и в слове «хай» употребил другую гласную. И ничего уди­вительного — о чем думает девятнад­цати­лет­ний, сидящий рядом с любимой девушкой?

При­мите еще во внимание, что в те чопор­ные времена в Грузии в смешан­ной компании упо­треб­ление нецензурных слов было полно­стью исключено. Но что поделаешь? Слово не воробей…

Смешно, но простительно.

А вот другой случай. Дочь моей подруги Ли­за гуляла со своей двоюродной сестрой Инной по Иерусалиму. Инна приехала к тетке из Мос­квы на летние каникулы. Ей было пятнадцать. И хотя она младше Лизы на четыре года, девоч­ки очень близки. Практически как родные сес­т­ры. И вот они гуляли в центре города в самые интифад­ные времена и услышали взрыв. В тот день был ужасный теракт. Совсем недалеко — километра полтора от них. Тряхнуло как сле­дует, а грохот был ужасный: в узких улицах звук почти не рассеивается.

Они, конечно, испугались. Но Лиза была стар­ше, хладнокровней и опытней в вопросах бе­зопасности, да еще и солдатка. Так что она об­няла младшую и держала так, пока девочка не перестала рыдать.

Они двинулись дальше. Время от времени на Инну нападал тремор — она начинала дрожать, и тогда Лиза снова креп­ко обнимала ее, прижимала к себе и до­жи­­­далась, пока дрожь уймется и ребенок смо­жет идти вперед.

В такой момент к ним подошел почтенный человек с аккуратно завитыми пейсами, в чер­ной бархатной шляпе и в перепоясанном лап­сер­даке. Совершенно неожиданно он уставил на них указующий перст и набросился с руга­нью. Назвал их испорченными стервами, про­клял за бесстыдное поведение в Святом городе и призвал на их головы вечные адские муки.

Инна не понимала на иврите и смотрела изум­ленно. А Лиза понимала. И сказала:

— В жизни не видела человека с такими гнусными развратными мыслями, как у тебя. Ты бы хоть постыдился показывать людям, что у тебя на уме.

И они пошли дальше, пробираясь сквозь толпу и стараясь выбраться на боковые улицы, по которым, может быть, уже снова начали ходить автобусы.

Зрительная память

У меня ужасная зрительная память. Я мо­гу несколько раз разговаривать с челове­ком, а уже через пару недель совершенно забыть, как он выглядел. Множество раз я встречалась с лю­дьми, которые горячо ме­ня обнимали и рас­спрашивали о моих род­ственниках и знако­мых, а я, сладко улы­ба­ясь, пыталась сообразить, ка­ким боком мы близки и кто бы это мог быть.

Некоторое смутное чувство все-таки наме­ка­ет мне, из какого мира происходит собе­сед­ник: на­при­мер, семья и соседи (но не говорит, тварь, в каком городе или хотя бы стране!); или соученики и их родители, но мои или детей, из детского сада или университета — не уточня­ет­ся.

Разумеется, я не одна такая. Известна исто­рия про очень старого и очень знаме­нитого ди­ри­жера, который не запоминал собесед­ников, встреченных им на своем более чем восьми­де­ся­тилетнем жизнен­ном пути. Такие, как мы с ним, выраба­ты­ва­ют технику разговора, позво­ля­­ющую выпу­тываться из этой неприятной си­туа­ции. Однажды дирижера посетила моло­дая да­ма и сказала, что она, как обычно, вос­хи­щена его концертом. Он поинтересовался ее делами, а также спросил, как поживает ее батюшка. Она ответила, что папа здоров. «А что он теперь де­лает?» — спросил дирижер. Дама немного уди­вилась: «Как обычно, сэр, он король Англии».

И вот сегодня я встречаю в коридоре боль­ни­цы человека, который приветливо и даже ла­с­ково мне улыбается, и понимаю, что мы с ним знакомы. Очень привлека­тельный седо­вла­сый джентль­мен с интел­ли­гентным русским и пре­красным ивритом. Я пытаюсь ненавязчиво вы­яснить обсто­ятельства нашей предыдущей встре­чи. Он говорит, что я ему очень помогла. Абсолютно пустой номер — кому только я не по­могала…

Мы беседуем несколько минут о том о сем, а то чувство, которое у меня на­хо­дится на месте зрительной па­мя­ти, посылает ка­­кие-то тревож­ные сигналы и рекомендует за­кругляться. Но я его игнори­рую и продолжаю приятную беседу.

Наконец, собеседник говорит мне: «Пом­ни­те, в прошлый раз вы сказали, что мой счет­чик Гейгера неисправен?»

И я вспоминаю всё!

Пару месяцев назад, после нескольких та­ких же коридорных бесед, он зашел в комнату физиков и попросил сказать ему, какая длина вол­­ны у лучей с энергией шесть мега­электрон­вольт, которыми мы облучаем больных. Я это­го, разумеется, не знаю, но, использовав эле­мен­тарную формулу и справившись о посто­ян­ной План­ка, посчитала и написала ему полу­чен­ное число на листочке. Он посмотрел, сму­тился и сказал, что ему непривычно опери­ровать чис­лами, записанными в таком виде, и не мог­ла ли бы я записать число со всеми при­над­ле­жа­­щи­ми ему нулями. К этому вре­ме­ни во­круг нас уже собралась вся группа ухмы­ляю­щих­ся фи­зи­ков, дово­ль­ных тем, что зани­маться ерун­дой выпало мне, а не им. Они с удо­воль­ствием вру­чили мне чистый лист бума­ги и жир­ный черный фломастер, и я напи­сала ноль, точ­ку, потом еще одиннад­цать нулей и три зна­ча­щие цифры. Клиент остался совер­шенно дово­лен. Он взял лис­точек, походил по комнате, задум­чиво гля­дя в него, что-то при­кинул и ска­зал: «Ну что ж! Волны такой длины я могу ис­пус­кать из головы. Присылайте ко мне боль­ных — я бу­ду их лечить. Или я сам могу при­ходить…»

Все улыбки немедленно прекратились. Мы го­рячо заверили его, что будем присы­лать бо­ль­ных. Или пусть он сам приходит. И за­кры­ли за ним дверь.

Вот о чем предупреждало меня прокля­ту­щее чувство, которое расположено там, где у нор­мальных людей находится зри­тель­ная па­мять. В следующий раз я буду прислу­шиваться к нему внимательнее.

Безвкусица и ее послевкусие

Что главное в жизни? Если смотреть на ве­щи прямо, без романтического прищура, то — еда! Какой-нибудь буквоед может сказать, что воздух. Но это значило бы смотреть на вещи сли­ш­ком пристально. Горацио такого не одоб­рял.

Итак — еда, чтобы жить. Вкусная еда, чтобы жить с удовольствием. Недаром слово «вкус» ас­социируется со множеством важных вещей: ху­дожественный вкус, вкус к жизни, вкусно рас­сказывает, лакомый кусочек, смачная история и, наконец, — накося, выкуси…

Вероятно, когда создавались языки (!), сла­д­кий вкус был самым желательным, а горький — что ж, по необходимости, с голоду, приходи­лось есть и горчащее. Поэтому до сих пор луч­шее ощущение, какое мы можем получить от жизни, называется «наслаждение», а все худое, что с нами происходит, вызывает огорчение.

Услада, сладкозвучный, сладкогласный, сла­достный, sweetheart, sugar, сладкие грезы и вдобавок — какая прелесть — сладострастие!

А с другой стороны — горькое разочарова­ние и вызванные им горькие слезы, горькая до­ля, горестный опыт, горькая истина, горький пья­ница, который пьет горькую, и даже, горько сознаться, сам Максим Горький.

Два промежуточных вкуса тоже не обделе­ны переносными смыслами: кислая рожа, кис­лое настроение, профессор кислых щей и, нако­нец, «Съешь лимон!». А также соленый анек­дот, солоно прихо­дит­ся, уйти не солоно хлебав­ши и штабс-капитан Со­леный…

Каково живется тем, бедным, кто сидит на стро­гой диете? Как наслаждаться жизнью, если не можешь позволить себе и самого малень­ко­го кусочка вишневого пирога? Когда никакие изощренные вкусы не разрешены наяву, толь­ко в сладких снах. День за днем безвкусица. И только послевкусие от ромашкового чая и капу­ст­ного сока…

Горька участь добровольно недоедающего. Хуже только недоедающему по бедности. Спа­си нас, Господи, от обеих напастей.

О цензуре

У меня есть одно постыдное воспоминание молодости. Я была уже взрослой, благополуч­ной замужней женщиной. Мы стояли с моим то­варищем на центральной улице возле дома, где он жил. Ему надо было захватить какие-то документы, и мы собирались куда-то идти вме­с­те по общим делам. Среди бела дня.

Спутник мой был абсолютно надежным че­ло­ве­ком. Среди множества его талантов талант дружбы был ярчайшим. После моей свадьбы он стал верным другом моего мужа и помогал ему в самые важные и трудные минуты жизни. Но это было позже.

А пока мы стояли на людной улице, и он просил меня подняться с ним в его квартиру и посидеть, пока он разыщет нужные бумаги. Я сказала, что подожду внизу. Он удивился.

— Что за глупости, — сказал он, — чего ты бу­дешь стоять на улице? Пойдем, выпьешь чаю.

Между нами не было никакой связи, кроме истинно дружеской. Я не опасалась, что он на­бро­сится на меня и изнасилует. Не боялась так­же, что внезапно почувствую непреодо­ли­мое сек­суальное влечение и потеряю власть над со­бой. Не думала о том, что соседи увидят меня вхо­дящей в пустую квартиру с женатым мужчи­ной и осудят. Наконец, если читатель предпо­ла­­гает, что моя молодость пришлась на эпоху королевы Виктории, то и это не так. И тем не менее я упиралась.

Мой друг рассвирепел. Если и было что-ни­будь, что он прощал с трудом, то это хан­жество. Он стал жестко настаивать, и я не могла так же жестко отказываться: единствен­ный довод был бы, что в детстве мне говорили, что непри­лич­но оставаться в квартире наедине с мужчиной. Такого вздора я не могла произ­не­сти вслух.

Мы поднялись, выпили чаю, нашли его бу­маги и пошли по своим делам. Выйдя на лест­нич­ную клетку и заперев дверь, он пристально посмотрел мне в глаза, и мне стало стыдно. И до сих пор не прошло…

Что за внутренний цензор, свирепый и бес­пощадный, контролирует все мои поступ­ки? За­прещает мне тысячи вещей. Не дает не толь­ко следовать своим влечениям, но даже выяс­нить, в чем они заключаются. Я никогда не за­хо­дила в бар, не пробовала наркотиков, не те­ря­ла го­ловы, не брала тремпов у незнакомцев, не тра­тила денег больше, чем имела, не смот­рела порнофильмов, не покупала автомобилей, чей статус был выше того, который я сама себе при­своила. Всегда избегала общения с людьми, ко­то­рые на социальной лестнице стоят выше ме­ня. Да, кажется, и с теми, что ниже…

Человек, который искренне любил меня, умо­лял, чтобы я проплыла, опираясь на его ру­ку, всего пару метров вглубь моря, где нога уже не касалась дна, и я, разумеется, категори­чески отказалась. Жалею! Это доставило бы ему удо­вольствие. Но спорить с внутренним контро­ле­ром, который точно знает, что можно, а что ни под каким видом, — не приходится.

Однажды в университетские времена я спро­­сила у подружки, отчего мальчики со­всем не флиртуют со мной. Я не была кра­са­вицей, но в двадцать лет этого добра хватает на всех. Подруга серьезно ответила мне: «Оттого, что на твоем лице написано: „Нет!“».

Я ужасно хотела, чтобы за мной ухажи­вали, приглашали на свидания, рассказы­вали мне сплет­ни и смешные истории. Но на моем лице было написано: «Нет!».

Неудивительно, что я выбрала мужа, у ко­то­­ро­го было еще больше внут­рен­них запретов, чем у меня. Он ни разу не изме­нил мне. Но он не позволял в туристи­чес­ких поездках свора­чивать на боковые улицы, где было мало лю­дей. На всякий случай! Чтобы не заблудиться или не быть ограбленными.

Я с тревогой смотрю на наших детей — не­у­жели и им суждено…

И с надеждой — на внуков.

На реках Вавилонских

На реках Вавилонских — там сидели мы и плакали, вспоминая оставленный Иерусалим. Как красиво получилось в русском переводе! А на самом деле они просто там жили — как бы в посаде. Работали, кормили свои семьи, лечили своих и местных больных, учили своих и мест­ных детей, писали музыку для местных празд­ников, служили мудрецами у местных началь­ников. А по ночам создавали свои Талмуды и пла­кали в душе о своей западной красавице Маараве[5].

И с болью и ужасом слушали, что там война, врагов много, а своих мало. И Иерусалим, ка­жется, разрушен. И Бог, кажется, его покинул.

А потом наступила гласность и перестройка. Новый царь ничего не имел против того, чтобы евреи вернулись в Израиль. И они собрали свои лютни и свитки, взяли своих жен-герок и детей-полукровок и вернулись к себе в люби­мую пустыню, о которой рассказывали давно умершие отцы их дедов.

И тогда в первый раз врачи, композиторы, писатели и профессора ста­­­ли работать на стройке. Правда, строили они Храм.

О природе эрудиции

Четверть века назад, когда я в первый раз при­сутствовала на еженедельном обсуждении боль­ных отделения лучевой терапии, наш блес­тящий и непредсказуемый босс в связи с одним па­циентом вспомнил Александра Маке­дон­ско­го.

— Онкологи думают, что Александр умер не от малярии, а от скоротечной лейкемии, — ска­зал он. — Кстати, кто знает, в каком году ро­дился Александр?

Мой иврит в те поры был жалким, и я поня­ла очень мало из того, что говорилось. Но на вопрос дала ответ в автоматическом режиме. Аудитория замерла.

Марк помедлил и осторожно спросил, знаю ли я, кто был воспитателем Александра. Разу­ме­ется, я знала. Аристотель. Аудитория зашу­мела.

— Хорошо, — вкрадчиво сказал Марк. — А как звали любимого коня Александра?

— Буцефал, — ответила я, — что означает… (я не знала слова «бык») …эээ… коровья голова.

Аудитория была сражена. Восторг одо­лел слу­шателей. Только моя напарница Лю­ба зна­ла, что никакого восторга не поло­же­но, потому что все эти сведения находятся на одной стра­ничке учебника «История древ­него мира», ко­то­рый мои сверстники выучили еще в пятом классе. Но поскольку Люба своих не выдает, я навеки попала в категорию эрудитов и уже двад­цать пять лет пожинаю сладкие плоды сво­его усер­дия в начальной школе.

Некоторые мои сотрудники отлично зна­ют Талмуд. Готовы цитировать наизусть длинные строчки на арамейском языке, вызывая у меня зависть и почтение. Но ма­ло кто знает, что вы­зывает изменение фаз луны, между кем и кем была Тридцатилет­няя война и какая поэ­тесса прославила остров Лесбос и придала его на­зва­нию нежно-розовый оттенок. Между тем, все­му этому мы учились в шко­ле. И огром­ное бо­ль­­шинство раз и навсегда забыло всё вы­у­чен­­ное за пределами математики.

А нас, кото­рые помнят, ко­гда был первый Крес­товый по­ход, кто такой Парменид и что случи­лось в мар­тов­ские иды сорок четвертого года до нашей эры, счи­тают глубоко и разно­сто­ронне образо­ван­ны­ми людьми.

Однако эти «глубоко и разно­сторонне» дей­ст­вительно сущест­вуют. И даже среди мо­е­го ближнего круга я могу назвать троих.

Один из них без размышлений ответил мне на вопрос, сколько мог зарабатывать в шест­над­­цатом веке юнга португальского торгового флота. Оказывается, десять крузадо в месяц. А взрослый матрос — тот и двадцать. Как это мож­но узнать? Он мягко объясняет про книги, кото­рые читает всю жизнь на многих языках, интер­не­товские поисковики, опыт… А я вам скажу: это талант! Особенный, отдельный, редкий че­ло­ве­чес­кий талант.

Другой мой друг имеет такие обширные зна­ния в математике, что готов препода­вать в университете любой базовый курс. Тому, кто имеет представление об огром­ном разветв­ле­нии дерева современной ма­те­матики, это ка­жется совершенно невоз­мож­ным. И тем не менее — любой курс, для любых студентов, хоть бухгалтерам, хоть матфизикам. Разумеется, он эрудит и в других областях, уж будьте увере­ны… Но по сравнению с необъятными сложней­шими специ­альными знаниями, все остальное меркнет.

Третий работает скромным библиоте­ка­рем. Правда, сегодня быть «библиоте­ка­рем» в ог­ром­ном, мирового значения музее — это совсем не то, что выдавать де­тям книжки и следить, чтобы их возвра­щали в срок и не заляпанными чернилами. Информатика сейчас — отдельная область зна­ния, доступная в полной мере толь­ко специалистам. И мой друг блестяще поль­зуется ее методами. Но и без всяких поис­ко­­вых систем он владеет безбрежными зале­жа­ми бо­гатейших филологических зна­ний. Бесе­до­вать с ним — чистое удоволь­ствие, которое я редко себе доставляю. Ах, почему так? Жизнь корот­ка. Надо торопиться. Ведь эти беседы не только невообразимо интересны, но и полны смеха, ибо мой друг не в состоянии выска­зать ни од­ной мысли не в парадоксальной форме. И ко­нец каждой его фразы так отличается от того, что я предполагаю, выслушав начало, что слезы выступают на глаза от хохота, и я ухожу из их дома всегда зареванная, как будто мне два часа рассказывали самые печальные истории в мире, а под конец еще и побили.

Одна близкая мне и весьма ода­рен­­ная мо­ло­дая женщина, защитив диссер­тацию, по об­стоятельствам работает в ря­до­вом заве­де­нии, не имеющем отношения к науке. На днях ей при­шлось загля­нуть в лабора­торию, где она пе­ред этим делала свою незаурядную ра­боту по химии. Воро­тив­шись оттуда, она сказа­ла: «Что за на­слаж­дение оказаться в обществе людей, среди которых ты не самая умная!»

Практически так я и выбираю свой круг об­щения.

Нагорная проповедь

Вечером вышла погулять с внуком. Жи­ву в прекрасном городке на горе. В Иудей­ской пус­ты­не. Хотя, по правде гово­ря, какая пусты­ня! Смотришь со своей горы — внизу огни. Бусинки фонарей вдоль дороги в Иерусалим, светя­щие­ся озерца поселений, зеленые огонь­ки на ми­на­ретах, освещен­ный шпиль Еврей­ского уни­вер­си­тета напро­тив, на Горе Наблюдателей — по-нашему А-Цофим, по-чужеземному Скопус. Чуть правее — Масличная гора. За ней Кедрон — там темно. Все покрыто черным бархатным ку­по­лом иудейского неба. Короче говоря, пейзаж склоняет к просве­тительству.

Дану девять лет, и он рассказывает, че­му их учат в очень средней школе. Сооб­ща­ет мне, что символ евреев — шестиконечная звезда, му­су­ль­ман — э-э… кажется, полу­месяц, а у хрис­ти­ан — э-э… забыл!

Я, конеч­но, вскакиваю на лю­бимого конька, при­шпо­риваю изо всех сил и начинаю расска­зы­вать о христианстве. Мифо­ло­гия, значит. Хрис­тос жил в Назарете. («Я не был в Наза­ре­те, но один товарищ был, говорит, там бас­сейн лучше, чем наш! И дешевле». ) А родился он в Вифлееме. («На Виф­леемской До­ро­ге жи­вет ма­мина подруга! Мы иногда ходим туда и иг­ра­ем с ее детьми». ) И так я коротко рас­ска­зываю ему содержание еванг­елий, а он пере­би­вает ме­ня глупыми замечаниями.

Наконец дохожу до христианской идео­ло­гии. «Однажды вон там — видишь, куда грузо­вик поехал — Христос собрал своих учеников и рассказал им, что они должны любить и жалеть всех людей: если тебя ударят по правой щеке, то подставь левую».

Наконец внимание моего ученика пол­но­с­тью досталось мне. Он захохотал. Да как еще! Сгибаясь и утирая слезы. А потом всю дорогу до дому вспоминал эти слова и снова начинал хихикать.

Здоровый смышленый израильский ре­бе­нок. Через десять лет будет десант­ником или «голанчиком». Смотрит со своей горы на пере­пле­тение еврейских и палестинских поселений. Уморительно смешно поду­мать, что можно под­ставить другую щеку. Соб­ственно, мы всей страной и получаса не прожили бы, если бы они узнали, что подставим.

Так я ему и недорассказала. Любимая тема осталась до лучших времен. Если кто считает, что я могла бы рассказать больше, то — знаете? «Hе судите, чтобы и вам не быть судимыми» (Мтф. 5—7).

Как важно быть серьезным

У евреев всё очень серьезно. Я имею в виду не таких безродных космополитов, как я, напи­та­в­шихся до отвала христианской культурой, лиз­нувших от буддизма, благожелательных к многорукому Шиве и даже свирепому Кет­ца­ль­коатлю уделяющих крупицу своей симпа­тии. Мы-то люди легкомысленные, склонные всё на свете считать не абсолютным, находящие за­бав­ное во всяком сущем — от принципа Гейзен­берга и до кушетки доктора Шпильфогеля.

А я говорю о правильных еврейских евреях. Они тоже иногда шутят, но только словами. На деле никакой релятивизм недопустим.

Когда-то, блуждая в Синайской пустыне, Мо­­и­сей решил кадровую проблему жреческого колена Левитов: все первенцы в израильских семьях отдавались в услужение жрецам. Уж очень много хлопот было связано с жертво­при­но­шениями, тасканием Ковчега Завета и вся­ки­ми мелкими заботами вокруг этих важных пред­метов.

Верите ли? — и сегодня каждый правильный ев­рей выкупает своего первенца за деньги. Есть процедура. Надо только найти какого-нибудь ле­вита (а их полным-полно), купить в магазине специальную ритуальную монету, сказать что положено, выслушать ответ, благословить что следует, немножко выпить и закусить — и всё, ребенок твой!

Скиния канула в историю пару тысяч лет на­зад. О жертвоприношениях можно только меч­тать: нет жертвенника, на его месте стоит ме­четь Эль-Акса. Но сказанного Моисеем никто не отменял. Просто для него придумали обходной маневр.

Таких маневров у нас сотни. Но! Никто не смеет придумывать свой. Всё узаконено, ис­тол­ко­вано, написано, заучено и должно быть ис­пол­нено.

Вот, например, пост Йом-Кипур. Святое де­ло. Исполняется с превеликим рвением. Од­на­ко, если человек голоден настолько, что лицо его исказилось, то ему дают вкусить пищи, так, чтобы глоток ее был «с маслину». Можно дать еды больному, если он просит об этом. Надо только прежде напомнить ему, что нынче Йом-Кипур, и если он, зная об этом, попросит, ему следует дать, сколько он захочет.

Кроме того, пут­ник, проходящий в Йом-Кипур по пустыне, пол­ной змей, может надеть кожаную обувь, что было бы чудовищным нарушением для молящегося в синагоге. И великое множество подробностей, деталей, оттенков и нюансов, для каждого из которых есть законное установление.

Ясно, что повседневная жизнь регламенти­ро­вана во всех тонкостях: как спать, с какой но­ги вставать, где мыть руки после туалета, что и когда есть, какие благословения говорить, а ка­кие ни в коем случае, — всё известно и ясно с детских лет.

Я однажды рассказывала об этом приятелю, показывая ему кварталы Меа Шеарим. Он с го­рячим интересом наблюдал за мель­теш­ней бо­ро­датых мужчин в лапсердаках и меховых шап­ках и женщин в париках, длин­ных юбках и тя­же­лых башмаках, и слушал исто­рии из их быта. Ему хотелось стать лучшим ев­реем, вернуться к жизни своих прадедушек, ис­пить их тягот и ра­достей.

Я перешла к следующему разделу:

— И исполнение супружеского долга тоже, конечно, дело не частное. Благочестивая жен­щи­на, совершившая в сумерках, как положено, обряд очищения после дней, когда до нее не­ль­зя дотрагиваться, имеет полное законное пра­­во на любовь мужа. И если он не болен тя­же­­ло, то обязан совершить то, что называется красивым древним словом и не переводится цен­зурно на другие, более молодые языки. Не­важ­но, размышляет ли он о Торе или о мило­вид­ной свояченице, поссорился ли с женой, раз­­валивается ли его бизнес, умирает отец, или сын женился на шиксе. Еврея редко спра­ши­ва­ют, чего ему хочется, но он почти всегда знает, чтó обязан.

Товарищ мой подумал, вздохнул и сказал, что, пожалуй, еще не вполне готов вернуться к вере своих предков.

О безнадежной любви

Нынешний японский император — пря­мой по­­томок богини Аматерасу. Богиня-солнце по­слала своего внука на землю, и его сын стал пер­вым императором Страны Восходящего Солн­ца. Какие бы несчастья ни происходили в мире с того дня, какие бы кровопролитные и свирепые войны ни бушевали — хоть война Тай­ра с Минамото, хоть нашествие варваров, хоть атомная бомбардировка Хиросимы и Нагаса­ки — престолонаследие, никогда не нару­ша­ясь, идет от отца к сыну или племяннику. И в любом случае, к прямому и несомненному потомку бо­гини.

Японцам непонятно, что такое правящая ди­настия — все эти Каролинги, Капетинги, Бур­бо­ны, Габсбурги, Рюриковичи. Каким правом по­велевать обладают эти люди? Как могут они влиять на счастье подданных, не имея связи с небом? А Сын Неба, исполняя церемонии, ри­ту­­­алы и обычаи, может и обязан осчастли­вить свой народ и привести его к благоден­ст­вию.

Впрочем, это скучные рассуждения. А вот исто­рия, которую не могу не пересказать.

У императора Кирицубо среди прочих дам служила одна наложница невысокого ранга — хрупкая и нежная дама из Павильона павло­ний. Отец ее умер, и она была лишена могу­ще­ст­венной поддержки. Между тем император лю­­бил ее без памяти.

Он призывал ее в свои по­кои гораздо чаще, чем свою главную налож­ницу, а тем более всех остальных. Привязан­ность его к ней была так велика, что и после но­чи, проведенной у него на ложе, он просил ее остаться на день в его покоях, что было бы уме­стно разве что для служанки, а не для знат­ной дамы. Она пела своему господину, наигры­вала нежными пальчиками на музы­каль­ных ин­с­т­ру­ментах, беседовала с ним о поэ­зии и жизни или просто сидела молча на тата­ми, а он любо­вался ее красотой и кротостью.

Остальные дамы дворца были недовольны. Они шушукались за спиной дамы павлоний, ино­­­гда зло шутили и даже, когда она быстро шла по узким переходам дворца, призванная го­сударем в его опочивальню, позволяли себе дернуть ее за полу одежды или бросить что-ни­будь ей под ноги, так что она спотыкалась, а иногда и падала, слыша с галерей серебристый смех нескольких проказливых молодых жен­щин.

Все это было невыносимо. Дама поху­де­ла и стала еще более слаба. Она все чаще про­си­ла позволения провести несколько недель в доме у матери. И хотя император никогда не от­ка­зы­вал ей, такие разлуки причиняли ему боль. Он не знал, как оградить любимую на­лож­ницу от обид и огорчений, и только жалел, что она в этом мире совершенно лишена под­держки хоть бы одного влиятельного родствен­ника.

Когда дама родила прекрасного сына, ко­то­рый полюбился государю больше всех его стар­ших детей, ее здоровье окон­чательно ухуд­ши­лось. Вернувшись во дворец после месяцев по­ло­женного удаления, она нашла императора не имевшим сил разлучаться с ней хоть на ми­ну­ту более того, что требовало его участие в обя­за­тельных церемониях. Однако ее снедала тоска и неведомая болезнь… Она просилась до­­мой, а государь умолял остаться еще на день, на час, на четверть часа. Так что ее внесли в повозку почти в обмороке. И волы повлекли повозку с уже бесчувственным телом к помес­тью ее ма­те­ри. Наутро император получил из­вес­тие об ее кончине. И тогда, измученный отча­янием, ви­ной и любовью, он вне очереди при­сво­ил сво­ей покойной миясудокоро[6] третий при­дворный ранг, надеясь, что и после смерти ее дух будет доволен полученным служебным повышением.

В этой истории, казалось бы, нет ничего не­обычного. Кроме судьбы сына, рожден­ного от этой великой любви. Она описана в величай­шем романе прошедшего тысяче­летия. Но по­скольку мы, русские, ленивы и нелюбопыт­ны, некоторые из нас этого романа не читали.

Испытание чувств

Всякий, кто тратит денег больше нас — мот и расточитель, а тот, кто тратит меньше — ску­пер­дяй, скряга и даже сквалыга.

Моя бабушка была образцовой хозяйкой. Пока родители работали, она готовила, сти­ра­ла, убирала, мыла окна, начищала кир­пичом ке­росинки и крахмалила занавески.

Но наша со­седка через стенку, тетя Бася, была чис­тюлей высшего порядка. Ее пол сиял, и зана­вес­ки она меняла вдвое чаще. Нам всем было яс­но, что ее чистоплотность чрезмерная и недоб­рого кор­ня.

Когда у нее в доме уже не оставалось ре­ши­тельно ни одного предмета, который можно бы­ло бы сделать еще чище, она выходила с ве­ни­ком во двор и строго говорила в пустоту: «Метать надо!» И все соседки чувствовали силу ее укора и сму­ще­ние перед напором ее тру­до­любия. А тетя Бася метала. Она собирала осен­ние листья сов­ком и выбрасывала их в мусор­ное ведро. Но как только она заходила в дом, ветер небрежно сбрасывал на землю веточки желтеющих лис­тьев акации и разносил их на вы­метенные участ­ки, стараясь устелить равно­мерно весь ас­фальт и уравнять в правах все площадки и зако­улки нашего маленького дво­ра. И несколько ча­сов ему никто не мешал. Но иногда демон чистоплотности и трудолюбия вы­гонял тетю Басю и по второму разу. И она сно­ва сурово говорила: «Метать надо!» и снова чисто-чисто прибирала небольшой кусок зем­ли, прилега­ющий к ее и нашему крыльцу.

Муж тети Баси, как и мой дед, был маляром. Он был очень хорошим маляром, и его пригла­ша­ли делать альфрейные работы у самых боль­ших начальников, и даже у секретарей Цент­раль­ного Комитета сами знаете какой партии. Один из этих секретарей, восхитив­шись дивны­ми вазонами цветов, устремлен­ными к голубо­му небу с перистыми облачками, изображен­но­му дядей Беней у него на потолке, решил по-царски отблагодарить замечательного мастера. И выдал разрешение на установку у него вне всякой очереди персонального домашнего те­ле­фона — дело совершенно неслыханное!

Однако тетя Бася была недовольна.

— Зачем мне эти звонки среди ночи? — сер­дито спрашивала она.

— Ну почему же среди ночи? — удивлялся дя­дя Беня.

— А зачем мне эти звонки днем?! — насту­па­ла тетя Бася. — Если я захочу с кем-нибудь по­го­во­рить, то мы с тобой сядем на трамвай и по­е­дем к ним в гости.

— А если кто заболеет?

— То я выйду на угол и позвоню по телефо­ну-автомату.

И щедрый дар знатного клиента остался не­вос­требованным!

Оба сына дяди Бени и тети Баси были маля­ра­­­ми и работали вместе с отцом. Но все чет­ве­ро внуков учились в институтах. Мне по возрас­ту была близка их старшая внучка, томная ро­ман­тичная рыжеволосая девушка с нежными ро­зовыми щечками. Она училась в Политехни­чес­ком институте.

Тут надо сказать несколько слов о высшем обра­зовании в Грузии. В медицинский поступа­ли дети богатых родителей. Большая часть мест продавалась. Поэтому конкурс на оставшиеся мес­та был огромным, и уж если кто поступал ту­да честно, то это были действительно блестя­щие абитуриенты. Я знавала парочку…

В консерваторию и Институт иностранных языков шли только девочки из аристократи­чес­ких семей. Диплом их должен был служить пре­красной добавкой к приличному при­да­но­му.

В университет поступали те, кто мог выдер­жать конкурс в 2—3 человека на место. В поли­тех­нический — мальчики и девочки, честно за­служившие свой аттестат зрелости. В педаго­ги­ческий — те, кто не надеялись сдать в другие ин­сти­туты. Ну а в физкультурный — сами понима­ете кто…

Итак, Сонечка училась в Политехническом ин­ституте на факультете водопровода и кана­ли­зации. И там она влюбилась в своего одно­курсника. Сонечкин выбор не встретил одоб­ре­ния в семье: мальчик был хоть и еврей, но силь­но хромал после детского полиомие­лита.

Родня накинулась на Сонечку, уговаривая ее отказаться от опрометчивой любви. Сонеч­ка стояла как скала. Ей говорили, что муж будет час­то болеть и не сможет хорошо зара­ба­ты­вать. Эти доводы вызывали у нее за­конное не­го­до­вание. Она жаловалась мне, что родители не понимают ее, погрязли в ме­щанстве и ни­че­го не знают о настоящей люб­ви.

Я ей сочувствовала. Но в силу некоторого природного скептицизма я немножко сомне­ва­лась в высокой пробе Сонечкиного чувства.

— А хочешь, — сказала я, — познакомлю тебя с хорошим парнем… Мой однокурсник… С физического факультета… Красивый…

— Конечно! — ответила она. — Познакомь!

— А твой Гриша? Ты же его любишь?

Сонечка чуть смутилась, но твердо отве­ти­ла:

— Люблю, конечно, но надо же мне прове­рить свое чувство!

Святая простота

Мы учились с ней вместе с самого детского сада. Я помню ее маленькой худенькой девоч­кой с двумя тоненькими косичками, в которые аккуратно, мне на зависть, были вплетены бе­лые ленты, заканчивавшиеся внизу безу­преч­но правильными бантами.

Мы и в школу пошли вме­сте. Я вижу ее на наших фотографиях: блед­ная девочка с острым подбородком, мол­ча­­ливая, аккуратная. Роди­тели ее были баптис­тами, и они с сестрой говорили маме и папе «вы».

Память не сохранила деталей — в остальном Таиса была, как все. Помню только, что, когда нас водили на прививки, она ужасно боялась уколов. Плакала и пыталась убежать. Но школь­ная дисциплина в шестидесятые годы была мо­гучим аппаратом, с которым, конечно, не мо­г­ла спорить беззащитная малышка. Она за­ходила в медицинский кабинет в свою очередь и, рыдая, получала положенный укол в руку, в попку или в живот. Мне было очень жалко ее, но и сме­ш­но: я-то знала, что боль секундная, мо­мен­таль­но прохо­дит, а гордость за свое му­же­ст­во оста­ется на весь день. Так что мне всё это скорее нрави­лось.

В пятом примерно классе начались такие пред­меты, как история, ботаника, география. Тут фишка состояла в том, что параграф надо было прочитать дома и пересказать, когда тебя вызовут к доске. Я редко заморачивалась таки­ми делами. Домашнее задание — это задачи по арифметике и упражнения по русскому языку, то, что должно быть написано в тетради и бу­дет видно учительнице, проходящей между пар­тами. А всякая словесная дребедень заслу­жи­вает разве что беглого просмотра на пере­ме­не, ведь Любовь Антоновна на преды­дущем уроке все про эти пестики и огораживания уже рассказывала.

Я любила, когда меня вызывали к доске. Мне нравилось, рассказывая то, что я по воле слу­­чая запомнила из заданного параграфа, впле­тать то, что я знала из предыдущих или во­обще из книжек и Большой Советской Энцикло­педии, которую я читала бесконечно.

А Таиса выходила к доске, говорила твердо по памяти первый абзац параграфа; второй ти­ше, медленнее и с запинками, а на третьем за­молкала. Бедная девочка полагала, что выу­чить урок — значит заучить его наизусть. Никто из нас не был на это способен, а тем более она. Обык­новенно, из уважения к прилежанию, ей ста­ви­ли тройку.

Прошло много-много лет. Я получила от Та­исы письмо — она нашла меня в «Одноклас­сни­ках». Письмо было теплым и доброжела­тель­ным. В нем Таиса описывала свою жизнь. Она бы­ла замужем и матерью двоих детей. С помо­щью мужа она основала новую Церковь.

Католицизм и православие, оказывается, уда­­ли­лись от Бога и больше не удовлетворяют верую­щих. Даже баптизм утратил непосредст­вен­ную связь с Творцом. Поэтому Церковь Брат­ской Любви (Филадельфии), которую Таиса основала в Лондоне, имеет теперь филиалы в Париже, Лейпциге и Праге, а кроме того, в Лос-Анжелесе, где-то в Африке и в России.

В Изра­иле у Церкви нет филиала — только миссия на горе Кармель.

Я разглядывала ее сайт — приятная женщи­на с милым дружелюбным лицом и мягким го­лосом. Она прислала свои стихи. Самое лучшее стихотворение начиналось словами:

О! Человек! Позволь сказать тебе!

Когда ты в Боге — Бог в тебе!

Гореть возможно, быв в огне!

Добро творить, живя в добре! —

и далее восемь строф того же содержа­ния и уро­в­ня поэтичности.

Моя прохладная ре­ак­ция на ее стихи уди­ви­ла Таису: обык­но­венно при­хо­жане очень лю­бят ее и восхи­ща­ются пропо­ве­дями и сти­хами. Она пожалела, что я не суме­ла отречься от внеш­не­го и прочесть стихи духовными очами.

Я действительно не сумела. И проповеди ее, душевные, теплые и нравственные, который каждый может найти в интернете, — когда их читаешь плотскими очами и слушаешь грубы­ми плотскими ушами, представляют собой на­бор нестерпимых банальностей. Ясных, прос­тых, ис­к­ренних и абсолютно бессмыс­ленных.

Полные церковные залы слушают внима­те­ль­но, что Бог есть свет, Добро — это хорошо, а Зло — гораздо хуже. Что старших надо почитать, трудиться не покладая рук и заботиться о сла­бых. Никаких парадоксов, никакого умнича­ния. Каждое слово просто и понятно, и обращено к тем, кто, как сама Таиса, не любит сложного.

Вероятно, эта церковь скоро вытеснит все остальные — в мире все больше желающих по­лу­чать диетическую духовную пищу.

И только ехидные евреи норовят каж­дый раз услышать что-то такое, чего не слы­шали ра­ньше, насмешничают и осуж­дают неполно­звуч­ное рифмование слов «огне» и «добре». Даже самой стало совестно!

Об укоризнах

Вообще я благосклонно отношусь к роду че­ловеческому. Но к некоторым лучше, чем к дру­­­гим. Если человек (для определенности муж­чина) умен и дружелюбен, мою симпатию он уже заработал. Если еще и добр — он мне нра­вится. Добавим чувство юмора — как раз из это­го материала сделаны мои друзья. Вообра­зим сверх того, что он интеллектуально возвы­шается надо мной, как жираф над осликами — я люблю такого человека и готова идти за ним, как дети за дудочником из Гамельна.

И все-таки, хотя для меня всего этого со­вер­шенно достаточно, идеалом считается не мой из­бран­ник, а другой, чье имя «рыцарь без стра­ха и упрека». Ибо они очень немногочисленны в нашей все­ленной.

Бесстрашие еще ладно! Я вообще не боязлива, хотя по большей части из-за лег­ко­мыслия и слабого воображения. Подлинного бес­стра­шия не видела никогда, слабо его во­об­ражаю и от этого не умею по-настоящему це­нить. А вот «без упрека» — мне совершенно по­нятно. Это вершина человеческого духа.

Я и сама всю жизнь удерживаюсь от упре­ков, но те, от которых не сумела удержаться, будучи за­писанными, составили бы многотом­ник разме­ром с Большую Советскую Энцикло­пе­дию. Тут и «Если бы вчера лег вовремя, се­годня не опоздал бы в школу», и «Не надо бы­ло бросать куклу на пол», и «Как ты мог поду­мать, что я…», и «Неужели ты не читал эту кни­гу?», и «Ты утром сказал такое… Нет, я не могу это повторить… А ты вообще не заметил…», и даже: «Незачем делать измерения, если не­мед­­ленно не проанализировать результаты»…

Для примера приведу коротенькую исто­рию, которую наблюдала, затаив дыхание.

Моя дальняя родственница Лейла собира­лась замуж. Стремясь подготовить жениха к ро­ли идеального мужа, она пилила его день и ночь. В основном укоры имели два направ­ле­ния: его мама и его заработки. Мама недоста­то­чно ценила свою будущую невестку, а жених слабо защищал ее от маминых обвинений. По этому поводу Лейла в моем присутствии рас­ска­зала ему притчу о своей подруге. У подруги были похожие обстоятельства. Мать ее моло­до­го мужа позволила себе нападки на нее.

— И тогда, — Лейла возвысила голос, — он схватил те­лефонный аппарат… И разбил о голову ма­те­ри!

Я ахнула от неожиданной концовки, а же­них среагировал вяло. То ли слышал историю не в первый раз, то ли вообще думал о своем и пропускал слова нареченной невесты мимо ушей.

Вторым направлением была ее настойчивая рекомендация устроиться еще на одну работу, хотя бы на полставки. Жених по этому поводу твердо сказал, что вечера у него заняты: он пи­шет повесть. Лейла задумалась.

— Ну что же, — сказала она, поразмыслив, — мы пошлем кусочек, который ты уже написал, в «Юность». Если они ответят, что у тебя есть та­лант, то ладно, пиши. А если нет, то устраи­вай­ся на вторую работу.

С тех пор прошло тридцать лет. Лейла до сих пор не замужем. К сожалению, я не помню фамилию ее жениха. Может, это был Пелевин, или Сорокин, или даже сам Быков…

А может, у него действительно не было таланта, и он смело мог устраиваться на вторую работу. Теперь уже не проверить.

А рыцарь вернулся из крестового похода, встретился со своей дамой и не сказал ей: «Изо­ль­да, как ты могла? Я освобождал Гроб Гос­­­подень, а ты, оказывается, в это время раз­влекалась со своими пажами!»

О плотских утехах

Жофруа Рюдейль влюбился в Мелисанду Три­­­политанскую. Не то, чтобы он с ней встре­чался — разумеется, нет. Но много слышал о ее красоте и добродетели, а ко­гда увидел ее порт­рет, со­­вер­шен­но утратил ду­ше­­в­ное рав­но­ве­сие. Все ос­та­ль­ные жен­щи­ны пока­за­лись ему не­взрач­ны­ми и не­инте­ре­с­­ны­ми. Пор­т­рет не со­хра­нил­ся, но он был при­мер­но такой:

Жофруа написал о своей возлюбленной множе­ст­во сти­хов, но они не уто­ли­ли его тос­ки, и он вы­нуж­ден был пустить­ся в опас­ное путе­шествие, что­бы при­бли­зиться к своему иде­­а­лу и, может быть, завоевать ее ответную лю­бовь. Путешествие было длинным и томи­тель­ным. Страсть и морская болезнь тре­па­ли от­важ­ного трубадура. Он худел, бледнел и по­кры­вался хо­лод­ным потом. Это были кли­ни­чес­кие призна­ки настоящей любви (и лим­фомы Ходж­кина). Когда корабль вошел в га­вань, жизнь в менест­реле еле теплилась. Мели­сан­да получила изве­с­тие о влюбленном в нее поэте, который прича­лил в порту, успела взой­ти на корабль, увидеть умирающего и полю­бить его всем сердцем.

Читатель заметил, что все вышесказанное не имеет никакого отношения к сексу. Сексом Ме­лисанда занималась с мужем. Исключи­тель­но для продолжения рода. Дело это важное и се­рь­езное, как деньги и сельскохозяйственные работы. К стихам, портретам и воздыханиям от­но­шения не имеет.

Данте никогда не прикасался к Беатриче — это было лишнее. Для всяких телесных грубос­тей у него была жена, которой только бездуш­ный идиот стал бы посвящать стихи. Она ис­пра­в­но рожала ему детей и приумножала его иму­щество, пока он, потрясенный своей вели­кой лю­бовью, создавал литературный итальян­ский язык, метался из города в город, был изго­няем, писал божественные стихи, боролся за свои гражданские права и умер с именем Беат­ри­че, упокоившейся на тридцать лет раньше него.

Петрарка дважды разговаривал с Лаурой: один раз, когда ей было восемь лет, а другой — когда просто поздоровался с ней на улице. Это­го было совершенно достаточно, чтобы всю жизнь писать о любви к ней. И после ее смерти он продолжал творить сонеты и канцоны, ни­сколько не компрометировавшие эту достой­ную даму в глазах ее одиннадцати детей, мно­жест­ва внуков и бесчисленных правнуков.

Ромео добрался-таки до своей Джульетты, но что вы хотите от четырнадцатилетних детей, не умеющих отделить любовь от телесного вле­чения и отчаянно желавших соединить то и дру­гое даже в ущерб серьезным интересам се­мьи. Описал всё это безответственный шало­пай, чьи представления о долге были туманны, а сексуальная ориентация так и осталась непо­нят­ной до сих пор.

И через триста лет любовь Эммы Вудхаус или Элизабет Беннет связана исключительно с душевными качествами знатного джентльмена и его манерами. Он может быть некрасив, но обя­зан проявлять чуткость и утонченность, и то­гда любовь дамы останется за ним. А брак и фи­зическая близость свершатся согласно иму­ще­ст­венным соображениям.

Занятно, что когда пришла эпоха, в которую любящих ничто не останавливает от полного удовлетворения всех своих стремлений; когда секс стал темой искусства, более популярной, чем идеальная любовь; когда совокупление на экране так же навязло в зубах, как кадры нару­ше­ния режима прекращения огня в Донецкой области, — люди не стали более счастливы.

Бра­ки по любви, подкрепленные полным рас­кре­пощением сексуального поведения, ру­шат­ся так же успешно, как и браки по расчету.

Счастье — редкий гость на этом свете.

Сказка о трех источниках

Давным-давно жили-были в од­ной стране Карл и Клара. Клара была мо­ло­денькая краса­вица, любила хохотать и наря­жа­ться, носила шел­ковые чулочки и атласные баш­мачки на каб­лучках. Ну и, само собой, вся­кие бантики, кружева, шляпки, бусы и сережки.

Карл был серьезный, бородатый, целыми дня­­ми читал толстые книжки, а когда на­до­е­да­ло читать — то писал их. А по воскресеньям иг­рал со своим другом Фрицци дуэтом.

Карл не­множко приударял за Кларой, но оконча­тельно еще не решил, жениться ли ему на ней или приглядеться к ее кузине Розе. Ро­зочка была постарше и посерьезнее. Никогда не хохотала, а только улыбалась, и только если имела к тому веские причины. А Карлу, чтобы окончательно определиться, нужно было, что­бы она улыбнулась. А то поцелуешь невесту под венцом, а у нее переднего зуба не хватает.

Карл тогда прихватил с Клариного туа­лет­но­го столика ниточку кораллов и подарил ее Ро­зе. Думал, она заулыбается от радости, и он уви­дит, правильный ли у нее прикус. Она дей­ст­вительно улыбнулась, зубы оказались обык­но­венные, и Карл так и не решил, какая из них ему больше нравится.

Назавтра Роза пришла к двоюродной сестре в гости в новом ожерелье, и Клара сразу узнала свои бусы. Она сейчас же все поняла, ужасно рассердилась, наведалась в гости к Карлу и по­просила что-нибудь почитать. Когда Карл от­вер­нулся к книжным полкам и стал искать са­мую толстую и скучную книгу, Клара схватила его кларнет и засунула к себе в корсет, так что нижняя его часть под пышными юбками почти упиралась в колени и мешала ходить. Она взя­ла толстенную книгу по философии, веж­ли­во улыбнулась хозяину и посеменила к себе до­мой.

А Карл стал искать инструмент, чтобы по­ре­петировать субботним вечером перед вос­крес­ным музыкальным занятием с Фридрихом. Но не нашел. И назавтра кларнет не сыскался.

Так что Фридрих, не зная, о чем говорить с Карлом, принялся ему рассказывать, как тя­же­ло живется рабочему люду. Карл, раздоса­до­ван­ный потерей кларнета и запутанными сер­деч­ными делами, сильно рассердился на бур­жуазию, которая мучает рабочий класс. Фрид­рих его поддержал, и они постановили вме­сто музыки заняться по воскресеньям осво­бож­де­ни­ем пролетариата. И тут же настрочили Мани­фест коммунистической партии, которую созда­ли на месте, включив в нее, кроме себя са­мих, еще повара, конюха и буфетчика.

А Клара Цеткин и Роза Люксембург, разоча­ровавшись в мужчинах, нашли утешение друг у друга.

Письмо

Дорогой мой! Я жду твоего письма, но у те­бя испортился интернет, сломался телефон, сме­нился начальник, умерла кошка, заболела теща, прорвало трубу, ключ застрял в замке, приехал гость, ухудшилось настроение, летнее время сменилось на зимнее, сонливость и ави­та­миноз. И еще ремонт.

А я за это время родила ребенка, купила квартиру, поменяла специальность и снова вы­шла замуж. Но все равно жду твоего письма. Поэтому, когда вернешься из отпуска, сме­нишь машину, допишешь симфонию и помиришься с женой, все-таки напиши мне…

Скоро я постарею. Буду ходить к почтовому ящику, опираясь на дрожащую палку. Потом за­буду твое имя. Но все еще буду ждать письма. И лепетать о нем что-то бессвязное. И жалост­ли­вая медсестра, обнаружив на кардиограмме, что мне осталось жить полчаса, сунет мне в па­ль­цы листочек рецепта. Тогда я нащупаю шур­ша­щий листик, улыбнусь и умру вполне счаст­ливая. Спасибо тебе, дорогой мой! Ты прино­сишь мне столько радости!

Непридуманная история

Две девушки подошли к прилавку аптеки и про­тянули рецепт. Фармацевт улыбнулся и ска­зал: «Привет! Как дела?» Они тоже заулыба­лись, сказали, что у них все хорошо и что они хотят купить шампунь по скидке и помаду, и ду­хи «J’ador», и вот еще лекарство по рецепту. Апте­карь нашел нужное лекарство и сказал:

— Это вагинальные свечи. Два раза в день, утром и вечером. Знаешь, как употреблять?

Девушка пожала плечами.

— Эту коробочку надо открыть и свечу вста­вить в вагину. Поняла?

— Поняла! — она безмятежно улыбнулась. — А где это — вагина?

Аптекарь был пожилой человек, многое по­ви­давший за этим прилавком.

— Вагина, — сказал он дружелюбно, — это ку­да ты вставляешь тампоны, когда у тебя прихо­дят «гости».

— О! — удивилась она. — Туда?

— Туда. Два раза в день. Утром и вечером. Поняла?

— Поняла! А если я захочу пописать — вы­нуть?

— Нет, зачем же вынимать. Пописай и все.

— А как же я пописаю, если у меня там все заткнуто свечой?

Аптекарь задумался.

— Послушай, — сказал он, — как ты думаешь, сколько у тебя там отверстий?

— Два! — твердо сказала владелица рецеп­та. — Пописать и покакать.

И посмотрела на подругу. Та заколебалась, но, поддавшись, неуверенно ответила:

— Кажется, два…

— Так вот — их три! — торжественно сказал ап­те­­карь. — Пописать, покакать и еще для све­чи.

— Что ты говоришь! — восхитилась более ак­тив­ная. — А я не знала! Смотри, — сказала она сво­ей тихой подруге, — сегодня мы опять узна­ли что-то новое!

Овсянка по-монастырски

Ли Гю Бо проснулся в келье задолго до рас­све­та. Он не выспался, но до общего пробуж­де­ния оставалось совсем немного, и монах при­вычно подавил желание прикрыть глаза и за­дремать. Джунг еще спал на своей циновке. Он был намного моложе, и спать ему хотелось ку­да сильнее.

Ли Гю Бо ополоснул лицо и руки, сделал не­сколько несложных упражнений и вышел из кельи на веранду. До Главного зала идти было недалеко. Он надел свои башмаки без задника, не глядя прихватил один из зонтов, висящих на веревочке между дверьми келий, и вышел под реденький дождик, моросивший с вечера. Пе­ред Залом он оставил обувь и зонтик, вошел, медленно и с удовольствием распростерся три раза перед Буддой, а потом встал и начал на­во­дить порядок в зале. Сегодня была его очередь.

Монаху исполнилось пятьдесят четыре го­да. С девятнадцати лет он жил в этом монас­ты­ре. Любил его парк, и некоторые деревья в нем посадил своими руками. Теперь было время пе­ред началом дня вымыть в зале пол, акку­ратно свернуть циновки, протереть тряпочкой статуи. Он сделал все это и залюбовался. В зал стали собираться монахи. Неторопливо вхо­ди­ли, кланялись друг другу, отдавали положен­ные коленопреклонения с поклонами Будде.

Наступил час первой медитации. Наставник с расщепленной бамбуковой тростью уже щел­к­нул ею, и монахи погрузились в себя. Для Ли Гю Бо час пролетел бы незаметно, если бы на­ставник несколько раз не будил задремав­ших новичков оглушительно щелкающими уда­ра­ми трости по плечу.

Солнце взошло, монахи медленно подня­лись, выбираясь из сложного сплетения колен и пяток и разминая ноги. Теперь пришло время собирать подаяния к завтраку. Чаша у каждого была собственная. Ли Гю Бо отыскал среди про­чих свою синюю с щербинкой и пошел с ос­та­ль­ными монахами в деревню за подаянием. Он привычно подумал, что в те дома, которые рас­по­ложены далеко, никто никогда не загля­ды­ва­ет, а соседи монастыря делятся своей едой и мо­нетами почти каждый день.

Встречные останавливались и почтительно кланялись, складывая ладони перед грудью. Мо­­нах отвечал им глубоким поклоном и улыб­кой. Он в тысячный раз благодарил Бодхи­саттв за то, что ушел от нестерпимой суеты ми­ра, ук­рыл­ся от бессмысленных семейных и соседских дрязг. Посвятил жизнь учению Будды и углуб­ле­нию в себя. У него нет ничего своего, только одежда и миска. Значит, силы его души свобод­ны от забот накопления и сохранения богатств. Не обеспокоены здоровьем детей и капризами жены. Только собственный душевный мир и просветление — вот его блаженный удел.

Он посмотрел на часы — должен уже позво­нить агент из туристической фирмы. И точно! Агент торопливо сообщил, что группа иностран­ных туристов, желающих увидеть мир буддий­ско­го монастыря, прибудет через полчаса. Что од­­на из туристок желает на завтрак овсяную ка­шу, две другие поссорились между собой и на­ста­и­вают, чтобы им приготовили раздельные ком­на­ты. Пожилой бизнесмен плохо себя чув­ству­ет, и ему придется соорудить более удоб­ное ме­сто для сна, чем циновка. А самое глав­ное, один особо настырный клиент тре­бует, чтобы ему разрешили оставить ма­ши­ну, кото­рую он взял напрокат, прямо под окном кельи. Он не на­мерен карабкаться пешком пол­кило­метра и хо­чет ночью выехать в город к ноч­ным развле­чениям.

Ли Гю Бо поклонился, выключил телефон и заспешил к автомобилю. Надо было успеть до­браться до супермаркета, чтобы купить эту дья­вольскую овсянку. Он понятия не имел — ни как она выглядит, ни как ее варят.

А с поссо­рив­шимися проще. Надо позво­нить Джунгу в мо­нас­тырь и предупредить, что­бы он переве­сил таб­лички с именами туристов. Иначе они закатят такой визгливый скандал — сла­ва Будде, это он знал по опыту. Дважды в неделю выпол­нял бесчисленные капризы и от­ве­чал на глу­пей­шие однообразные вопросы.

Ничего не поделаешь. Карма!

Гносеологическое

Я начала бегло читать довольно рано. «Да здравствуют исторические решения ХХ съез­да!» — торжественно читала я вслух заго­ловок в газете «Правда» в возрасте четырех с полови­ной лет.

Было не очень понятно, при чем тут две буквы Х, но папа цитировал близким мои успехи в чуть измененной форме. Детским го­ло­сом он говорил: «Да здравствуют истори­чес­кие решения ха-ха съезда!»

Как бы то ни было, к шести годам я прочла множество детских книг, и они пробудили во мне любопытство. Утолять его досталось моему старшему брату. Сам он получил сведения обо всем на свете от нашего деда.

Дед был маля­ром, но толь­ко благодаря случайному стече­нию обсто­ятельств — с таким же успехом он мог бы быть ювелиром или раввином, музыкантом или жур­налистом, архитектором или ученым.

Впрочем, ученым, кажется, нет! Когда он по­­ступил на рабфак, выяснилось, что неизвест­ная величина представляет собой концепт, с которым он не в силах смириться. Между ним и моим отцом, который старался помочь ему с занятиями, разгорались сражения.

— Ну, смотри, — говорил папа. — Х+3=5. Чему равен Х?

— Тут нет никакого икса! — яростно бушевал дед. — Они просто вместо двойки написали лиш­нюю закорючку! Она никому не нужна! Это спе­циально для того, чтобы все сделать непо­нятным!

Он так и ушел с рабфака. А был человеком талантливым и разносторонним. Читал взахлеб, играл на любых инструментах. Выступал в «Си­ней блузе». Интересовался всем на свете. Он умер от четвертого инфаркта, не дожив двух лет до шестидесяти. Когда он болел и его му­чали бессонницы, они казались ему подар­ком — дополнительным свободным временем, кото­рое он мог без помех потратить, чтобы мыс­лен­но строить свой воображаемый Город. За зав­траком он рассказывал, как за послед­нюю ночь украсился его Город, какие здания, мосты и пар­­ки он придумал к этому утру.

Брату моему он разрешал приходить вече­ра­ми к нему в кровать и рассказывал ему обо всем на свете: о поэзии, о происхождении жи­вот­ных, о бесконечной вселенной, в которой нет Бога, и о богах, в которых верили древние греки. Читал ему на память стихи и переска­зы­вал либретто опер, до которых в нашей семье все были большие охотники.

Однажды меня взяли в оперу, и дед велел мне во время антракта самой в одиночку выйти из ложи, спуститься по лесенке на пер­вый этаж, войти в немыслимо огромный, на­пол­ненный ярким светом, звуками настраи­вае­мого оркест­ра и ароматами духов оперный зал, пересечь его под колоссальной сияющей люст­рой, под­няться по другой лесенке и вер­ну­ться к нему в ложу. Это впечатление до сих пор не нашло се­бе парного за всю мою после­ду­ю­щую жизнь. Может быть, Нильс, летая над Ев­ропой с дики­ми гусями, пережил что-нибудь подобное.

Дед умер легко и радостно — в антракте ра­дио­концерта Райкина. Прилег отдохнуть на пять минут перерыва и умер с улыбкой на лице.

И брат мой принял от него в наследство обя­зательство просвещать и обучать. И честно делал это, рассказывая мне о пространстве и времени, о молекулах и атомах, о Французской революции и критике чистого разума. Он даже ознакомил меня с идеей солипсизма, чем ли­шил аппетита и законной жизнерадостности до конца дня.

Авторитет его в моих глазах был бес­коне­чен, а это, как известно, развращает.

В конце концов спесь его стала так велика, что он объя­вил мне, что знает ВСЁ.

Не могу сказать, что я была сформировав­шим­ся агностиком, но что-то в этом утверж­де­нии показалось мне чрезмерным, и чтобы сбить с него спесь, я задала самый сложный во­прос, какой только стоял когда-нибудь перед человечеством:

— Раз так, скажи, из чего делают стекло?

— Из песка, — холодно ответил он, и я сразу поняла, что не врет.

С тех пор, когда я встречаю человека, кото­рый интеллектуально возвышается надо мной, как мой двенадцатилетний брат, посвя­щен­ный в начала алгебры, возвышался над дошколь­ницей, мое первое инстинктивное ощущение — ОН ЗНАЕТ ВСЁ!

А уж потом, используя накопленный годами скептицизм, я с трудом восстанавливаю пошат­нувшееся равновесие марксистских категорий абсолютного и относительного знания.

Шлимазл

Если он начнет изготовлять саваны, то люди станут жить вечно, а если он надумает делать свечи, то солнце не за­катится никогда.

Раввин Ибн-Эзра, XI в.


В молодости папа предупреждал меня не сближаться с несчастными людьми. Я реагиро­ва­ла на это очень остро: они же не виноваты! На­оборот, именно им и следует помогать! Они-то и нуждаются в нашей дружбе и поддержке! Папа и сам всегда помогал тем, кому не по­вез­ло, но меня предостерегал от хронически не­­ве­зучих и уверял, что это может быть за­разно.

Не знаю, мне никогда не доводилось под­хватить этот вирус. Мои неудачи распре­делены по жизни статистически равномерно и череду­ются с незаслуженными удачами — вроде того, что мы с Левой перебегаем в неположенном мес­те Ленинский проспект и расходимся с не­су­щейся на огромной скорости «Волгой» на пять сантиметров или четверть секунды. Мы даже не слышим матюков водителя, потому что ма­шина удаляется так же стремительно, как и приблизилась.

Но есть люди — каждый может назвать тако­го — которые притягивают травмы, начальствен­ные выговоры, поломки оборудования и быто­вых приборов, ошибочные анализы, необъяс­ни­­мую свирепость чиновников, задержки авиа­рейсов, природные катаклизмы и агрессивные нападения со стороны мышей и мелких птиц.

Причем сами они к этому абсолютно непри­частны. Служебного упущения не было, но вы­го­вор получен. Вышла на свидание в элегант­ном шифоновом платье — а после вне­запного ливня оказалась облеплена прозрач­ной тряп­кой, аккуратно подчеркивающей все недостат­ки фигуры. Заказал к свадьбе у юве­лира золо­тое кольцо — а ювелир умер, сейф его опе­ча­тала милиция, и кольцо пришлось одал­живать у ба­бушки…

Один мой товарищ с большими усилиями вы­­­би­рался из финансовых затруднений, в ко­то­рые попал совсем не по своей вине. Так уж сло­жилась жизнь. Он брал дополнительную ра­бо­ту, экономил на всем, переехал в более де­ше­вую, хотя и намного менее удобную квар­ти­ру, и даже вынужден был с тяжелым серд­цем по­про­сить приятеля вернуть ему много­лет­ний долг. Когда положение поправи­лось и от­чет­ли­во забрезжил свет в конце тун­неля, он вышел вечерком прогулять на ночь свою люби­мую со­бачку. Мирная пожилая со­бач­­ка сорва­лась с по­­водка, выскочила на мос­то­вую и под­ре­зала мотоциклиста. Парень не удержал рав­но­ве­сия, согласно закону сохране­ния импульса мото­цикл заскользил в сторону левого троту­ара, а наездник — в сторону правого. В результате мой друг вынужден был оплатить стоимость разби­того вдребезги мото­цикла, лечения пере­лома у студента, который на нем возвращался домой, а также компьютерную томографию и опера­цию любимой собачки. Которая, слава Богу, по­с­ле всего совершенно оправилась и готова к новым свершениям.

Существование шлимазлов — абсолютно до­с­товерный факт, научно подтвержденный с та­кой же надежностью, как существование со­зве­здия Большая Медведица. Но мне, тяжелому ма­те­риалисту, ужасно интересно, каким имен­но инструментарием пользуется Природа, что­бы множество неблагоприятных обстоя­тельств стекалось на голову одних и тех же людей, как молнии в грозу на верхушки деревьев и острия громоотводов. В сущности, хотелось бы иссле­до­вать этот вопрос с той же тщательностью и беспристрастностью, как сделал мой знамени­тый предшественник, великий естество­испы­та­тель и автор Конституции Соединенных Штатов Америки Бенджамин Франклин.

О падении нравов

Рост у меня маловат. Поэтому, чтобы раз­мес­тить во мне нормального младенца, при­ро­де пришлось существенно изменить присущее человеку соотношение высоты и ширины. Жи­вот был огромный, хотя это и не повлияло на мою стремительность.

Я продолжала двигать­ся, как прежде, не соизмеряясь с произо­шед­ши­­ми изменениями, и поэтому постоянно на­тыкалась на разные предметы, которые остава­лись на том же расстоянии, что и раньше, от моих глаз, но не от моего невероятно изме­нив­шегося тела.

Родила я довольно благополучно, но, чтобы производить несчастный литр молока в сутки, необходимый для пропитания моего сосунка, мне приходилось съедать огромное количество еды и выпивать несколько литров противней­шего чаю с молоком. В результате сложением я напоминала неолитическую Вене­ру, а пове­де­ни­ем — щенка терьера. Резвость, нетерпели­вость и неоснова­тель­ность…

И вот, в январе, вооружившись всеми тремя перечисленными свойствами, я выставила ко­ляс­ку с моим ребеночком во двор, чтобы по­грел­ся на солнышке, и собиралась вернуться до­мой за своим пальто, как обнаружила, что дверь захлопнулась, и ключи остались внутри. Я чуть-чуть обеспокоилась, но младенец был сыт, тепло укутан, и у меня было время обду­мать ситуацию. Соседка дала мне старую кофту и позволила позвонить по телефону.

Через полчаса и папа, и мама вернулись в наш двор. Ни у одного из них не оказалось ключа.

Самое простое было, конечно, разбить стек­ло входной двери, просунуть руку и открыть чертов английский замок.

Но зима… Пока най­дешь стекольщика… Двухмеcячный младенец… Нет, мы решили иначе.

Взобравшись с крыльца на соседскую кры­шу, можно было через открытую фрамугу вы­лезти на вешалку на нашей застекленной ве­ран­де. Вешалка была длиной в два метра. По полочке для шляп мне (именно мне) следовало пройти эти два метра до холодильника, гра­ци­озно с него спрыгнуть и открыть изнутри вход­ную дверь. Таков был план, обдуманный тремя взрослыми людьми. Все трое видели меня не такой, какой я была, а такой, как привыкли.

Я немедленно полезла на крышу соседнего низкого строения, вылезла через фрамугу и сту­пи­ла на полочку шириной от силы тридцать сан­тиметров. А моя ширина в любом направ­ле­нии была не меньше сорока. Но долго размыш­лять об этом не пришлось. Полочка рухнула на второй секунде после того, как я на нее встала. На ней вместо шляп, которых в Тбилиси не во­ди­лось, стояла коробка с лекарствами — буты­лочки с йодом, капли Вишневского, капли дат­ского короля, валокордин и набор меди­цин­ских банок.

По закону свободного падения, исследован­ному Галилеем, когда он бросал предметы с Пизанской башни и следил за их полетом, мы с бутылочками должны были приземлиться од­но­временно. Мой опыт показал, что теория опи­сывает мир близко, но не точно. Большин­ство бутылочек успело раньше меня, так что я рухнула с двухметровой высоты не на гладкий пол, а на десятки маленьких, твердых, выпук­лых и колючих сосудиков. Чтобы не опозорить Галилея, несколько бутылочек упало на меня и сверху, добавив к моим синякам совсем немно­го новых, но с другой стороны.

Я вскочила на ноги, как персонаж картины Вере­щагина «Смертельно раненый», и с сия­ющей улыбкой открыла дверь.

Ни одна кость, упакованная в глубинах ог­ромного тела, не сломалась. Ни один сустав не вывихнулся. Но громадные болезненные си­ня­ки покрывали половину меня, почти не ос­тав­ляя просвета между собой. Лева, вернув­шись с работы, застал вместо жены постаны­ва­ющего фиолетового монстра.

К моей чести следует сказать, что если ума у меня и не было, то молоко все еще было. Мое­му сыночку оказалось безразлично, какого цве­та мама его кормит…

Я вспомнила эту историю на днях, когда, про­бегая по коридору с тяжелой тележкой из­ме­рительного оборудования, зацепилась ко­ле­сиком за что-то невидимое. Тележка, про­дол­жавшая двигаться вперед, накренилась, я вце­пилась в нее мертвой хваткой, чтобы не позво­лить упасть… Но теперь мой вес был куда мень­ше. Она упала и увлекла меня за собой. И за ска­ка­нием по полу самых дорогих и нежных приборов я следила уже из положения лежа.

История повторяется дважды — второй раз в виде фарса.

Обиды

Вообще-то я не обидчива. Помню, в первом классе ужасно поссорилась с подружкой, смер­тель­но обиделась и решила больше никогда с ней не разговаривать. А назавтра, когда мы вме­сте играли на перемене и шептались о са­мом важном, я вдруг вспомнила, что ведь мы с ней в вечной ссоре.

И даже с некоторой нату­гой припомнила, из-за чего. Но из того вы­ра­же­ния оживленного любопытства, которое сияло на моем лице, перейти к скорбной маске оби­ды было просто ми­мически невозможно. И я мысленно вздохну­ла и махнула рукой.

Тяжкую, хоть и хроническую обиду наносил мне брат, когда мимолетно замечал: «Нел­ли­нька-лапочка — половая тряпочка». Этот лас­ковый суффикс в применении к тряпке приво­дил меня в безнадежный гнев, который Вики­педия и определяет как обиду.

То же было и с моей маленькой девочкой. Она была легка и грациозна, как эльф. И ужас­но, моментально и до слез обижалась, когда ее изобретательный брат заводил издалека: «Бы­ла у меня сестра, сидела она у костра…» Пока ничего плохого, но в конце стихотворения сест­ра слопала всё на свете и ужасно растолстела. Обида еще не нанесена, но намек на нее уже понят, и слезы уже выступают. Вообще-то это странно: ведь мы обижа­ем­ся, когда встречаем не ту реакцию, на какую рас­считывали. А этих слов она (как и я в свое время) ожидала поми­нутно.

Ужасная обида была пережита мной на пер­вом курсе. В самые первые дни после лекций я возвращалась домой усталая и разбитая. Все вокруг казались умнее меня. Домашние зада­ния были не такие, как в школе — там надо бы­ло просто потратить время. Никогда не было опасений, что сяду за стол, открою задачник и не смогу решить то, что задано. А тут прихо­ди­лось напрягать все силы, и всё равно получа­лось не всё. Я сидела в тоске и смятении над Берманом, а мама просила сходить в магазин. Я не могла оторваться. Интеграл не решался ни так, ни этак. Вопрос касался отметки, само­лю­бия, отчисления из университета, будущей ка­рь­еры, самой жизни… Тогда мама сказала: «Ес­ли тебе так трудно, может, не стоило по­ступать на этот факультет?!»

О-о-о! Вот это была обида! Я ожидала, что она будет уверять, что я способная, что надо только подольше посидеть, и всё получится, что магазин — это пустяки, в конце концов, что она сама сходит…

А мама сказала то, что думала. Никогда не делайте этой ужасной ошибки! Говорите то, что должны, а никак не то, что просится на язык. Если, разумеется, не хотите нарочно обидеть.

В следующий раз я искренне обиделась на Леву. Было так: у нас родился первенец, и мои сотрудники пришли навестить меня и принесли коллективный подарок от всего отдела. Пода­рок был сказочным и очень дорогим — флакон французских духов «Мажи нуар». (У меня са­мой была только маленькая бутылочка «Белой си­ре­ни». ) Когда гости ушли, вдоволь повосхи­щав­шись нашим младенцем, Лева по­вер­тел в руках драгоценный подарок, завер­ну­тый в обер­точ­ную бумагу, так что не виден был не только флакончик, но даже и коробочка, и за­дум­чиво сказал: «Теперь, если нам понадо­бит­ся для кого-нибудь очень дорогой подарок, у нас есть это». Даже не подумал, что я могу раз­вернуть бу­ма­гу, вскрыть целлофан, разъять ко­робку, отку­по­рить флакон и надушиться. Всё это предназ­на­чалось настоящим женщинам, та­ким, как на экране, а не его простой повсе­дне­в­ной жене.

И я, конечно, оставила духи и больше ни­ког­да к ним не прикасалась. И с мужем не раз­говаривала. И вообще засомневалась — пра­ви­ль­но ли вышла замуж?

Лева пару часов ничего не замечал, а по­том, когда понял, что я ужасно сержусь, никак не мог взять в толк, за что. Не приходило в го­ло­ву, что и я (только теоретически) причисляю себя к женщинам, которые могут душиться луч­шими в мире духами…

Потом, через несколько лет, когда появи­лись первые деньги от его зарплаты старшего научного сотрудника, он полюбил делать мне по­дарки. Не дорогие, разумеется, но изыскан­ные. И теперь уже он ужасно, просто смертель­но обиделся, когда на его пятидесятилетие я подарила ему мангал для шашлыков, причем не навороченный, а самый простой, прямо­у­гольный — великая была ошиб­ка с моей сто­ро­ны!

…Теперь обижаюсь редко. Множество ве­щей, выглядящих обидными со стороны, ка­жут­ся мне просто смешными. Когда молодой при­ятель сказал: «Не перебивайте меня, а слушай­те внимательно! Вы ничего не понимаете!» — я только засмеялась.

Одна вещь осталась жгуче обидной — непра­виль­ная реакция на доверительность. Но я от нее не откажусь. По мне, так лучше пару раз по­плакать, чем молчать о самом важном из опа­сения, что его низко оценят или плохо ис­поль­зуют.

Старинная история

Ужасно хочется рассказать своими словами одну старинную японскую историю.

Итак, жил-был даймё по имени — ну, ска­жем, Хосакава Тодаоси. Был он предводи­телем огромного клана, и самые отважные и богатые самураи имели честь лично прислуживать ему. Он был уже очень стар — ему исполнилось пять­десят четыре года. Внезапно его сразила тяже­лая болезнь, и придворный лекарь сооб­щил бли­з­ким, что надежды нет. Тогда самураи са­мо­го высокого ранга стали искать возмож­нос­ти поговорить с князем наедине, чтобы ис­просить у него разрешения после похорон совер­шить сэппуку и последовать за господином, который, пока был здоров, осыпал их своими милос­тя­ми.

Некоторым Тодаоси разрешил сразу — их права были неоспоримы. Другим пришлось по­чти­тельно просить несколь­ко раз, прежде чем князь нехотя согласился, а одному из своих вас­салов он категорически отказал. Просто на­от­рез! Всегда недолюбливал его. И хоть созна­вал, что не совсем хорошо на смертном одре от­ка­зывать верному человеку в его законной про­сьбе — но отказал! Сказал: «Послужи лучше мо­ему сыну!» И умер.

Восемнадцать самураев, получивших разре­ше­ние Тодаоси, после торжественных похорон, на которых все они присутствовали, коротко простились с родителями, женами и детьми, и сделали харакири, каждый в свой час и в своем месте. Все прошло самым торжественным и при­стойным образом. Каждому из них ближай­ший друг быстро и аккуратно отрезал голову. Ничья жена не осквернила ритуала слезами или жалобами, и только совсем молодая жен­щина — жена самого юного самурая — вышла ут­ром к завтраку с припухшими глазами, но све­к­ровь простила дурочку и ничего ей не сказала.

А самурай, возглавлявший клан Абэ, чувст­вовал себя несчастным и опозоренным. Над ним уже и посмеивались. И он, ослабев душой, совершил недостойный поступок — сделал сэп­пуку без разрешения своего господина.

Новый князь разгневался на такое непо­кор­с­тво. И наказание обрушилось на весь клан Абэ. Князь приказал разделить имущество умер­ше­го на всех его пятерых сыновей по­ро­в­ну.

Горе семейства Абэ не знало предела. Младшие братья, всегда предполагавшие, что будут служить старшему и находиться под его защитой, оказались совершенно бесприютны. Каждый из них получил свое поместье, крес­ть­ян и службу у молодого даймё.

Растерян­ность и негодование их росли с ка­ж­дым часом. И, ко­неч­но, дело кончилось взры­вом. На торжест­венном смотру перед ли­цом молодого князя старший сын Абэ выхватил свою катану и обна­ру­жил недовольство, почти мятеж, дерзко от­ру­бив себе косичку… Ну, тут, конечно, его схватили и по приказу Тодаоси безоговорочно удавили.

Остальные братья со своими семьями укры­лись в усадьбе отца. Прежде чем начался штурм усадьбы, мужчины с полного и горячего одобрения женщин прирезали своих детей и жен, а потом героически защищали усадьбу, показав себя настоящими отважными самурая­ми, достойными памяти потомков. Нападаю­щие под командованием Коремицу Мондзаэ­мона тоже рубились отважно и умело.

Погибло общим счетом человек семьдесят, включая жен­щин и детей, которые в битве не участво­вали по известным уже причинам. Из семей­ства Абэ не уцелел никто — слуг переби­ли, а по­след­ний, случайно оставшийся в живых, по­кон­чил с собой. Под конец усадьбу, естественно, спалили. Коремицу Модзаэмон отправился к даймё с докладом, любуясь по дороге белыми цветами уноханы, которые распустились вдоль садовой ограды. За свое безупречное во­ен­ное мастер­ство он получил достойную награ­ду — прибавку в триста коку риса, земельный надел и парад­ное кимоно. Доволь­ный князь подарил ему свой веер.

И если бы они были марсианами, а мы с ва­ми — морскими спрутами, то и тогда мы не мог­ли бы понимать их меньше, чем понимаем сейчас!

Скандал

Было мне лет семь, когда сын соседей, жи­ву­щих за стеной, женился и привел к роди­те­лям жену Лялю. Она была беленькая, голубо­глазая, с нежными ручками. Безымянный паль­чик и мизинчик на обеих руках были присог­ну­ты и являли воплощение изящества. Мне вся эта хрупкость, вместе с именем и наманикю­рен­ными пальчиками, казались подходящими для одних только принцесс. Других аристо­кра­тов в нашем дворе не водилось, и сравнивать было не с кем.

Свекровь Лялина, тетя Бася, была женщина незлая и лишенная ехидства. Маленькая, пол­ная, очень подвижная, она считала естест­вен­ным смыслом своего существования поддер­жа­ние безупречной чистоты. Дома это было про­ще. Поэтому много внимания тетя Бася уделяла крыльцу, дверной ручке, наружным поверх­нос­тям оконных стекол, блеску толстеньких листов алоэ, стоящего на специальной подставке у две­рей, и прилегающей к ее ступенькам части двора, которую мела с остервенением по многу раз на дню.

Появлению невестки она простодушно об­ра­довалась, предполагая, что у нее теперь бу­дет рьяная и преданная помощница. Но что-то не сложилось. У Ляли были другие идеалы.

Однажды я делала уроки за обеденным сто­лом и слышала, как всегда, невнятное буб­не­ние за соседской стеной. Постепенно звуки голосов стали громче и выше. Тетя Бася и Ляля ссорились. Я уже слышала слова. Речь шла о чис­то­плотности.

Динамика разговора отвлекла ме­ня от про­писей. В интонациях появились не­стер­пи­мые виз­г­ливые нотки. Слова… слова ста­ли невы­но­симыми. Я не всё понимала, но в них было что-то абсолютно неприемлемое. Я уже приникла к перегородке, у меня уже лились сле­зы, я боя­лась пропустить хоть звук — за сте­ной творилось что-то невероятное. Мне нельзя было уйти. Ка­жется, я думала, что немного сдер­живаю их своим присутствием.

Когда бабушка вернулась с базара, у сосе­дей уже утихло, но я все еще всхлипывала. Она выслушала мой посильный пересказ и сказала, что это называется «скандал».

Бабушка легко объясняла разные сложные вещи. Например, ко­гда я в своем неумеренном и неконтролиру­емом чтении наткнулась на сло­во «порно­гра­фия», она объяснила, что так на­зы­ваются кар­тин­ки, на которых люди с го­лы­ми попами. Ме­ня это объяснение удовлет­во­рило на долгие годы.

Вернемся, однако, к скандалу. В нашей се­мье случались ссоры и громкие голоса. Мне слу­чалось быть и битой, но визга и не­при­ем­ле­мых слов у нас не водилось. Мне всегда каза­лось, что моя нервная сис­те­ма не может вы­держать напряжения, воз­ни­кающего в поле на­стоящего скандала. Это так и есть. Даже скан­далы в интернете вызывают у меня сердце­бие­ние, сухость во рту и прибли­жаю­щи­е­ся слезы. Что-то вроде реакции аквариумных рыбок на близкое землетрясение. Бестолковое смятение.

Однако в моей биографии есть настоящий скандал, в котором я принимала полноценное участие. Дело было так.

Я тогда служила начальницей. Возглавляла группу «контроля качества раз­работок», со­сто­ящую из трех человек, включая меня, которая принадлежала научно-техническому отделу до­воль­но секретного института, разра­ба­ты­ваю­ще­го микросхемы. Наш отдел зани­мался про­гно­зи­­ро­ванием развития тематики инсти­тута на бли­­жайшие двадцать лет. Причем конт­роль­ные циф­ры нам присылало Минис­тер­ство. Оно-то твер­до знало, сколько и каких микро­схем мы раз­ра­ботаем к двухтысячному году. Наше дело было разбивать грядущие дости­же­ния по го­дам и кварталам и своевременно отсылать в Мос­кву разнообразные документы, отражаю­щие многочисленные грани этого процесса. Ино­гда меня призывали в Министер­ство сред­него машиностроения на семинары по качеству разработок. Так что я была специалистом, весь­ма сведущим в этом вопросе.

Машинистку отдела звали Жоржеттой. Она бы­ла худая, ломкая, смешливая и крикливая не­­за­мужняя женщина лет сорока. Двигалась бы­с­трой изломанной походкой. Казалось, в ее скелете намного больше суставов, чем у дру­гих.

Однажды она напечатала мне какую-то бу­ма­гу, а я, глубоко поразмысливши о судьбах со­ветской электроники, решила внести в нее из­ме­нения.

Жоржетта просмотрела новую вер­сию и сказала, что это ерунда. Она этого пе­ча­тать не станет.

Я принялась объяснять суть проблемы. Она стояла на своем. Гнев охватил меня: я была зна­током вопроса и на служебной лестнице воз­вышалась над ней, как Леголас над Глои­ном, сыном Гроина.

— Хорошо! — сказала я. — Сама напечатаю!

Она уселась на стул за машинкой и отве­ти­ла, что пока она здесь машинистка, никто не сме­ет печатать на ее машинке.

Ярость подхватила меня и понесла неиз­ве­ст­но куда. Возможно, я и повизгивала — не бе­русь отрицать, всё было размыто потоком не­контролируемых и поэтому отрадно возбуж­да­ющих эмоций. Слов никаких не помню, но я схва­тила ее за тощие плечи, сдернула со стула, уселась на него сама и напечатала с тысячью оши­бок заветный листок, в который упиралось всё благополучие советской науки и техники до конца тысячелетия.

Может, эти ошибки и послужили причиной того, что мы не выполнили взятые на себя обя­за­тельства.

В результате институт вообще за­крыл­ся, министерство перепрофилировали, Со­вет­ский Союз распался, случился дефолт и Крым заблудился на просторах геополитики. А в Грузии произошла Революция роз. Кто знает? Эффект бабочки…

Сосед

У меня был сосед. Красивый мальчик моего возраста. Пока мы были маленькими, каждый день вместе играли во дворе. В школе учились в параллельных классах.

Он был всегда хорошо подстрижен и очень аккуратно одет. Никаких чер­нильных пятен на пальцах, портфеле и шко­ль­ной форме. Мама во­дила его в школу и сама носила вязаный ме­шочек с черниль­ницей. И поскольку мама вы­хо­дила вовремя и не бегала со своей непро­ли­вайкой, то и чернила не оста­вляли никаких сле­дов. А я…

Мальчика звали Эрастик. Имя мне казалось очень красивым, и до сих пор кажется. До «Бедной Лизы», а тем более до Фандорина ос­та­ва­лось еще много лет, поэтому Эрастик был со­вер­шенно уникальным.

Маму его звали тетей Варей. Она была стат­ной и очень красивой рус­ской женщиной. С бо­гатым узлом золотистых волос на затылке, с плав­ной походкой и прият­ным голосом. Муж ее был грузином, много старше нее. Лет на два­д­цать, как мне кажется. Он был видным ин­же­нером, хорошо зараба­ты­вал и только ра­до­вал­ся, что молодая красивая жена сидит дома и вос­питывает детей.

Тетя Варя обожала Эрастика. Она делала с ним уроки. Выводила строчные и заглавные бу­квы с наклоном и показывала, где должен быть нажим, а где волосяной хвостик. Они вмес­те читали то, что было задано по внеклассному чтению. Сначала тетя Варя читала про себя, а потом Эрастик читал то же самое и переска­зы­вал маме. А она уже точно знала, что правиль­но, а что он не дочитал или понял не так. Потом пошли тычинки и пестики, Золотая Орда и суф­фиксы «ен» и «енн». Она никогда ни от чего не уклонялась. Самый скучный параграф, кото­рый мне и в голову не приходило прочесть (ка­кого черта? это вчера объясняли в классе), она чи­та­ла ему вслух и не по одному разу. Ее цель была закончить четверть без троек. Для этого она при­клады­вала огромные усилия, уча­ст­во­ва­ла в трудах родительского комитета, а в стар­ших клас­сах была даже его предсе­дателем.

Иногда, в редких случаях, она просила меня помочь по физике или математике. Я подни­ма­лась в их квартиру и объясняла, что там было непонятно.

Однажды, в задумчивости вертя шпильку, выпавшую из моих волос, я ходила от стены к стене, читая Эрастику нудную лекцию о законах Кирхгофа. Или, может, о правиле бу­рав­чика. Мой взгляд упал на два углубления, рас­стояние между которыми точно соответст­вовало рас­сто­янию между ножками шпильки. И я, конеч­но, машинально вставила туда шпи­ль­ку. Про­ско­чила искра, свет погас по всей квар­тире, Эра­стик был совершенно счаст­лив. Углубив­шись мыслями в пучины физики, я не обратила внимания, что дырочки в стене были не просто так, а электрической розеткой. Это событие ни­как не повлияло на мою репу­тацию знатока фи­зики.

Мы закончили школу вполне успешно. Я по­лу­чила серебряную медаль, а Эрастик очень при­личный аттестат. Он даже поступил на ка­кой-то инженерный факультет Политехни­чес­ко­го института.

Лева, появившись в нашем дворе и став там своим, в разговорах со мной, естественно, на­зы­вал моего соседа Педерастиком. И совер­шен­но зря. Эраст симпатизировал девочкам. На одной из них женился. Потом развелся. Уха­жи­вал за другой, свалился у нее с балкона. Был опе­рирован и снабжен металлическим шты­рем, скрепляющим травмированный позвонок. После этого походка его стала совершенно не­отразима. Вылитый Юл Бриннер в роли Криса.

Потом — как во всех остальных моих истори­ях — мы уехали в Израиль. А балованный, кап­риз­ный, изнеженный Эрастик, которому уже было под сорок, пошел неожиданно добро­воль­цем на грузино-абхазскую войну и был там убит.

И к чему были все эти тычинки и четверки? Мамина любовь и девочка, к которой он про­би­рался на третий этаж по наружной стене?

И спросить не у кого. Понимай как хочешь…

О справедливости

Царек был так себе, третьей величины. Не вполне законный наследник дряхлой династии в крошечном восточном государстве. Титуло­вался, разумеется, «Великий».

С соседними могучими властителями был лу­кав и льстив. Со своими — подозрителен и сви­реп. На каждом холме построил себе по дворцу. На горах повыше — по крепости. Боялся восстания либо нашествия.

Отношения с Богом были прагматичные. Ве­рить не верил, но Храм ему построил. Правда, и чужому богу построил храм. На Родосе. Просто не смог удержаться: хотелось и грекам пустить пыль в глаза.

С женой воевал не за столом, а на поле бит­вы. Вторую жену казнил, как и троих сыновей. Когда его достал язвенный колит и он понял, что умирает, то велел собрать лучших людей сто­лицы и убить их в час его смерти. Очень хо­телось, чтобы кто-нибудь плакал, когда он ум­рет. Рассчитывал, что дети и жены казнен­ных со­здадут атмосферу скорби.

Лет через сто тело его выкинули из роскош­ного мавзолея, сам мавзолей разрушили и да­же саркофаг разбили на мелкие кусоч­ки. И был бы он заслуженно забыт, если бы не случи­лась огромная историческая ошибка — ему при­пи­са­ли преступление, которого он не совер­шал. И вот этот ирод въехал в вечность на не­бы­валом из­биении младенцев, которое, по пре­данию, слу­чилось через пять лет после его смерти.

Теперь его знает каждый малограмотный ма­­­­разматик христианского мира. Люди, кото­рые слыхом не слыхали о Хаммурапи, Рам­зесе Втором, Кире, Цинь Шихуанди, Карле Великом и даже Наполеона помнят как слоеный торт с за­варным кремом, — знают имя Ирода, царя Иудеи.

А я была на днях на развалинах его дворца. От дворцов остались насыпанные высокие хол­мы, цистерны для воды, остатки стен, осколки колонн, намеки на арки и один небольшой ку­пол. И камни, камни, камни под палящим солн­цем. И колючки, растущие между ними. И пра­вильно!

Еще о справедливости

Кажется, я не люблю справедливость…

Мифологически она дочь Фемиды. Кстати го­воря, с Фемидой у меня никаких разногласий. Да свершится правосудие! На то и суд, и в осо­бен­ности суд неподкупный, с независимым су­дь­ей и свободной прессой.

Юстиция — дело про­фес­сиональное. А спра­вед­ливость — в на­ших руках. Вот я приведу при­меры.

У меня был замечательный учитель физи­ки, Олег Евгеньевич Борделиус. Он не только прекрасно знал школьный курс физики — этим ни­кого не удивишь, не только мог момен­таль­но решить любую супер-олимпиадную задачу из «Кванта» — это тоже входит в программу-максимум хорошего учителя. Главное — он лю­бил задорные рассуждения своих старшеклас­сников. Охотно принимал в них участие и для каждого желающего прицепил физику, робко вы­­гля­дывающую из учебников Перышкина, к фи­лософии мироздания, так что первый закон Ньютона стал введением в наши глубокие раз­мышления о конечности или бесконечности Все­ленной, а вся физика сделалась чуть ли не инструментом общения с Богом. Вот какой он был учитель…

У моего годовалого сына обнаружили порок сердца. На вид всё было нормально, но педи­атры в один голос уверяли, что тоны грубо на­рушены, и есть опасность. Мы пробились к луч­шему детскому кардиологу Грузии. У него в ру­ках каждый ребенок переставал плакать, ус­по­каивался и даже замирал, когда профессор Фуфин, сделав все необходимые обследова­ния, под конец приема клал просторную сухо­ща­вую бледную ладонь на детскую грудь, за­кры­вал глаза и вслушивался всеми рецеп­тора­ми своей гениальной кисти в то, что происходит в глубине маленькой грудной клетки. Он отка­зался оперировать, наблюдал нашего сына до пяти лет, а однажды сказал, что от­вер­стие меж­ду желудочками полностью за­крылось, и наш мальчик совершенно здоров. Страшно по­ду­мать, как могла повернуться на­ша жизнь, со­гласись мы на операцию в два года, как со­ве­товал молодой кардиолог из по­ликлиники.

У моей мамы была портниха тетя Леля. Луч­шая портниха города. Она могла сшить уни­каль­ный туалет из совершенно недостаточного количества материала. Мне она сшила летнее пальто из кусочка шоколадного кожзаме­ните­ля, комбинируя его с лоскутами чего-то пу­шис­того дивно-бежевого, с удовольствием остав­ленными у нее другой клиенткой, умчав­шейся в восторге от своего вечернего костюма. В этом пальто я чувствовала себя юной и пре­красной. Моя походка была стремительна и грациозна. Шарфик выглядывал задорно и женственно. И университетские мальчики смотрели на меня осо­быми взглядами, на которые я отвечала не­брежной улыбкой.

Всё. Довольно примеров. Теперь о справед­ливости.

Все ценят и ува­жают тех, кто достиг вершин своей специаль­нос­ти. А что делать остальным?

Учителям, ко­то­рые не любят и боятся детей, пло­хо знают ма­териал и каждый божий день то­ск­ли­во ждут окон­чания уроков? Ведь их если и не боль­шин­ство, то очень много… Они учат сво­им пред­ме­там, и дети в конце года знают про суф­фиксы и тычинки почти все, что по­ло­жено.

Что делать заурядным поликлиничным вра­чам, которым неинтересно, что там внутри у па­циента; которые брезгуют дотронуться до чу­жой кожи, боятся заразиться какой-нибудь бо­ле­знью, испытывают отвращение к запаху боль­ного тела и тупости необразованных паци­ен­тов? Они дают антибиотики и бюллетени, а тяжелых больных направляют в больницы. И от них есть маленькая польза. А что, по спра­вед­ливости их расстрелять, что ли? Или уволить, и пусть идут разнорабочими и судомойками?

Я отлично понимаю разницу между хоро­шим архитектором, который построил Парфе­нон или Храм Покрова на Нерли, и плохим, у которого все комнаты получаются проход­ны­ми… Но мне плохого жалко.

Сестры

Сестер звали Амина и Лейла. У Амины был муж и трехлетняя дочь, а Лейла еще не вышла замуж. Был один парень, Халед, который по­смат­ривал не нее внимательно, но пока ничего особенного не говорил. Хотя мать его, тетя Заира, очень ласково улыбалась при встрече и угощала Лейлу фруктами из своего сада.

Сестры дружили между собой, и когда Ами­на страшно заболела, Лейла совсем забыла обо всем остальном, ночевала у сестры, смотрела за ребенком, стирала и работала в огороде.

Муж Амины был очень расстроен. Когда ей отрезали грудь, он не мог поверить, что такое несчастье случилось именно с ним. Он и жалел жену, и сердился, и стеснялся соседей — у всех жены нормальные, а у него калека. И еще он боялся, что она умрет, и они с ребенком оста­нутся одни.

После операции доктор сказал, что болезнь тяжелая, и Амина все еще не вылечилась. Надо ездить в большую больницу и принимать лече­ние. Муж Амины пошел к своему двоюродному деду — самому уважаемому человеку в дерев­не — и попросил похлопотать. Двоюродный дед позвонил зятю, съездил в город, кому-то отвез коробку сигар, чьей-то жене подарил золотое кольцо с эйлатским камнем, и Амина получила разрешение на лечение в Иерусалиме.

Еще несколько дней ушли на пропуска для нее и Лейлы, и девушки первый раз поехали в дальнюю дорогу. Они остановились у родствен­ников на восточной окраине, передали пахла­ву, испеченную их мамой, свежий овечий сыр и пряности, которые привезли с собой. И еще кое-что, довольно тяжелое, что муж Амины ве­лел отдать двоюродному брату.

Утром они отправились в больницу. Обе не спали всю ночь. Боялись, что не найдут докто­ра. И что он будет очень строгий и накричит на них. И еще, что лечение будет страшным — что от него выпадут волосы и брови. И что на об­рат­ной дороге Амине будет плохо.

На следующий день они вернулись в свою де­ревню. Теперь каждые три недели они езди­ли в Иерусалим. Амину начинало тошнить, как только она садилась в автобус. На контрольном пункте их уже знали, но все равно ждать прихо­дилось долго, и когда они добира­лись до Иеру­са­лима, Амина с трудом держа­лась на ногах. Ее сразу укладывали на тахту, и от слабости и дур­ноты она не могла встать до следующего утра, когда надо было ехать в больницу.

Волосы выпали, но под платком было не вид­но. Зато брови приходилось рисовать ка­ран­да­шом. А ресниц у Амины теперь не было совсем.

Когда они ехали на пятое лечение, на про­пускном пункте их проверяли особенно настыр­но. Копались в сумке у Лейлы, рассмат­ривали результаты анализов. И даже открыли сумочку с лекарствами — обезбо­ливающими и от тошно­ты. Там лежал пакет, который муж Амины все­г­да передавал своему двоюродному брату. Сол­датка равнодушно разрезала целлофан, от­кле­ила липучки, развернула бумагу и увидела со­дер­жимое. Офицер прибежал на ее крик через секунду. Лейлу и Амину уже держали за локти.

— Что это? — спросил рыжий кипастый лейте­нант. — Взрывчатка?

Амина молчала. Лейла ответила:

— А ты как думаешь, идиот? Мы двенадцать раз едем из Газы в Иерусалим и не повезем взрывчатку? Просто так будем кататься туда-сюда?

Их отправили в ШАБАК на военном джипе. Лейлу ни о чем особо и не спрашивали. Про­ве­рили по компьютеру, на какой улице живут бли­жайшие родственники, и выехали туда на трех машинах.

А Амину повезли в больницу на курс химио­терапии.

Панегирик

Какая ты красивая, моя иврит, и какие заме­ча­тельные слова ты знаешь говорить!

Ты умеешь один раз сказать: «Дщери Иеру­са­лимские, не будите и не тревожьте возлюб­лен­ной моей, доколе ей угодно!» А другой раз: «Водитель! Чтоб ты был мне здоров, ты что, заснул??» Иногда ты говоришь: «Прости меня, госпожа моя, но я стоял в этой очереди раньше тебя». А иногда: «Сын проститутки! Иди… себя в …!! Маньяк!!»

У тебя нет фальшивого «Вы», потому что «вся Израиль друзья», но ты спросишь веж­ли­во: «Почтенный судья позволит мне усомниться в сказанных словах?»

Хайфа у тебя хороша, но и Иерусалим кра­си­ва очень, а когда наступает темный ночь, то и Тель-Авив у тебя красавица! Воды твои бывают солеными в море, но они сладки в ручьях и водоводах.

Страшными проклятиями проклинаешь ты на каждой свадьбе того, кто забудет Иеруса­лим, а после свадьбы счастливый юноша назо­вет свою бывшую невесту «моя женщина», а она его — «мой господин».

Всю ночь открыт окно у меня в комнате, но когда придут полдни, придется мне возжечь сли­я­тель воздуха, и много серебра возьмет у меня за это Электрическое товарищество.

Ты прекрасна, возлюбленная моя иврит, ты прекрасна! И нет человека, который, овладев тобой, не полюбил тебя всей душой и сердцем.

Ксения

Ксения ехала домой с работы и перед са­мым светофором внезапно и ясно поняла, что Всеволод умер. Она чуть не врезалась в перед­нюю машину, но всё же успела затормозить, хотя красный свет светофора ее теперь ни­ско­ль­ко не занимал. Вообще ничего не зани­мало.

Стало понятно, что его письма, теле­граммы, от­крытки, телефонные звонки, банде­роли, подар­ки, сюрпризы прекратились на­всегда. Можно боль­ше не проверять почтовый ящик по двад­цать раз на дню и не выходить на пло­щадку по пять раз за ночь в надежде, что пья­ный поч­тальон, проспав весь день в вытрез­ви­теле, усо­вес­тился и принес почту ночью. Она хотела сей­час же написать ему об этом, как го­да­ми пи­сала обо всем, что имело хоть какое-то зна­че­ние, но вспомнила, что его нет, и кивнула се­бе головой.

Они познакомились очень давно на теплом море в Болгарии и с тех пор переписывались. Он был женат, очень занят и не вполне здоров. За все эти годы он приехал к ней в Ленинград только один раз. Неделю они гуляли по городу, ходили в музеи, ездили на карельские озера, потом она отвезла его в аэропорт, и он улетел в свой Челябинск. Их письма стали еще длиннее и откровеннее. Он каждый день ходил на поч­тамт. Ксенины конверты не долго дожи­да­лись востребования.

А теперь всё кончилось. Три не­дели молчания — его больше нет.

Проще всего было с Карелией и музеями. Она никогда больше не пойдет в Эрмитаж и не поедет на озера.

Письма, книги, открытки, фотографии, эс­там­пы, шелковый коврик и чудесный распис­ной поющий волчок она сложила в коробку из-под пылесоса и запихала в дальний угол чула­на. Чтобы не видеть коробку, поставила перед ней старый пылесос.

Труднее всего было с городом. Она пере­ста­ла ездить в центр, а когда оказывалась там, ходила не поднимая головы, глядя себе под но­ги. Слез почти не было. Так — усталость.

Классическая музыка вяло просачивалась в ее душу и не раздражала. Хороши были телеви­зионные сериалы со стрельбой. Со временем она даже запомнила имена некоторых персо­на­жей, и одни из них стали ей нравиться боль­ше, чем другие.

Жизнь закончилась, но до смерти еще мно­го лет — работа, пенсия, ста­рость, болезни, и обо всем этом больше некому было рас­ска­зы­вать…


Всеволод Константинович сидел на заседа­нии комиссии по утверждению Генерального плана застройки Челябинска. Как главный архи­тектор города, он был председателем комис­сии. С тех пор, как началась суета с приемкой плана, работы прибыло вдвое.

Он стал мыс­лен­но писать Ксении, как он устал и какую ерун­ду болтают на таком важном совещании, но вспом­­нил, что покончил с этими письмами.

Она была симпатичной, и забавной, и совсем не глу­пой, хотя и востор­жен­ной не по во­зрасту. Но у него больше не хватало сил на эту пе­реписку.

— У меня уже был сердечный приступ, — ска­зал он себе. — Мог же я умереть? Ну вот я и умер. А этот чернявый, пожалуй, дело говорит… Надо еще раз посмотреть его проект.

Сказка о Золотом Петушке

Золотой Петушок сидел на своей золотой спи­це и бдительно поворачивался вместе с ней во все стороны. Его дело было вовремя кука­рек­нуть, чтобы предупредить о нападениях из-за границы.

Говоря по правде, он был не един­ст­венной системой раннего оповещения. В штабах за все­ми границами сидели платные агенты и ис­пра­в­но сообщали о вражеских инициативах. По ночам, накрывшись с головой пледом, от­сту­ки­вали позывные и посылали своим бос­сам шиф­ровки о планах и намерениях коварных со­се­дей. И электронная разведка не дремала. Под­слушивала разговоры северных соседей, под­глядывала за южными. А восточных вообще по­ка­зывала по телевидению на 732 канале он­лайн. На западе у нас море, так что о западе пе­тушок мог не беспокоиться.

Были, конечно, и дан­ные спутниковой раз­вед­ки. Если где заме­ча­ли скопление боевой тех­ники больше одной единицы, то будили ко­мандиров приграничных полков. А уж если боль­ше трех, то и начальника округа могли рас­толкать…

Сам Петух являлся внебюджетным подар­ком одного кудесника — старинного друга Сио­на. Было бы грубо и неделикатно показать ча­ро­дею, что его дар ценят не выше, чем раз­ра­ботку какого-нибудь стартапа. Поэтому спицу уста­новили в самом Црифине.

Спервоначалу Петушок, конечно, и понятия не имел, кто и откуда собирается нападать, и очень боялся осрамиться, да и мага своего под­вести.

В первый же день он повернулся на се­вер и невнятно кукарекнул. Вокруг произо­шла легкая суета. Кликнули начальника раз­вед­ки. Тот упер руки в бока, поглядел на вскука­рек­нувшего и проворчал:

— Ну да, было дело. Только что Мустафа Ба­дер Ад-Дин призвал двинуть войска и неза­мед­лительно уничтожить Израиль.

Пару дней Петушок был вполне доволен со­бой, но потом почувствовал, что пора. Ветер как раз дул на юго-запад. Он звонко закука­ре­кал. Начальник штаба оторвался от телефон­но­го разговора с женой и вопросительно по­смо­трел на начальника разведки. Тот объяснил:

— Это в Газе. Сегодня два туннеля закон­чи­ли. Собираются нападать на блокпост!

— А, ну-ну, — сказал генерал и продолжал го­во­рить же­не: — Тали, она ничего не читает! Учи­тель­ни­ца сказала, что она распечатывает из Ви­ки­пе­дии сама не знает что! Это катастрофа!! На­до что-то делать!!!

Тут Петушок почувствовал себя свободнее. Для полной уверенности он кукарекнул на вос­ток.

Теперь уже в старших офицерах необходи­мости не было. Довер[7] коротко объяснил жур­на­лис­там, что террористическая группа «Валид Аш-Шехри» перехвачена при попытке перейти границу с Иорданией.

Все было в порядке. Петушок кукарекал, ко­гда и куда хотел. Один раз, из озорства — прямо в море. А там, конечно, была в это время шхуна с оружием для «Исламского джихада» и два де­­сятка отборных Воинов Аллаха. Попасть впро­сак оказалось невозможно. И Петушок пе­ре­клю­чился на личную жизнь.

До того, как кудесник мобилизовал его на военную службу, он жил на ферме в Вискон­си­не. У него была вполне счастливая семейная жизнь, которую он по глупости не ценил: куроч­ка Ряба, цыплятки, другие курочки. Он стал вспо­минать о них и ностальгически кукарекать. Теперь он делал это и ночью. Глупо было с его стороны соглашаться на предложение кудес­ни­ка. Тоска одолевала Петушка, и уже ни в Ришо­не, ни в Лоде, ни в Рамат-Гане никто по ночам глаз сомкнуть не мог.

Формально Петушок был прав. Упрекнуть его было невозможно — угроза мерцала со всех сторон и во всякое время.

Дело легло на стол к премьер-министру. Со­ветники прикинули несколько вариантов ре­ше­ния проблемы ночного покоя для законо­по­слушных граждан, и он вынес вердикт: выки­нуть к чертовой матери Петуха, вместе со спи­цей и со всей базой, подальше в Негев. Бе­ду­ины привычные — им все равно на намазы вставать.

А на месте бывшей базы построить роскош­ный район, каждая квартира в котором будет стоить три миллиона шекелей. Ясное дело — для демобилизованных солдат…

Как тебя отыскать, дорогая пропажа

В молодости у меня была подруга, которая, кроме нормального спектра дружеских чувств — понимание, доверие, симпатия, способность смеяться вместе над одним и тем же, физи­чес­кая приязнь и что там еще прилага­ется? — вы­зы­вала неожиданное чувство почте­ния. Она была лучше образована, неописуемо активна и за­ни­малась чудесными рукодели­ями. Каждый раз, наведавшись к ней домой, я уходила изум­лен­ная.

Ее отец был известным тбилис­ским мате­ма­тиком, челове­ком, излучающим друже­лю­бие и обаяние. (Однажды он мимохо­дом устро­ил ме­ня на работу, где я написала диссер­тацию.) Пра­дед ее был знаменитым раввином, чьим именем названа синагога в Израиле. Эсин дом был непохож ни на какой другой. Он был бит­ком набит книгами, картинами, плас­тинка­ми, альбомами, статуэтками, вышив­ками, папками с самиздатом, ковриками, математи­ческими журналами, бело-голубым гжельским фарфо­ром, многочисленными чле­на­ми семей­ства и друзьями каждого из них.

Это был не мой мир. У нас все книги стояли в застекленных шкафах, а перепечатки Ман­дель­штама и Гумилева появлялись раз в год и только на один вечер. Но Эся вызывала у меня восторг и безнадежное желание перейти от уны­лого книгочейства к ее бурной творческой жизни.

Однажды с Эсей случилось несчастье. Сре­ди десятков ее друзей (я своих считала скупы­ми единицами) была симпатичная па­ра, Ар­нольд и Марианна. Отец Арнольда рабо­тал в Ко­митете государственной безо­пасности и, яв­ляясь полковником этой замечательной орга­ни­зации, занимал в иерархии видное мес­то на­чальника отдела Республиканского коми­те­та. Поэтому сын его раньше других мог читать самиз­да­товские новинки и приносить Эсе пер­вые копии (мне доставались в лучшем случае четвертые).

Назавтра после дня рождения Марианны они пришли к Эсе и коротко разъяснили ей си­ту­а­цию. Кто-то из бывших на дне рождения украл бриллиантовое кольцо Марианниной ма­мы. Они внимательно проанализировали, кто из гостей оставался в комнате один, и по всему выходит, что кроме Эси, взять было некому. Кольцо предлагали вернуть немед­ленно.

Эся не могла этого сделать по понятным при­чинам. Арнольд был терпелив. Он назвал це­ну кольца — абсолютно астрономическую сум­му — и предложил Эсе, если она почему-ли­бо не хочет или не может вернуть кольцо, от­дать хотя бы деньги. Уходя, он обернулся и ска­зал, что если что не так — его папа заин­тере­су­ется, откуда у профессора матема­ти­ки в доме зале­жи диссидентской литературы, кто их ему передавал и кто у него брал их почитать…

Они ушли, а Эся осталась. Она не могла ни слова рассказать отцу, потому что считала его сердеч­ником и боялась, что такая беседа за­кончится инфарктом. Не могла и собрать необ­хо­димые деньги. Такую сумму никто из ее дру­зей не заработал бы за всю жизнь. Не могла даже уничтожить запрещенную литературу — ее было так много, это бросилось бы в глаза ро­ди­телям, да и у Арнольда оставались в за­лож­ни­ках все остальные друзья, передававшие или читавшие эти листки. Она просто оцепе­нела от ужаса и проводила так дни и ночи.

В субботу вечером в дверь позвонили, и в квартиру ввалились веселые Арнольд и Мари­ан­­на с бутылкой шампанского. Они бросились дружно обнимать Эсю, крича, что кольцо на­шлось, мама сама засунула его в цветочную ва­зу…

— Сейчас разопьем бутылочку шампан­ского и все забудем! Ты прости, Эська, так нехорошо получилось!

Эся так и не вышла из оцепенения, и по­это­му Арнольду удалось откупорить бутылку, раз­лить вино и осушить вместе с женой по бо­ка­лу за Эсино здоровье. После этого они уда­лились.

С тех пор я раззнакомилась с этими двумя и больше не сказала им ни единого сло­ва. А по­том мы вообще уехали.

Эся живет в Иерусалиме. Она видный врач и заведует отделением огромной больницы. Дом ее точно такой, каким был в дни ее юнос­ти.

А у меня пропала прекрасная медаль из отцовской коллекции, и я начала вспоминать, кто был последним гостем, рассматривавшим эти медали…

И по этому случаю вспомнила Арнольда и Марианну. Да и медаль нашлась.

Циничное

А что такое смерть? Такое ль это зло,

Как всем нам кажется? Быть может, умирая,

В последний, горький час, дошедшему до края,

Как в первый час пути — совсем не тяжело?

Пьер де Ронсар

Робот-зазнайка был ужасным самовлюб­лен­ным типом. Хвастливым, несговорчивым и ленивым. Вдобавок на него не действовали уг­ро­зы. Он не боялся, что его выключат. Его со­здатель был нетрезв и забыл встроить в со­зна­ние робота чувство самосохранения. И чуть что — беспутная тварь устраивала истерики: «Бей, кру­ши, я тебя не боюсь! У меня нет чувства само­сохранения!»

Вероятно, и в меня его не встроили…

Смерть кажется мне состоянием, ничем не усту­­па­ющим жизни. Правда, все ее преиму­ще­ства негативные, но зато какие важные! Нет тревоги, тоски, одиночества. Никаких разочаро­ваний и досад. Безнадежных, бесплодных ожи­да­ний. Не гнетет ответственность. Ничего не болит, и с гарантией не заболит. Не ока­жешься бездарнее, чем предполагал.

Старость, неот­вра­тимо надвигающаяся на живых, совершенно безопасна для мертвых. Де­ти запомнят дея­тель­ными, полезными и одушевленными. А са­мое главное — всё хорошее, что есть у жизни, плохо кончается. А у смерти всё навсегда.

Да ведь не нами придумано… Один задум­чи­­вый принц уже пятьсот лет назад говорил, что никто б не согласился, кряхтя, под ношей жиз­ненной плестись, когда б не неизвестность после смерти… Ну, это не наша забота! Какая там неизвестность? Ад, что ли? Как-то, знаете, не беспокоит…

Ну, правильно, правильно! Совесть не по­зво­ляет самостоятельно укоротить жизнь — на нас завязаны очень серьезные обязательства. Бесстыдно и легкомысленно оставлять без по­мо­щи тех, кому мы обязаны, или должны, или привыкли помогать. Но помечтать ведь можно?

Разговор в Петербурге

Владимир Николаевич вернулся из минис­тер­ства домой в пятом часу вечера. Перед обе­дом он успел просмотреть счета и положил на лаковый подносик, где они лежали, несколько купюр и записку к своему секретарю с прось­бой завтра же счета оплатить.

За обедом он не удержался и спросил у же­ны:

— Ты, Машенька, не обижайся. Я, разуме­ется, не расспрашиваю тебя никогда, на что ты тратишь деньги. Это было бы даже оскорби­те­ль­но. Наши обстоятельства, слава Богу, не вы­­нуждают нас экономить на мелочах. Но меня разбирает любопытство. Я видел счет из галан­терейной лавки на два рубля и сорок копеек за тесьму и позумент. Никак не могу сообразить, для чего они тебе понадобились?

Мария Дмитриевна ответила, улыбаясь:

— Мы с Таней начали шить платье кукле. По­зу­мент замечательно пойдет к зеленому шелку шлейфа, а тесьма нужна для шляпки. Танюше шестой год. Она знает все буквы, упражняется на пианино, говорит без ошибок по-фран­цуз­ски. А теперь буду учить ее шить. Меня научила мама, а я научу ее.

— Шить? — изумился Владимир Николае­вич. — Зачем же шить?

— Ну как, — засмеялась жена. — Она же де­воч­ка! Ей это нужно.

Владимир Николаевич поморщился.

— Машенька, сейчас другие времена. Купи ей глобус, почитай Брема, своди в планета­рий… Ей нужно общее развитие. Я уверен, что, когда Таня закончит гимназию, у нее будут все возможности поступать в университет. Она смо­жет стать инженером, математиком, архи­тек­тором или, на худой конец, доктором. Неу­же­ли ты думаешь, что наша дочь будет шить себе платья сама? Ведь начался двадцатый век. Ничто теперь не помешает образованной жен­щи­не заниматься самым интересным делом, ка­ким ей вздумается. Только представь — когда она закончит университет, будет тысяча девять­сот восемнадцатый год! А когда она войдет в мой возраст, на календаре будет тысяча де­вять­­сот тридцать седьмой! Вряд ли тогда она най­дет повод воспользоваться иголкой… Впро­чем, тебе виднее. Я просто полюбопыт­ствовал.

Мария Дмитриевна улыбнулась и своей ло­жеч­кой помешала чай в его чашке.

Шма, Исраэль![8]

Какая-то высокотехнологичная фирма из Ев­ропы вынуждена поддерживать тесные отно­ше­ния с несколькими израильскими старт-апа­ми. Ничего не поделаешь — интересы бизне­са. С психологической точки зрения это оказа­лось для ее сотрудников довольно мучительно.

Фир­ма, не будь дура, наняла соответствующего пси­­холога, который составил для северных ев­ро­пейцев, участвующих в переговорах с изра­ильтянами, внятную инструкцию, как им сле­ду­ет себя вести, чтобы лучше понимать партнера и, соответственно, добиться лучших резуль­та­тов.

Я нашла в этом документе захватывающие куски. Не могу не поделиться. Израильтяне ме­ня поймут абсолютно.

Первое, что поражает иностранца — непо­сред­ст­венность. Например, беременную изра­иль­тянку можно погладить по животу и лукаво спросить, кто там сидит и как его назовут. В от­вет она не залепит пощечину и не обвинит в сек­суальных домогательствах, а подробно рас­ска­жет о поле и возрасте ребенка, а может, и посоветуется насчет имени. Иностранец в полу­обмороке.

Это же случается на производственных со­ве­ща­­ниях. В разных вариациях. Кому-нибудь из участников может позвонить мама, и он об­су­дит с ней ее анализы и даст рекомендации по борьбе с запором. Или участник совещания сам может, извинившись, позвонить домой и рас­спросить, не стало ли хуже кошке. И тут же по­де­литься с товарищами признаками улучше­ния ее состояния. Дело терпит. Могут рас­сказать (и обязательно расскажут) о прока­зах детей. До­пус­тимо поинтересоваться у собеседника, ев­рей ли он, соблюдает ли шабат и какого рода каш­рут считает для себя необходимым. А также ест ли свинину.

Единственное, о чем не принято говорить, –это о политике. Правые и левые не начнут скан­далить на планерке. Вероятно, потому, что та­ко­­му спору не бывает конца, и производ­ст­вен­ные задачи не будут выполнены.

Приезжий должен быть готов к тому, что его могут и не представить присутствующим. Та­кое шокирующее поведение коренится в дет­стве хозяина фирмы или ответственного за кон­такты с партнерами. В израильской школе но­вичка не представляют классу, чтобы не сму­щать, а просто сажают на свободное место. Там он знакомится с ближайшими соседями и по­сте­­пенно вливается в коллектив. То же мо­жет про­­изойти с человеком, первый раз посе­тив­шим незнакомую фирму. Ему предо­ста­вят са­мо­­му сориентироваться и дать понять абори­ге­нам, кто он такой и с какой целью их посетил.

Следующее, о чем предупреждают при­ше­ль­ца, — это отсутствие видимой суборди­на­ции. Если за столом сидят десять человек, по­сто­рон­ний никогда не определит, кто из них босс. На­чальник не сидит во главе стола. Не одет в кос­тюм с галстуком. Не говорит весомее других. Остальные называют его по имени и на «ты» — что поделаешь, другого местоимения для этих целей нет. Если кто-нибудь заговорит по теле­фону, начнет отправлять СМС или хихи­кать над фотографией из фейсбука, началь­ник, скорее все­го, не сделает ему замечания и не об­на­ру­жит себя даже таким хитроумным спо­со­бом.

Осо­бо отмечено, что женщины-началь­ницы оде­ва­ются более чем нефор­маль­но. Шве­дов просят соблюдать спокойствие.

Иностранцу следует иметь в виду, что если его перебили во время ключевой фразы о це­лях и задачах проекта, то не следует оскор­бля­ть­ся, вызывать такси и ехать в аэропорт. Напро­тив, он должен договорить все, что суме­ет, до конца и, в свою очередь, может перебить собе­сед­ника во время его ответа. Израиль­тянин ни­сколько не обидится. Даже наоборот, проник­нет­ся чувством, что его слова очень интересны и важны для собеседника, так что он не может отложить свою реакцию даже на несколько се­кунд. Всё в порядке. Это не базар­ная склока, где никто никого не слушает, а продуктивное веж­ливое обсуждение в изра­иль­ском вкусе. В ходе которого собеседник может проявить ис­к­лю­чительно пылкие эмо­ции: расстроиться чуть ли не до слез; развесе­литься до громкого смеха или пересечь физи­ческую границу лич­ной не­прикосно­вен­ности собеседника, хлопнув его по плечу.

На переговорах важно помнить, что если из­раильтянин сказал «Нет» — это не означает от­каза. Он ждет дополнительных доводов и про­дол­жения уговоров. Возможно, следующая его реплика будет: «Ну, посмотрим…»

Не надо видеть отказа от переговоров и в том, что хозяева вообще не пришли. Следует тер­пеливо ждать — вероятно, они опоздают. Ни­чего особенного. Ну, допустим, договори­лись на десять… А что, пол-одиннадцатого будет уже поздно? Не делайте из мухи слона…

Теперь несколько слов уже не из инструк­ции, а от меня лично. Обратите внимание: не­смо­т­ря на ужасную психологи­ческую пере­груз­ку, ощущение полного хаоса и видимое от­сут­ст­вие у нас самых базовых элементов циви­ли­зо­ванного поведения, они к нам едут и поку­пают наши идеи на миллиарды долларов.

Надежда

Когда мне было пять лет, я получила на день рождения настоящего живого пушистого жел­того цыпленочка. Я не могла и вообразить себе, что подобное счастье доступно челове­чес­кому существу.

Он был теплый и мягкий, он ходил по столу, переставляя свои маленькие цепкие ножки с крошечными коготочками. Он от­крывал клювик и издавал прелестные по­пис­кивающие звуки.

Мы посадили его в коробку из-под папиных ботинок — ему там было просторно и удобно. На донышко мы положили грелку с теплой водой, чтобы он не замерз. Сверху газету, что­бы грелка не запачкалась — времена были суро­вые, и никто не мог себе позволить иметь от­дельную грелку для людей и отдельную для цып­лят. Бабушка сварила яйцо, мне позволили самой покрошить цыпленку желток, и он не­сколько раз клюнул в яркие крошки. Я при­кры­ла коробку марлей и пошла спать. Я еле дер­жа­лась на ногах от восторга, бурных пере­живаний и позднего часа. Но настольную лампу оста­ви­ли на ночь включенной, чтобы цыпленку было тепло и светло.

Через несколько часов я проснулась и по­шла в столовую проверить, не приснилась ли мне вся эта история. Моя желтенькая птичка была на месте. Она стояла на ножках, прикрыв глазки пленочкой. Я попыталась ее уложить — у нее ведь не было мамы, которая показала бы ей, в какой позе следует спать. Но лежать на спи­не цыпленок отказывался. Тогда я попро­бо­вала хотя бы посадить его на попу, но и это мне почему-то не удалось. Грелка уже остыла, жел­ток остался недоклеванным. Я снова прикрыла коробку марлей и пошла спать. За первую ночь я вставала к нему три раза.

На следующий день цыпленочек выглядел немножко странно. Он почти не пил водички, которую я, опомнившись, поставила в коробку в маленьком блюдечке, и так и не доклевал желток. Зато попискивал он громче и чаще, что я сочла хорошим признаком.

На третий день цыпленок не открывал глаз и как бы присел на корточки. Мне показалось, что ему не по себе. Но тут бабушка сказала, что нам с ней надо идти к тете Соне, бабушкиной сестре, и с цыпленком пришлось расстаться.

Ехать надо было очень далеко: сначала на трамвае, потом на автобусе. У тети Сони мне дали вкусное печенье, и я немного поиграла во дворе с соседскими детьми, потом мы долго еха­ли обратно домой, и только заходя в сто­ло­вую, я вспомнила о своем подопечном. Но ко­роб­ки нигде не было.

Я бросилась к маме узнать, что случи­лось, — и мама рассказала мне, что цыпленок убе­жал!

Мне очень трудно было представить, как он вылезает из обувной картонки, спры­ги­вает со стола, доходит до дверей, соскакивает с четы­рех ступенек крыльца, пересекает огром­ный двор, заходит в подъезд, спускается по бе­тон­ной лестнице, даже не держась за пери­ла, и вы­прыгивает на улицу. А дальше он бегает по городским улицам совершенно один, сво­бод­ный, но одинокий…

Был, был у меня противный внутренний го­ло­­сок, который нашептывал, что цыпленок умер оттого, что я за ним плохо ухаживала, а ма­ма и бабушка просто не хотели, чтобы я это увидела, но ведь это было только одно предпо­ложе­ние… Ведь могло быть, что и убежал?!

Еще много-много дней я надеялась встре­тить его на улице по дороге в детский сад или обратно. Я чуть-чуть тревожилась, что он попа­дет под машину, и радовалась, когда шел дождь, что на улице есть лужицы, из которых можно попить. О еде я не очень беспокоилась, ведь множество воробьев казались вполне сы­тыми и полными жизни, и я думала, что то, что они едят, сгодится и моему цыпленочку, сбе­жав­шему из дома еще прежде, чем я успела дать ему красивое имя.

В общем, история закончилась хорошо. Сча­с­­тье не может быть очень длинным — этого ни­какое здоровье не выдержит! И даже если смотреть на вещи трезво, через пару недель желтый шарик стал бы маленькой голенастой курицей — вроде тех, каких бабушка покупала на базаре и приносила домой, держа за лапки вниз головой. Так или иначе… А у меня оста­лась надежда.

Слова, слова, слова

В молодости я была довольно строптива. Мне казалось, что мою правоту можно дока­зать с несомненностью, если я буду выдвигать неопровержимые доводы. И на такие доводы я была мастерицей с юных лет. Я доказывала со­бе­сед­нику, что он не прав, цепляясь к каждому его противоречивому предложению. Маму свою доводила этим до отчаяния. Она знала, что правильно, а что нет, без всяких доводов.

Когда я вышла замуж, желания доказать что-нибудь мужу у меня значительно поубави­лось. Он участвовал только в первых двух-трех раундах, а потом начинал сердиться и говорил неопровержимую фразу: «Никаких доводов!» И тут мне оставалось или поссориться, или за­мол­чать и, надувшись, смириться.

С годами я стала относиться к словам с го­раздо меньшим уважением. Смысл слов не так уж важен — гораздо важнее, кто говорит эти слова! Каждый слушал один и тот же насквозь знакомый монолог вроде «Быть или не быть» или «А судьи кто?» в исполнении хорошего ак­тера и в исполнении соученика по драма­ти­чес­кому кружку… Смоктуновский или Лоуренс Оли­вье вызы­ва­ют теми же затрепанными пред­ложениями тревогу, и тоску, и радость. А зау­ряд­ный актер — только скуку и нетерпение.

Мы любим, уважаем и даже почитаем лю­дей не за то, что они говорят правильные сло­ва. Даже наоборот — иногда мелькает мимолет­ная мысль: как такой умный человек может го­ворить банальности или вообще нести вздор? Но человек куда важнее слова. И оратор дейст­вует на толпу не правотой своей, а чем-то другим, пожалуй, даже низменным. Мы снача­ла верим ему, а потом уж его словам. Трудно вообразить, что должен сказать Насралла или Путин, чтобы я подумала: «Да! Он прав!!»

Воспитывая детей, я стала использовать слова иначе. Однажды мой пятилетний сын, очень умный и развитый ребенок, спросил, как младенец появляется из живота беременной жен­щины. В те времена мода на откровенность с детьми еще не родилась, и я твердо ответила, что женщину берут в больницу и там врачи зна­ют, как достать ребенка, не причинив ни ему, ни матери никакого вреда. Сын задумался на секунду и продолжил тему. «Ну, хорошо, — сказал он, — женщину в больницу. А как же лиса в лесу? Там ведь нет больниц, а лисята как-то родятся?»

И тут я показала ребенку, что значит много­летний навык демагогии.

— Ты меня удивляешь, — сказала я ему. — Я так занята, что после работы еле успеваю при­го­товить обед, даже поиграть с тобой у меня нет времени. Что ж ты думаешь, я буду бегать по лесу и выяснять, как лисы обходятся без аку­шерок?

И он признал свое поражение. Слова хоро­шо помогают уклоняться от ответа…

О секретах

Я очень тщательно храню чужие секреты. Са­мые драматичные из них хранятся во мне десятки лет. Но однажды…

Нет, сначала я расскажу о своей подруге. У неё был редкий дар. Стоило ей открыть рот, как она немедленно выбалтывала мои — нет, не тай­ны, а просто подробности, в которые я не хо­тела посвящать маму и бабушку. Что-нибудь в том смысле, что вчера не было двух пар лек­ций — а я пришла в обычное время. Не то что мне устраивали допрос, но можно было бы этой темы и не затрагивать, нет?

Несмотря на то, что я вела самую правед­ную жизнь, Мирра каждый божий день находи­ла для своей болтовни какую-нибудь деталь, о которой я предпочла бы умолчать.

Иногда я её упрекала, но она не могла уловить суть про­бле­мы. Её дружелюбная болтливость рав­но­мер­но освещала всех, включая и членов моей семьи. В результате чего каждый узнавал о дру­гих не­множ­ко больше, чем ему следовало бы.

Ну хорошо, она была дурочка, а я? Ведь и я рассказываю подругам то, что нужно бы дер­жать при себе. И только ради той секунды, ко­гда будут проговариваться вслух слова, кото­рые нестерпимо просятся наружу!

Теперь страшный рассказ.

Моя родственница, крайне лег­ко­мысленная женщина (как и следует из даль­нейшей исто­рии), не понижая голоса, хладно­кровно рас­ска­зала мне, что её сын рождён не от мужа, а от гинеколога, лечившего её от бес­плодия.

Мне бы­ло пятнадцать лет. Взрослые ещё никогда не делились со мной секретами и во­обще не говорили о серьёзных вещах. Ужас­ная тайна не­выносимо томила меня. И я рас­ска­зала её жене моего дяди. На тот период она была луч­шим человеком на Земле. Подругой, сес­т­рой, учи­тельницей, идеалом и объектом для под­ра­жания.

Прошёл всего лишь год, и мой дядя влю­бился в другую женщину и оставил мою люби­мую тетку. Развод прошёл не совсем гладко. Квар­­ти­ру, машину, детей они поделили бес­кон­фликтно. Но жгучая обида моей тётки тре­бо­ва­ла, чтобы каждый из нас выбрал одну сторону. И жесткие семейные узы оставили меня и её по разные стороны баррикады. Я осталась с семь­ёй, а она с моей чудовищной тайной.

Дальше потянулись годы, когда я про­сы­па­лась ночами с ужасной уверенностью, что мой сек­рет уже рассказан, или будет рассказан пря­мо сегодня, да ещё с ссылкой на меня. «Как можно не верить — мне это Нелли рассказала!» Я была уже взрослой и вполне надежной сви­де­тельницей.

Я воображала детали той сцены, когда эта информация достигнет её персонажей. Острые сожаления терзали меня. Иногда я думала, что именно сейчас немолодой и не вполне здоро­вый человек узнает, что потратил жизнь на вос­питание чужого сына.

Так что когда он стал забывчив, впал в ма­разм и умер, я вместо чувства горестной утраты испытала облегчение. Следом за ним умерла его жена. А потом и сын. Таким образом тайна абсолют­но выветрилась, динамит отсырел, и всё пере­шло в жанр исторического анекдота. Вро­де ис­то­рии рождения Александра Маке­дон­ского.

Что осталось — это железное умение хра­нить чужие секреты. Так что кому невтерпеж, ми­лости просим! Я принимаю по будним дням с шести до восьми.

О пустяках

Я пишу только о пустяках. Могла бы о смыс­ле жизни, о любви, о происхождении Вселен­ной, об экзистенции, о добре, о природе и о Будде-Майтрейя. Но нет! Мне это заказано. Не умею я про это и даже не хочется.

Недавно слу­чайно познакомилась с писа­те­лем. Он как раз обо всем этом и пишет. Напи­сал множество романов. Стала чи­тать самый длинный и самый скуч­ный; мучи­лась-мучи­лась, обгрызла твер­дую горь­­кую скор­лупу и об­на­ружила, что там внут­ри что-то тре­пещет и вскрикивает — жи­вое и силь­­ное, вро­де птеро­да­к­тиля. Довольно стра­ш­­ное, неуправ­ля­е­мое и не­предсказуемое. Так вот что оно та­кое — писа­тельство!

И опротивели мне мои тряпичные поделки. Мягкие и пушистые. Милые и занимательные. Всем нравятся и никому не нужны.

Думаете, я хотела бы писать, как этот писа­тель? Боже упаси! Не только что таланта нет — напиши я таких три страницы, меня бы никакая скорая помощь не откачала. Не та фактура ду­ши…

Видно, моя судьба — писать пус­тяки. Тогда о моем любимом пустяке — о серь­гах!

В одной из самых первых и, непонятно по­че­му, самых любимых моих книжек — в «Хижи­не дяди Тома» — присутствовала молоденькая негритянка-рабыня. У нее были сережки, и она часто встряхивала хорошенькой головкой, что­бы услышать, как они позвякивают. И от этого в мою семилетнюю душу закрались подозрения: мо­жет, не так уж страшна была жизнь рабов, ес­ли у нее даже были сережки. А у меня, сво­бодной советской школьницы, их нет и не пред­видится.

Первый, еще не осмысленный скеп­сис — первая попытка сопоставлять факты. Неудачный, но необходимый опыт анализа тек­с­та. Я бы не задумалась и не усомнилась в прав­дивости автора, если бы дело не коснулось любимого предмета…

Или, скажем, герцог Анри Анжуйский. Он был щеголь и вертопрах. Не очень-то загля­ды­вал в свое Анже. Разве что по дороге из Варша­вы в Париж. Как все помнят, он был королем Польским и наследным принцем Французским. Анжуйцы его и в лицо-то не знали. Только и уз­на­вали по знаменитой на весь свет жемчуж­ной серьге. Грушевидная такая жемчужина не­ви­данного размера. Как появится кавалькада че­ло­век из двухсот, а во главе мужчина с блуд­ли­выми глазами и известной серьгой, так и зна­ют: их герцог прибыл. Лови момент — проси суда или помилования. Смотря кому чего надо.

И мои серьги служат мне верой и правдой. Вот, например, недавно в Сеуле — в гостинице, в роскошной душевой кабинке, бутылочка с шам­пунем израильского производства оказа­лась запечатана толстенной фольгой, так что ни ногтями, ни зубами не открыть. А серьга про­ткну­ла ее играючи.

Или еще более живо­трепе­щущий пример. Ехала я в Тель-Авив на концерт Гре­бен­щикова. Естественно, при мне малень­кая театральная сумочка. И вдруг навигатор за­барахлил. Чтобы перезагрузить, нужно что-ни­будь тоненькое. А в театральной сумке шила не предусмотрено. И даже ручки нет. И узень­кого стилета за кор­са­жем не ношу. Не в моем обык­но­вении. Тут сни­мается серьга, и ее ушко пре­отлично пере­загружает систему. Так что я и кон­цертный зал нашла, и даже не слишком опоздала.

Любите серьги — от них не только удоволь­ствие, но и польза!


У бабушки моей подруги Леры была пара пре­красных сережек — наверное, достались от ее бабушки. По тем бедным временам — на­сто­я­­щая драгоценность. Мерцающие, синие, не гра­­неные, а выглаженные сапфиры-кабо­шоны, а вокруг яркие немаленькие бриллиан­тики. За­гляденье!

Бабушка была в затруднении: серьги одни, а любимых внучек — две. Думала она, мучи­лась, а потом решилась и разделила пару. Каж­дой девочке по серьге. В конце концов, не что­бы красоваться, а на черный день. Если что — мож­но продать.

Девочки спрятали свои сокровища в шка­тул­ки, и жизнь покатилась дальше. Лера стала инженером, а Инна музыковедом. У обеих бы­ли квартиры, а папа жил один. Мужья рабо­та­ли. В общем, жили, как все.

Папа очень боялся, что квартира после его смерти достанется чужим людям. Бесконечно воз­вращался к этому разговору. Тут как раз за­коны смягчились, и Лере с сыном удалось в эту квартиру прописаться и даже приватизи­ровать ее.

Как Лера потратила на это все свои деньги и занимала не­до­стающие, доставала справки, сто­яла в очередях к нота­ри­усам, ожи­дала раз­решения горсовета, пла­ти­ла мале­нь­кие взятки здесь и там — сюжет от­дель­ного по­ве­ст­вования. Никогда прежде она такими дела­ми не зани­ма­лась, была от всякого сутяжни­чества очень да­ле­ка и мало что в нем смысли­ла. Ну и, конечно, ошиблась. Зря вклю­чила папу в число владель­цев. Ему это было не нужно, но ей никакие опа­се­ния и в голову не приходили. Когда папа умер, оказалось, что при­надле­жа­вшая ему треть жилплощади насле­дуется обе­и­ми до­че­рь­ми. Та­ким образом Инна стала хозяй­кой од­ной шес­той части.

В это время сын Леры собрался жениться, про­дать квартиру и переехать в Питер. Поэто­му, чтобы утрясти все сложности, Лера позво­ни­ла Инне и попросила подмахнуть бумажку об отказе от своей части наследства. Совершенно не предполагала, что что-то не так. И была глу­боко изумлена, когда сестра спокойно сказа­ла, что ни от чего отказываться не намерена, ей по за­кону положены восемь метров в центре Мос­квы, и она готова их продать по рыночной сто­имости.

Лера заметалась. Тоска безысходности на­ва­ли­лась на нее. О таких деньгах в их инже­нер­ной семье не было и помину. И вдруг Инна по­зво­нила и сделала неожиданное предложение.

— Ты отдай мне сережку, — сказала она, — а я подпишу твою бумажку. Тебе серьга ни к чему, а я, когда в филармонии выхожу на сцену рас­сказывать о музыке, чувствую себя неловко. К вечернему платью необходимы драгоцен­ности.

Лера подумала секунду и согласилась. Ре­ше­­­ние оказалось идеальным. Сережку было жал­­­ко, но Инне и вправду нужнее. А главное, бесконечная канитель с квартирой могла закон­читься немедленно. Сегодня же. Они догово­ри­лись встретиться в фойе за двадцать минут до начала концерта.

Лера отдала сережку и с легкой завистью смот­рела, как сестра вынула вторую из су­моч­ки, вдела обе в уши, одобрительно оглядела се­­бя в зеркале и искренне поблагодарила.

— А отказ от наследства я не подпишу, — до­ба­вила Инна. — Сережки копеечные, а тут квар­тира — целое состояние!

И ушла рассказывать про пятую симфонию Малера. С большим чувством говорила.

Зависть

У меня есть родственница. Я слежу за ее жизнью уже сорок лет. Когда начинала наблю­дения, ей было лет пятнадцать. Она была до­во­льно симпатичная, живая, говорливая старше­классница.

Отец оставил их. Мать старалась изо всех сил, и материально они были благополучны. Но дорогих украшений дочери купить не могла. И Лола, когда рассказывала об отношениях с по­дру­гами, объясняла, что ее не зовут на их дни рождения, потому что у нее нет брыльянтов.

Вообще она говорила на правильном рус­ском языке, но это слово выговаривала страст­но. Я сомневалась, что ее сверстницы отбирают подруг по диадемам и колье, но возразить не решалась. Тем более что сама щеголяла в ба­буш­киных сережках, которые еще не успела по­те­рять, и, таким образом, находилась по другую сторону баррикады.

Тем не менее Лола гово­рила, что одноклас­сни­цы ей завидуют. Потому что она умна и вос­питана лучше них. И прекрасно учится. Я тоже хо­ро­шо училась, но мне никогда не зави­до­ва­ли, так что слушать ее было даже несколько обид­но. Но я была взрослая замужняя женщи­на, и что мне было меряться с девчонкой?

Лола действительно поступила с первого за­хода в Политехнический институт. И тут острый коктейль из недоступных бриллиантов и за­вис­ти испила полной чашей. Ее презирали как не имеющую бриллиантов, но завидовали ее бле­с­тя­щим академическим успехам: сам про­фес­сор Абашидзе поставил ей пятерку по со­про­ма­ту и сказал, что видит в ней будущее ин­же­нер­ной мысли. Во всяком случае, так рас­ска­зывала всем родственникам ее мать. Мел­кая не­со­об­разность состояла в том, что я рабо­тала с этим Абашидзе, и он был анек­до­ти­чес­ким типом, ко­торый никогда не ставил пя­тер­ки и никому в жизни не сказал доброго слова.

Закончив институт, Лола попала в прекра­с­ную лабораторию — вероятно, она действи­тель­но знала свое дело. Но зависть сопровождала ее и здесь. Она была моложе одних, привлека­тельней других, остроумнее третьих.

Так и покатилась ее жизнь. После развала Со­вет­ского Союза в голодный год Лола при­ст­ро­илась кассиршей в магазине, где все пого­ловно завидовали ей после эпизода с воору­жен­ным бандитом. Он зашел в магазин, огля­дел всех женщин и выбрал Лолу. «Ты, — сказал он, — будешь спать со мной здесь и сейчас!» А Лола ответила: «Убей меня раньше, а потом де­лай с моим телом, что хочешь!» Ну и, как ожи­да­лось, бандит встал на одно колено и поце­ловал подол ее платья. После чего, к зависти всей улицы, стал ее покорным рабом.

Дальше Лола с матерью переехали в Изра­иль. Здесь она чуть не вышла замуж. Но сестры жениха, Регана и Гонерилья, завидова­ли эле­гант­ным юбкам, которые Лола шила себе сама, тогда как они были вынуждены ходить в безо­бразных штанах, какие только и можно купить в «Машбире». И свадьба, разумеется, разлади­лась. Тем более что бриллиантов по-прежнему не было. Когда Лола работала на конвейере, товарки завидовали ее блестящему ивриту, тому, что она инженер и может сделать начальству изящ­ный комплимент.

А мне так никто и не позавидовал. Я не ста­ла полным профессором (и неполным тоже не стала), не написала двадцать романов (и од­но­го не написала), не получила отдел, и даже груп­пой из двух человек и то не руковожу. Ужас­но повезло.

А что такое зависть — знаю не понаслышке, и это не смешно. Когда везешь на прогулку трех­летнего ребенка-аутиста и видишь во­круг здо­ровых, смеющихся, болтающих лю­бо­зна­те­ль­ных и радостных детей. Врагу не по­желаю.

Detective story

Когда дети были маленькими, дядя Миша, друг моего отца, доставал нам на лето путевки в военный городок, где, в принципе, должны бы­ли отдыхать только дети военнослужащих. Це­на на всю семью на месяц была смехо­твор­ной. Кажется, двенадцать рублей.

Городок находился в Коджори, красивей­шем месте Грузии, километрах в двадцати от Тбилиси. Он был окружен забором и охранялся солдатами. Поэтому детей можно было выпус­кать из дома без всякого риска. Когда прихо­дило время еды, их всегда удавалось найти, хотя и с немалым трудом. Там был чистый воз­дух, чудесный запах живой и скошенной тра­вы, леса, грибов, полевых цветов, жасмина и всего хорошего, что только может придумать мое се­годняшнее вообра­же­ние. Среди прочих запа­хов присутствовал и неизбежный аромат на­во­за, потому что офицерские коровы и сви­ньи гу­ляли вместе с детьми и наслаждались те­ми же правами.

За двенадцать рублей в месяц пользователь получал комнату в двухэтажном бараке с окном и дверью, выходящими на общий балкон. Кро­ме того, военный округ предоставлял в на­ше распоряжение четыре кровати с тюфяками, га­зовую плиту и лампочку без абажура под по­тол­ком.

Мужья наши работали в городе. Те, у кого были машины, вечером приезжали к женам, а остальные ночевали в Тбилиси и воссоеди­ня­лись с семьями только в субботу и воскресенье.

Из удобств на территории было несколько уборных, куда тянулись тропками курортницы с горшками, охотно останавливаясь по дороге, чтобы перемолвиться с подругами и новыми зна­комыми. Было и с десяток водопроводных кранов. Воду подавали только до девяти часов утра, поэтому мы устанавливали возле кранов длинные цепочки ведер еще затемно, чтобы часам к семи наполнить в свою очередь и унес­ти 5—6 ведер, необходимых для ежеве­чер­него купания младенцев, стирки пеленок, готовки еды, мытья посуды, детей постарше, себя и полов.

Каждому практичному человеку понят­но, что вода использовалась по нескольку раз. Так, после купания ребенка в ней, еще теплой, стирали пеленки, наскоро мылись сами, а по­том мыли ею пол. Грязная вода превращалась в помои, и поскольку помойное ведро было все­го одно, его приходилось частенько выносить в ту же уборную, опять-таки получая по дороге возможность общения с другими счастливыми обладательницами украденного права на де­ше­вый летний отдых.

Мне довелось провести там лето с пятилет­ним сыном, второе — с шестилетним сыном и месячной дочерью, и третье, когда сыну было семь, а дочери исполнился год. Из года в год приезжали те же семьи, и дети были заранее уверены, что встретятся с приятелями, с кото­рыми можно будет целыми днями играть на траве в тени огромных деревьев, более или ме­нее успешно обходя коровьи и свиные ле­пеш­ки.

Все мы принадлежали к одному слою слу­жи­вой интеллигенции и имели примерно оди­на­­ковый имущественный статус. Поэтому почти у всех детей были подобающие их полу и воз­расту велосипеды или, на худой ко­нец, само­ка­ты. И только один мальчик — ве­ликий Эммик — ездил на потрясающем вообра­жение детском бен­зиновом картинге, настоя­щем крохотном ав­томобиле, который отец при­вез ему из Гер­ма­нии.

(Напоминаю, что исто­рия произошла в те легендарные времена, ког­да Берлинская стена еще не рухнула, и у мно­жест­ва офицеров была сказочная возмож­ность по­служить пару лет в восточной, но все же ев­ро­пейской стране.)

Итак, все были совершенно счастливы, пока в одно утро мой сын не обнаружил, что его ве­лосипед исчез. Событие было абсолютно не­воз­­можное. Весь городок охранялся. Вынес­ти велосипед наружу мимо часовых было немыс­лимо. Да­ни­кины друзья — ребята постарше на пару лет — обшарили каждый куст, но пропа­жа так никогда и не нашлась. Это ужасно огорчи­ло всех, но надо быть справедли­выми, многие ма­ль­чики и даже сам Эммик теперь позволяли Да­нику иногда сделать кружок на их машинах.

Прошло тридцать лет. Даник, отец троих де­тей и ведущий инже­нер огромной фирмы, встре­­тил Алика, своего ближай­шего друга дет­ства, с ко­торым они вместе играли в Коджо­ри, — отца тро­их детей и преуспевающего биз­нес­мена. Они поговорили о семьях, бизнесе, по­ли­тике и углубились в воспоминания дет­ства.

Даник с благодарностью напомнил товари­щу, как тот помогал искать пропавший ве­ло­си­пед, и снова изумился, куда этот велоси­пед мог деваться.

— Так ты до сих пор ничего не знаешь? — за­смеялся Алик. — У Эммика лопнуло коле­со. А у твоего детского велосипеда были толс­тень­кие колеса, точно подходящие по размеру. Ну, мы и взяли… Что нам было делать? Эммик клял­ся, что отец его отлупит, если узнает, что он испортил такую дорогую игрушку!

Дела давно минувших дней, преданья ста­ри­ны глубокой…

С чего бы?

Десять лет назад я смотрела фильм «Запоздалая свадьба». И несколько раз принималась плакать. Причина была та же, что вызвала бурные слезы в Музее истории Амстердама.

Там была выгородка «Шестидесятые годы». И я встретилась со своим детством. Даже не встретилась, а с размаху врезалась в него. Перешла из зала почетных граждан города семнадцатого века прямо на кухню своей бабушки. Увидела на­руж­ную проводку с фаянсовыми изоляторами, деревянный столик-шкафчик и сито с берестяными стенками, и слезы посыпались крупны­ми горошинами, удивляя флегматичных смо­три­те­лей и веселых экскурсантов.

То же произошло в кино. История касалась грузинских евреев в Ашдоде. А я вспомнила в точности такую же семью в Тбилиси. Моя подруга Мирьям разительно отличалась от нас, «русских» евреек. У нее в семье соблюдали кашрут и праздновали должным образом все праздники. Отец благославлял халу и делал кидуш. Родной язык был грузинский, и подруга моя в семнадцать лет могла играючи настряпать угощения на десять, а то и пятнадцать человек. Главной задачей ее воспитания было сохранение невинности до свадьбы. За свое детство она выучилась, без всяких видимых уси­лий ее матери, тысячам хозяйственных ух­ваток, которыми я овладевала десятилетиями позже, а некоторые из которых так и остались недоступными мне. Все это не стоило никакой похвалы ‎–‎ каждая из ее двоюродных сестер умела то же самое. Хорошая учеба приветствовалась, но не считалась чем-то заслуживающим пристального внимания. Главное достоинство девушки, разумеется ‎–‎ скромность! Отец пару раз в моем присутствии объяснял ей (и мне заодно), что все, что показывают в кино про любовь — это глупости и советская пропаганда, ни­какой любви на самом деле не бывает…

И она, и мать ее должны были быть хорошо и модно одеты и украшены подобающими серь­гами и кольцами ‎–‎ иначе под сомнение по­падала способность отца должным образом обеспечивать семью. Общественное мнение совершенно не мешало ему иметь любовницу, но было бы возмущено, если бы при этом экономические интересы жены и детей пострадали.

Это принуждение к скромности привело к тому, что Мирьям ‎–‎ единственная из моих семнадцатилетних подруг ‎–‎ курила. Если бы узнал отец, его гнев был бы ужасен. Известен анекдот тех лет о грузинских евреях: Абрам возвращается домой и застает Сарру в постели с любовником. Он совершенно потрясен и плача говорит ей: «Что с тобой делается? Куда ты катишься? Если так дальше пойдет, ты начнешь курить!»

Сигареты моя подруга успешно скрывала, но по рассеянности оставила в сумочке помаду. Отец нашел ее, побил дочку и порвал на ней но­вое нарядное платье, которое купил за нема­лые деньги, достававшиеся ему совсем не легко. За нравственностью девушек следили и дру­гие родственники. Однажды дядя встретил ее на улице. Она проходила мимо гостиницы. По дядиному мнению, ей нечего было делать в этой точке города. Поэтому он без слов отвесил ей звонкую пощечину и велел немедленно идти домой.

На ее свадьбе я впервые увидела, как ставят хупу, и услышала про «гила, рина, дица, хедва ве-ахава…» Отец Мирьям танцевал на свадьбе шалахо и, изогнувшись назад, поднял зубами носовой платок, свернутый кульком и установленный на полу за его спиной. Когда я увидела то же самое в фильме, душа моя не выдержала полного совпадения искусства и жизни, и я заплакала.

Третий повод для моих слез был еще глупее, чем два первых.

У другой моей подруги и дальней родст­венницы был поклонник. Мы по­знакомились с ним, когда все вместе отдыхали на даче в Манглиси. Нам было лет по десять, а ему, может быть, двенадцать. Митя был слабеньким тщедушным мальчиком, и Элла произвела на него огромное впечатление. В самое первое время внимание старшего мальчика льстило ей, но очень быстро он надоел. Жизнь шла вперед. Вокруг нее всегда вилось много ребят, среди них были и привлекательные остроумцы, так что с годами Митя отставал все больше и бо­ль­ше. Но он держался и по крайней мере раз в год, на день рождения, приходил в гости с дорогим подарком. Прием всегда был холоден.

Тогда он стал писать стихи и приносил их чи­тать мне. Потому что Элла отказалась от этого наотрез, а я жалела его и отказаться не могла. Он приносил коричневую коленкоровую те­традь и читал мне оттуда свои стихи о любви к Элле и про всё остальное — про покорение космоса, про красоты природы, про школьные трудности и, разумеется, про экзистенциальность бытия. Писал он ужасно! Мысли были самые бана­льные, ритм непрерывно нарушался, а убогие рифмы довольствовались одной общей глас­ной. Всё это вместе уже с третьего-чет­вер­того стихотворения вызывало у меня неудержимые слезы.

Митя принимал их как признание и растроганность и обещал, когда сочинит новые стихи, приходить снова и читать их мне опять. И свои обещания неуклонно исполнял.

В аптеке

Молодой аптекарь заканчивал короткую пят­ничную смену. На халате у него красовался бейджик, где было крупно написано: «Фарма­цевт Йоси». Очередь не убывала.

Он уже дал клиенту несколько лекарств по ре­цепту. Судя по лекарствам и по виду, перед ним стоял тяжело больной человек.

— И еще, — сказал он, — мне нужен инсулин.

— Хорошо, — ответил Йоси, — давай рецепт.

— Да нет у меня рецепта, забыл взять. Пятница. Поликлиника уже закрыта.

— Без рецепта не могу, сам знаешь…

— Йоси, да как же я останусь в субботу без инсулина? Я же не выживу!

— Надо было взять рецепт. Меня ведь уво­лят — ты понимаешь…

— Йоси, ты молодой, здоровый, сейчас пой­дешь к своей девушке, будете с ней цело­вать­ся… А я буду без инсулина!

Йоси взглянул на рецепты и сказал:

— Послушай, Ронен! Откуда я знаю, может быть, тебе инсулин совсем не нужен?

— Да что же я, сумасшедший?? — завопил Ро­нен. — Не нужен был бы — стал бы я перед то­бой унижаться?!

— Ну я не знаю… может, тебе только ка­жет­ся? Как можно без врача давать такие серь­езные лекарства?

— Йоси, ну не будь ребенком! Посмотри в свой компьютер, я уже десять лет получаю ин­сулин, и доза только растет!

Парень нехотя взглянул на экран. Действи­те­льно, инсулин каждый день и уже много лет…

— Смотри, Ронен, если ты кому-нибудь ска­жешь, я могу вообще остаться без лицензии. Я тебе дам на сегодня и на завтра. Без денег. Не могу взять деньги без рецепта — компьютер не позволяет. А в воскресенье ты с самого утра пойдешь к врачу и принесешь мне рецепт. До­во­лен? Ну, иди, не надо благодарить…

Ронен молча смотрел на него.

— Позови заведующего, — тихо сказал он.

Подошла начальница отделения. Ронен вы­нул из кармана карточку и показал ей.

— Я контролер «Суперфарма», — ска­зал он. — Вот этот парень, Йоси, приветливо со мной по­здоровался — очко ему. Спросил, как дела — еще очко! Работал быстро и вежливо. Очко! Вы­яс­нил мой возраст и объяснил, как при­ни­мать ле­кар­ства — два очка. И дал мне инсу­лин без ре­це­пта. Минус пятьдесят очков. Вот про­токол про­верки. Подпиши!

— Но я же видел, что ты действительно при­ни­маешь инсулин, — пролепетал Йоси.

— Ну и что? Я диабетик! Я бы мог так на­брать инсулина в десяти аптеках без рецепта и повредить своему здоровью, — кротко ответил Ронен.

За стойкой бара

Читала книгу о человеке, который хочет ку­пить бар в центре города. И вот он сидит в этом баре целыми днями и изучает, какую клиентуру он получит в случае покупки.

Когда бар откры­вается, приходит несколько пьянчуг опохме­литься после вчерашнего. Захо­дят туристы пропустить рюмочку бренди. По­том в соседней школе звенит звонок, там за­кан­чи­ва­ются занятия, и в бар приходят учите­ля — глот­нуть виски, расслабиться и поболтать. Учи­­теля уходят проверять тетрадки, и начина­ет­ся пере­сменка в больнице напротив. Бар на­пол­няется медсестрами. Все пьют бурбон, джин и водку. Обсуждают врачей и пациентов. Медсестры сменяются слесарями, дело идет к вечеру.

Заканчивается верстка вечерней газе­ты — бар наполняется метранпажами, корректо­ра­ми и редакторами. Закрываются рестораны, и за рюмочкой кальвадоса забегают повара, офи­ци­анты и швейцары. Перед тем как идти спать, наркодиллеры заглядывают освежиться стакан­чи­­ком арманьяка. Вот и заканчивается длин­­­ный день… Да, еще заходили домохо­зяй­ки и няньки с грудными младенцами.

Я все это читаю — и прикидываю, в каком го­ро­де находится этот бар. Но явно не в Маале-Адумим. Ни одну из знакомых мне медсестер по­сле работы не тянет выпить. Некоторые идут в детский сад забрать детей, другие спешат на кружок керамики, есть оригиналки, которым по­с­ле работы еще хочется приготовить обед или помыть окна, но стопку арака или граппы — никогда. И сама я после работы ни разу в жиз­ни не заказывала у стойки чашечку подо­гретого сакэ. И слесаря идут выпить домой, а уж учи­те­ль­ницы со своей головной болью после рабо­ты ничего, кроме аспирина, в рот взять не могут!

Литература — это одно, а суровая реаль­ность — совсем другое. Непримиримый кон­фликт меж­ду правдой вымысла и правдой жиз­ни.

Отрывок из романа

Марья Васильевна сидела в глубоком крес­ле и, чуть повернув голову, смотрела через неж­ный тюль занавески на капли дождя, сте­ка­ю­щие по стеклу. На ней было домашнее пла­тье, отороченное плотными черными кру­же­вами.

Подле нее стоял невысокий лысоватый че­ло­век в очках. Глядя в окно, Марья Василь­евна говорила ему:

— Послушайте, Алексей Валентинович, я не могу быть вашей женой. Мы принадлежим к разным сословиям. Все, что ценно и значи­тель­но для меня, вызывает у вас кривую усмешку. Вера, народ, Отечество — все это для вас пустой звук. Вам не свято Рождество, вам не дороги наши победы, вы не уважаете законов, не чтите отцов Церкви, насмехаетесь над Государствен­ной Думой! Да полно! Есть ли вообще что-ни­будь важное для вас?

— Есть! — мрачно ответил Алексей Вален­ти­нович. — Вы! Вы важны мне, дорогая! Ну хотите, ради вас я стану патриотом?

Марья Васильевна сердито топнула ножкой. Алексей Валентинович опустил глаза на ее ма­ленькую ступню, обутую в войлочный шлепа­нец.

Внезапно в комнате раздался легкий вскрик. Марья Васильевна посмотрела на эк­ран­чик те­ле­фона и стала быстро и досадливо печатать: «Никакой корицы! Только мускатный орех!»

Она снова взглянула на мужчину:

— Нет, Алексей Валентинович. Не получится у нас ни брака, ни любви, ни дружбы. Могу пред­ложить только квики. Да и то не теперь. Нын­че я говею. Позвоните как-нибудь после праздников…

Иерусалим горний

Иерусалим построили в Иудейских горах ка­кие-то непонятные евусеи. Евреи отвоевали его, пользуясь разрешением и даже прямым ука­занием самой высокой инстанции. Евусеи не жалуются ‎–‎ они исчезли, канули в лету, как и большинство их сверстников.

Этим, пожалуй, и началась европейская история, хотя дело было далековато от Европы.

Евреи построили свой Иерусалим, возвели свой Храм и зажили там довольно беспокойно. То становились великим государством, то ма­лым. Иногда ссорились и воевали между со­бой, иногда попадались на зуб ассирийцам или грекам. Вели себя спесиво. С империями не счи­тались. Вавилон задевали бесконечно, пока Навуходоносор не вышел из терпения, спалил Храм — корень еврейского высокоме­рия — и уг­нал лучшую часть народа на реки Ва­ви­лон­с­кие. Там сидели они и плакали, вспоминая ос­тав­ленный Иерусалим.

Воевать стало невоз­мо­ж­но и не с кем, и ев­реи занялись учением. Они изучали всё под­ряд: медицину и историю, философию и грам­матику, Тору и вавилонскую юриспруден­цию. Три поколения сделали из во­инственных дика­рей народ Книги, склонный к размышлению и углублению в суть пред­ме­тов.

Через семьдесят лет добродушный царь Кир позволил желающим вернуться в Иеру­са­лим, к оставшимся там соплеменникам. Они от­строили свой Храм ‎–‎ не такой богатый и рос­кош­ный, но вполне настоящий. Они теперь бы­ли бедны и уважали ученых и учение, но по-преж­нему неугомонны и зади­рис­ты. Бунтовали и ссорились между собой, не повиновались рим­ским властям и насмеш­ни­чали над могу­чи­ми.

Кончилось тем, что и рим­ля­не потеряли тер­­пение, сожгли Храм и разру­шили Иеруса­лим. Причем не кое-как, а со всей основа­тель­но­стью — пройдясь по городской земле плугом и посыпав ее солью. У них был немалый опыт. Великий Карфаген уничтожен таким образом. А евреям, оставшимся в живых, было запрещено даже приближаться к тем местам. Они рассея­лись по Европе, Африке и Азии и стали учиться выживать.

Семьдесят лет про­дол­жалось запустение, и на месте Иерусалима ри­м­ляне поставили свой город. Они были опыт­ны и в этом деле: осно­ва­ли Париж и Лон­дон, Милан и Турин, Буда­пешт и Берн. Элия Ка­питолина была городом жи­вым и богатым, не хуже Лютеции или Лон­диниума.

В новом изгнании евреи обратились к день­гам. Они (мы) усовершенствовали торговлю, при­думали банковское дело, открыли ссудные кассы, изобрели кредит, страхование жизни и ты­сячи деталей финансовой системы. Ученые и богачи ‎–‎ таким стал образ евреев. При всяком малограмотном средневековом короле, герцо­ге, принце, султане состоял врач-еврей, которо­му было доверено здоровье семьи, советник-еврей, который разбирался в политике, и кре­ди­­тор-еврей, который ссужал свои деньги на ар­мию, строительство и дорогостоящие про­ка­зы властелина.

И каждый ‎–‎ каждый! ‎–‎ добывал какую-ни­будь королевскую милость или султанский фир­ман в пользу соединения евреев с Иерусали­мом. И каждый слал свои деньги в Израиль на его восстановление. Каждый учил своих сыно­вей языку царя Давида и Торе. Каждый соблю­дал древний закон, ел только дозволенное и жил в таком месте, где мог с легкостью найти еще девятерых единоверцев, необходимых для миньяна. Много сотен лет на Пасху в любой се­мье провозглашали: «На следующий год в Ие­ру­са­лиме!» А на каждой свадьбе разбивали ста­кан в память о разрушенном Храме и кля­лись в верности: «Если забуду тебя, Иерусалим, да отсохнет моя правая рука!»

* * *

На праздник мы с друзьями гуляли по Иеру­салиму. Он шумит, кипит и болтает на древне­еврейском языке. Торгует, трудится, смеется, учит Тору и охотно показывает гостям бережно хранимые остатки колонн Элии Капитолины — города, некогда возведенного на этом месте мас­терами великой Римской империи, угасшей под собственными руинами полторы тысячи лет назад.

Друзья разглядывали синагогу «Хурва», ко­то­рую построили триста лет назад, а разрушили двести лет назад. Потом снова отстроили, и сно­ва разрушили. А в этом году опять восста­но­вили, как ни в чем не бывало. По перво­началь­ному проекту. Теперь-то ей стоять, пока жив Из­раиль.

Рассматривали золоченую храмовую Мено­ру, которую восстановил на свои деньги некий не вполне безупречный Рабинович. Да простят­ся ему грехи, вместе со спесью, которая заста­вила поместить имя жертвователя на табличке за толстым пуленепробиваемым стеклом. Так или иначе, забытое, разрушенное, уте­рян­ное, ут­ра­ченное за века изгнания возвра­ща­ется на свои места.

Мы и сейчас на пасхальном седере гово­рим: «На следующий год ‎–‎ в Иерусалиме!» и добавляем: «В Иерусалиме с отстроенным Хра­мом». Господь поглядывает на упрямцев и улы­ба­ясь замечает: «Вы ‎народ жестоковыйный!»

Как я писала пьесу

Мы с товарищем написали книжку. То есть я сотворила пару скелетиков, на которые он на­растил жилы, нервы, мясо, кожу и велел мне изобрести прическу и сделать макияж. Всех ос­тальных персонажей создал он сам. Но кос­ме­тику безоговорочно доверил мне. Как ведуще­му соавтору.

Книжка пошла искать издатель­ст­во и где-то там, в четвёртом измерении, жи­вёт своей жиз­нью. А я сказала, что хочу написать пьесу о том, как мы писали книгу. Товарищ сурово про­мол­чал. К вечеру он прислал мне первое действие.

Утром я получила две картины второго и ма­кет декораций. После обеда пришёл текст вто­рого действия и партитура музыкального со­провож­дения.

На следующий день, пока я бегала на рабо­ту, он закончил третий акт и вчерне набросал эс­кизы кос­тюмов. Я строго осудила отложной ворот­ничок домашнего платья героини и полу­чи­ла вмес­то него воротник-стоечку. Больше из­ме­нять было нечего. Назавтра мой проворный друг завершил аранжировку музыки и оконча­тельно отредактировал пролог и эпилог.

Пьеса полностью готова. О Боже, за три дня! Я почувствовала дурноту и головокру­же­ние. Мы написали пьесу за три дня! Чудовищ­ное переутомление. Я близка к нервному сры­ву, и никто меня за это не осудит.

Лежу в посте­ли, пустой взор устремлен к по­толку. Биарриц. На один только Биарриц вся на­деж­да.

Кашер ле-Песах[9]

Эта история произошла двадцать пять лет на­зад. И есть в ней что-то, что и сегодня то­нень­ким коготком царапает сердце, когда я вспо­минаю детали.

Мы приехали в Страну первого октября. Кое-как устроились в Натании и, как только смогли, поехали в Иерусалим.

Во-первых, само имя волновало нас с Лёвой до безумия. Сама возможность быть там не в ле­гендарном «следующем году», а прямо сего­дня, через полтора часа после отправления ав­тобуса. Надо сказать, что Великий Город не об­ма­­нул ни на грош, хоть мы оба опасались под­во­ха. Уже на въезде холмы Рамот, плотно и кра­сиво застроенные домами, которые изда­ле­ка можно было принять и за древние, и за сред­­не­вековые, вызвали у меня дрожь в паль­цах. Что поделаешь — я впечатлительна. Но и Лёва был взволнован и расчувствовался. Город был не богатый, не роскошный, мы не видели никаких древностей, но что-то в нем было особенное…

Ну ладно! Согласна с грубыми материа­лис­тами — допустим, только имя. И воздух!

Во-вторых, мы приехали по делу. В Иеруса­ли­­ме жил полумифический брат моей бабки. Ба­бушка погибла в Катастрофе, а он уехал в Ка­на­ду еще в Гражданскую войну, там устроился, даже разбогател и стал миллионером; вырас­тил четверых детей и на склоне лет перебрался в Иерусалим, куда всю жизнь рвалась его ев­рей­­­ская душа. Мы приехали познакомиться с род­­ней.

Дядя Яша оказался очаровательным чело­ве­ком. Он был благочестив, умен, остроумен и добр. Мы и даже наши дети в две минуты по­чув­ствовали себя свободно и раскованно. К не­му пришли и его дети — мои двоюродные дя­дья, и их дети… короче, нас оприходовали как членов семьи.

Они очень нам помогли. Разумеется, глав­ные их усилия были направлены на то, чтобы помочь нам узнать Бога. В рамках этой кампа­нии старший сын дяди Яши, Ионатан, в еши­ве, где учились и его сыновья, оплатил для двух десятков мальчиков, приехавших из России (и для нашего сына тоже), обучение физике и ма­тематике по самой расширенной программе ми­­нистерства просвещения. Наш мальчик три года проучился в этой ешиве. Получил прилич­ное еврейское образование и аттестат зрелости с высокими баллами.

Малышку тоже пристроили в отличную на­ча­ль­ную религиозную школу для девочек. Все учительницы были вечно беременны, но пред­ме­там своим учили на совесть. А кроме того, ми­мо­летно объясняли всякие житейские ме­ло­чи. Вроде того, что суп следует варить из ово­щей, а не из пакетиков с химикалиями.

Определив детей в религиозные школы, мы поняли, что должны обеспечить им кашрут, что­бы не плодить детского двуличия и лицеме­рия. Что и было сделано. Ионатан лично, засу­чив рукава, кашеровал нам плиту и холодиль­ник, его жена Сара работала на нашей кухне, как Вощев на рытье котлована, и к вечеру мы сделали дом пригодным для того, чтобы всем вместе пообедать, разделяя, как положено, мо­лоч­ную и мясную посуду. С тех пор я аккурат­но соблюдала правила кашрута, и дети в школе мог­ли правдиво отвечать на скользкие во­просы.

Но денег у нас было очень мало, и посуда — самая жалкая. Дешевая и сборная.

Однажды «Мерседес» Ионатана остано­вил­ся возле нашего подъезда в Натании. Он клик­нул Леву и Даника, и они все вместе при­ня­лись тас­кать запечатанные картонные короб­ки. Вну­три оказался огромный красивый сер­виз: боль­­шие и маленькие тарелки и таре­лоч­ки, мис­ки для супа и мисочки для десерта, чаш­ки и блюд­ца — всё кремовое, с нежными пре­лест­ными цветочками. Я была в совершен­ном восторге. Хотя и ужаснулась цене подарка. Но богатые род­­ственники сказали, что рады купить нам кра­сивую и нужную вещь.

Дело было в начале апреля, и я отчасти иск­рен­не, отчасти стараясь угодить, сказала, что ис­­поль­зую сервиз как пасхальный, пока он но­вый, а по истечении праздника — на каждый день для мясных блюд.

Ионатан переглянулся с женой. Оба по­­краснели. Секунду они молчали. Потом Сара ре­­ши­тельно сказала:

— Нет, его нельзя использовать как пасхаль­ный. Мы ели из него несколько раз. Теперь у нас другой, а этот мы решили подарить вам.

Прекрасные, щедрые, честные и искренние люди один раз в жизни чуть-чуть приврали. И тут же вынуждены были признаться, потому что ввести нас в ужасный грех употребления на Пас­­ху повседневной посуды, конечно, не мог­ли. Они уехали сконфуженные.

Прошло двадцать пять лет. Мы все еще едим мясное из этих тарелок…

Открыли Америку

Лет пятнадцать назад мы с мужем впервые ока­зались в Чикаго холодным, ветреным фев­ра­лем. Он приехал на конференцию, а я состав­ляла его свиту.

Поселили нас в Скоки — скучном районе, не­отличимом от такого же района в любом дру­гом городе мира. Кто смотрел «Иронию су­дь­бы», поймет.

В первый вечер, надеясь най­ти продукто­вый магазин и купить чего-нибудь на ужин, мы слонялись по продувае­мым, сты­лым, одно­образ­ным кварталам. Привыкли по­пить вдвоем чаю с чем-нибудь вкусненьким — какой-нибудь эдакий сыр… вы меня понимаете. Са­латик… Рыбка… Ну и ма-аленькое пирожное, уже с самим чаем. И в Европе как-то всегда в этом преуспевали…

Мы пытались расспрашивать прохожих, и каж­дый раз по их наводке выходили к каким-то тусклым заведениям общепита. В конце концов наша настойчивость дала плоды, и мы обнару­жи­ли огромный супермаркет.

Магазин как магазин, ничего особенного. Вдоль стен стеллажи — все, что можно съесть, рас­фасованное по маленьким баночкам, коро­бочкам и пакетикам. А в середине зала — боль­шие поддоны с чем-то чудовищным. Веро­ятно, это можно назвать овощами. Таблички изве­ща­ли, что метровой длины толстенные полосатые палки называются огурцами и стоят по двенад­цать долларов за штуку. Помидоров мы тоже не признали в лицо. Яблоки, на какие Адам не польстился бы… Еще какие-то подозри­тельные колючие шишки — не питайя и не личи, а черт знает что. Клубника — ну, допустим, это можно было назвать ягодами…

Короче говоря, мы ку­пи­ли свой ужин и съе­ли его без удо­воль­ствия. Вкус продуктов вызы­вал в памяти забытое сло­во «папье-маше».

Назавтра Лева отправился на конференцию, а я в Чикаго. Центр был изумительным! Огром­ный, роскошный, столичный, совсем особен­ный. Две проблемы мешали мне наслаждаться жизнью. Тот язык, на котором они говорили, я не понимала. А то, что я считала английским, вы­зва­ло насмешки у водителя автобуса, кото­рого я спросила, где лучше выйти. И я ужасно боялась потеряться в огромном городе и боль­ше никогда не найти Леву и нашу блеклую гос­ти­ницу с остатком огурца в холодильнике.

Все же я пошла в музей — замечательный чи­каг­ский Музей искусств — и побродила по го­ро­ду. В холле огромнейшего, неописуемо пре­крас­ного небоскреба начинал­ся аукцион. Я осмо­т­рела лоты и их начальную цену. Ни один из этих предметов не был мне нужен. И я не мо­гла представить человека, который бы ими со­блазнился.

Потрясенная увиденным, вышла на пло­щадь и поняла, что остановки правильного ав­то­буса мне не найти никогда в жизни. Волну­ясь, я остановила такси. Тут меня ждал прият­ней­ший сюрприз. Водитель говорил на том анг­лийском, где th произносится как «з». Мы сразу почувствовали себя родными. И прав­да — он оказался палестинцем из Газы. Мы сладко по­го­ворили: он о том, что его жена и де­ти за­пер­ты нашими войсками в Газе и ему не­воз­­мож­но с ними встретиться; я о том, что моя восем­над­цати­летняя дочь вынуждена слу­жить в армии, вместо того, чтобы учиться, бе­гать в кино и сек­ретничать с подружками. Бе­се­да по­лу­чилась очень душевная. Расплачи­ва­ясь, я вы­слу­шала его пожелания мира, и сама поже­лала ему того же. Расстались добрыми знако­мыми, почти при­­ятелями.

Мы еще покатались по Америке, съездили к друзьям, с которыми не виделись много лет. По­бывали в Сан-Франциско, в Нью-Йорке…

Лучшие города Америки прекрасны, как Фло­­рен­ция или Париж. Только три вещи кате­гори­чески отличают их от европейских: гнусный кофе, невнятный хлеб и фрукты пластмассового вкуса. Да ведь не хлебом единым жив человек. Мы уезжали в восторге от того, что увидели.

В аэропорту, откуда мы вылетали домой, всем пассажирам раздавали какую-то инфор­ма­­ционную бумажку о правилах безопасности. Каждому — на своем языке. Множество бумаж­ных стопок лежало на стойке. Французам дава­ли по-французски, немцам — по-немецки. У нас пол­ненькая черная девушка за стойкой спро­си­ла, откуда мы приехали. Мы сказали: «Из Изра­иля!». Она обратилась к другой, такой же толс­туш­ке, но с множеством косичек. Та презри­тельно ответила: «Ты что, не знаешь? Израиль — это где Иерусалим! На каком языке говорят в Иерусалиме?»

Первая понимающе кивнула и выдала нам две бумажки, напечатанные изысканной араб­ской вязью.

И да поможет вам Бог!

Представьте себе, что вы ведете двоих де­тей — четырех и полутора лет — в детский сад. И вы не нашли стоянку ближе чем в двух квар­талах от места назначения. И что дети, которых вы утром с трудом умыли и одели, теперь не же­лают вылезать из своих кресел безопас­нос­ти. И вам приходится взять на руки обоих, не го­воря уж об их ранцах, курточках и любимых игрушках, которые они отказались оставить до­ма.

Подумайте о том, что через полчаса у вас пре­зентация, которая решит, получите ли вы мно­го­миллионный самостоя­тельный проект или будете и дальше прозябать в качестве без­от­казной палочки-выручалочки и любой боч­ке затычки. Прикиньте теперь, что вы еще не ре­ши­ли важнейший стратегический вопрос, кото­рый будет задан вам немедленно по окон­ча­нии вашего доклада.

На этом фоне ваша дочь хочет пить. Вы обе­щаете ей, что она получит питье в садике, но это ее ни в коей мере не удовлетворяет. Она хо­чет пить СЕЙЧАС, и никакое промедление невозможно.

И пусть теперь какой-нибудь Песталоцци вас осудит, если вы ставите ее на ноги и гово­рите:

— Я отведу твоего брата в садик, а ты подо­жди тут. Я принесу тебе попить. Если придет ба­бай­ка, скажи ему, что папа скоро вернется. Или, если хочешь, скажи ему, что ты хочешь пить… Или мы можем вместе пойти в садик, и ты попьешь там…

— Пойдем вместе, я попью там! — безза­бот­но соглашается жертва вашего педагогического коварства.

Моление о чуде

Эту историю я то ли прочла в детстве, то ли выдумала сама. Она волнует и тревожит меня.

Отец Себастьян был приходским священ­ни­ком в маленьком городе в Андалусии. Он был еще молод, но жизнь его уже была расписана на десятки лет вперед. Прихожане любили его проповеди. Он был человеком образованным, но говорил просто и сердечно и ни с кем не был суров. Хотя сам падре был нередко пе­чаль­ным, он любил чужую веселость и легко про­щал грехи, вызванные легкомыслием.

К своему свя­щенническому сану отец Себа­стьян отно­сил­ся очень серьезно. Иногда его по­се­щали сомне­ния и греховные желания. Тогда ему казалось, что он недостоин соединять двух отдельных людей в неразделимую пару, или отпускать от имени Бога тяжкие грехи. Но и другие священники были не лучше. Он не знал их тайных мыслей, однако поступки их были небезупречны, и тем не менее они соборовали и венчали, крестили и отпевали.

На исповеди Себастьян всегда рассказывал о своей неуве­рен­ности, и отец Хосе, который знал его с дет­ст­ва, легко журил за эти сомнения и, кажется, любил за них своего ученика и вос­питанника еще больше.

Однажды ночью в дом священника посту­ча­лись. Сеньора Луисия прислала соседского ма­ль­чика с просьбой немедленно прийти для со­бо­рования. Ее муж давно болел туберкулезом, и вот он умирал. Отец Себастьян почти бегом взошел по крутому переулку, ведущему к дому Луисии и Педро Гонзаго. Ему было страшно. Весь приход знал, как сильно они любят друг друга. Что за слова может он подобрать для ее утешения? Как уговорить верить в милосердие Божие, когда Господь отнимает у нее человека, без которого жизнь ее лишена смысла и на мно­­гие годы будет наполнена одной болью?

Когда священник вошел, дон Педро Гонзаго был еще жив. Отец Себастьян хотел начать со­бо­рование, но Луисия упала перед ним на ко­ле­ни, цепко об­хва­тила его ноги и, рыдая, стала умолять вер­нуть ей мужа.

— Вы святой человек, — захле­бы­ваясь, кри­ча­ла она, — вы можете! Возложите на него руки и скажите то, что сказал Господь наш Иисус, вос­крешая Лазаря! Я люблю его не меньше, чем сестры любили того!

Отец Себастьян объяснял ей, что не спосо­бен, не умеет, не вправе — она не слышала. Содрогаясь от ужаса, он понял, что не мо­жет противостоять ей и сейчас совершит свято­тат­ство, которое будет терзать его всю жизнь до последнего дня. Он кивнул, высвободился из ее рук, положил ладони на лоб умирающего и сказал:

— Педро, встань и живи!

Больной открыл глаза, вытер рукавом пижа­мы смертный пот, выступивший на его лице, и сказал буднично:

— Так вы действительно святой? А я думал, Луисия преувеличивает.

Он спустил ноги, нашарил под кроватью ноч­ные туфли и встал. Себастьян почувствовал, что дурнота заливает его сердце. Еще пару се­кунд он видел в тумане, как Педро шарит в бу­фете в поисках чего-нибудь вкусненького. По­том потерял сознание и упал на ковер.

Дальше пошли ужасные дни. Отца Себас­ть­я­на вызвали в Севилью. В епископате почти­тель­ные чиновники расспрашивали его о дет­стве, интересовались, уважали ли соседки его ма­туш­ку и в каком возрасте прошла конфир­ма­ция. Сам епископ несколько раз удостаивал сво­ей беседой. И все, все спрашивали, считает ли он сам чудом исцеление сеньора Гонзаго.

После возвращения из Севильи отец Себас­тьян больше не ходил в свою церковь. Он оста­вался дома, занимался домашними делами, ко­торые ужасно запустил: навёл порядок в сарае, построил беседку в саду, побелил стены и раз­бил грядки с цветами.

Соседка, которая прихо­дила стряпать, рассказала, что супруги Гонзаго открыто называют падре святым и, по слухам, ожидается приезд комиссии из Ватикана.

Когда комиссия из папской академии иссле­до­вала вопрос со всех сторон и отбыла в Рим, Себастьян уже покинул Испанию и работал в Мек­си­ке учителем испанского языка и литера­туры. Он прочёл в газете, что Папа в специ­аль­ном письме признал чудом исцеление смер­тель­но больного в Андалусии, и только пожал пле­чами.

В воскресенье учительница арифметики, три­д­цатилетняя вдова, симпатизирующая ново­му коллеге, предложила ему сходить вместе к мессе.

— Я был бы рад, дорогая, сопровождать вас куда угодно, — галантно ответил он, — но в цер­ковь я не хожу. Я не верю в Бога.

Еврейские напевы

В первом классе учительница посвятила це­лый урок детальному заполнению какого-то вопросника министерства просвещения. Каж­до­го спрашивали, кто он по национальности, кем работают его родители, сколько в семье детей, сколько комнат и прочее в этом роде. Когда пришла моя очередь, я изрядно сму­ти­лась. Мне было неловко признаваться, что я еврейка. Причем неловкость была вызвана ис­клю­чи­те­ль­но скромностью. Мне казалось, ска­зать, что я принадлежу к своему народу, — это как бы бес­стыдно признать, что я лучше других.

С возрастом я узнала, что отнюдь не всё человечество считает, что евреи — самые милые и симпатичные люди на земле. И не каждый жалеет о том, что ему не повезло родиться ев­реем. Да и сама я, познакомившись поближе с некоторыми своими родственниками, усомни­лась в превосходстве нашего народа над дру­гими.

Мы с братом с удовольствием хихикали, когда приходили списки лауреатов Ленинской и Государственной премии и наши бабушки и дед углублялись в непонятные названия пре­ми­рованных научных работ и высчитывали, сколько из лауреатов в каждой теме евреи. Иногда фамилии были обманчивы, и они жарко спорили, может ли какой-нибудь Михельсон оказаться немцем, или все-таки и он из наших.

Есть анекдот такой старый, что уже могли появиться люди, которые его не слышали. Ев­рей сидит в оперном зале, слушает «Евгения Онегина». Программку не купил — пожадничал. Спрашивает у соседа: «Татьяна — еврейка?» ‎– ‎ «Нет!» — «Может, Онегин еврей?» — «Нет!» — «Ленский? Ну хоть кто-то там еврей?» — «Няня. Няня еврейка». — «Браво, няня!!!»

Нам в детстве это было смешно и немножко противно. А теперь, будучи в возрасте тех ба­бушек, я обнаруживаю, что чуть ли не в каждом моём рассказе упоминаются еврейские обы­чаи, которым сама не следую, религия, кото­рую не исповедую, история, которую плохо­ва­то знаю, или хотя бы еврейский язык, на котором я говорю, как кухарка, а читаю, как третье­клас­сник.

Один московский приятель даже удивлял­ся, отчего эта тематика переползает из текста в текст. Я не сумела вразумительно ответить, и он перестал заходить ко мне в журнал. Веро­ятно, надоело однообразие.

Покаянно сообщаю вам, что и сегодня хочу написать про шиву ‎–‎ семидневную скорбь по умершему. По нашему законодательству чело­век, у которого умер отец или мать, муж или жена, сын или дочь, брат или сестра, получает оплаченный отпуск на семь дней после похо­рон. Эту неделю он проводит в доме покой­но­го, сидя на низеньком сидении, не бреясь и почти не умываясь, избавленный от всех про­чих забот, кроме воспоминаний об умершем.

Разумеется, тут же толкутся внуки, племян­ники, тетки и двоюродные со своими женами и детьми. Еду на всю ораву приносят соседи и дальние родственники.

Посетить скорбящего за эти семь дней дол­ж­ны все его добрые знакомые. Приехать из дру­гих городов. Прийти в хамсин или под дож­дем с ветром, снегом и градом (специфически-израильское изобретение метеорологов), пору­чив соседке забрать ребенка из детского сада. Отпроситься с работы или прибрести после окон­чания рабочего дня, с трудом разыскивая в незнакомом районе адрес и стоянку для ма­ши­ны. Очень веские должны быть причины, чтобы не явиться на шиву, которую сидит хороший зна­­комый. И никакие причины не позволят ук­ло­ниться от шивы друга или соседа.

Дверь в квартире открыта. Заходят без сту­ка, целуют кого положено, пробираются к тому однокласснику, сотруднику или партнеру по тен­нису, к которому пришли. Десять минут раз­говора, съедено несколько орешков, выпит ста­кан сока ‎–‎ нужно уступить место следу­ю­щим. А наша функция закончена. Заклю­чи­тельная фра­за ‎–‎ «Нитраэ бесмахот» ‎ («Уви­дим­ся на радо­стях»).

Уфф! Мы вышли на воздух. А они, скорбя­щие, остались внутри в духоте, шуме и тол­куч­ке. Измученные головной болью, усталостью и креслами с подпиленными ножками, с которых встать ‎–‎ целое событие, а усесться опять ‎–‎ толь­ко с помощью внуков.

Зато ‎–‎ верьте слову опытного человека — не­стерпимое горе не забылось, конечно, но по­тер­лось и потускнело. Приручено этой суетой и мельтешением. Нашло в душе свое место, и те­перь с ним можно существовать. Слезы, вы­пла­канные на людях, не так горьки, как те, что льют­ся в одиночку.

Что говорить ‎–‎ евреи умеют утешать скорбящих. Обильная многовековая практика…

Несмотря ни на что

Смотрела вполглаза какой-то фильм по те­ле­визору. Там два ковбоя в горах устроились ночевать в одной палатке и как-то случайно, ненароком сделались любовниками.

Задумалась… А если бы второй был женщи­ной? Сколько хлопот! То она девст­венница, то у нее месячные, то голова болит; враз забере­ме­неет — и уж тогда совсем кошмар: то тошнит, то ноги опухают, а то просит омаров со спаржей. А потом вообще караул — рожает! А кто будет за овцами смотреть? И что вообще делать прика­жете с этим внезапным младенцем в палатке на пастбище? Не-ет! Между мужчинами куда как безопас­нее, гигиеничнее и спокойнее.

И проказливая мысль побежала дальше. Жен­щины тоже могли бы устроиться между со­бой… Не хочется? Мало ли что не хочется, а мы де­лаем! Если для общественного блага и со­блю­­дения приличий… Может, мне ногти на но­гах красить не хочется…

Вообще, межгендерные сексуальные связи надо… ну, не то чтобы запретить — а не поощ­рять. Разве что в целях размножения, для тех, кто любит все натуральное. Размножение без участия медперсонала. С пометкой «био».

Для меньшинства, которое не боится косых взглядов. Для тех удальцов, что готовы бестре­петно сказать обеим мамам:

— Я люблю женщину и собираюсь с ней жить! Пойми, мама — это любовь! Такая же, как у вас с мамой! Простите меня, я не могу иначе! Да, я знаю, что она мне не пара. У нее другая ментальность, и нам друг друга не понять. Она никогда не полюбит футбол и мотоциклы. И все четверо дедушек будут убиты горем. И у нас могут родиться незапланированные дети. И в старости она станет исключительно безобраз­на, как ни один мужчина… А все же она моя судьба! Рок!

О слезах

В детстве слезы были моментальной и спа­си­тельной реакцией на все беды и горести: упа­ла, прищемила пальчик, не пустили к подру­ге, брат сказал «Нелинька-лапочка, половая тря­поч­ка». Плач доказывал серьезность про­бле­мы, призывал на помощь, упрекал обидчика: «Ви­дишь, до чего ты меня довел?», взывал к уте­ши­телю, а в самом крайнем, безутешном случае уводил в сладкий безгорестный сон, кото­рый стирал все бедствия, так что утром не­ль­зя было и вспомнить, отчего плакалось с ве­чера.

В моем детстве плакать полагалось только женщинам. Мужчины и даже мальчики прези­ра­ли слезы. Шестилетнему говорили с укором: «И не стыдно тебе? Ревешь, как девчонка!»

По­этому романтическая литература пора­жа­ла и изумляла. Героические Тариэл и Автан­дил, не снимая тигровой шкуры, проливали слезы по любому поводу: от любви, из умиления, в знак дружбы или вассальной преданности. Кажется, и юный Вертер не чурался проро­нить несколь­ко слезинок или даже оросить слезами завет­ное письмо. Впрочем, не помню наверное. Мои герои — Атос, Портос, Арамис и капитан Блад — скорее дали бы себя изрезать на кусочки, чем стали прилюдно распускать нюни.

Когда я выросла, плакать публично было уже не совсем прилично и женщине. Дома это, конечно, допускалось. Особенно в семей­ных ссорах со свекровью и золовками. И, ра­зу­ме­ется, как ultimа ratio в спорах с мужем. Но ры­дать из-за незачета в университете счита­лось дурным тоном. И на работе следовало быть сдер­жанной. В крайнем случае, поплакать в уеди­ненном уголке, потом заново подкрасить ресницы, припудриться и выйти как ни в чем не бывало.

Другое дело — все, что связано со смертью. В наших краях умерший проводил в гробу у себя дома пять-шесть дней до похорон. Родня дежурила у гроба, вечерами сходились знако­мые посочувствовать. Тут не было никаких ог­ра­ничений — плакала вдова, дети, внуки, со­седки. И дальние родственники из жалости к умершему и оставшимся не могли, да и не дол­жны были сдерживать слез. Уже не было пла­каль­щиц, но общественное мнение все еще ожидало яркого проявления чувств. А в тради­ци­онных семьях женщины еще царапали себе щеки и кричали умершему обидные слова за то, что он ушел один, а их оставил мучиться в этом пустом и холодном мире.

Я на похоронах мужа, кажется, не плакала. Впрочем, не помню. В Израиле хоронят в день смерти, так что ошарашенные близкие с тру­дом успевают понять, что происходит. Благо «Хевра Кадиша» берет все технические пробле­мы на себя, а сознание возвращают потом, почти насильно, многие десятки людей, кото­рые семь дней после похорон приходят домой уте­шать. Рассказывают, расспрашивают, мель­те­­шат, приносят еду, тормошат и не дают со­сре­­до­точиться на понимании того, что случи­лось и чего уже не воротишь.

После всего, с моими эмоциями произошло что-то странное. Я совершенно перестала пла­кать. Слезные железы перестали произво­дить соленую жидкость сверх той, которая необхо­ди­ма для зрения. Смеяться я продолжала по привычке, поскольку мимические мышцы лег­ко изобразят все что угодно. Но эмоции, ко­то­рые должны были сопровождать этот про­цесс, пересохли, как и слезы. Так что несколько лет я провела, ловко и уместно изображая челове­чес­кие чувства, которых отнюдь не испытывала.

Занятно, что из эмоциональной пустыни на плодородную почву, где бьют родники слез и цветут кусты радости, где скачут зайчики удив­ле­ния и слоняются гиены гнева, меня вывел «Жи­вой Журнал». Я написала с десяток расска­зи­ков, и у меня появились читатели. Кто-то по­хва­лил, кто-то написал личное письмо, кто-то по­звал на пикник, кто-то пошутил, и оказалось, что смешное всё ещё присутствует в мире.

Есть ещё неожиданное и занятное, печаль­ное и возмутительное. И для слез еще есть мно­­жество поводов — сочувствие, разочаро­ва­ние, обида. А кто не знает слез, тому недо­ступ­на и радость — две стороны одной медали.

Еще раз про любовь

Года два назад у меня был пациент. Несмо­тря на возраст между пятьюдесятью и шестью­десятью, отрекомендовался Жориком. Опу­холь располагалась в горле и по своим свойст­вам бы­ла практически неизлечима. Так — про­цен­тов пять в его пользу. А девяносто пять в поль­зу смерти.

Но доктор попался оптимис­тич­ный. Назна­чил лечение невиданной агрессив­но­с­ти. Огром­ную дозу на колоссальную об­ласть. Мы с вра­чом много обсуждали подроб­ности плана, и я хорошо представляла, какой сложности и мучи­тель­ности лечение предстоит.

Поэтому, когда па­ци­ент объявился, я часто и охотно разгова­ри­вала с ним. Ожидая своей очереди, он каждый раз заглядывал в комнату физиков и вымани­вал меня в коридор. Мы бе­се­довали на разные темы. Он рассказывал мне истории из своей жиз­ни провинциального ми­ли­ционера и рас­спра­шивал о принципах ради­а­ционного лече­ния, каждый раз повторяя, что он в школе ми­ли­ции проходил «про ра­ди­а­цию» и поэтому от­лично понимает всё.

Дальше ему стало хуже. Жена привозила его в коляске, он почти потерял голос, похудел на много килограммов и выглядел как приви­де­ние. Но разговоров со мной не пропускал. Те­перь жена заглядывала в комнату физиков и вызывала меня наружу. Я, естественно, ока­зы­вала им мелкие услуги — сообщить по телефону результаты анализов, поговорить с врачом, вы­просить у секретарши какую-нибудь справку и всё в этом роде. Жалко его было ужасно.

Закончив лечение, он звонил мне домой по телефону, номер которого узнал неведомым мне способом. Когда голос совсем отказывал, посылал СМС. А потом освоил вотс-ап и стал при­сылать бесчисленные картинки с котятами, чашками дымящегося кофе, рисованными по­же­­ланиями доброго утра, букетами цветов и вся­­кой оптимистической дребеденью, которая должна была поднять мое настроение.

Представьте — он выздоровел!

Я была в восторге и не верила такому счас­тью. Но тут наши отношения стали ослож­нять­ся. Жорик объяснялся мне в любви. Говорил, что бессонными ночами думает обо мне. Что я не только добра, как ангел, но и хороша собой, элегантна и грациозна.

В конце концов это стало сердить меня не на шутку. Только представьте: я весьма поло­жи­­тельная пожилая женщина. Ростом полтора мет­ра. С избытком веса. И четким представ­ле­нием о своей внешности. Я и в молодости не бы­ла даже симпатичной, а о красоте и гра­циоз­ности не упоминал даже мой муж, который действительно любил меня. Чего нет, того нет!

Кроме того, Жорик теперь обращался ко мне на «ты». Каждый месяц он приходил на про­верку к своему врачу, отлавливал меня, как я ни скрывалась, и затевал долгие душевные беседы, иногда осложненные дарением буке­тов роз. Мои коллеги хихикали — кто их осудит?

Я забывала о нем на несколько дней, но он не пропадал.

Вчера он позвонил мне на работу. Я была ужасно занята и не сразу сообразила, кто мо­жет обратиться ко мне словами: «Привет, коте­нок!»

Всему есть предел! Эта слюнявая фамильяр­ность вызвала приступ ярости. Я швырнула труб­­ку и в полный голос повторила злобно: «Ко­­­те­нок!»

В нашей комнате в этот момент находилась медсестра отделения — цветущая блондинка со­­ро­ка лет. Она живо заинтересовалась про­ис­ходящим. И я, конечно, рассказал

...