автордың кітабын онлайн тегін оқу Коробочка монпансье
Нелли Воскобойник
Коробочка монпансье
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Нелли Воскобойник, 2018
Книга содержит маленькие рассказы о вещах забавных и печальных. Истории романтические и юмористические, бывшие на самом деле и придуманные для развлечения. Если читая ее вы не обнаружите, что улыбаетесь — эта книга не для вас!
16+
ISBN 978-5-4490-8291-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Коробочка монпансье
- Предисловие
- Коробочка монпансье
- О любви
- После бала
- О ботанике
- Моя свекровь
- Крутится, вертится шар голубой…
- Опять о розовой заре
- Кондиционер «Баку»
- Ты и вы
- Об израильской военщине
- Пишите письма
- Быть знаменитым некрасиво
- Как это делается
- Обыкновенное больничное
- О мистике
- Размышления на Святой Земле
- Кто бы мог подумать!
- Доктор Рэйбен
- О душевных ранах
- Даже не минус
- Крокодил по имени…
- Инженеры
- Субъект и объект
- Преступление и наказание
- Простота хуже воровства
- О малых божествах
- Не люблю цветов
- Аристократка
- С кем состоите в переписке?
- О недочитанных книгах
- Стрелы ее — стрелы огненные!
- О тайных мыслях
- Зрительная память
- Безвкусица и ее послевкусие
- О цензуре
- На реках Вавилонских
- О природе эрудиции
- Нагорная проповедь
- Как важно быть серьезным
- О безнадежной любви
- Испытание чувств
- Святая простота
- Об укоризнах
- О плотских утехах
- Сказка о трех источниках
- Письмо
- Непридуманная история
- Овсянка по-монастырски
- Гносеологическое
- Шлимазл
- О падении нравов
- Обиды
- Старинная история
- Скандал
- Сосед
- О справедливости
- Еще о справедливости
- Сестры
- Панегирик
- Ксения
- Сказка о Золотом Петушке
- Как тебя отыскать, дорогая пропажа
- Циничное
- Разговор в Петербурге
- Шма, Исраэль!
- Надежда
- Слова, слова, слова…
- О секретах
- О пустяках
- Зависть
- Detective story
- С чего бы?
- В аптеке
- За стойкой бара
- Отрывок из романа
- Иерусалим горний
- Как я писала пьесу
- Кашер ле-Песах
- Открыли Америку
- И да поможет вам Бог!
- Моление о чуде
- Еврейские напевы
- Несмотря ни на что
- О слезах
- Еще раз про любовь
- Мои первые книжки
- Накануне экзамена
- Летняя практика
- Скорая помощь
- Деньги на операцию
- Хочу написать комедию
- Хоть имя дико, но нам ласкает слух оно
- Большие ожидания
- Игра
Предисловие
Надо признаться: сама я никаких введений, предисловий и аннотаций не читаю. И потому не рассчитываю, что кто-то из вас, мои читатели, даст себе труд вникать в то, что думает автор о собственных рассказах. Кого это может интересовать?
Тем не менее, следуя обычаям и правилам хорошего тона, несколько слов о книжке, которую вы держите в руках.
Мне хотелось предложить вам собранье пестрых глав. Полусмешных, полупечальных. Простонародных, идеальных. Небрежный плод моих забав, бессонниц, легких вдохновений, незрелых и увядших лет, ума холодных наблюдений и сердца горестных замет.
Коробочку монпансье. Ассорти. Одни сладковатые, другие кисленькие. Гладенькие и шероховатые. Зеленые и малиновые. С разным ароматом и формой.
Я даже решилась не распределять рассказы по главам, как намеревалась вначале, а встряхнуть коробочку и рассыпать леденцы, как придется.
В таком подходе есть по меньшей мере два достоинства. Разнообразие не позволит соскучиться тем, кто уже читал мои рассказы и привык к их однородности. А тому, кто читает в первый раз, удастся, вероятно, выбрать для себя хотя бы несколько, которые окажутся в его вкусе.
Примите уверения, что я очень старалась вам понравиться.
Коробочка монпансье
Отцы ели кислый виноград,
а оскомина на зубах у детей.
Иезекииль
Нельзя сказать, что в детстве нам не хватало сладкого. Бабушка пекла пироги с фруктами или с повидлом. На Новый год во всех домах делались гозинаки. В кондитерской на углу Кирочной продавалась када. А в магазине «Бакалея-гастрономия» дошкольникам покупали подушечки. Кроме того, гости приносили детям нугу с орехами, и очень часто кто-нибудь одаривал горстью мятных конфет в бумажках или даже барбарисок.
Но хотелось монпансье. Это было маленькое состояние. Сама коробочка уже представляла собой имущество. В ней можно было что-нибудь хранить — например, фантики от шоколадных конфет, а особенно фольгу, в которую они были завернуты под фантиками. Ее старательно (неизвестно с какой целью) разравнивали ногтем среднего пальца, множество раз выглаживая на столе. Потом… что делать с ней потом, было непонятно. Коробочка из-под монпансье была идеальным решением.
Но я начала с конца. Вначале коробочка была закрыта. Ее нужно было рассмотреть со всех сторон. На крышке была красивая картинка. Однажды даже символ Фестиваля — цветочек с разноцветными лепестками. Прелесть! На донышке тоже было написано интересное. Например, про сказочную Бабаевскую фабрику. Я уже была большая, умела читать и ни в каких бабаек не верила — тем занимательнее было свидетельство, что кое-какие конфетные бабайки все же существуют.
Потом коробочку открывал кто-нибудь из взрослых. Внутри было разноцветное сокровище: лепешечки разной формы и размера, обсыпанные сахаром. Сиреневые, зеленые, алые и желтенькие. Полупрозрачные и заманчивые. Выбор за мной! Можно начать со сладкой красненькой, или кисленькой желтой. Посасывать ее, переворачивая во рту и касаясь зубами то плоского, то острого края. Потом, не удержавшись, вынуть изо рта грязными пальчиками и посмотреть сквозь нее на солнце. Снова сунуть в рот и долго облизывать липкие пальцы сладким языком, что не делало их ни чище, ни менее липкими. А в коробочке еще много разного, и чем меньше остается, тем лучше и звонче она гремит, если потряхивать ее в такт какой-нибудь мелодии, или просто так, из озорства.
Потом я стала взрослой, и монпансье исчезли из моей жизни. И всё хотелось объяснить внукам, что это была за радость — да где уж мне! Я и слов-то таких не знаю на иврите, а они на русском.
Пока я не увидела в магазине коробочку. Круглую, жестяную, а на крышке клубничка с двумя листиками. Я, конечно, принесла ее своей маленькой внучке.
Внутри оказались совершенно одинаковые синие таблетки размером с пуговицу от пальто и толщиной с полсантиметра. Вместо восхитительного разнообразия — казенный порядок. Что-то вроде полупрозрачных шашек.
Моя девочка смотрела на них без воодушевления, но все же, поддавшись моим поощрениям, сунула одну в рот. Что-то отвлекло ее в этот момент, она сделала глотательное движение, и отвратительная стеклянная блямба неудержимо проскользнула внутрь.
Это было ужасно! Больно и страшно. И бесконечно долго… Может быть, около часу прошло, пока эта дрянь растворилась и утихли острая боль и спазмы. И еще час, пока мы все немного успокоились и убедились, что малышка может глотать, что слезки просохли и с нашей жизнью не случилось ничего ужасного.
Еще через час моя маленькая Мисс Деликатность сказала мне: «Наверное, эти конфеты были хорошие, просто я не умела их правильно сосать».
Я осталась ночевать у них. Руки уже не тряслись, но за руль садиться все же не стоило. Лежала на узкой кровати в кабинете у моей дочери и думала, что, может, не надо Пушкина, свекольника и маленькой елочки, которой холодно зимой… Моцарта, балета и кубика Рубика… Может, оставить им те радости, которые нравятся им самим…
Ничего мне не помогло! Инстинкт сильнее логики. Утро мы начали с «Мухи-Цокотухи». Я читала как будто в первый раз:
«Зубы острые в самое сердце вонзает
И кровь из нее выпивает…»
Ужас! Почище тех гадких леденцов!
О любви
Я влюбилась в своего однокурсника. Он был прекрасен. Его звали Вова. Он был так необыкновенно умен! Те задачи, которые требовали от меня серьезного умственного напряжения, он решал играючи. А те, что он решал с трудом, я вообще не могла раскусить.
Он так глубоко и интересно говорил на семинарах по философии! Разумеется, и я не молчала, но с моей стороны это был сплошной выпендреж, а он мыслил…
Я звонила ему домой, чтобы узнать, что задано по английскому, и его мама отвечала мне недовольным голосом. Но я снова звонила, чтобы выяснить, на когда назначен зачет по дифференциальным уравнениям.
Мы жили недалеко друг от друга и ездили в университет одним и тем же автобусом. Вся жизнь моя была сосредоточена на том, едем ли мы вместе. А если да, то заметил ли он меня. А если заметил, то протиснулся ли ко мне. А потом — сумела ли я ответить беззаботно и остроумно. И подал ли он мне руку, чтобы помочь выйти из автобуса.
Постепенно мы стали и возвращаться вместе. Наступили теплые дни, и мы возвращались пешком и всю дорогу говорили обо всем. В основном о нем. Он был шахматистом. Его папа оказался профессором математики, и у него был младший брат, которого он очень любил. Я плохо играла в шахматы, и он был заметно разочарован.
Однажды мы вечером возвращались пешком из библиотеки, и он предложил мне передохнуть на скамеечке в парке над Курой. Мы сели, и он меня поцеловал.
От него резко пахло табаком, и шрамы от заживших юношеских прыщей царапали мне лицо, но я была желанна — и совершенно, немыслимо счастлива.
Он еще два раза приглашал меня на свидания. Мокрые вонючие поцелуи были ничтожной платой за то, как он смотрел на меня и как вздрагивал его голос, когда он называл мое имя.
Потом он уехал на майские праздники в Ереван, а когда вернулся, сказал мне, что наши отношения были ошибкой. Я пожала плечами, отвернулась и ушла домой одна.
Дома я заползла под одеяло и лежала там, скорчившись и слушая свои стоны. Мое разбитое сердце безумно колотилось, и осколки его царапали что-то внутри, мешая дышать. Тело мое хотело выжить, но душа — душа хотела умереть! Через пару часов душа перевесила, я добралась до аптечки и проглотила все снотворные, которых там было больше чем достаточно.
Однако в тот раз мое тело, не принимавшее участия в этой любви, все-таки победило! Когда родители пришли домой, оно сумело проснуться на секунду и наябедничать им о деяниях моей беспутной души. Дальше была неотложка, больница, промывание желудка и прочие неинтересные подробности.
Я проснулась ночью — у меня сильно болело горло от толстого шланга, который в меня засунули, не особенно церемонясь. Но душа болела намного меньше. А совесть — совесть вообще не тревожила меня! Я ни разу не подумала о моих бедных родителях. Мои страдания были так огромны по сравнению с их мелкими неприятностями!
* * *
Теперь моя жизнь расстилается передо мной, как пейзаж прелестного Беллотто. Всё, что могло в ней быть хорошего, уже было, и я могу разглядывать и сравнивать. Картинка выглядит привлекательно, в ней есть всё, что нужно: семья, друзья, книги, свадьбы, смех, радость, защиты, покупки, путешествия, подарки…
И отдельный пик бессмысленного счастья, когда чужой, неприятный человек смотрел мне в глаза и дрожащим голосом повторял мое имя.
После бала
Когда-то в молодости я была влюблена в своего однокурсника. Очень недолго мы составляли пару, в самом платоническом смысле этого понятия. Потом и эта связь распалась, а скоро Вова уехал в Москву — перевелся на физический факультет МГУ. Через пару месяцев я перестала тосковать, но не перестала вспоминать.
Потом меня познакомили с Левой. Он был голубоглазым теоретиком, невысоким и очень красивым. Его губы всегда были чуть тронуты ироническим изгибом, в старости предвещавшим еврейское саркастическое выражение лица. Но до старости Лева не дожил, а в двадцать восемь он был так хорош, остроумен и обаятелен, что я искренне удивлялась его вниманию ко мне. Сама я казалась себе замухрышкой (а может, и была ею на самом деле). Наша свадьба сговорилась очень быстро. Не о чем было, собственно, и рассуждать. Мы подходили друг другу по всем формальным и неформальным параметрам. Вдобавок ко всему Лева и влюбился в меня.
Мы провели чудеснейший медовый месяц в Москве, сдобренный лучшими московскими спектаклями семьдесят четвертого года. Билеты на эти спектакли мы получили в качестве свадебного подарка. Лучшего из всех подарков!
Возвратившись, мы втянулись в будничную жизнь, которая оказалась в сто раз более приятной и интересной, чем мне виделось перед свадьбой.
Я была уверена, что Лева наилучший кандидат, но сам институт брака казался мне тусклым и безрадостным. На деле всё оказалось много веселее.
Однажды, возвращаясь полубегом домой с работы, я встретила нашу соседку тетю Варю. Ее сын учился в параллельном со мной классе, и она, в отличие от моей мамы, которая нетвердо знала, на каком этаже я учусь, — была председателем школьного родительского комитета. Активность ее, как и любовь к сыну-лоботрясу, не знала пределов. Время от времени она просила меня позаниматься с ним по какому-нибудь предмету, что я выполняла без напряжения — Эраст был довольно-таки симпатичным бездельником.
Увидев меня, тетя Варя резко остановилась. Я была намерена ее обогнуть, чтобы вовремя подать обед новенькому, с иголочки, мужу. Но тетя Варя стояла как скала. Она собиралась сказать мне что-то важное, и по ее лицу было видно, что мне этого не миновать.
— Нелленька! — сказала тетя Варя твердо. — Отчего ты после свадьбы не расцвела?!
Я постаралась не хихикнуть.
— Ну, что вы, тетя Варя, — сказала я, — я расцвела. Просто это незаметно.
Она кивнула и пропустила меня.
Потом было много всякого. Родились и подросли дети, Лева защитил свою диссертацию, и моя поспевала к сроку, но тут Советский Союз довольно неожиданно стал разваливаться, и как раз начиная с города Тбилиси. И мы уехали в Израиль, где, поерзав немного, пристроились в группу физиков онкологического отделения иерусалимской больницы «Хадасса». Через год меня как малоопытного физика отправили на курс повышения квалификации, который Европейское общество радиотерапии устраивает несколько раз в году в разных городах Европы. Любопытство побудило меня выбрать Москву.
Прошло двадцать пять лет после нашего свадебного путешествия. К тому же я думала, что синхронный перевод лекций на русский поможет мне понять тонкости, которые я упускала по-английски.
На самом деле по-русски я не поняла вообще ничего! Вся терминология оказалась мне незнакома. Я забросила наушники и, морщась и напрягаясь, слушала лекции, лучшие из которых читались с сильнейшим французским акцентом на богатом английском, расцвеченном анекдотами и цитатами из неведомых мне стихов и прозы. Хорошо, что на экране были картинки со скупым текстом! Курс был очень хорошим.
После лекций выступали московские врачи и физики со своими докладами. Один из них поразил меня.
Я спросила после доклада, как статистически соотносятся результаты их методов с результатами контрольной группы, облученной классически. Дама посмотрела на меня неприязненно.
— А не нужно никаких контрольных групп, — сказала она, — все выздоровели!
Я раскрыла было рот, чтобы что-то возразить. Потом поняла, что относительно мира, в котором я работаю, эта дама в зазеркалье, и беседовать нам невозможно. Поблагодарила и отошла…
Свободным вечером я набрала номер справочной и узнала телефон Вовы, который так и жил в Москве все эти годы. Он ответил мне. Сразу узнал, и даже предложил встретиться и поговорить. И мы встретились.
Да… Самое обидное было не то, что он изменился, а то, что остался таким, как был. Он был молчалив и загадочен, как в двадцать лет. И невыносимо, невыносимо скучен…
И что побудило меня среди всех моих сверстников выбрать для своей первой любви именно его? И страдать от разлуки с ним так мучительно? И даже чуть не умереть от любви?
О ботанике
На первом курсе я была совершенно невероятным типом. Не пила спиртного, не танцевала твиста, не любила «Битлз», не носила джинсы и не знала неприличных слов. С другой стороны, я любила Чосера, советскую власть, русские оперы и запах масляной краски. То есть представляла собой классически безупречный тип ботаника.
Единственное, что позволило мне выжить на факультете без особенного дискомфорта, была моя горячая и взаимная дружба со звездой физического факультета, блестящей, одаренной, уверенной в себе и поголовно всеми любимой Ольгой М. Она была моей полной противоположностью: свободно владела грузинским, не ведала застенчивости и не сомневалась в своей привлекательности.
Я училась вполне прилично и находилась внутри облачка лучших факультетских мальчиков, окружавших Ольгу и невольно составивших круг моего общения. Однако с моим положением чудака-чужака надо было что-то делать. И я, как остальные нормальные ребята и девочки, записалась на альпиниаду.
Речь шла о восхождении на минимальную, но уже альпинистскую вершину класса 1Б, ежегодно организуемом университетским клубом альпинистов. Каждому принятому участнику выдали подобающее снаряжение: рюкзаки, спальные мешки, палатки, а самое главное — трикони. Если кто не в курсе, это такие чудовищные ботинки, снизу имеющие железные шипы, чтобы не поскользнуться, а сверху совершенно негнущуюся кожу, чтобы камень, отскочивший из-под ноги впереди идущего, не раздробил стопу.
Нам подробнейшим образом и не по одному разу объяснили, как себя вести в разных возможных ситуациях, несколько раз показали, как раскладывать и собирать палатки, а для полных дебилов даже продемонстрировали наглядно, как залезать в спальный мешок, а потом вылезать из него и скручивать его в тугой цилиндр, который можно запихнуть обратно в рюкзак.
В должный день несколько автобусов отвезли нас — человек двести студентов, сорок-пятьдесят альпинистов, присматривающих за салагами, и все оборудование — в горы и высадили у нижнего лагеря, представляющего собой очень большой сарай с дощатым полом. Там мы переночевали на полу в спальниках, намереваясь утром после завтрака совершить марш-бросок к верхнему лагерю, который следовало разбить у самого подножья покоряемой горы.
Поздним вечером к нижнему лагерю подошла еще одна маленькая группа альпинистов из России. Один из них бросил свой мешок рядом с моим, деловито открыл молнию моего и засунул туда свою руку. Я поняла, на что он намекает, хотя прежде еще никто не домогался моего тела, даже не взглянув на лицо. Да и вообще не домогался. Секс не входил в сферу моих интересов — смотри еще раз название рассказа. Но даже будь я безумно влюблена в этого неведомого туриста неясного возраста, изнывай я от желания, секс немытого тела был абсолютно невозможен, и я изгнала его руку из своего спальника. Он не возражал, переложил мешок к одной из тех, что пришла с ним, и я заснула, не дожидаясь продолжения банкета.
К верхнему лагерю надо было идти с рюкзаками двенадцать километров в гору по пологому склону. Нечего и говорить, что рюкзаки собирали с учетом возможностей туристов. Всё общее разделили между мальчиками, а самое тяжелое взяли альпинисты. Их поклажа была невообразимой. Девочкам достались только их личные вещи, по нескольку банок консервов и вода на дорогу.
Дорога была прекрасна: лес с поющими птицами, прозрачный синий воздух, пахнущий хвоей, рекой и радостью, горы со снежными прожилками, ручьи, пробирающиеся между камней… Ничего этого я не помню. На каждом преодоленном метре мне надо было поднять и опустить левую ногу в трехкилограммовом ботинке, а потом и правую, такого же веса.
Кеды лежали в рюкзаке, я могла бы переобуться, но рюкзак забрал кто-то из мальчиков, обогнавших нас с Ольгой, уже на втором километре. Мой вид не оставлял сомнений. Вероятно, такое же выражение тупого отчаяния было на лицах французов, отступающих из России после Березины.
Ольге тоже было тяжело, но она что-то говорила, подбадривала, шутила, и мы после двух привалов добрались до ровной площадки, на которой был запланирован верхний лагерь. Кто-то разбил палатки, возможно, и я что-то делала, но дух мой лежал в изнеможении с закрытыми глазами и отказывался верить, что до теплой ванны и мягкой постели остается еще шесть дней.
Трое суток нам было дано на адаптацию. Я действительно вернулась в сознание и поняла, что вокруг очень красиво. Но холод, боль в мышцах, недосып (как можно было не просыпаться в тесной палатке на четверых каждый раз, когда кто-нибудь или я сама пытались поменять позу?), жирные алюминиевые миски, которые после еды мы полоскали в ледяной речке, ужасная неловкость от отправления естественных надобностей на каменной осыпи в присутствии других девочек и ужас перед предстоящим восхождением оставляли красоту за границей восприятия.
Что говорить? — я не дошла до вершины. Меня оставили в безопасном месте и велели дожидаться, пока заберут на обратном пути. Несколько часов я пролежала на спине, глядя в синее небо, ласкаемая солнышком и совершенно счастливая. На обратном пути меня забрали, и мы все вместе (наконец-то единение свершилось) с гиканьем спустились, скользя по осыпям, переполненные восторгом и любовью друг к другу.
По дороге к нижнему лагерю я сменила трикони на кеды и сполна расплатилась за это дома, когда ногти больших пальцев, травмированных о камни, слезли и я вынуждена была ходить на лекции в каких-то разношенных маминых тапочках без каблуков.
Мне было восемнадцать лет. Теперь мне — ну, сами знаете сколько. И я думаю, что сегодня я дошла бы, куда дошли остальные.
То, что в первой молодости кажется окончательным «не могу», в ранней старости называется: «Трудно, но можно, если нужно».
Нет, точно вам говорю — дошла бы!
Моя свекровь
Я так рада, что вы уже пришли к нам сегодня! Кушайте, кушайте! На сладкое я испекла наполеон, вы увидите, мой наполеон — это что-то необыкновенное! Я уже думала, что он никогда не женится!
Он такой хороший мальчик, мой Любик! Он получал только одни пятерки! Ну наконец-то он нашел себе девушку!
Он уже почти защитил диссертацию! И мы с вами встретились! Такие приличные родители! Он очень хороший мальчик, он всегда помогал мне носить сумки с базара! Его так уважают на работе… а я всё боялась, что он женится на шиксе!
Вдруг он мне говорит: «Мама, я познакомился с одной девушкой». Я сразу спросила: она еврейка? Ну, слава Богу, что еврейка!
Он говорит: «Она такая интеллигентная!» А я ему: мне не надо, чтоб была интеллигентная, подумаешь! Главное, чтобы была еврейка!
А Любик говорит: «Она такая милая!» Все они милые, пока молодые, вы же знаете!
Он мне говорит: «Хорошенькая!» А, пустяки, хорошенькая, не хорошенькая… Ну пусть будет хорошенькая! Лишь бы не гойка!
Любик говорит: «Она столько всего знает!» Мне надо, чтобы она столько знала?
Нелличка! Что с тобой, золотко? Почему ты плачешь? Я же так счастлива, что Любик женится именно на тебе!
Крутится, вертится шар голубой…
Наша жизнь, как катехизис, может быть исчерпывающе описана в вопросах и ответах. Или даже не надо ответов…
Отчего ты плачешь? У тебя болит ушко? Опять ушко? Ты помнишь, как хорошо помогает подушечка с нагретой солью? Подержишь сама?
Что ты кушала сегодня в детском саду?
Тебе понравилось в школе? На какую парту тебя посадили?
Что значит «дядя самых честных правил»?
Гасконцы — они родом из Армении? Тогда почему Дартаньян?
Тебя назначили председателем совета дружины? Ах, не назначили, а выбрали? И, конечно, единогласно? По-другому и не бывает…
На выпускной вечер надо сшить платье? Давай сошьем не белое — ты же не невеста, а такое, беловато-розовое, хорошо?
А почему на физический факультет?
В каком случае изолированная особая точка a ≠ ∞ является полюсом порядка m для функции f (z)?
Ты ее любишь? Как же ее не любить? Ее все любят. А ты думаешь, она выйдет именно за тебя?
Лаборатория физики новых и перспективных материалов? И прямо в университете?? И хочу ли я???
Выйти замуж? Не слишком романтично, да? «Давай поженимся, а если не получится, то разведемся!» Но ты меня любишь? Ну, давай, что ли?
Отчего ты плачешь? У тебя болит ушко? Я растолку таблеточку с капелькой варенья, ты ведь проглотишь, моя умница?
Что ты кушал сегодня в детском саду?
Вы знаете, что сейчас произойдет? Если вы не прекратите драться на заднем сиденье, папа остановит машину и выставит вас на шоссе. Может, ограничитесь вербальными сражениями? И не так громко?
Кого король-отец из двух прекрасных дочерей готовит под венец?
Ты попрощалась с Алиной? Сказала ей, что мы уезжаем навсегда? Но вы будете писать друг другу письма, ведь вы обе уже умеете писать?
Есть ли Бог? Ты думаешь, я должна знать?
А что нам делать с розовой зарей над холодеющими небесами?
Вы поженитесь осенью?
Отчего ты плачешь? У тебя болит ушко? Ты ведь любишь это сладенькое розовое лекарство в трубочке? А что ты кушала сегодня в детском саду?..
Ну и так далее… Закончился двадцатый век, уже и двадцать первый не в самом начале, а всё так же неизвестно, есть ли Бог, армянин ли Дартаньян и что нам, черт побери, делать с этой розовой зарей.
Опять о розовой заре
Сначала анекдот, который я получила на днях в подарок от друга. Священник объясняет пастве, какова святость девы Марии. «Вот видите, — говорит он, — в первом ряду сидит Долорес. Мы все знаем, что она целомудренна и добродетельна, заботится о стариках и раздает милостыню бедным, всегда приветлива и смиренна, ухаживает за прокаженными и до рассвета молится за грешников. Так вот, по сравнению с девой Марией наша Долорес — грязная шлюха!»
Это я к вопросу о прекрасном.
В Лувре мы с Левой решили ходить порознь, чтобы не спорить — всего ведь за несколько часов не посмотришь. Я ходила, куда хотела, останавливалась, где вздумается и на столько, сколько мне было нужно. Никто меня не торопил. И все было хорошо, пока я не добралась до зала Гольбейна.
Я, конечно, знала эти портреты, но в тот момент они меня поразили. И мне стало необходимо показать их Леве и, заглянув ему в лицо, убедиться, что он чувствует то же самое. И дальше было то же. Как только я видела что-нибудь особенно волнующее, особенно прекрасное — мне нечего было с этим делать, как только показать Леве. А его рядом не было. Когда мы встретились, мы потащили друг друга к самым замечательным картинам и тут только получили полное удовлетворение.
По существу, все знают, что нам делать с розовой зарей. Ее надо показать кому-нибудь важному для нас. И бессмертные стихи туда же. Неразделенное наслаждение прекрасным — как Долорес против девы Марии.
Вкусом еще можно наслаждаться в одиночку. Но знатоки предпочитают пить тонкие вина в компании понимающих сотрапезников. Театральное действо остро нуждается в том, чтобы восторг или негодование сообщить спутнику, хоть прикоснувшись пальцем, хоть обменявшись взглядом.
Читать, конечно, приходится в одиночку. Но такие книги, как «Камасутра книжника» или «Особенно Ломбардия», нестерпимо хочется цитировать. (И в лучшие годы своей жизни я для этой цели была неоднократно разбужена.) Или по крайней мере требовать от близких, чтобы они прочли и восхитились.
Боже! Каких только банальностей не напишешь иной раз…
Кондиционер «Баку»
Услышав по телевизору от Звиада Гамсахурдия, что евреи в Грузии гости (дорогие гости, надо признать), и пережив девятое апреля, мы с Левой поняли, что нам пора собираться домой.
Начался всеми пройденный, изматывающий душу и тело период выдирания корней из родной почвы и забрасывания вслепую семян будущей жизни куда-нибудь на просторы прошлой и будущей исторической Родины. Всем памятный анекдот из того времени: двое разговаривают на улице, третий подходит и замечает: «Не знаю, о чем вы говорите, но ехать надо!»
Никому не нужно описывать томительное ожидание конверта с приглашением от «родственников» из Израиля, унижения ОВИРа, безумные многодневные очереди на Малой Ордынке, тяжелое хамство отупевших от бесконечной сверхнагрузки израильских чиновников, переговоры на работе, объяснения в школах, письма от уже уехавших с описанием их жизни и рекомендациями везти в Израиль спички и половые тряпки, нездоровый интерес соседей к оставляемым склянкам и прочие прелести того последнего года…
Но у каждого есть своя собственная история продажи имущества и покупки всего того, на что в Израиле в первые годы жизни денег быть не могло.
Мы продали свою квартиру и ездили за покупками в Азербайджан. Там во всех придорожных поселках оживленно и совершенно открыто торговали из-под полы импортной одеждой и обувью. Говорливые продавщицы или, может быть, жены хозяев магазинчиков, закатывая глаза, превозносили не только качество своих товаров, но и неслыханную красоту примеряющих их дам. Нам с невесткой довелось услышать там, что некий джемпер так украшает наши фигуры, что лучшие подруги, увидев его, умрут от зависти, и много другого столь же лестного и тягучего. И обращались к нам почтительно — ханум!
Сложнее обстояло дело с покупкой мебели и электротоваров. Все это потом еще требовало титанических усилий по упаковке в специальные громадные деревянные ящики и проталкиванию через таможню. Причем таможенники были опасны не тем, что найдут какую-нибудь контрабанду, а тем, что недружественно нарушат безупречность упаковки, и диван или телевизор дойдут до места назначения в виде щепок и осколков. Но нравилось нам это или нет, мы все этим занимались по шестнадцать часов в сутки.
Однажды в жаркий июльский день Лева вернулся домой измученный сильнее, чем обыкновенно, снял промокшую рубашку и, не имея сил зайти в душ, свалился на диван. В этот момент позвонил мой папа, напрягавший все свои многочисленные связи, чтобы помочь нам купить к отъезду необходимые вещи. Ему удалось договориться, что Лева подъедет к какому-то магазину, и ему продадут с заднего хода кондиционер «Баку». Эту чудовищную дуру Лева погрузит в свой «Запорожец», и нам в Израиле будет обеспечена чудодейственная прохлада.
Кондиционер, конечно, был необходим, но сил не было никаких. Лева жестами дал мне понять, что не сдвинется с места ни при каком раскладе, и я объяснила обиженному папе, что мы от кондиционера начисто отказываемся.
Через десять минут позвонил мой брат, который должен был уезжать на месяц позже нас, и восторженно сообщил, что папа достал ему кондиционер «Баку», но за ним надо ехать в дальний магазин, и он ужасно тяжелый. Поэтому он просит, чтобы Лева подбросил его на своем «Запорожце» и заодно помог бы погрузить и разгрузить эту неподъемную, но необходимую штуковину.
Тбилисец может отказаться от кондиционера, от денег и даже от Царствия Небесного, но он не может отказаться помочь брату жены; и Лева, надев чистую рубашку и в сдержанных выражениях объяснив свое отношение к электротоварам в целом и к этому конкретному в частности, поплелся выполнять свой семейный долг…
Стоит добавить, что когда багаж прибыл в Ашдод, обе наши семьи жили на съемных квартирах, оборудованных израильскими кондиционерами. Установить «Баку» было некуда, хранить негде, а оплачивать его содержание на складе и вообще безумно. Так что мы просто не забрали его из порта, и он и по сей день, вероятно, томится где-нибудь, погребенный под тысячами тонн багажа, отправленного, но не востребованного такими же шлимазлами, какими были мы с моим мужем и братом.
Ты и вы
Сухое вы сердечным ты
Она, обмолвясь, заменила…
А.С.П.
В японском языке местоимение второго лица имеет одиннадцать форм. От самого грубого «ты» (босяк, мерзавец, ничтожество) до самого почтительного «вы» по отношению к пожилому господину или к высшему начальству. Да что говорить про японцев? У них даже «я» можно сказать тринадцатью разными способами — от «я, беспомощная тихоня» до «я, хозяин и господин, и посмейте только пикнуть!!»
Англичане обращаются на «вы» ко всем подряд, даже к малолетнему преступнику и к драной кошке.
По-русски мы употребляем и «ты», и «вы». Уже годам к пяти воспитанный ребенок обращается к взрослым как следует. Обязательное «вы» принадлежит учителям, старшим, кроме ближайших родственников, и незнакомым людям. Есть даже ритуал перехода от «вы» на «ты».
Однажды в третьем классе мы все были приглашены на день рождения к одной девочке. Она была баптисткой и обращалась на «вы» к своим родителям. Нас не на шутку потрясла такая невиданная грамматическая форма взаимоотношения с родной мамой.
В школьные годы приятно удивило, когда новый учитель физики сказал «вы» не всему классу в целом, а отдельному ученику.
В университете все преподаватели были с нами на «вы», и «ты» было лестным знáком личного знакомства. Доставалось оно только мальчикам, удостоившимся выпивать в приватной компании с молодыми преподавателями. Никто из них, разумеется, не отвечал подобной же фамильярностью.
Русский язык еще довольно церемонный. Иврит вообще не знает никаких фокусов. «Ты» говорим и ребенку, и старику, и учителю, и сантехнику, и премьер-министру. В ходу детские имена и школьные прозвища: Биби, Рафуль, Арик… (Есть только два исключения — к почтенному раввину и к судье обращаются в третьем лице: «Уважаемый судья позволит мне представить эти документы суду?»; «Почтенный рав соблаговолит принять приглашение на мою свадьбу?»)
И наши дети-подростки, даже хорошо владеющие русским, совершенно не умеют говорить «вы» одному человеку. По их мнению, «вы» — это по крайней мере двое.
И взрослые русскоговорящие сильно опростились и переходят на «ты» без должных церемоний. Даже я…
Осталось совсем немного близких, почти родных людей, с которыми я и сейчас на «вы». Как же я теперь ценю это архаичное эксклюзивное дружеское почтительное множественное число!
Об израильской военщине
(Негероическая симфония)
Я ехала домой с работы. Пошел дождик. Сумерки… Моя машина стала как-то нехорошо подпрыгивать, прихрамывать и заваливаться на одну сторону. Я остановилась поглядеть и увидела отвратительное зрелище: покрышка не то что была проколота — она была разодрана в клочья, и машина опиралась на обод колеса.
Я стояла на безлюдном шоссе на Территориях[1] под дождем, и воспоминание о солнце безжалостно уходило за горизонт.
Те из вас, у кого есть хоть какой-нибудь опыт реальной жизни, сразу догадались, что телефон мой в эту минуту пискнул и отключился — что поделаешь, зарядное устройство надо было поменять, но как-то не случилось.
Я стояла на обочине и прикидывала, как Господь вытащит меня из этой ситуации — больше рассчитывать было особенно не на кого. Останавливать арабские машины что-то не хотелось, а отличать их от наших как-то не получалось. Да и не ездил в это время почти никто…
Вдруг я увидела патрульную машину пограничников — едет себе зеленый джип с двумя солдатами. Я замахала руками, остановила их и попросила телефон.
Они вылезли, осмотрелись, и один сказал: «Зачем тебе, гверет[2], телефон? Мы тебе в два счета колесо поменяем. Запаска есть?»
Один улегся в лужу, второй добыл ему из багажника запаску и домкрат, и в десять минут мой фордик снова был готов…
Я лепетала какие-то благословения и благодарности. Ребята на них слабо реагировали — махнули рукой и поехали дальше по своим пограничным делам.
Надо — придется — сказать, что пограничники у нас считаются (и являются) людьми грубыми, брутальными и чуждыми сантиментов. Самые способные, блестящие, отважные и физически подготовленные идут в летчики, коммандос, «мистаарвим» и всякие спецвойска, у которых мы и названий не знаем. Просто одаренные — в разведку, занимаются там разными компьютерными делами, а после армии открывают свои стартапы, куда берут исключительно знакомых ребят из своей части. Остальные — в основную армию: пехота, танки, флот (небольшой такой потешный флот, как у Петра Первого в его ранней юности). И уж совсем остальные попадают в пограничники. Не очень приятная и престижная служба. У нас ведь граница практически везде…
По этому поводу еще одна история.
Я везла немолодого приятеля — гостя из Европы — из Маале-Адумим в Тель-Авив. Был исход субботы. Туалет на бензоколонке был еще закрыт, а плотность движения на шоссе была уже как в будние дни. Перед блокпостом стояла длинная очередь. Мы ползли в трехрядной колонне других машин, и я чувствовала, как отдаляется встреча моего друга с туалетом, и мои духовные страдания по этому поводу, вероятно, не уступали его физическим. На заставе шла напряженная работа. Машины выезжали из А-Тур прямо к обыску и проверке документов, проезжали из Маале-Адумим и Эль-Азарии, появились грузовики и автобусы…
МАГАВникам[3] было не до меня. Однако мне было не до ближневосточной политики. Я остановилась возле сержанта, который велел мне проезжать, и сказала: «Послушай! У меня в машине больной турист. Ему надо в туалет. Помоги, а?»
Он наметанным глазом оглядел моего гостя и сказал: «Ладно, останови там на площадке, где проверяют, и отведи его в нашу уборную — тут за углом, третья дверь налево!»
Я остановила и отвела. И пока поджидала своего счастливого гостя, думала, что по нынешним временам эти ребята каждую минуту ожидают психа с ножом, которого надо будет пристрелить на месте, пока он не зарезал кого-нибудь. И отвечают за то, чтобы какой-нибудь ловкач не перегнал в Иерусалим машину взрывчатки. И приглядывают за документами, чтобы шустрый активист Хамаса не оказался там, где ему не положено. И что в такой ситуации любой солдат в мире послал бы нас подальше вместе с нашими потребностями. А этот парнишка пожалел.
Израильская военщина на минутку перестала бряцать оружием и сделала доброе дело старому еврею в его трудную минуту.
Пишите письма
Хэйанские дамы были изысканны и скромны, но не целомудренны. Мужчина не долго томился у запертых дверей, если был изящен, хорошо воспитан, одет со вкусом и писал недурные стихи.
А бывало и так: он тайком проник в усадьбу ее отца и прокрался в ее комнату. И даже прилег на ее циновку. И тут уже поздно разбираться, хорошо ли воспитан и со вкусом ли одет! Поднимать шум с ее стороны было бы бестактно и неженственно. Могли бы услышать служанки. Да и сам кавалер понял бы, что ошибся адресом. Так что в такой ситуации можно было только шепотом отнекиваться, а потом утирать глаза рукавом ночной одежды.
Он мог продолжать навещать ее по ночам, и тогда утром третьей ночи матушка или доверенная фрейлина подавали молодым красиво уложенные бело-розовые печенья, и их брак считался заключенным. А мог и прекратить свои посещения и перенести внимание на других дам. Что, впрочем, было возможно и после совместного вкушения брачных пирожных.
А вот что он обязан был сделать, покинув даму, — это отправить ей немедленно одно или, лучше, несколько писем с сожалением об утренней разлуке. И если письмо было кратко или небрежно — она была глубоко и навеки оскорблена и обесчещена. И тогда даже младшие служанки ходили по дому с отсыревшими от слез рукавами.
Быть знаменитым некрасиво
Я с детства ужасно стесняюсь знаменитостей. Дед моей ближайшей подруги был президентом Академии Наук, и я избегала встреч с ним всеми доступными мне способами. А когда это не удавалось, я от смущения краснела, глупела и почти немела. Он был очаровательный человек, с дореволюционным гимназическим воспитанием, приветливый и задумчивый. Отчего я не беседовала с ним — в свободные минуты он был вполне готов поболтать с подружками любимых внучек — сама не понимаю. Упущенного не воротишь…
На днях меня познакомили с великим Гришей Брускиным. Племянница его представила нас друг другу и сказала ему (совершенно справедливо): «Нелли очень нравятся твои картины». И что, вы думаете, я ответила? Что было бы наиболее естественно? Поговорить о его великолепных панно? Сказать, что я взволнована нашим знакомством? Просто поблагодарить за удовольствие, которое получаю от его скульптур и прозы? Ну, нет! Единственное, что я смогла выдавить, это что мне его живопись нравится не больше, чем всему остальному человечеству. Оригинально, да? Он призадумался, пытаясь вникнуть в смысл этой нелепицы, пожал мне руку и вернулся к своим знакомым.
Любопытно, что произойдет, когда знаменитым станет мой хороший приятель, почти друг. Это случится в начале июля. И пусть не обижается, если окажется, что я не могу смотреть ему в лицо и отвечаю невпопад с предельной бестактностью… Но это так, попутно. Просто обрисовываю свою психологическую слабинку.
Может, ею объясняется мое полное равнодушие к автографам. Я никогда не прошу авторов надписывать мне свои книги. Иногда они даже обижаются.
Однако и у меня в жизни была история, когда я долго надоедала одной знаменитости. Дело было так.
Пару лет назад знаменитый сатирик Ш. написал что-то смешное. Его обвинили в клевете, и суд присудил ему штраф в миллион рублей в пользу пострадавшего, которого он назвал неучем. И правильно, кстати, назвал. Еще довольно мягко.
Как бы там ни было, рубли тогда были не такие, как сейчас, и Ш. светило полное обнищание, если не что похуже. Как-то очень быстро сформировалась идея заплатить штраф в складчину, силами добровольцев. Причем осужденный отказался принимать взносы больше 1000 рублей. Заодно получился и референдум, который должен был собрать в пользу его правоты не меньше тысячи голосов. И я, конечно, не смогла устоять.
Однако российская банковская система не лыком шита, и перевести деньги на указанный счет мне не удавалось. По ходу борьбы я связалась с должником через фейсбук. Мы некоторое время перекликались, и я даже стала ему френдом, но 30 долларов оставались у меня, а долг — у него.
А тут грянули гастроли в Израиле, и я предложила передать ему мой взнос на концерте. Мы сговорились, что акт передачи состоится в антракте, когда он будет торговать в фойе своими книгами. В перерыве концерта я подошла к столу и, преодолевая смущение (см. выше), представилась и отдала конверт с деньгами.
Концерт был очень хороший. Дома, еще улыбаясь, я открыла сумочку и с ужасом и изумлением обнаружила конверт с купюрами внутри. Кошмар! Что же я отдала ему?! За что он меня так долго благодарил? И чего ради я не купила «Потерпевшего Гольдинера», в смущении убежав от книжек и продавца?! И это после многомесячного рассусоливания подробностей моего бескорыстного и щедрого пожертвования… Я сгорала от стыда.
Наутро я написала ему чистосердечное признание. Написать я могу хоть Папе Римскому, это мне не трудно. Реакция Ш. была замечательной — он обрадовался. «Так это ваша ошибка? Очень рад! А я думал, что это я, растяпа, потерял!»
Не буду описывать деталей, но мне удалось-таки засунуть свои тридцать долларов в жадную пасть российского правосудия. Для этого я поехала к тетушке Ш., живущей в Иерусалиме. Познакомилась с очаровательной дружелюбной одинокой старой дамой. Выпила с нею чаю, посмотрела фотографии ее бабушек в овальных рамках, послушала истории о детских проказах ее племянников и оставила у нее правильный конверт с правильными деньгами. Как говорили в моем детстве — все тридцать три удовольствия…
Как это делается
Обычно рассказы, которые я пишу, взяты из жизни — так уж сложилось, ничего путного выдумать не могу. Но все-таки они не документальные репортажи. Немножко изменяю антураж, диалоги собственной выпечки, чуть заостряю типы, иногда свожу вместе в один сюжет разные случаи, которые происходили в разное время. Короче — я в своем авторском праве!
То, что расскажу сейчас, будет абсолютной правдой. Произошло только вчера, помню каждое слово.
Дело было так.
К доктору М. пришла пациентка. Прелестная ашкеназская дама восьмидесяти лет. Из Афулы — не ближний свет! У дамы медленно развивающийся рак груди. Он ее не очень беспокоит, но метастазы в мозгу вызывают боли, тошноту, и вообще не на пользу…
Еще несколько лет назад мы бы лечили ее облучением всего мозга — дает хорошие результаты, метастазы перестают беспокоить и новые в мозгу некоторое время не возникают, но… Что ни говори, а ум от этого острее не становится. Коэффициент интеллекта немного падает, память немного ухудшается, острота восприятия немного тупеет. А дама — умница! Обаятельная, и живая, и остроумная. И доктор М. решает по новейшей методике облучить ей только сами метастазики, не затрагивая остального мозга. Дело это очень деликатное, требует величайшей точности СТ и МRI отличного качества. Не говоря уж о тонком планировании лечения и сложном и прихотливом процессе самого облучения.
Но есть один нюанс: наша пациентка оглохла в возрасте двух лет. И теперь нормально слышит только благодаря аппарату, вживленному под кожу пониже уха. А существенной частью этого аппарата является железное колечко. А с ферромагнетиком внутри, сами понимаете, МRI сделать невозможно. Потому что основой сканнера является магнит неописуемой силы. Он притягивает все железное так, что когда кретин-уборщик, который в своем рвении навести чистоту проник через все преграды, вошел в экранированную комнату, — его тележка сорвалась с места, пролетела по воздуху и со всей дури вломилась в аппарат, полностью разрушив его и сама превратившись в лепешку. Уборщик остался жив только благодаря покровительству ангелов-хранителей, густо напичкавших своим присутствием все корпуса нашей больницы.
То есть, чтобы сделать необходимый МRI, нашей пациентке надо удалить железяку. Значит, организовать операционную со всей командой, потом комнату восстановления после наркоза. Потом СТ. Потом МRI. Дальше материалы попадут к двум врачам, которые договорятся между собой, какие именно районы мозга будем облучать, и всё аккуратно нарисуют. И не думайте, что для них договориться об этом так же просто, как двум литературным критикам договориться, хорош ли новый роман Сорокина.
Дальше всё переходит к физикам, и ко мне в частности. Мы вдвоем за два часа делаем очень непростую программу. Потом для верности проводим измерения и убеждаемся, что на практике получим в точности то, что запланировано. Потом передаем все данные на ускоритель. Теперь, в шесть вечера, техники, которые на работе с семи часов утра, могут вызвать больную. Но — упс! — не могут: она в операционной, ей вживляют слуховой аппарат. Потому что отоларингологи утверждают, что его нужно вернуть в очень короткое время. Иначе он окажется непригодным, и придется заказывать новый.
Теперь мы ждем все вместе: родня старушки — две дочери и внук, симпатичный рыжий парень в шортах и кипе; доктор М., у которого сегодня, как на грех, день рождения; два физика и два техника. Семь часов вечера. Мы все от усталости уже сидим сгорбившись и болтаем о пустяках.
Подходит старый араб в галабии, с женой в длинном пальто и хиджабе. Спрашивает о чем-то. Внук внезапно отвечает на хорошем арабском. Ага, понятно, скорее всего офицер из элитных частей — они арабский знают отлично. Доктор М. неожиданно тоже вмешивается в разговор. Он говорит по-арабски с запинкой, зато лучше знает географию больницы. Арабы ушли удовлетворенные.
Наконец больную привозят из операционной. Мы укладываем ее со всем тщанием. В десять глаз следим за точностью лечения — мы все так устали. Еще восемьдесят минут, и все метастазы уничтожены.
А мне еще час ехать домой. На автопилоте…
Обыкновенное больничное
Способностями меня Господь не наделил. Не рукодельница. Или там спроворить торт с лебединым озером и замком Лорелей — это не про меня. Хотя одна моя подруга молодости делала поразительные ландшафтные торты и учила меня, как на яйце вылеплять из сахарного теста лебединую спинку, и как делать шейку, и красный клюв, и маленькие круглые глупые глазки. Торты ее были невероятно вкусны, однако так красивы, что есть их было мучительно — грубо уничтожить еще один кусочек дивной картинки… Но это так, отступление.
Мне не удается множество вещей, доступных другим. Не умею сшить оригинальные шторы. Всю жизнь бесплодно учу английский. Ни фасон платья измыслить, ни интерьер комнаты облагородить…
Но одна способность у меня есть — все-таки и моя фея не дремала. Я могу по доступной половинке телефонного разговора восстановить неслышную мне часть. Понять (или хотя бы правдоподобно вообразить) драму, которая происходит между двумя людьми.
И вот сижу я, погруженная в работу. Думаю. Стараюсь сосредоточиться и отключиться от окружающей болтовни. Но уши — не глаза. Для них перепонок не придумано. Поэтому я слышу напряженный телефонный разговор.
По эту сторону — мой молодой друг, человек легкий, мягкий, дружелюбный и обаятельный, доктор от бога Илья Софер. А по ту сторону — ответственный за онкологическое отделение. Его забота — палаты, медсестры, лекарства, пациенты: и те, которые выпишутся с явным улучшением, и те, которые уйдут из больницы в последний путь, в сопровождении «хевра кадиша». Незавидная должность. Никто и не завидует. Назначают всех старших врачей по очереди.
Илья говорит мягко, как обычно, но я слышу в его голосе непривычную мне настойчивость.
— Ну и что ты хочешь? — спрашивает он собеседника. — У больного излечимая болезнь, и он не должен умереть от рака. Каковы бы ни были обстоятельства, он должен пять недель получать облучение. Да, конечно, я знаю, что ему восемьдесят семь лет. Как я могу не знать? Я его врач. Но это же не причина, чтобы мы его не вылечили, разве нет? Да, он нуждается в госпитализации. Кто виноват, судьба так распорядилась — он упал и сломал таз. И не может ездить на облучения из дома. Но рак его излечим, и он от него не умрет. Да, я помню, что во время ортопедической операции у него был сердечный приступ. Я ведь не кардиолог. Они делают, что следует. Нас с тобой это не касается. Я говорил с ними, облучение не противопоказано. Конечно, я понимаю, что мест нет, но что же делать? — договорись с другим отделением: он будет лежать на другом этаже, а наши врачи и сестры будут его лечить. Дело обыкновенное. Конечно, сестрам неудобно. Много лишней беготни. Но что ты можешь предложить? Без облучения он умрет от рака.
Голос Ильи неожиданно крепнет и звучит уже как металл:
— Курабельный больной не может умереть от рака. У нас с тобой нет выбора. Прости, Амир, я, кажется, был резок, но ты понимаешь… Куда едешь в отпуск? В Норвегию? Здорово! Завидую…
О мистике
Почти у всякого здравомыслящего человека есть в запасе история о каком-нибудь иррациональном событии в его жизни.
У меня товарищ в Москве — умный, ироничный, образованный человек. Мы вместе учились на физическом факультете. Заслуживает полного доверия! И он рассказал мне, что попал в тяжелейшую жизненную ситуацию, из которой сам не видел никакого выхода. Он был крещен в младенчестве, но в бога не верил и в церковь не ходил. Однажды, проходя мимо какой-то церкви, он почувствовал желание зайти внутрь и помолиться. Не зная правильных слов молитвы, он с тоской, надеждой и слезами, стоя на коленях, изложил иконе свои опасения и просьбы. По его словам, неразрешимая ситуация разрешилась как по волшебству. Привыкнув признавать критерием истины опыт, он принял православную церковь как истинную, стал соблюдать праздники и посты, и, приехав в Иерусалим, с ненарочитым благочестием посетил Святые места. Он бесконечно далек от религиозного фанатизма, а просто верит в Бога.
Вот же и Благодатный огонь нисходит именно православным в Иерусалиме в Великую субботу каждый год регулярно, начиная с XI века (когда и разделение церквей еще толком не произошло). Это реальный факт хотя бы потому, что мой племянник иногда вынужден в своей полной офицерской полицейской форме охранять порядок вокруг Храма Гроба Господня в эту субботу.
С другой стороны, Лурдская Богоматерь излечивает иногда совершенно неизлечимых католиков, о чем свидетельствуют крупнейшие онкологи и невропатологи. Да и Папская Академия наук известна своим скептицизмом по отношению к чудесам, и все исследования по этим вопросам производит с величайшей скрупулезностью. А уж такие пророки, как Мессинг, Хануссен, Ванга или Джуна — их приверженцев не меньше, чем у пророка Мухаммеда, и они не менее страстно почитают своих чудотворцев.
А я чего-то в чудеса не верю! Мне подавай причинно-следственные связи. И чтобы в системе соблюдался не только закон сохранения энергии, но, желательно, даже и закон сохранения количества движения.
Простую телепатию, не говоря уж о телекинезе, я принимаю с большим сомнением. Такая натура. А теперь короткий печальный рассказ.
У нас случилось несчастье, и диагноз не оставлял надежды. Мы оба это хорошо понимали. В это же время с нашей маленькой внучкой начало твориться неладное и страшное. Жизнь покатилась под откос.
И стали являться ко мне ближние и дальние со своими рецептами. Племянник из Силиконовой Долины настойчиво рекомендовал свекольную диету. Двоюродная сестра мужа принесла с горы Мерон две свечи, освященные и обмоленные каким-то неортодоксальным раввином, творящим чудеса даже не в рамках каббалы, а исключительно собственной индивидуальной святостью. Их полагалось возжечь у колыбели, приговаривая текст, отпечатанный на мятом листочке, который она же и принесла.
Близкий друг, проверенный годами и делами, предлагал прислать ему фотографии обоих заболевших. У него был знакомый экстрасенс, который излечивал по фотографиям. Он не брал денег. Но его следовало попросить о чуде. Таково было единственное условие. И все говорили мне: «Ты не веришь в чудеса? Тогда какая разница?! Сделай все, что предлагают, хуже ведь не будет?! А вдруг???»
Знаете, я ничего этого не сделала. Я подумала, что религиозный человек на моем месте не предал бы своей веры. А мое мировоззрение разве не дорого мне, как его ему? Ведь у меня после всего останется не так уж много — почти только одно мое «я». И хоть его-то я сохраню в целости до конца.
Размышления на Святой Земле
В самом центре Рима на священной дороге Виа Сакра расположена Триумфальная арка Тита. Евреи под ней не проходят. Тит осадил и взял Иерусалим, ограбил, разрушил и сжег Храм и увел в плен оставшихся в живых жителей города. Они рабами прошли в его триумфе под этой аркой, а дальше веселые легионеры тащили золотую менору и эфод первосвященника, что и изображено на ее внутренней стене.
Все! Больше никогда мы под ней не пройдем! С нас довольно! Еврейские туристы Вечного города (кстати, почему вечный город Рим, коли Иерусалим старше его на триста лет?)
обходят арку, или заходят внутрь и выходят с той же стороны, что и зашли. Наши счеты не закончены. Пока арка не рассыпалась в прах, а евреи не забыли, что происходят от Авраама, Исаака и Иакова, — мы под ней не пройдем!
Если быть предельно откровенными, то и в первый раз мы там не проходили, потому что арка эта построена уже после смерти Тита, а для его триумфа была сооружена временная арка на скорую руку, под которой нас и прогнали со скованными руками и склоненными головами. Но неважно! А важно ощущение вплетенности в историю, которое не оставляет нас ни на минуту. По этому поводу еще одна история.
Приехал к нам лечиться какой-то видный православный иерарх, то ли из Краснодара, то ли из Ставрополя. Человек необыкновенно доброжелательный, симпатичный и открытый. Сопровождали его два священника рангом пониже: один приехал с ним из России, а другой местный, свободно разговаривающий на иврите.
Архиерей понравился мне чрезвычайно, и поскольку программу его облучения составляла я, то охотно взялась присутствовать при его первом лечении: объяснить, перевести и вообще помочь технику установить необходимый контакт с пациентом.
Техником оказалась умная, профессиональная, религиозная и довольно стервозная молодая женщина по имени Лили.
Пациент был взволнован и испуган и крепко сжимал свой золотой епископский крест с большими драгоценными камнями. Лили сурово взглянула и сказала мне:
— Перед крестом склоняться не буду!
Мне было жалко старика, и я попыталась ее урезонить:
— Лили, голубушка! Мы же не в средневековой Испании, а у себя дома. Нас насильно в христианство не обратят. Чего нам бояться креста?
— Мы столько всего от них вынесли! — сказала она. — Перед крестом не склонюсь!
Я поняла, что уговоры бесполезны, и повернулась к священнику.
— Будьте добры, — сказала я, — оставьте крест в раздевалке! Металлические предметы… э-э… мешают облучению.
Бедняга безропотно встал, снял цепочку с шеи, поцеловал перекладину и пошлепал босиком за ширмы. Вернувшись, он сказал мне тихонько:
— У меня под майкой нательный крестик. Совсем маленький. Можно я его оставлю?
Я обернулась к Лили и сказала на иврите:
— У господина под майкой маленький крестик. Он не мешает лечению.
— Если не вижу — не мешает, — буркнула Лили. И священник получил первую фракцию.
Я ушла к себе в комнату и задумалась. Сама-то я не верю, что большая пустая вселенная интересуется нами. Но эти двое — оба религиозны и готовы за свою религию пойти хоть на муку. И все же архимандрит не уверен, что благословение его креста на расстоянии двух метров такое же сильное, как и когда он его касается. А Лили не надеется, что всемогущий Господь наверняка убережет ее от черного проклятия ненавистного символа.
Кто бы мог подумать!
Еще совсем недавно мне казалось, что меня трудно удивить. Вроде я знаю самые главные закономерности, двигающие нашу вселенную. Понимаю, отчего изменяются фазы луны, как действует парасимпатическая система, чего там положено говорить про электромагнитные поля и какая связь между мелкой моторикой и развитием речи у детей. Не говоря уж о том, что материя первична, а сознание, как всегда, вторично. И я закоснела в уверенности, что не знаю только деталей, а по большому счету мне все в мироздании вполне понятно. Струны там, или посттравматический синдром…
И вдруг… Вообще, я избегаю этого сюжетного хода. Однако случилось, что я познакомилась с милой женщиной, известной миру своими переводами из Катулла. И от нее узнала совершенно новое. Оказалось, люди не родятся одинаковыми и тем более равными. Совершенно невозможно создать лицей, в котором из всех детей воспитают лидеров нации, как предполагал Александр I. У каждого человека (даже новорожденного) есть набор из четырех свойств, который он пронесет неизменными в своих соотношениях от младенчества до смерти. Условно на русском языке эти свойства называются «физикой», «логикой», «эмоцией» и «волей». Они и в самом деле имеют некоторое отношение к бытовому значению этих слов. Есть тесты, которые позволяют квалифицированному специалисту определить для любого, в какой последовательности идут у него эти атрибуты.
Например, тот, кого судьба наделила Четвертой Волей, никогда не сможет и не захочет быть лидером не только нации, но даже загребным в академической восьмерке. Обладатель Второй Эмоции со второго класса смешно пародирует учительницу и может с полной искренностью убедить вас, что белое — немножко черновато. Третья Логика заставляет человека всю жизнь сомневаться в том, что он компетентен, ставить такую компетентность превыше всего остального и волноваться, когда речь заходит о диссертациях и олимпиадах. А Вторая Физика влечет учить тому, что умеет сама. Причем не обязательно в школе — в спортзале, на кухне, в армии, в походе, за рулем и в гериатрическом отделении. Всю жизнь, от первых самостоятельных шагов и до полного маразма…
Для меня это стало открытием. С помощью энтузиастов и адептов типологии я начала понемножку понимать своих близких и самое себя.
Очень трудно простить человека, который в своем высокомерии не только не слушает ваших доводов, но и не дает себе труда выдвинуть свои. Он так уверен, что знает Правду, что даже не собирается спорить о ней. Невозможно терпеть его заносчивость, если только вы не знаете, что у него Первая Логика и, значит, он и не умеет спорить, и не видит в этом никакой необходимости.
Я стала прощать Третью Эмоцию, от которой не дождешься ласкового слова. Сюси-муси ей противны, и что она там себе чувствует, так и останется непонятным тем, чья Первая Эмоция заставляет их ставить восклицательные знаки в каждом третьем предложении!
А кроме того, я обнаружила что-то смешное: есть люди, которые органически неспособны выслушать хотя бы в самых общих чертах идею, изложенную выше. Они начинают ее яростно критиковать, не дослушав второго предложения. Их нельзя не только убедить, но даже ознакомить хотя бы с несколькими вводными понятиями психотипирования.
Я очень люблю их несгибаемую позицию. Как каждый любит, когда его драгоценную теорию подтверждают ее непримиримые противники.
Доктор Рэйбен
Лет пятнадцать тому назад замечательный американский онколог доктор Рэйбен вышел на пенсию и переехал жить в Израиль. Он был истинным сионистом и сделал бы это и раньше. Но зарплата врача-радиотерапевта в Соединенных Штатах даже суммой была больше, чем у нас, не говоря уж о том, что сумма эта исчислялась в долларах, а не в шекелях. Необходимость дать хорошее образование пятерым детям удержала его за океаном на долгие годы. Когда же все его дети сделались врачами и адвокатами, а сам он вышел на пенсию, они с женой купили дом в престижном поселке под Иерусалимом, и он предложил больнице «Хадасса» свои знания и опыт в качестве врача-онколога, работающего без зарплаты, но с полным юридическим оформлением его врачебного статуса.
Ему было чуть за семьдесят. Очень высокий, очень красивый, седовласый, с тонким умным лицом. У него был огромный клинический опыт и бездна знаний. Два дня в неделю он брал на себя основную работу и попутно обучал молодых врачей и стажеров.
Мы с Любой однажды предложили ему сделать в симуляции некое маленькое изменение. Он слушал с изумленным лицом, а потом захохотал. Выяснилось, что американские техники не предлагают врачам своих мнений: техник в симуляторе вполне равнодушно, точно и профессионально выполняет указания врача. Доктор Рэйбен никак не ожидал от нас инициатив и реагировал, как если бы заговорил годовалый младенец или собака. Он с энтузиазмом согласился на наше предложение и с этого момента признал нас — к своему удивлению и радости — людьми, а не орудиями труда. Он всегда потом охотно и подробно объяснял нам, что и почему делает, и с готовностью выслушивал наши предложения.
И нас, и врачей, и больных тянуло называть его профессором; он действительно через несколько месяцев получил из США подтверждение своего профессорского звания, но вначале оно ему не принадлежало, и однажды в некотором раздражении он сказал:
— Во время войны в Корее я был сержантом морской пехоты. Если уж вам всем так необходимо прикреплять к моему имени звание, то называйте меня «сержант Рэйбен» — это я точно заслужил!
Несмотря на то, что он совсем не говорил на иврите, а наш английский был чудовищным, мы замечательно понимали друг друга. И профессиональные указания, и блестящие остроумные и занимательные истории из его длинной прекрасной жизни.
Он рассказывал нам о брате своей матери, который во времена сухого закона пристроился к новому еврейскому ремеслу — бутлегерству. Дядя возил виски в полой дверце своего автомобиля и носил потрясающую серую шляпу «борсалино». Маленький племянник очень гордился роскошным родственником, чье ремесло было много романтичнее унылого портновства его отца.
Дети его родились в такой последовательности: пара близнецов, через год дочка, а через полтора года еще пара близнецов. Так что пятеро детей были почти сверстниками! Он с воодушевлением рассказывал нам, как однажды привел их в огромный универмаг выбирать каждому зимнее пальто. Один подошел к ближайшей вешалке, снял первое пальто своего размера и отдал матери. Второй спросил продавца, какое из них самое дешевое, молча кивнул и отошел к стене. Девочка сказала, что хочет красное, любое красное — и получила его за пять минут. Четвертый, из младшей пары близнецов, исходил весь огромный торговый зал с детскими пальто и углядел-таки себе по вкусу. А его брат-близнец, осматривавший всё вместе с ним, вернулся к родителям и сказал, что в этом магазине ничего подходящего нет! Доктор Рэйбен был в восторге от того, какие они разные, и от того, что у каждого из них есть реальная возможность поступать согласно своим склонностям.
Он был неописуемо добродушен с нами и пациентами, но холодно неуступчив с начальством и непреклонен в своих медицинских решениях. В результате на следующий год у онкологического отделения не оказалось денег сначала на оплату его поездок, а потом и на обязательную страховку.
Профессор Рэйбен был готов работать без зарплаты, но не был готов платить за право работать без зарплаты. Он был оскорблен и унижен пренебрежением начальства, и мы лишились прекрасного врача и наставника, идеалиста и остроумца.
О душевных ранах
В первом классе у меня была подруга Лидочка. Я, конечно, тоже была отличницей, но не настоящей. Я была всезнайка и торопыга. Мне всё было интересно, но по-настоящему сделать я ничего не умела — ни нарисовать красивую картинку, ни переписать из прописей четыре заданных предложения с правильными нажимами, ни даже вывести рядом две двойки, похожие друг на друга.
А Лидочка была настоящая отличница. Тетрадки ее были обернуты калькой, косички заплетены так, что на затылке образовывали прямой угол. Бантики топорщились, тогда как мои были как будто обмакнуты в кисель. Клякса сроду не посещала ее странички, и почерк был точно как у учительницы.
Я обожала ее. Мы сидели за одной партой, и я списывала с доски быстрее, чем учительница писала, а Лидочка — только то, что уже было написано, и точно так же укладывая строчки, как это делала Сима Иосифовна.
Мы непрерывно болтали на уроках. Причем только теперь я соображаю, что болтала, собственно, я. И даже, вероятно, мешала серьезному человеку усваивать учебный материал.
Кончилось тем, что нас рассадили. Сима Иосифовна пару раз предупредила нас, а когда я в очередной раз захихикала, просто велела Лиде взять портфель и пересесть за другую парту. Гром грянул среди ясного неба! Я захлебнулась в слезах. Невозможно было поверить, что безупречная Лидочка больше не принадлежит мне. Я умоляла и клялась — но изменить что-нибудь было уже невозможно.
Слезы лились до конца уроков, по дороге домой и дома до самого вечера. Я перебирала все детали трагедии. Самое ужасное было то, что Лидочка не плакала. Она немножко нахмурилась, потом пересела, куда велели, открыла «Арифметику» и начала решать пример.
Дома я рассказала, что случилось, и выслушала подобающие укоры и утешения. Но мысль о том, что завтра я вернусь в класс и вместо идеальной Лидочки сяду рядом с расхристанным пованивающим двоечником, приближенным ко мне для исправления его поведения и успеваемости, вызывала новый приступ рева, с которым я совершенно не могла справиться. Сказать по правде, поздно вечером, изнемогая от моих бессмысленных и неутешимых всхлипываний, мама отшлепала меня, присовокупив, что теперь по крайней мере у моих слез есть внятная причина. Это немножко помогло горю, но еще много дней там, где ребра закругляются и поднимаются к сердцу, у меня сидела злая кручина — что-то похожее одновременно на боль, страх, тоску, голод и сожаление.
Потом в жизни я встречалась с этим несколько раз — не так часто. Оно всегда было такое же. Опыт нисколько не помогает бороться с душевными ранами. Утраты, утраты…
Даже не минус
Математический анализ на первом курсе нам преподавал профессор Цитланадзе. Полный вальяжный человек с безупречным русским языком, облагороженным приятным грузинским акцентом.
Предмет свой он знал прекрасно, что и не удивительно. Что-то я не припоминаю на наших основных кафедрах профессоров или доцентов, которых студенты могли бы уличить в том, что они не знают в пять раз больше, чем дают в своих лекциях на младших курсах.
Цитланадзе отличался от других потрясающими дидактическими способностями. Фразы его были кратки, прозрачны и недвусмысленны. Ритм речи позволял записывать каждое слово. Рисунки и надписи на доске были фантастически совершенны. Окружности его были геометрическим местом расположения пылинок мела, совершенно равноудаленных от одной точки, которую он безошибочно выбивал, почти не глядя, последним прикосновением к доске.
Первые две недели он вдалбливал в аудиторию базовые понятия, заставляя хором повторять определения, дирижируя плавными движениями руки, показывающей то на один, то на другой элемент формулы, каллиграфически выведенной на доске. До сих пор помню округлое перемещение пальца, указующего на стрелочку при словах «Когда приращение… стремится к нулю!»
Чтобы усвоить курс первого семестра в его изложении, достаточно было иметь коэффициент интеллекта чуть больше сорока пяти.
Со временем он стал на лекциях иногда рассказывать нам и о посторонних предметах. Чудесный рассказ касался его доклада в Сорбонне, куда он был приглашен на какую-то конференцию. Уровень математики в Сорбонне ему очень понравился. И в особенности оттого, что его работа была понята и удостоилась некоторой похвалы. Тем не менее, у него были и критические замечания. В Грузии такого не говорили в присутствии прекрасной половины аудитории, но мальчикам в приватной беседе он пересказал некоторые свои приключения в знаменитом университете, завершив описание фразой, ставшей классической для последующих поколений студентов: «Профэссору матэматики поссать негде!»
Однажды лекцию вместо него читал всеми любимый, веселый и близкий к студентам доцент Курчишвили. Некоторое время он давал новый материал, а потом вдруг решил проверить, как он усваивается. И с этой целью вызвал к доске студента, чтобы тот разложил простенькую функцию в незамысловатый ряд.
Гурам упирался и отказывался. Аудитория хихикала и подначивала. Доцент уговаривал и склонял его выйти к доске. Напирал на то, что такой умный и подготовленный студент, конечно, справится с таким легким заданием. Тем более что вся аудитория и Курчишвили лично будут ему всемерно помогать.
Сломленный Гурам вышел к доске, взял мел, написал функцию, знак равенства, и, отчаянно рискуя, вывел единицу. Взрыв восторга поразил преподавателя.
— Правильно! — вскричал он. — Совершенно верно! Я же говорил, что ты все прекрасно знаешь!
Аудитория аплодировала.
Студент подумал и написал «минус».
— Опять правильно! — воскликнул Курчишвили. — Даже не минус, а плюс!
Аудитория хохотала и корчилась. Из слов преподавателя явно следовало, что минус — прекрасное продолжение, много лучше, чем тривиальный правильный плюс…
Мы любили тогда и его, и высшую математику, и друг друга. Шел 1969 год…
Крокодил по имени…
Прошлым летом я неделю гостила у близких друзей. Они живут недалеко от Тбилиси в огромной старой запущенной даче. Когда-то эту дачу грузинское правительство с поклоном поднесло деду моей подруги. Он был выдающимся математиком и президентом Академии Наук. Николай Иванович летом поднимался из города на свою дачу, не выходя из задумчивости и не очень интересуясь географическим расположением своего кабинета и полок с книгами, расползшимися по всему дому.
Через несколько лет напротив дачи, метрах в трехстах, построили ресторан. Еще прежде, чем он открылся в первый раз, директор ресторана был вызван в трест общепита, и начальник треста сурово сказал ему: «Слушай, Тенгиз! Напротив твоего ресторана живет великий человек. Он думает! Смотри, чтобы не было никакого шума! Не дай Бог, ему помешаешь! Один раз узнаю, что у вас шумели — назавтра закрою к чертовой матери и на этом месте открою библиотеку!»
И вот я снова живу там тридцать лет спустя. Мой друг Гурам за эти годы окончательно порвал с нелюбимой им физикой и стал признанным профессионалом в зоологии.
Он заведует целым отделом в зоопарке, и под его покровительством находятся змеи, рыбки, жабы, ящерицы и два серьезных крокодила. Герпетологи из Австралии и Южной Америки звонят ему посоветоваться. Он лечит и оперирует своих животных, хотя так и не получил другого официального диплома, кроме того, который сообщает, что он специалист в физике твердого тела.
В самый день моего приезда в Тбилиси начался дождь. К вечеру дача была полузатоплена, а утром выяснилось, что ливень вызвал страшный сель, который скатился с окрестных гор и рухнул на Тбилиси, разрушив дома, сокрушив и затопив большую часть зоопарка и породив ужасные несчастья, погубившие множество людей и животных.
Герпетарий моего друга, однако, был построен на холме и не пострадал. А вот крокодилы величественно всплыли в своих бассейнах, разросшихся до размеров хорошего озера, и вольно разгуливали где придется…
Всю неделю я слушала рассказы очевидцев о настоящем, не книжном, отчаянном и безрассудном поведении знакомых людей, пытающихся спасти, что возможно.
Гурам очень волновался о своих крокодилах, и вокруг их поимки шли бесконечные телефонные переговоры. И наконец любимую молодую крокодилицу удалось водворить в вольер. Тут я узнала приятную подробность: ее звали Нелли. Гурам наделил ее моим именем, вероятно, в знак симпатии ко мне. Тем более что он расхваливал ее ум и характер. Хотя Нелли в свое время его тяжело покусала, так что его нога была в опасности, — он объяснял мне, что она интеллигентна и дружелюбна. Видимо, этим и напоминает меня…
Инженеры
Их было трое, сотрудников Грузинского Института энергетики, тесно приятельствующих между собой. Первый — мой муж Лева, только что защитившийся и уже получивший должность старшего научного сотрудника.
Второй — Гаррик, его шеф. Человек необыкновенной физической и психической подвижности. Пролетая по жизни, он оставлял за собой шлейф из мелких услуг и крупных одолжений. Менял в лучшую сторону судьбы приближенных, отчаянно комбинируя несколько человек, каждый из которых оставался в выигрыше. Например, обнаружил у десятилетнего сына замдиректора замечательный слух и способности к флейте. Свел его со своей любимой пожилой учительницей музыки, оставшейся без работы. Пока мальчик и старушка наслаждались обществом друг друга, достал путевку и отправил их на месяц в пансионат Авадхара, где они занимались музыкой, гуляли в альпийских лугах, и ребенок попутно с восторгом обучался итальянскому языку. А тем временем родители устроили себе медовый месяц и сохранили свой брак, который дал опасную трещину.
Так же играючи он находил гранты и темы, которые позволяли платить зарплату достойным людям, двигавшим вперёд инженерные науки, и нескольким шлимазлам, которым «тоже надо жить».
Третьим другом был Темури — неторопливый сорокалетний грузин, носивший элегантные пиджаки и дорогие туфли. Он был бонвиваном и интеллектуалом. Приходил на работу не прежде, чем завершал завтрак. Булочки были тёплыми, масло не слишком мягким. Красная икра хорошего засола. Пупырчатые огурчики из Чопорти. Помидоры упругие и алые. Яйца на омлет — от знакомых кур с хорошей репутацией. Только после этого наступало время энергетики и гидротехнических сооружений.
Эти трое прекрасно ладили и никогда не бывали недовольны друг другом.
В поисках нового проекта Гаррик обратил взоры к строящейся в верховьях Ингури Худонской арочной плотине. Она многие годы кормила инженерную науку по всей Грузии, не забывая и о московских товарищах. Речь шла о моделировании одного из водосбросов. Дело было интересное и даже, может быть, практически полезное для строительства.
Главный инженер Худонской ГЭС, Нугзар, был им уже хорошо знаком. Он приезжал в Тбилиси и бывал принимаем у Гаррика по всем тонким законам закавказского гостеприимства. Разумеется, он охотно пригласил всех троих приехать в Худони, осмотреть сооружение на месте и тут же договориться о технических и финансовых подробностях работы. Поездка предстояла приятная и интересная: чудесная природа, доброжелательные хозяева, огромная плотина, вкусная еда, отличное вино — чего еще может желать инженер-гидравлик?
Принимали их по первому разряду. После обзорной экскурсии Нугзар позвал к себе домой. Стол был накрыт со всей тщательностью. Разнообразие угощений указывало на то, что визиту придается самое серьезное значение. Хотя пирующих было только четверо, такую трапезу не стыдно было бы предложить и тридцати приглашенным на банкет или свадьбу.
Жена Нугзара не присела к столу — не женское дело участвовать в чисто мужском застолье. Но и не вышла из комнаты. Стояла у дверей, сложив руки на животе, и внимательно следила за происходящим. Один раз муж мановением брови указал ей на непорядок. Она виновато вскинулась, убежала на кухню и вернулась с солонкой. Потом она меняла тарелки, приносила горячее, подавала десерт и смущенно слушала пышные похвалы гостей своему кулинарному искусству и проворству.
— Да, — сказал муж. — Сегодня я забрал Манану с работы. Столько дел, такие гости…
— А что, госпожа Манана работает? — удивился Лева.
— Работает, — ответил Нугзар. — Она директор школы.
Госпожа Манана согласно кивнула.
…А Худонскую плотину так никогда и не достроили. Но это уже совсем другая история.
Субъект и объект
Моя подруга была прекрасным врачом-гинекологом. В России она защитила экзотическую диссертацию по обезболиванию родов. Это считалось баловством, но шеф ее был видным академиком, и под его прикрытием ей позволили такую вольность.
Сорок лет назад, перед своим отъездом в Израиль, она успела послушать сердцебиение моего еще не родившегося сына.
Когда мы приехали в девяностом, она была уважаемым оперирующим врачом с собственной клиникой и огромной практикой в больнице и в больничной кассе. Она лихо водила машину, картаво говорила на иврите и несколько раз в году ездила на международные конференции со своими докладами.
Ивритом и английским она пользовалась для ежедневных нужд и чтобы преподавать студентам и интернам. А французский выучила только для поездок по Франции, которую любила даже несколько чрезмерно, учитывая скептический склад ее ума и невосторженный образ мыслей.
Узкой специальностью ее было бесплодие. Сотни израильских младенцев родились только благодаря ее умению и настойчивости. Кабинет ее блистал самым передовым оборудованием, а методики лечения учитывали самые последние статьи медицинских журналов. Пациентки, медсестры и интерны, если и не трепетали ее, то отчетливо побаивались — острый язык и нежелание сглаживать углы. Короче говоря, в своем кабинете и операционной она царила вполне полновластно.
Однажды в больнице Яна почувствовала сильную боль в сердце, и близкий товарищ, кардиолог, столь же успешный, как и она, сам провел обследование. Он оказался ужасно ею недоволен. «Что ты себе позволяешь? — кричал он. — Из деревни, что ли, приехала? Тебе надо было сделать шунтирование год назад! Сосуды забиты — ты вообще можешь умереть! На операцию немедленно!» И Яну уложили на каталку и отвезли в операционную.
Дальше все покатилось по совершенно незнакомым ей рельсам. Ее переодели, не особенно вникая в ее пожелания, довольно болезненно вскрыли необходимую вену, ввели катетер, и все это под аккомпанемент непрекращающейся боли в сердце и полного отсутствия контроля с ее стороны. В какой-то момент операции ей стало резко хуже. На сердце как будто слон наступил и не отводил своей ужасной давящей ноги. Она почти не могла дышать и, почти теряя сознание, только сказала: «Ави! Мне ужасно плохо!» Ави немедленно ответил: «Молчи, дура! Это тебе плохо? Это мне плохо! Видела бы ты, какой огромный тромб я сейчас упустил!»
Дальше она уже ничего не видела. Ави себя не посрамил. Он вскрыл грудную клетку и выудил сбежавший тромб, прежде чем ущерб стал невосполнимым. Яна очнулась от наркоза через несколько часов, а вернуться в операционную в качестве хирурга смогла только через несколько месяцев.
А историю эту рассказала в Париже, куда взяла меня с собой, чтобы показать прелести милой Франции. Там мы прожили десять дней между «Гранд Опера» и церковью Магдалины. Представляете?
…Еще и теперь, когда мои девочки бывают беременны и меня снедает беспокойство, рука нашаривает телефон и, не успев согласовать с сознанием, нажимает на кнопку «Яна». Уже вспомнив все, я с бьющимся сердцем слушаю длинные гудки и еще немножко надеюсь, что любимый надменно-снисходительный голос ответит: «Ну? Что случилось?» Но в трубке только гудки…
Преступление и наказание
Я несколько раз принималась размышлять на эту тему и всегда оказывалась неудовлетворенной результатами размышлений. Может быть, проблема в семантике. Мне чудится, что в русском языке слово «наказание» имеет воспитательный аспект.
Человек подделал купчую, его наказали — посадили в тюрьму. Он два года думал, хорошо ли подделывать документы, и понял, что плохо. Тут как раз его срок истек, он вышел на волю безукоризненно честным. И стал адвокатом-нотариусом с юридическим правом заверения подписей.
С этой точки зрения, один из лучших моментов еврейской истории — казнь Эйхмана — наказанием не является. Речь идет об утешении миллионов, о национальных ценностях и Господней справедливости. Хотя и в убогом, жалком, урезанном виде, а всё же. Спасение души Эйхмана определенно в расчет не принималось.
В обыденно-семейном, бытовом смысле наказание — один из методов воспитания детей. И тут я впадаю в полную растерянность.
Совершенно понимаю, как можно надавать по попе упрямому трехлетке, или даже шлепнуть по ручке годовалого, упорно отвешивающего тебе пощечины. Я из старого мира, в котором шлепок был недвусмысленным, быстрым и действенным способом объяснить, чтó категорически недопустимо.
Но смысл отложенного наказания упорно ускользает от меня. И мне, конечно, случалось шипеть в трамвае капризничающему ребенку: «Вот погоди! Придем домой…» Но никогда не приходило в голову припомнить довольному, успокоенному и уписывающему пюре с котлеткой, как он плохо вел себя полчаса назад. А тем более сказать ему: «А яблочко не получишь! Ты плохо вел себя в трамвае и теперь наказан!» И чтобы он снова ревел (от раскаянья?)…
Глупо и жестоко заявить зависящему от тебя: «Ты разбил вазу — не пойдешь в кино!» Где ваза, а где кино?
«Владик сегодня не выйдет во двор — он наказан за двойку по географии!» У бедного Владика и так двойка по географии, а тут еще сиди взаперти со свирепой мамой. По-моему, это слишком. И главное, совершенно не способствует изучению географии, улучшению успеваемости и благодарности маме за ее нескончаемые заботы об его образовании.
Надо признаться: я не умею воспитывать детей. Решительно не знаю, что надо сделать, чтобы они стали лучше. Но, кажется, твердо уверена в том, чего делать не надо.
Не надо делать их жизнь хуже, чем она могла бы быть. Сомнительно, что лишение телевизора или компьютера побудит ребенка к самосовершенствованию. Кто-нибудь может припомнить случай из детства, когда наказание побудило его исправиться?
Простота хуже воровства
Когда-то много лет назад я работала в одном замечательном и очень академическом институте.
В нашем отделе все писали диссертации. Одни — как я — только начинали, другие рассылали авторефераты, а третьи уже защитились и носили титулы старших научных сотрудников. Но делали все абсолютно одно и то же: послушно и без особого рвения, но неуклонно превращали идеи нашего общего шефа, на котором все и держалось, в алгоритмы, программы и их численные результаты. Отношения у нас были прекрасными, дисциплиной мы не заморачивались, но и не слишком наглели — разве что позволяли себе иной раз уйти в декрет. Особо нахальные иногда предлагали аппроксимировать прогибы арок своими функциями, но хорошего из этого не выходило, потому что наш шеф был умнее как каждого из нас в отдельности, так и всех сотрудников вместе взятых.
Немалую часть рабочего дня у нас занимало варение кофе и совместные трапезы. Мы, пятеро самых близких приятелей, собирали на две недели двадцать рублей, накупали яств в соседнем магазинчике и устраивали продолжительные и исключительно приятные для всех участников трапезы. Основным потребляемым продуктом, кроме свежего грузинского хлеба, сыра и колбасы, были рыбные консервы, сколько помню — частик в томате, покрытый для изысканности тонким слоем провансальского майонеза.
Но в один печальный день мы не сумели отправить посыльного в магазин, ибо общак был похищен и, по скромной МНС-овской зарплате, в эту неделю возобновлению уже не подлежал.
Событие это никого не удивило и особо не возмутило: у нас был свой собственный патентованный и диагностированный клептоман. Это был чрезвычайно почтенный старший научный сотрудник, который в остальное время дивным почерком превращал интегралы из формул шефа в алгебраические ряды, подлежащие вычислению на древних электронно-вычислительных машинах. Он никогда не ошибался и пользовался абсолютным доверием всех и каждого. За исключением одной маленькой детали. Иногда он открывал чью-нибудь сумочку, доставал оттуда кошелек, вынимал из него деньги, всегда оставляя что-нибудь хозяину, и уходил с ними в свою комнату. Когда это было обнаружено в первый раз и его с ужасом спросили: «Морис, что ты делаешь???» — он хладнокровно ответил: «Ищу спички!»
Случайный деликатный свидетель не стал выяснять, отчего он ищет спички в чужой комнате и в чужой сумке в отсутствие ее некурящей хозяйки, но слух разлетелся мгновенно и по всему институту.
После этого стали понятны необъяснимые прежде пропажи. Причем исчезали не только деньги, но и всякие предметы разнообразного назначения, вроде ополовиненного тюбика помады, которые Морис с очевидностью не мог использовать.
Однажды я опрометчиво оставила пакет с двумя килограммами макарон, добытый по случаю все в том же замечательном магазине. Вернувшись в комнату через полчаса, я обнаружила на столе только свои бумаги. Пакет был огромным, и спрятать его казалось невозможным. Я оглянулась и открыла книжный шкаф. Макарончики мои прятались там… Я вопросительно посмотрела на Мориса. Он был невозмутим.
— Ты оставила пакет без присмотра! — сказал он. — А кто-нибудь украдет? Ты подумала? Хорошо хоть я спрятал в шкаф…
Мы были молоды и смешливы. Пропажи огорчали, но возможность подробно обсудить их с восстановлением гипотетических деталей и подробностей преступления была нашим бонусом.
Однажды утром Морис пришел на работу, сжимая в одной руке портфель, а в другой джинсовую юбку, изукрашенную по краю карманов вышитыми цветочками. Юбка была импортная, почти новая и дивно красивая. Единственной ее странностью было то, что она была мокрая. Весь коллектив с огромным воодушевлением уставился на Мориса, ожидая его пояснений. На Мориса накатило вдохновение.
— Понимаешь, — сказал он мне интимно, — выхожу утром из дому, а сестра высунулась из окна четвертого этажа и кричит: «Стой, Морис! Вот возьми и продай!» Снимает, понимаешь, с веревки свою юбку и бросает мне. С четвертого этажа! Еле поймал! Никто не хочет купить?
Как мы смеялись! Боже, как же мы смеялись…
О малых божествах
В молодости нимфы были прелестны. Они жили близ источников и следили за живостью и чистотой родников. У хорошей энергичной нимфы ключи не иссякали, окрестные деревья не смели ронять увядшие листья в бурлящие хрустальной водой озерца, и пугливые лани приходили туда напиться чистой воды без опасения встретить на водопое волка или охотника. Разве что иногда после полуденного отдыха к нимфам заглядывал фавн. Парнокопытные состояли с ним в родстве и не возражали.
Со временем экология системы изменилась: римляне настроили водопроводов, часть нимф осталась без работы. Они повзрослели, стали носить туники подлиннее. Некоторые освоили смежную профессию и перешли в нереиды. Другие оставили за собой полставки, повыходили замуж, пристрастились к домашнему хозяйству. Ах, как всходили у них пироги и цвели левкои!
Время шелестело над буколиками и георгиками. Дриады в духе эпохи интенсифицировали свой труд. Так что теперь одна дриада обслуживала несколько деревьев, а отдельные, особо самонадеянные, и целый лесок. Разумеется, леса от таких перемен поредели. Дровосеки — мужья бывших нимф чувствовали себя уверенно. Постепенно на месте вырубленных дубрав зашумели стадионы, над корнями священных рощ вольно раскинулись атомные электростанции, а оставленные попечением реки обзавелись набережными и пересеклись мостами, по которым мчатся белые поезда.
Старушки-нимфы давно поумирали, а дочери их дочерей перебрались в нынешнюю жизнь. Оры стали совершенно безответственны, и порядок в природе нарушается поминутно: дождь идет до Суккота, хамсины длятся не пятьдесят дней, как положено, а по полгода. И то сказать — девушки работают в тяжелых условиях… Одно время приболела наяда Первого шоссе, что обитала у Шореша[4], и вечера напролет сотни поселян проводили в пробках.
Нимфы водостоков следят, чтобы дожди не заливали шоссе, но если проекты новых дорог им не отсылают на подпись, никакие расчеты и дренажи не помогают. Они обидчивы…
Когда Геката не в духе, выключаются светофоры на перекрестках. И боже вас упаси, если вы рассердили нимфу сервера. Он зависнет на долгие часы, и вся информация будет недоступна, пока сатиры из отдела компьютерной связи не улестят ее мольбами, анекдотами и мелкими подношениями. Имейте в виду!
Не люблю цветов
Нет-нет! Не поймите меня неправильно! Я в своем уме, а значит, люблю цветущий луг — кто мог бы его не любить! Простодушие ромашек, запах кашки, лиловость неведомых чашечек, густо, со всех сторон облепляющих высокие стебельки, невинность низкорослого клевера, заманчивость колокольчиков, неожиданность маков… Ветерок, который все это раскачивает, дирижируя кордебалетом цветов гибкими палочками злаков…
Счастливейшее чувство — оказаться свободной и беззаботной на цветущем лугу. Однажды — это было в высокогорном селе Шови, и луг был не просто цветущим, а альпийским лугом, цветущим в прохладном прозрачном синем воздухе — я повалилась на траву, не заботясь о примятых цветах: их было бесконечное количество, а бесконечность не боится маленьких ущербов. Я лежала там, и все пять моих чувств наслаждались блаженством рая.
А рядом со мной растерянно стоял трехлетний сын и не знал, что ему следует предпринять. И чтобы занять его важным делом, я попросила поискать и принести мне цветочек.
Он ушел. Вокруг царила благость и безопасность, и я забыла о времени и обо всех прошлых и грядущих неприятностях. Через четверть часа мой сыночек вернулся и вывел меня из нирваны.
— Вот, — сказал он, — ты просила цветок!
И он подал мне коротенькую веточку с сереньким цветочком, который когда-то был голубым или сиреневым, но потом потерял несколько лепестков, два скрючились и пожухли, а остальные кое-как держались. Это мой мальчик нашел для меня на июньском цветущем поле. Я смотрела на него во все глаза — он был невозмутим. Не похоже, что старался сделать назло или огорчить. Просто это был его свободный выбор…
И садовые цветы очень люблю. Розовый сад — это место, из которого не хочется уходить. Разнообразие оттенков упругих шелковистых лепестков восхищает меня, запах просто приводит в восторг. Люблю глицинии, тюльпаны, не могу равнодушно видеть нарциссы, астры и георгины. А сирень вообще сводит меня с ума — уж не знаю, садовая она или полевая… По-моему, сирень — цветок городской. Куст сирени для меня — вершина Господнего творения.
А не люблю я получать в подарок дорогие букеты. И чем роскошнее, оригинальнее и прекраснее букет, тем отчетливей я с первой минуты представляю длинные, печальные, разнообразные этапы его умирания. И я уж не знаю, стараться ли мне удлинить его жизнь, подсыпая сахару и аспирину, удаляя отмирающие цветы, меняя воду и обрезая осклизлые стебли, или оставить его в покое, позволив скорей умереть своей смертью, вдыхая запах увядающих лепестков и протухающей воды…
Так что, если книжка будет иметь успех, и какая-нибудь библиотека устроит мне встречу с читателями, примите во внимание…
Аристократка
Марина Ароновна приходит на проверки каждые три месяца. Тогда, по молчаливому уговору, как бы я ни была занята, я поднимаюсь на этаж выше, где расположена наша клиника, захожу в кабинет доктора М. и перевожу их беседу.
Каждый раз я гадаю, как она будет одета. Ее туалеты элегантны и сдержанны, как у герцогини в будний день. Цвет блузки в точности отражают туфельки на очень маленьком каблучке. Юбка на два тона темнее манжет, безупречно посажена по фигуре и идеально отглажена. Прическа, украшения, часы, сумочка, немного косметики — розовая помада только чуть-чуть коснулась губ — всё напоминает мне о фрейлинах нынешней английской королевы. Я думаю, они говорят так же негромко, вежливо и твердо, как Марина Ароновна.
Год назад она тяжело болела. Приехал ее сын с женой. Сын — знаменитый профессор из знаменитого европейского университета. А жена – милая покладистая женщина, привычная к несгибаемой безупречности свекрови. Пока больная была в сознании, она еще раз (по ее словам — последний) отказалась переехать в дом сына. Потом ей стало хуже, и около месяца она находилась в тех туманных краях, из которых ворота святого Петра видны лучше, чем озабоченные лица медсестер и врачей. Потом Марина Ароновна стала медленно поправляться, и сын уехал в свой университет.
При нашей следующей встрече она сказала о нем: «Павлик такой непрактичный! Ничего не может сделать как следует». Я только вздохнула: те, кто присуждали ему престижнейшую премию по теоретической физике, думали иначе.
Через месяц уехала и невестка.
Марина Ароновна регулярно приходит на проверки. Врачу говорит, что чувствует себя хорошо. Легко ориентируется в ворохе медицинских документов, часть которых приносит на прием, а часть получает от врача. Ничего не переспрашивает. Аккуратно вкладывает каждую бумагу на свое место в изящный бювар. Улыбаясь, благодарит доктора и выходит из кабинета. Я обычно провожаю ее до выхода из больничного корпуса. По дороге мы беседуем.
Я спрашиваю:
– Марина Ароновна, вам восемьдесят девять лет — отчего вы приходите одна, без сопровождения? Разве социальные службы не должны предоставить вам помощницу?
– Ну конечно, у меня есть сиделка, – отвечает моя собеседница. — Но, видите ли, ей за шестьдесят. Она старая больная женщина. У нее опухают ноги. Ей было бы тяжело ехать в такую даль. Она, знаете ли, когда покупает продукты, звонит мне по телефону, чтобы я спустилась и помогла нести сумку.
– Отчего же вы не поменяете ее? — изумляюсь я.
– Я-то справлюсь, — отвечает Марина Ароновна, — а помощница моя к жизни не приспособлена, нездорова, ленива… надо же и ей как-то жить…
С кем состоите в переписке?
В моем детстве все писали письма. У бабушки был неровный почерк человека, проучившегося только три года в церковно-приходской школе. К тому же она делала ошибки, которых стеснялась, но письма писала регулярно. Младшему сыну, который жил в Хабаровске, своим двоюродным сестрам, родне мужа. Те письма имели особый этикет. Описывались здоровье и погода, успехи детей — кто перешел в какой класс, ремонты, если случались. Упоминались общие знакомые. Писали, кто вышел замуж, кто родился, кто умер.
Почта работала неважно, и ответ приходил через месяц-полтора. Конверты лежали вместе с кипой газет у нас на крыльце — почтальон оставлял почту на маленькой скамеечке, которая там стояла, кажется, специально для этого.
На кипе газет «Известия», «Заря Востока», «Комсомольская правда», «Пионерская правда», «Литературная газета» в удачные дни лежали журналы «Техника молодежи», «Знание — сила», «Новый мир», «Здоровье», «Наука и жизнь» или «Мурзилка». А в счастливые дни сверху красовался голубой конверт с маркой. Тётя Анюта сообщала, что дочка Броня кончила школу с золотой медалью и поступила в университет на физический факультет. Или дядя Коля писал, что развелся с женой, а сын его остался с матерью и с отцом разговаривать не хочет.
Иногда приходили телеграммы: «Встречайте четырнадцатого, второй платформы».
Потом появились фототелеграммы. Покупаешь бланк и бисерным почерком пишешь: и каким поездом приедешь, и что привезешь в подарок, и приветы родне. Можно даже нарисовать очень маленькую рожицу или цветочек в подарок.
Потом телеграммы ушли в прошлое. Появились вызовы на междугородний телефон. В четверг в 17.25 разговор с Ленинградом. Приходишь на почтамт — металлический голос: «Горький, Горький, седьмая кабина»… Часик ожидания — и ты говоришь с родным человеком, слышишь его, можешь на месте задать десяток бестолковых вопросов, а потом дома рассказывать: «Не поверите — как будто в соседней комнате сидел!»
Потом междугородний телефон стал доступен дома. Разговор по талончику или по заказу.
А дальше — дальше все знают. СМС родился и уже умер. По СМС получаю одну рекламу. Живая, важная информация по вотс-ап, и-мейл и в мессенджере. Главные вопросы в чате. Теперь уже сообщают не про то, что дочка поступила в университет, а как вели себя в детском саду внучатые племянники.
Всё одинаково важно! Знаю, что сегодня в Вятке потеплело и лужи, во Франкфурте-на-Одере автобус опаздывает уже на семь минут (дывысь!), а в Стратфорде-на-Эйвоне в сквере проходит демонстрация шекспироведов. Протестуют против плохих переводов. Фотография отличного качества прилагается.
Кто из вас ночью не нашаривает телефон и очки и не смотрит, нет ли нового важного письма в личке — может немедленно плюнуть мне в глаза. Хоть бы и письменно.
О недочитанных книгах
Возле моей кровати стоит этажерка. Я купила ее несколько лет назад. Специально искала не тумбочку, а легкую, необязательную этажерку. Заплатила столько, что можно было купить вторую кровать. Но зачем мне вторая кровать? Я лучше купила этажерку. А на ней, естественно, книжка. Для этого этажерка и куплена.
Ну и еще кое-что: графин, серебряный стакан, сигара, бронзовый светильник, щипцы с пружиною, будильник и неразрезанный роман. Это в общем виде. А в частных производных — телефон, часы, очки, зарядное устройство, пульт от телевизора и таблетки. В смысле, таблетка «Эппл» и снотворные тоже, само собой. Но главное там — книжка.
Чтобы удостоиться этого места, книжка должна быть очень хорошая. Прекрасная. Желанная.
И вот, допустим, день закончен. Все долги розданы. Кровать приняла меня гостеприимно. Изголовье приятно приподнято, и рука нашарила Книгу. И я читаю: «Сила песенно-анакреонтической „французской“ традиции в семантике русского трехстопного ямба…» Это очень интересно. Нет, серьезно! Я впитываю каждое предложение, радуюсь пояснениям и примерам и вдруг обнаруживаю, что блудливая левая рука нашарила на этажерке пульт от телевизора и нажала красную кнопочку. Я еще читаю интересное, а телевизор уже бубнит что-то постылое, которое постепенно отнимает внимание от любимой книжки, и книжка полуприкрыта и заложена на сорок восьмой странице пальцем, а глаза смотрят на экран, и отупение охватывает мою бессмертную душу.
В удачном случае неспящее сознание скоро положит этому конец. Пальцы пробегутся по каналам, рассудок выберет тишину, и пульт вернется на этажерку. И книга тоже. А в руках окажется что-нибудь простое и милое. Вроде Монтеня, или Шамфора, или Шалева.
Книга полежит на заветном месте пару месяцев и, прочитанная до середины, переместится на почетную позицию над письменным столом.
А среди ночи засветится эппловская таблетка с каким-нибудь не скучным, но и не совсем простым текстом: Донна Тарт, или, может быть, Сэнсом, или Сара Дюнан. Эти книги точно и скоро будут дочитаны до конца. А те будут укоризненно смотреть на меня с полки. Их там с десяток — Мамардашвили, и последние книги Эко, и стихи, которые я люблю, но не плотской любовью, а любовью ума; и Пуанкаре «О науке», и еще кое-что, что даже неловко называть.
Я виновата перед вами, дорогие мои, обманутые и недочитанные до конца! Я легкомысленна и неосновательна. И непоследовательна. Простите ли вы меня?
Стрелы ее — стрелы огненные!
На днях перечитывала «Суламифь» Куприна. Ах, это так же прекрасно, как было, когда мы читали в первый раз в свои двенадцать лет. «Ложе наше — зелень, кровля — кедры!» Как невыносимо хороша Суламифь! Как прекрасен и мудр Царь! Какие упоительные рассказы сплетает он, чтобы развлечь и успокоить свою возлюбленную! А какие драгоценности дарил ей Соломон! И рассказывал в мудрости своей о свойствах и особенностях каждого камня. «Вот сапфир, возлюбленная моя, жрецы Юпитера в Риме носят его на указательном пальце…»
Э-э-э… минуточку… какие жрецы? какой Юпитер? какой Рим? До основания Рима осталось двести лет! Еще не родилась прабабушка той волчицы, которая выкормит Ромула и Рема! И Юпитер, похоже, еще не родился. Во всяком случае, пастухи, пасущие коз на склонах Капитолия, пока о нем ничего не знают.
И во мне просыпается древняя, как царь Соломон, еврейская спесь. И я думаю… а вот это уже политически некорректно — то, что я думаю.
О тайных мыслях
Старый анекдот: Жуков поджидает в приемной аудиенции у Сталина. Из кабинета выходит Поскребышев, яростно говорит: «Жопа усатая!», хлопает дверцей письменного стола, шумно выдыхает и разрешает Жукову пройти в кабинет Самого. Через минуту Сталин вызывает и Поскребышева.
— Вот ви, товарищ Поскребишев, сейчас сказали «Жопа усатая!» Кого именно ви имели в виду?
— Гитлера, конечно, товарищ Сталин!
— А ви, товарищ Жуков, на кого подумали??
* * *
Ужас, как проявляют себя тайные мысли.
На втором курсе у нас был лектор по фамилии Туския. Читал… уже не помню что — термодинамику, что ли? Статистическую физику? Бубнил невнятно, писал на доске скверным почерком… Студентов терпеть не мог и пользовался у них полной взаимностью.
Однажды он опоздал на лекцию. Прошло десять минут, и у группы зародилась надежда, что доцент заболел и вместо препротивных полутора часов в сонной аудитории нас ждет чудесное окошко, которое мы, конечно, проведем в Доме чая, напротив Университета.
Еще пять минут — и по правилам можно было считать лекцию отмененной. Радостно галдя, мы вышли из аудитории в коридор второго этажа и увидели через окно, что наш преподаватель как раз в эту минуту входит в дубовые двери центрального входа Физического корпуса.
Студенческий инстинкт мгновенно подбросил нас к боковому выходу, который вел к филологам, комфортабельно расположившимся в Первом корпусе, а дальше на волю — к заветным стаканам зеленого чая с печеньем.
— Ох, что сейчас будет! — сказал Гурам. — Туския увидит, что мы ушли, пойдет в деканат и поднимет хай.
Но, он, конечно, оговорился, и в слове «хай» употребил другую гласную. И ничего удивительного — о чем думает девятнадцатилетний, сидящий рядом с любимой девушкой?
Примите еще во внимание, что в те чопорные времена в Грузии в смешанной компании употребление нецензурных слов было полностью исключено. Но что поделаешь? Слово не воробей…
Смешно, но простительно.
А вот другой случай. Дочь моей подруги Лиза гуляла со своей двоюродной сестрой Инной по Иерусалиму. Инна приехала к тетке из Москвы на летние каникулы. Ей было пятнадцать. И хотя она младше Лизы на четыре года, девочки очень близки. Практически как родные сестры. И вот они гуляли в центре города в самые интифадные времена и услышали взрыв. В тот день был ужасный теракт. Совсем недалеко — километра полтора от них. Тряхнуло как следует, а грохот был ужасный: в узких улицах звук почти не рассеивается.
Они, конечно, испугались. Но Лиза была старше, хладнокровней и опытней в вопросах безопасности, да еще и солдатка. Так что она обняла младшую и держала так, пока девочка не перестала рыдать.
Они двинулись дальше. Время от времени на Инну нападал тремор — она начинала дрожать, и тогда Лиза снова крепко обнимала ее, прижимала к себе и дожидалась, пока дрожь уймется и ребенок сможет идти вперед.
В такой момент к ним подошел почтенный человек с аккуратно завитыми пейсами, в черной бархатной шляпе и в перепоясанном лапсердаке. Совершенно неожиданно он уставил на них указующий перст и набросился с руганью. Назвал их испорченными стервами, проклял за бесстыдное поведение в Святом городе и призвал на их головы вечные адские муки.
Инна не понимала на иврите и смотрела изумленно. А Лиза понимала. И сказала:
— В жизни не видела человека с такими гнусными развратными мыслями, как у тебя. Ты бы хоть постыдился показывать людям, что у тебя на уме.
И они пошли дальше, пробираясь сквозь толпу и стараясь выбраться на боковые улицы, по которым, может быть, уже снова начали ходить автобусы.
Зрительная память
У меня ужасная зрительная память. Я могу несколько раз разговаривать с человеком, а уже через пару недель совершенно забыть, как он выглядел. Множество раз я встречалась с людьми, которые горячо меня обнимали и расспрашивали о моих родственниках и знакомых, а я, сладко улыбаясь, пыталась сообразить, каким боком мы близки и кто бы это мог быть.
Некоторое смутное чувство все-таки намекает мне, из какого мира происходит собеседник: например, семья и соседи (но не говорит, тварь, в каком городе или хотя бы стране!); или соученики и их родители, но мои или детей, из детского сада или университета — не уточняется.
Разумеется, я не одна такая. Известна история про очень старого и очень знаменитого дирижера, который не запоминал собеседников, встреченных им на своем более чем восьмидесятилетнем жизненном пути. Такие, как мы с ним, вырабатывают технику разговора, позволяющую выпутываться из этой неприятной ситуации. Однажды дирижера посетила молодая дама и сказала, что она, как обычно, восхищена его концертом. Он поинтересовался ее делами, а также спросил, как поживает ее батюшка. Она ответила, что папа здоров. «А что он теперь делает?» — спросил дирижер. Дама немного удивилась: «Как обычно, сэр, он король Англии».
И вот сегодня я встречаю в коридоре больницы человека, который приветливо и даже ласково мне улыбается, и понимаю, что мы с ним знакомы. Очень привлекательный седовласый джентльмен с интеллигентным русским и прекрасным ивритом. Я пытаюсь ненавязчиво выяснить обстоятельства нашей предыдущей встречи. Он говорит, что я ему очень помогла. Абсолютно пустой номер — кому только я не помогала…
Мы беседуем несколько минут о том о сем, а то чувство, которое у меня находится на месте зрительной памяти, посылает какие-то тревожные сигналы и рекомендует закругляться. Но я его игнорирую и продолжаю приятную беседу.
Наконец, собеседник говорит мне: «Помните, в прошлый раз вы сказали, что мой счетчик Гейгера неисправен?»
И я вспоминаю всё!
Пару месяцев назад, после нескольких таких же коридорных бесед, он зашел в комнату физиков и попросил сказать ему, какая длина волны у лучей с энергией шесть мегаэлектронвольт, которыми мы облучаем больных. Я этого, разумеется, не знаю, но, использовав элементарную формулу и справившись о постоянной Планка, посчитала и написала ему полученное число на листочке. Он посмотрел, смутился и сказал, что ему непривычно оперировать числами, записанными в таком виде, и не могла ли бы я записать число со всеми принадлежащими ему нулями. К этому времени вокруг нас уже собралась вся группа ухмыляющихся физиков, довольных тем, что заниматься ерундой выпало мне, а не им. Они с удовольствием вручили мне чистый лист бумаги и жирный черный фломастер, и я написала ноль, точку, потом еще одиннадцать нулей и три значащие цифры. Клиент остался совершенно доволен. Он взял листочек, походил по комнате, задумчиво глядя в него, что-то прикинул и сказал: «Ну что ж! Волны такой длины я могу испускать из головы. Присылайте ко мне больных — я буду их лечить. Или я сам могу приходить…»
Все улыбки немедленно прекратились. Мы горячо заверили его, что будем присылать больных. Или пусть он сам приходит. И закрыли за ним дверь.
Вот о чем предупреждало меня проклятущее чувство, которое расположено там, где у нормальных людей находится зрительная память. В следующий раз я буду прислушиваться к нему внимательнее.
Безвкусица и ее послевкусие
Что главное в жизни? Если смотреть на вещи прямо, без романтического прищура, то — еда! Какой-нибудь буквоед может сказать, что воздух. Но это значило бы смотреть на вещи слишком пристально. Горацио такого не одобрял.
Итак — еда, чтобы жить. Вкусная еда, чтобы жить с удовольствием. Недаром слово «вкус» ассоциируется со множеством важных вещей: художественный вкус, вкус к жизни, вкусно рассказывает, лакомый кусочек, смачная история и, наконец, — накося, выкуси…
Вероятно, когда создавались языки (!), сладкий вкус был самым желательным, а горький — что ж, по необходимости, с голоду, приходилось есть и горчащее. Поэтому до сих пор лучшее ощущение, какое мы можем получить от жизни, называется «наслаждение», а все худое, что с нами происходит, вызывает огорчение.
Услада, сладкозвучный, сладкогласный, сладостный, sweetheart, sugar, сладкие грезы и вдобавок — какая прелесть — сладострастие!
А с другой стороны — горькое разочарование и вызванные им горькие слезы, горькая доля, горестный опыт, горькая истина, горький пьяница, который пьет горькую, и даже, горько сознаться, сам Максим Горький.
Два промежуточных вкуса тоже не обделены переносными смыслами: кислая рожа, кислое настроение, профессор кислых щей и, наконец, «Съешь лимон!». А также соленый анекдот, солоно приходится, уйти не солоно хлебавши и штабс-капитан Соленый…
Каково живется тем, бедным, кто сидит на строгой диете? Как наслаждаться жизнью, если не можешь позволить себе и самого маленького кусочка вишневого пирога? Когда никакие изощренные вкусы не разрешены наяву, только в сладких снах. День за днем безвкусица. И только послевкусие от ромашкового чая и капустного сока…
Горька участь добровольно недоедающего. Хуже только недоедающему по бедности. Спаси нас, Господи, от обеих напастей.
О цензуре
У меня есть одно постыдное воспоминание молодости. Я была уже взрослой, благополучной замужней женщиной. Мы стояли с моим товарищем на центральной улице возле дома, где он жил. Ему надо было захватить какие-то документы, и мы собирались куда-то идти вместе по общим делам. Среди бела дня.
Спутник мой был абсолютно надежным человеком. Среди множества его талантов талант дружбы был ярчайшим. После моей свадьбы он стал верным другом моего мужа и помогал ему в самые важные и трудные минуты жизни. Но это было позже.
А пока мы стояли на людной улице, и он просил меня подняться с ним в его квартиру и посидеть, пока он разыщет нужные бумаги. Я сказала, что подожду внизу. Он удивился.
— Что за глупости, — сказал он, — чего ты будешь стоять на улице? Пойдем, выпьешь чаю.
Между нами не было никакой связи, кроме истинно дружеской. Я не опасалась, что он набросится на меня и изнасилует. Не боялась также, что внезапно почувствую непреодолимое сексуальное влечение и потеряю власть над собой. Не думала о том, что соседи увидят меня входящей в пустую квартиру с женатым мужчиной и осудят. Наконец, если читатель предполагает, что моя молодость пришлась на эпоху королевы Виктории, то и это не так. И тем не менее я упиралась.
Мой друг рассвирепел. Если и было что-нибудь, что он прощал с трудом, то это ханжество. Он стал жестко настаивать, и я не могла так же жестко отказываться: единственный довод был бы, что в детстве мне говорили, что неприлично оставаться в квартире наедине с мужчиной. Такого вздора я не могла произнести вслух.
Мы поднялись, выпили чаю, нашли его бумаги и пошли по своим делам. Выйдя на лестничную клетку и заперев дверь, он пристально посмотрел мне в глаза, и мне стало стыдно. И до сих пор не прошло…
Что за внутренний цензор, свирепый и беспощадный, контролирует все мои поступки? Запрещает мне тысячи вещей. Не дает не только следовать своим влечениям, но даже выяснить, в чем они заключаются. Я никогда не заходила в бар, не пробовала наркотиков, не теряла головы, не брала тремпов у незнакомцев, не тратила денег больше, чем имела, не смотрела порнофильмов, не покупала автомобилей, чей статус был выше того, который я сама себе присвоила. Всегда избегала общения с людьми, которые на социальной лестнице стоят выше меня. Да, кажется, и с теми, что ниже…
Человек, который искренне любил меня, умолял, чтобы я проплыла, опираясь на его руку, всего пару метров вглубь моря, где нога уже не касалась дна, и я, разумеется, категорически отказалась. Жалею! Это доставило бы ему удовольствие. Но спорить с внутренним контролером, который точно знает, что можно, а что ни под каким видом, — не приходится.
Однажды в университетские времена я спросила у подружки, отчего мальчики совсем не флиртуют со мной. Я не была красавицей, но в двадцать лет этого добра хватает на всех. Подруга серьезно ответила мне: «Оттого, что на твоем лице написано: „Нет!“».
Я ужасно хотела, чтобы за мной ухаживали, приглашали на свидания, рассказывали мне сплетни и смешные истории. Но на моем лице было написано: «Нет!».
Неудивительно, что я выбрала мужа, у которого было еще больше внутренних запретов, чем у меня. Он ни разу не изменил мне. Но он не позволял в туристических поездках сворачивать на боковые улицы, где было мало людей. На всякий случай! Чтобы не заблудиться или не быть ограбленными.
Я с тревогой смотрю на наших детей — неужели и им суждено…
И с надеждой — на внуков.
На реках Вавилонских
На реках Вавилонских — там сидели мы и плакали, вспоминая оставленный Иерусалим. Как красиво получилось в русском переводе! А на самом деле они просто там жили — как бы в посаде. Работали, кормили свои семьи, лечили своих и местных больных, учили своих и местных детей, писали музыку для местных праздников, служили мудрецами у местных начальников. А по ночам создавали свои Талмуды и плакали в душе о своей западной красавице Маараве[5].
И с болью и ужасом слушали, что там война, врагов много, а своих мало. И Иерусалим, кажется, разрушен. И Бог, кажется, его покинул.
А потом наступила гласность и перестройка. Новый царь ничего не имел против того, чтобы евреи вернулись в Израиль. И они собрали свои лютни и свитки, взяли своих жен-герок и детей-полукровок и вернулись к себе в любимую пустыню, о которой рассказывали давно умершие отцы их дедов.
И тогда в первый раз врачи, композиторы, писатели и профессора стали работать на стройке. Правда, строили они Храм.
О природе эрудиции
Четверть века назад, когда я в первый раз присутствовала на еженедельном обсуждении больных отделения лучевой терапии, наш блестящий и непредсказуемый босс в связи с одним пациентом вспомнил Александра Македонского.
— Онкологи думают, что Александр умер не от малярии, а от скоротечной лейкемии, — сказал он. — Кстати, кто знает, в каком году родился Александр?
Мой иврит в те поры был жалким, и я поняла очень мало из того, что говорилось. Но на вопрос дала ответ в автоматическом режиме. Аудитория замерла.
Марк помедлил и осторожно спросил, знаю ли я, кто был воспитателем Александра. Разумеется, я знала. Аристотель. Аудитория зашумела.
— Хорошо, — вкрадчиво сказал Марк. — А как звали любимого коня Александра?
— Буцефал, — ответила я, — что означает… (я не знала слова «бык») …эээ… коровья голова.
Аудитория была сражена. Восторг одолел слушателей. Только моя напарница Люба знала, что никакого восторга не положено, потому что все эти сведения находятся на одной страничке учебника «История древнего мира», который мои сверстники выучили еще в пятом классе. Но поскольку Люба своих не выдает, я навеки попала в категорию эрудитов и уже двадцать пять лет пожинаю сладкие плоды своего усердия в начальной школе.
Некоторые мои сотрудники отлично знают Талмуд. Готовы цитировать наизусть длинные строчки на арамейском языке, вызывая у меня зависть и почтение. Но мало кто знает, что вызывает изменение фаз луны, между кем и кем была Тридцатилетняя война и какая поэтесса прославила остров Лесбос и придала его названию нежно-розовый оттенок. Между тем, всему этому мы учились в школе. И огромное большинство раз и навсегда забыло всё выученное за пределами математики.
А нас, которые помнят, когда был первый Крестовый поход, кто такой Парменид и что случилось в мартовские иды сорок четвертого года до нашей эры, считают глубоко и разносторонне образованными людьми.
Однако эти «глубоко и разносторонне» действительно существуют. И даже среди моего ближнего круга я могу назвать троих.
Один из них без размышлений ответил мне на вопрос, сколько мог зарабатывать в шестнадцатом веке юнга португальского торгового флота. Оказывается, десять крузадо в месяц. А взрослый матрос — тот и двадцать. Как это можно узнать? Он мягко объясняет про книги, которые читает всю жизнь на многих языках, интернетовские поисковики, опыт… А я вам скажу: это талант! Особенный, отдельный, редкий человеческий талант.
Другой мой друг имеет такие обширные знания в математике, что готов преподавать в университете любой базовый курс. Тому, кто имеет представление об огромном разветвлении дерева современной математики, это кажется совершенно невозможным. И тем не менее — любой курс, для любых студентов, хоть бухгалтерам, хоть матфизикам. Разумеется, он эрудит и в других областях, уж будьте уверены… Но по сравнению с необъятными сложнейшими специальными знаниями, все остальное меркнет.
Третий работает скромным библиотекарем. Правда, сегодня быть «библиотекарем» в огромном, мирового значения музее — это совсем не то, что выдавать детям книжки и следить, чтобы их возвращали в срок и не заляпанными чернилами. Информатика сейчас — отдельная область знания, доступная в полной мере только специалистам. И мой друг блестяще пользуется ее методами. Но и без всяких поисковых систем он владеет безбрежными залежами богатейших филологических знаний. Беседовать с ним — чистое удовольствие, которое я редко себе доставляю. Ах, почему так? Жизнь коротка. Надо торопиться. Ведь эти беседы не только невообразимо интересны, но и полны смеха, ибо мой друг не в состоянии высказать ни одной мысли не в парадоксальной форме. И конец каждой его фразы так отличается от того, что я предполагаю, выслушав начало, что слезы выступают на глаза от хохота, и я ухожу из их дома всегда зареванная, как будто мне два часа рассказывали самые печальные истории в мире, а под конец еще и побили.
Одна близкая мне и весьма одаренная молодая женщина, защитив диссертацию, по обстоятельствам работает в рядовом заведении, не имеющем отношения к науке. На днях ей пришлось заглянуть в лабораторию, где она перед этим делала свою незаурядную работу по химии. Воротившись оттуда, она сказала: «Что за наслаждение оказаться в обществе людей, среди которых ты не самая умная!»
Практически так я и выбираю свой круг общения.
Нагорная проповедь
Вечером вышла погулять с внуком. Живу в прекрасном городке на горе. В Иудейской пустыне. Хотя, по правде говоря, какая пустыня! Смотришь со своей горы — внизу огни. Бусинки фонарей вдоль дороги в Иерусалим, светящиеся озерца поселений, зеленые огоньки на минаретах, освещенный шпиль Еврейского университета напротив, на Горе Наблюдателей — по-нашему А-Цофим, по-чужеземному Скопус. Чуть правее — Масличная гора. За ней Кедрон — там темно. Все покрыто черным бархатным куполом иудейского неба. Короче говоря, пейзаж склоняет к просветительству.
Дану девять лет, и он рассказывает, чему их учат в очень средней школе. Сообщает мне, что символ евреев — шестиконечная звезда, мусульман — э-э… кажется, полумесяц, а у христиан — э-э… забыл!
Я, конечно, вскакиваю на любимого конька, пришпориваю изо всех сил и начинаю рассказывать о христианстве. Мифология, значит. Христос жил в Назарете. («Я не был в Назарете, но один товарищ был, говорит, там бассейн лучше, чем наш! И дешевле». ) А родился он в Вифлееме. («На Вифлеемской Дороге живет мамина подруга! Мы иногда ходим туда и играем с ее детьми». ) И так я коротко рассказываю ему содержание евангелий, а он перебивает меня глупыми замечаниями.
Наконец дохожу до христианской идеологии. «Однажды вон там — видишь, куда грузовик поехал — Христос собрал своих учеников и рассказал им, что они должны любить и жалеть всех людей: если тебя ударят по правой щеке, то подставь левую».
Наконец внимание моего ученика полностью досталось мне. Он захохотал. Да как еще! Сгибаясь и утирая слезы. А потом всю дорогу до дому вспоминал эти слова и снова начинал хихикать.
Здоровый смышленый израильский ребенок. Через десять лет будет десантником или «голанчиком». Смотрит со своей горы на переплетение еврейских и палестинских поселений. Уморительно смешно подумать, что можно подставить другую щеку. Собственно, мы всей страной и получаса не прожили бы, если бы они узнали, что подставим.
Так я ему и недорассказала. Любимая тема осталась до лучших времен. Если кто считает, что я могла бы рассказать больше, то — знаете? «Hе судите, чтобы и вам не быть судимыми» (Мтф. 5—7).
Как важно быть серьезным
У евреев всё очень серьезно. Я имею в виду не таких безродных космополитов, как я, напитавшихся до отвала христианской культурой, лизнувших от буддизма, благожелательных к многорукому Шиве и даже свирепому Кетцалькоатлю уделяющих крупицу своей симпатии. Мы-то люди легкомысленные, склонные всё на свете считать не абсолютным, находящие забавное во всяком сущем — от принципа Гейзенберга и до кушетки доктора Шпильфогеля.
А я говорю о правильных еврейских евреях. Они тоже иногда шутят, но только словами. На деле никакой релятивизм недопустим.
Когда-то, блуждая в Синайской пустыне, Моисей решил кадровую проблему жреческого колена Левитов: все первенцы в израильских семьях отдавались в услужение жрецам. Уж очень много хлопот было связано с жертвоприношениями, тасканием Ковчега Завета и всякими мелкими заботами вокруг этих важных предметов.
Верите ли? — и сегодня каждый правильный еврей выкупает своего первенца за деньги. Есть процедура. Надо только найти какого-нибудь левита (а их полным-полно), купить в магазине специальную ритуальную монету, сказать что положено, выслушать ответ, благословить что следует, немножко выпить и закусить — и всё, ребенок твой!
Скиния канула в историю пару тысяч лет назад. О жертвоприношениях можно только мечтать: нет жертвенника, на его месте стоит мечеть Эль-Акса. Но сказанного Моисеем никто не отменял. Просто для него придумали обходной маневр.
Таких маневров у нас сотни. Но! Никто не смеет придумывать свой. Всё узаконено, истолковано, написано, заучено и должно быть исполнено.
Вот, например, пост Йом-Кипур. Святое дело. Исполняется с превеликим рвением. Однако, если человек голоден настолько, что лицо его исказилось, то ему дают вкусить пищи, так, чтобы глоток ее был «с маслину». Можно дать еды больному, если он просит об этом. Надо только прежде напомнить ему, что нынче Йом-Кипур, и если он, зная об этом, попросит, ему следует дать, сколько он захочет.
Кроме того, путник, проходящий в Йом-Кипур по пустыне, полной змей, может надеть кожаную обувь, что было бы чудовищным нарушением для молящегося в синагоге. И великое множество подробностей, деталей, оттенков и нюансов, для каждого из которых есть законное установление.
Ясно, что повседневная жизнь регламентирована во всех тонкостях: как спать, с какой ноги вставать, где мыть руки после туалета, что и когда есть, какие благословения говорить, а какие ни в коем случае, — всё известно и ясно с детских лет.
Я однажды рассказывала об этом приятелю, показывая ему кварталы Меа Шеарим. Он с горячим интересом наблюдал за мельтешней бородатых мужчин в лапсердаках и меховых шапках и женщин в париках, длинных юбках и тяжелых башмаках, и слушал истории из их быта. Ему хотелось стать лучшим евреем, вернуться к жизни своих прадедушек, испить их тягот и радостей.
Я перешла к следующему разделу:
— И исполнение супружеского долга тоже, конечно, дело не частное. Благочестивая женщина, совершившая в сумерках, как положено, обряд очищения после дней, когда до нее нельзя дотрагиваться, имеет полное законное право на любовь мужа. И если он не болен тяжело, то обязан совершить то, что называется красивым древним словом и не переводится цензурно на другие, более молодые языки. Неважно, размышляет ли он о Торе или о миловидной свояченице, поссорился ли с женой, разваливается ли его бизнес, умирает отец, или сын женился на шиксе. Еврея редко спрашивают, чего ему хочется, но он почти всегда знает, чтó обязан.
Товарищ мой подумал, вздохнул и сказал, что, пожалуй, еще не вполне готов вернуться к вере своих предков.
О безнадежной любви
Нынешний японский император — прямой потомок богини Аматерасу. Богиня-солнце послала своего внука на землю, и его сын стал первым императором Страны Восходящего Солнца. Какие бы несчастья ни происходили в мире с того дня, какие бы кровопролитные и свирепые войны ни бушевали — хоть война Тайра с Минамото, хоть нашествие варваров, хоть атомная бомбардировка Хиросимы и Нагасаки — престолонаследие, никогда не нарушаясь, идет от отца к сыну или племяннику. И в любом случае, к прямому и несомненному потомку богини.
Японцам непонятно, что такое правящая династия — все эти Каролинги, Капетинги, Бурбоны, Габсбурги, Рюриковичи. Каким правом повелевать обладают эти люди? Как могут они влиять на счастье подданных, не имея связи с небом? А Сын Неба, исполняя церемонии, ритуалы и обычаи, может и обязан осчастливить свой народ и привести его к благоденствию.
Впрочем, это скучные рассуждения. А вот история, которую не могу не пересказать.
У императора Кирицубо среди прочих дам служила одна наложница невысокого ранга — хрупкая и нежная дама из Павильона павлоний. Отец ее умер, и она была лишена могущественной поддержки. Между тем император любил ее без памяти.
Он призывал ее в свои покои гораздо чаще, чем свою главную наложницу, а тем более всех остальных. Привязанность его к ней была так велика, что и после ночи, проведенной у него на ложе, он просил ее остаться на день в его покоях, что было бы уместно разве что для служанки, а не для знатной дамы. Она пела своему господину, наигрывала нежными пальчиками на музыкальных инструментах, беседовала с ним о поэзии и жизни или просто сидела молча на татами, а он любовался ее красотой и кротостью.
Остальные дамы дворца были недовольны. Они шушукались за спиной дамы павлоний, иногда зло шутили и даже, когда она быстро шла по узким переходам дворца, призванная государем в его опочивальню, позволяли себе дернуть ее за полу одежды или бросить что-нибудь ей под ноги, так что она спотыкалась, а иногда и падала, слыша с галерей серебристый смех нескольких проказливых молодых женщин.
Все это было невыносимо. Дама похудела и стала еще более слаба. Она все чаще просила позволения провести несколько недель в доме у матери. И хотя император никогда не отказывал ей, такие разлуки причиняли ему боль. Он не знал, как оградить любимую наложницу от обид и огорчений, и только жалел, что она в этом мире совершенно лишена поддержки хоть бы одного влиятельного родственника.
Когда дама родила прекрасного сына, который полюбился государю больше всех его старших детей, ее здоровье окончательно ухудшилось. Вернувшись во дворец после месяцев положенного удаления, она нашла императора не имевшим сил разлучаться с ней хоть на минуту более того, что требовало его участие в обязательных церемониях. Однако ее снедала тоска и неведомая болезнь… Она просилась домой, а государь умолял остаться еще на день, на час, на четверть часа. Так что ее внесли в повозку почти в обмороке. И волы повлекли повозку с уже бесчувственным телом к поместью ее матери. Наутро император получил известие об ее кончине. И тогда, измученный отчаянием, виной и любовью, он вне очереди присвоил своей покойной миясудокоро[6] третий придворный ранг, надеясь, что и после смерти ее дух будет доволен полученным служебным повышением.
В этой истории, казалось бы, нет ничего необычного. Кроме судьбы сына, рожденного от этой великой любви. Она описана в величайшем романе прошедшего тысячелетия. Но поскольку мы, русские, ленивы и нелюбопытны, некоторые из нас этого романа не читали.
Испытание чувств
Всякий, кто тратит денег больше нас — мот и расточитель, а тот, кто тратит меньше — скупердяй, скряга и даже сквалыга.
Моя бабушка была образцовой хозяйкой. Пока родители работали, она готовила, стирала, убирала, мыла окна, начищала кирпичом керосинки и крахмалила занавески.
Но наша соседка через стенку, тетя Бася, была чистюлей высшего порядка. Ее пол сиял, и занавески она меняла вдвое чаще. Нам всем было ясно, что ее чистоплотность чрезмерная и недоброго корня.
Когда у нее в доме уже не оставалось решительно ни одного предмета, который можно было бы сделать еще чище, она выходила с веником во двор и строго говорила в пустоту: «Метать надо!» И все соседки чувствовали силу ее укора и смущение перед напором ее трудолюбия. А тетя Бася метала. Она собирала осенние листья совком и выбрасывала их в мусорное ведро. Но как только она заходила в дом, ветер небрежно сбрасывал на землю веточки желтеющих листьев акации и разносил их на выметенные участки, стараясь устелить равномерно весь асфальт и уравнять в правах все площадки и закоулки нашего маленького двора. И несколько часов ему никто не мешал. Но иногда демон чистоплотности и трудолюбия выгонял тетю Басю и по второму разу. И она снова сурово говорила: «Метать надо!» и снова чисто-чисто прибирала небольшой кусок земли, прилегающий к ее и нашему крыльцу.
Муж тети Баси, как и мой дед, был маляром. Он был очень хорошим маляром, и его приглашали делать альфрейные работы у самых больших начальников, и даже у секретарей Центрального Комитета сами знаете какой партии. Один из этих секретарей, восхитившись дивными вазонами цветов, устремленными к голубому небу с перистыми облачками, изображенному дядей Беней у него на потолке, решил по-царски отблагодарить замечательного мастера. И выдал разрешение на установку у него вне всякой очереди персонального домашнего телефона — дело совершенно неслыханное!
Однако тетя Бася была недовольна.
— Зачем мне эти звонки среди ночи? — сердито спрашивала она.
— Ну почему же среди ночи? — удивлялся дядя Беня.
— А зачем мне эти звонки днем?! — наступала тетя Бася. — Если я захочу с кем-нибудь поговорить, то мы с тобой сядем на трамвай и поедем к ним в гости.
— А если кто заболеет?
— То я выйду на угол и позвоню по телефону-автомату.
И щедрый дар знатного клиента остался невостребованным!
Оба сына дяди Бени и тети Баси были малярами и работали вместе с отцом. Но все четверо внуков учились в институтах. Мне по возрасту была близка их старшая внучка, томная романтичная рыжеволосая девушка с нежными розовыми щечками. Она училась в Политехническом институте.
Тут надо сказать несколько слов о высшем образовании в Грузии. В медицинский поступали дети богатых родителей. Большая часть мест продавалась. Поэтому конкурс на оставшиеся места был огромным, и уж если кто поступал туда честно, то это были действительно блестящие абитуриенты. Я знавала парочку…
В консерваторию и Институт иностранных языков шли только девочки из аристократических семей. Диплом их должен был служить прекрасной добавкой к приличному приданому.
В университет поступали те, кто мог выдержать конкурс в 2—3 человека на место. В политехнический — мальчики и девочки, честно заслужившие свой аттестат зрелости. В педагогический — те, кто не надеялись сдать в другие институты. Ну а в физкультурный — сами понимаете кто…
Итак, Сонечка училась в Политехническом институте на факультете водопровода и канализации. И там она влюбилась в своего однокурсника. Сонечкин выбор не встретил одобрения в семье: мальчик был хоть и еврей, но сильно хромал после детского полиомиелита.
Родня накинулась на Сонечку, уговаривая ее отказаться от опрометчивой любви. Сонечка стояла как скала. Ей говорили, что муж будет часто болеть и не сможет хорошо зарабатывать. Эти доводы вызывали у нее законное негодование. Она жаловалась мне, что родители не понимают ее, погрязли в мещанстве и ничего не знают о настоящей любви.
Я ей сочувствовала. Но в силу некоторого природного скептицизма я немножко сомневалась в высокой пробе Сонечкиного чувства.
— А хочешь, — сказала я, — познакомлю тебя с хорошим парнем… Мой однокурсник… С физического факультета… Красивый…
— Конечно! — ответила она. — Познакомь!
— А твой Гриша? Ты же его любишь?
Сонечка чуть смутилась, но твердо ответила:
— Люблю, конечно, но надо же мне проверить свое чувство!
Святая простота
Мы учились с ней вместе с самого детского сада. Я помню ее маленькой худенькой девочкой с двумя тоненькими косичками, в которые аккуратно, мне на зависть, были вплетены белые ленты, заканчивавшиеся внизу безупречно правильными бантами.
Мы и в школу пошли вместе. Я вижу ее на наших фотографиях: бледная девочка с острым подбородком, молчаливая, аккуратная. Родители ее были баптистами, и они с сестрой говорили маме и папе «вы».
Память не сохранила деталей — в остальном Таиса была, как все. Помню только, что, когда нас водили на прививки, она ужасно боялась уколов. Плакала и пыталась убежать. Но школьная дисциплина в шестидесятые годы была могучим аппаратом, с которым, конечно, не могла спорить беззащитная малышка. Она заходила в медицинский кабинет в свою очередь и, рыдая, получала положенный укол в руку, в попку или в живот. Мне было очень жалко ее, но и смешно: я-то знала, что боль секундная, моментально проходит, а гордость за свое мужество остается на весь день. Так что мне всё это скорее нравилось.
В пятом примерно классе начались такие предметы, как история, ботаника, география. Тут фишка состояла в том, что параграф надо было прочитать дома и пересказать, когда тебя вызовут к доске. Я редко заморачивалась такими делами. Домашнее задание — это задачи по арифметике и упражнения по русскому языку, то, что должно быть написано в тетради и будет видно учительнице, проходящей между партами. А всякая словесная дребедень заслуживает разве что беглого просмотра на перемене, ведь Любовь Антоновна на предыдущем уроке все про эти пестики и огораживания уже рассказывала.
Я любила, когда меня вызывали к доске. Мне нравилось, рассказывая то, что я по воле случая запомнила из заданного параграфа, вплетать то, что я знала из предыдущих или вообще из книжек и Большой Советской Энциклопедии, которую я читала бесконечно.
А Таиса выходила к доске, говорила твердо по памяти первый абзац параграфа; второй тише, медленнее и с запинками, а на третьем замолкала. Бедная девочка полагала, что выучить урок — значит заучить его наизусть. Никто из нас не был на это способен, а тем более она. Обыкновенно, из уважения к прилежанию, ей ставили тройку.
Прошло много-много лет. Я получила от Таисы письмо — она нашла меня в «Одноклассниках». Письмо было теплым и доброжелательным. В нем Таиса описывала свою жизнь. Она была замужем и матерью двоих детей. С помощью мужа она основала новую Церковь.
Католицизм и православие, оказывается, удалились от Бога и больше не удовлетворяют верующих. Даже баптизм утратил непосредственную связь с Творцом. Поэтому Церковь Братской Любви (Филадельфии), которую Таиса основала в Лондоне, имеет теперь филиалы в Париже, Лейпциге и Праге, а кроме того, в Лос-Анжелесе, где-то в Африке и в России.
В Израиле у Церкви нет филиала — только миссия на горе Кармель.
Я разглядывала ее сайт — приятная женщина с милым дружелюбным лицом и мягким голосом. Она прислала свои стихи. Самое лучшее стихотворение начиналось словами:
О! Человек! Позволь сказать тебе!
Когда ты в Боге — Бог в тебе!
Гореть возможно, быв в огне!
Добро творить, живя в добре! —
и далее восемь строф того же содержания и уровня поэтичности.
Моя прохладная реакция на ее стихи удивила Таису: обыкновенно прихожане очень любят ее и восхищаются проповедями и стихами. Она пожалела, что я не сумела отречься от внешнего и прочесть стихи духовными очами.
Я действительно не сумела. И проповеди ее, душевные, теплые и нравственные, который каждый может найти в интернете, — когда их читаешь плотскими очами и слушаешь грубыми плотскими ушами, представляют собой набор нестерпимых банальностей. Ясных, простых, искренних и абсолютно бессмысленных.
Полные церковные залы слушают внимательно, что Бог есть свет, Добро — это хорошо, а Зло — гораздо хуже. Что старших надо почитать, трудиться не покладая рук и заботиться о слабых. Никаких парадоксов, никакого умничания. Каждое слово просто и понятно, и обращено к тем, кто, как сама Таиса, не любит сложного.
Вероятно, эта церковь скоро вытеснит все остальные — в мире все больше желающих получать диетическую духовную пищу.
И только ехидные евреи норовят каждый раз услышать что-то такое, чего не слышали раньше, насмешничают и осуждают неполнозвучное рифмование слов «огне» и «добре». Даже самой стало совестно!
Об укоризнах
Вообще я благосклонно отношусь к роду человеческому. Но к некоторым лучше, чем к другим. Если человек (для определенности мужчина) умен и дружелюбен, мою симпатию он уже заработал. Если еще и добр — он мне нравится. Добавим чувство юмора — как раз из этого материала сделаны мои друзья. Вообразим сверх того, что он интеллектуально возвышается надо мной, как жираф над осликами — я люблю такого человека и готова идти за ним, как дети за дудочником из Гамельна.
И все-таки, хотя для меня всего этого совершенно достаточно, идеалом считается не мой избранник, а другой, чье имя «рыцарь без страха и упрека». Ибо они очень немногочисленны в нашей вселенной.
Бесстрашие еще ладно! Я вообще не боязлива, хотя по большей части из-за легкомыслия и слабого воображения. Подлинного бесстрашия не видела никогда, слабо его воображаю и от этого не умею по-настоящему ценить. А вот «без упрека» — мне совершенно понятно. Это вершина человеческого духа.
Я и сама всю жизнь удерживаюсь от упреков, но те, от которых не сумела удержаться, будучи записанными, составили бы многотомник размером с Большую Советскую Энциклопедию. Тут и «Если бы вчера лег вовремя, сегодня не опоздал бы в школу», и «Не надо было бросать куклу на пол», и «Как ты мог подумать, что я…», и «Неужели ты не читал эту книгу?», и «Ты утром сказал такое… Нет, я не могу это повторить… А ты вообще не заметил…», и даже: «Незачем делать измерения, если немедленно не проанализировать результаты»…
Для примера приведу коротенькую историю, которую наблюдала, затаив дыхание.
Моя дальняя родственница Лейла собиралась замуж. Стремясь подготовить жениха к роли идеального мужа, она пилила его день и ночь. В основном укоры имели два направления: его мама и его заработки. Мама недостаточно ценила свою будущую невестку, а жених слабо защищал ее от маминых обвинений. По этому поводу Лейла в моем присутствии рассказала ему притчу о своей подруге. У подруги были похожие обстоятельства. Мать ее молодого мужа позволила себе нападки на нее.
— И тогда, — Лейла возвысила голос, — он схватил телефонный аппарат… И разбил о голову матери!
Я ахнула от неожиданной концовки, а жених среагировал вяло. То ли слышал историю не в первый раз, то ли вообще думал о своем и пропускал слова нареченной невесты мимо ушей.
Вторым направлением была ее настойчивая рекомендация устроиться еще на одну работу, хотя бы на полставки. Жених по этому поводу твердо сказал, что вечера у него заняты: он пишет повесть. Лейла задумалась.
— Ну что же, — сказала она, поразмыслив, — мы пошлем кусочек, который ты уже написал, в «Юность». Если они ответят, что у тебя есть талант, то ладно, пиши. А если нет, то устраивайся на вторую работу.
С тех пор прошло тридцать лет. Лейла до сих пор не замужем. К сожалению, я не помню фамилию ее жениха. Может, это был Пелевин, или Сорокин, или даже сам Быков…
А может, у него действительно не было таланта, и он смело мог устраиваться на вторую работу. Теперь уже не проверить.
А рыцарь вернулся из крестового похода, встретился со своей дамой и не сказал ей: «Изольда, как ты могла? Я освобождал Гроб Господень, а ты, оказывается, в это время развлекалась со своими пажами!»
О плотских утехах
Жофруа Рюдейль влюбился в Мелисанду Триполитанскую. Не то, чтобы он с ней встречался — разумеется, нет. Но много слышал о ее красоте и добродетели, а когда увидел ее портрет, совершенно утратил душевное равновесие. Все остальные женщины показались ему невзрачными и неинтересными. Портрет не сохранился, но он был примерно такой:
Жофруа написал о своей возлюбленной множество стихов, но они не утолили его тоски, и он вынужден был пуститься в опасное путешествие, чтобы приблизиться к своему идеалу и, может быть, завоевать ее ответную любовь. Путешествие было длинным и томительным. Страсть и морская болезнь трепали отважного трубадура. Он худел, бледнел и покрывался холодным потом. Это были клинические признаки настоящей любви (и лимфомы Ходжкина). Когда корабль вошел в гавань, жизнь в менестреле еле теплилась. Мелисанда получила известие о влюбленном в нее поэте, который причалил в порту, успела взойти на корабль, увидеть умирающего и полюбить его всем сердцем.
Читатель заметил, что все вышесказанное не имеет никакого отношения к сексу. Сексом Мелисанда занималась с мужем. Исключительно для продолжения рода. Дело это важное и серьезное, как деньги и сельскохозяйственные работы. К стихам, портретам и воздыханиям отношения не имеет.
Данте никогда не прикасался к Беатриче — это было лишнее. Для всяких телесных грубостей у него была жена, которой только бездушный идиот стал бы посвящать стихи. Она исправно рожала ему детей и приумножала его имущество, пока он, потрясенный своей великой любовью, создавал литературный итальянский язык, метался из города в город, был изгоняем, писал божественные стихи, боролся за свои гражданские права и умер с именем Беатриче, упокоившейся на тридцать лет раньше него.
Петрарка дважды разговаривал с Лаурой: один раз, когда ей было восемь лет, а другой — когда просто поздоровался с ней на улице. Этого было совершенно достаточно, чтобы всю жизнь писать о любви к ней. И после ее смерти он продолжал творить сонеты и канцоны, нисколько не компрометировавшие эту достойную даму в глазах ее одиннадцати детей, множества внуков и бесчисленных правнуков.
Ромео добрался-таки до своей Джульетты, но что вы хотите от четырнадцатилетних детей, не умеющих отделить любовь от телесного влечения и отчаянно желавших соединить то и другое даже в ущерб серьезным интересам семьи. Описал всё это безответственный шалопай, чьи представления о долге были туманны, а сексуальная ориентация так и осталась непонятной до сих пор.
И через триста лет любовь Эммы Вудхаус или Элизабет Беннет связана исключительно с душевными качествами знатного джентльмена и его манерами. Он может быть некрасив, но обязан проявлять чуткость и утонченность, и тогда любовь дамы останется за ним. А брак и физическая близость свершатся согласно имущественным соображениям.
Занятно, что когда пришла эпоха, в которую любящих ничто не останавливает от полного удовлетворения всех своих стремлений; когда секс стал темой искусства, более популярной, чем идеальная любовь; когда совокупление на экране так же навязло в зубах, как кадры нарушения режима прекращения огня в Донецкой области, — люди не стали более счастливы.
Браки по любви, подкрепленные полным раскрепощением сексуального поведения, рушатся так же успешно, как и браки по расчету.
Счастье — редкий гость на этом свете.
Сказка о трех источниках
Давным-давно жили-были в одной стране Карл и Клара. Клара была молоденькая красавица, любила хохотать и наряжаться, носила шелковые чулочки и атласные башмачки на каблучках. Ну и, само собой, всякие бантики, кружева, шляпки, бусы и сережки.
Карл был серьезный, бородатый, целыми днями читал толстые книжки, а когда надоедало читать — то писал их. А по воскресеньям играл со своим другом Фрицци дуэтом.
Карл немножко приударял за Кларой, но окончательно еще не решил, жениться ли ему на ней или приглядеться к ее кузине Розе. Розочка была постарше и посерьезнее. Никогда не хохотала, а только улыбалась, и только если имела к тому веские причины. А Карлу, чтобы окончательно определиться, нужно было, чтобы она улыбнулась. А то поцелуешь невесту под венцом, а у нее переднего зуба не хватает.
Карл тогда прихватил с Клариного туалетного столика ниточку кораллов и подарил ее Розе. Думал, она заулыбается от радости, и он увидит, правильный ли у нее прикус. Она действительно улыбнулась, зубы оказались обыкновенные, и Карл так и не решил, какая из них ему больше нравится.
Назавтра Роза пришла к двоюродной сестре в гости в новом ожерелье, и Клара сразу узнала свои бусы. Она сейчас же все поняла, ужасно рассердилась, наведалась в гости к Карлу и попросила что-нибудь почитать. Когда Карл отвернулся к книжным полкам и стал искать самую толстую и скучную книгу, Клара схватила его кларнет и засунула к себе в корсет, так что нижняя его часть под пышными юбками почти упиралась в колени и мешала ходить. Она взяла толстенную книгу по философии, вежливо улыбнулась хозяину и посеменила к себе домой.
А Карл стал искать инструмент, чтобы порепетировать субботним вечером перед воскресным музыкальным занятием с Фридрихом. Но не нашел. И назавтра кларнет не сыскался.
Так что Фридрих, не зная, о чем говорить с Карлом, принялся ему рассказывать, как тяжело живется рабочему люду. Карл, раздосадованный потерей кларнета и запутанными сердечными делами, сильно рассердился на буржуазию, которая мучает рабочий класс. Фридрих его поддержал, и они постановили вместо музыки заняться по воскресеньям освобождением пролетариата. И тут же настрочили Манифест коммунистической партии, которую создали на месте, включив в нее, кроме себя самих, еще повара, конюха и буфетчика.
А Клара Цеткин и Роза Люксембург, разочаровавшись в мужчинах, нашли утешение друг у друга.
Письмо
Дорогой мой! Я жду твоего письма, но у тебя испортился интернет, сломался телефон, сменился начальник, умерла кошка, заболела теща, прорвало трубу, ключ застрял в замке, приехал гость, ухудшилось настроение, летнее время сменилось на зимнее, сонливость и авитаминоз. И еще ремонт.
А я за это время родила ребенка, купила квартиру, поменяла специальность и снова вышла замуж. Но все равно жду твоего письма. Поэтому, когда вернешься из отпуска, сменишь машину, допишешь симфонию и помиришься с женой, все-таки напиши мне…
Скоро я постарею. Буду ходить к почтовому ящику, опираясь на дрожащую палку. Потом забуду твое имя. Но все еще буду ждать письма. И лепетать о нем что-то бессвязное. И жалостливая медсестра, обнаружив на кардиограмме, что мне осталось жить полчаса, сунет мне в пальцы листочек рецепта. Тогда я нащупаю шуршащий листик, улыбнусь и умру вполне счастливая. Спасибо тебе, дорогой мой! Ты приносишь мне столько радости!
Непридуманная история
Две девушки подошли к прилавку аптеки и протянули рецепт. Фармацевт улыбнулся и сказал: «Привет! Как дела?» Они тоже заулыбались, сказали, что у них все хорошо и что они хотят купить шампунь по скидке и помаду, и духи «J’ador», и вот еще лекарство по рецепту. Аптекарь нашел нужное лекарство и сказал:
— Это вагинальные свечи. Два раза в день, утром и вечером. Знаешь, как употреблять?
Девушка пожала плечами.
— Эту коробочку надо открыть и свечу вставить в вагину. Поняла?
— Поняла! — она безмятежно улыбнулась. — А где это — вагина?
Аптекарь был пожилой человек, многое повидавший за этим прилавком.
— Вагина, — сказал он дружелюбно, — это куда ты вставляешь тампоны, когда у тебя приходят «гости».
— О! — удивилась она. — Туда?
— Туда. Два раза в день. Утром и вечером. Поняла?
— Поняла! А если я захочу пописать — вынуть?
— Нет, зачем же вынимать. Пописай и все.
— А как же я пописаю, если у меня там все заткнуто свечой?
Аптекарь задумался.
— Послушай, — сказал он, — как ты думаешь, сколько у тебя там отверстий?
— Два! — твердо сказала владелица рецепта. — Пописать и покакать.
И посмотрела на подругу. Та заколебалась, но, поддавшись, неуверенно ответила:
— Кажется, два…
— Так вот — их три! — торжественно сказал аптекарь. — Пописать, покакать и еще для свечи.
— Что ты говоришь! — восхитилась более активная. — А я не знала! Смотри, — сказала она своей тихой подруге, — сегодня мы опять узнали что-то новое!
Овсянка по-монастырски
Ли Гю Бо проснулся в келье задолго до рассвета. Он не выспался, но до общего пробуждения оставалось совсем немного, и монах привычно подавил желание прикрыть глаза и задремать. Джунг еще спал на своей циновке. Он был намного моложе, и спать ему хотелось куда сильнее.
Ли Гю Бо ополоснул лицо и руки, сделал несколько несложных упражнений и вышел из кельи на веранду. До Главного зала идти было недалеко. Он надел свои башмаки без задника, не глядя прихватил один из зонтов, висящих на веревочке между дверьми келий, и вышел под реденький дождик, моросивший с вечера. Перед Залом он оставил обувь и зонтик, вошел, медленно и с удовольствием распростерся три раза перед Буддой, а потом встал и начал наводить порядок в зале. Сегодня была его очередь.
Монаху исполнилось пятьдесят четыре года. С девятнадцати лет он жил в этом монастыре. Любил его парк, и некоторые деревья в нем посадил своими руками. Теперь было время перед началом дня вымыть в зале пол, аккуратно свернуть циновки, протереть тряпочкой статуи. Он сделал все это и залюбовался. В зал стали собираться монахи. Неторопливо входили, кланялись друг другу, отдавали положенные коленопреклонения с поклонами Будде.
Наступил час первой медитации. Наставник с расщепленной бамбуковой тростью уже щелкнул ею, и монахи погрузились в себя. Для Ли Гю Бо час пролетел бы незаметно, если бы наставник несколько раз не будил задремавших новичков оглушительно щелкающими ударами трости по плечу.
Солнце взошло, монахи медленно поднялись, выбираясь из сложного сплетения колен и пяток и разминая ноги. Теперь пришло время собирать подаяния к завтраку. Чаша у каждого была собственная. Ли Гю Бо отыскал среди прочих свою синюю с щербинкой и пошел с остальными монахами в деревню за подаянием. Он привычно подумал, что в те дома, которые расположены далеко, никто никогда не заглядывает, а соседи монастыря делятся своей едой и монетами почти каждый день.
Встречные останавливались и почтительно кланялись, складывая ладони перед грудью. Монах отвечал им глубоким поклоном и улыбкой. Он в тысячный раз благодарил Бодхисаттв за то, что ушел от нестерпимой суеты мира, укрылся от бессмысленных семейных и соседских дрязг. Посвятил жизнь учению Будды и углублению в себя. У него нет ничего своего, только одежда и миска. Значит, силы его души свободны от забот накопления и сохранения богатств. Не обеспокоены здоровьем детей и капризами жены. Только собственный душевный мир и просветление — вот его блаженный удел.
Он посмотрел на часы — должен уже позвонить агент из туристической фирмы. И точно! Агент торопливо сообщил, что группа иностранных туристов, желающих увидеть мир буддийского монастыря, прибудет через полчаса. Что одна из туристок желает на завтрак овсяную кашу, две другие поссорились между собой и настаивают, чтобы им приготовили раздельные комнаты. Пожилой бизнесмен плохо себя чувствует, и ему придется соорудить более удобное место для сна, чем циновка. А самое главное, один особо настырный клиент требует, чтобы ему разрешили оставить машину, которую он взял напрокат, прямо под окном кельи. Он не намерен карабкаться пешком полкилометра и хочет ночью выехать в город к ночным развлечениям.
Ли Гю Бо поклонился, выключил телефон и заспешил к автомобилю. Надо было успеть добраться до супермаркета, чтобы купить эту дьявольскую овсянку. Он понятия не имел — ни как она выглядит, ни как ее варят.
А с поссорившимися проще. Надо позвонить Джунгу в монастырь и предупредить, чтобы он перевесил таблички с именами туристов. Иначе они закатят такой визгливый скандал — слава Будде, это он знал по опыту. Дважды в неделю выполнял бесчисленные капризы и отвечал на глупейшие однообразные вопросы.
Ничего не поделаешь. Карма!
Гносеологическое
Я начала бегло читать довольно рано. «Да здравствуют исторические решения ХХ съезда!» — торжественно читала я вслух заголовок в газете «Правда» в возрасте четырех с половиной лет.
Было не очень понятно, при чем тут две буквы Х, но папа цитировал близким мои успехи в чуть измененной форме. Детским голосом он говорил: «Да здравствуют исторические решения ха-ха съезда!»
Как бы то ни было, к шести годам я прочла множество детских книг, и они пробудили во мне любопытство. Утолять его досталось моему старшему брату. Сам он получил сведения обо всем на свете от нашего деда.
Дед был маляром, но только благодаря случайному стечению обстоятельств — с таким же успехом он мог бы быть ювелиром или раввином, музыкантом или журналистом, архитектором или ученым.
Впрочем, ученым, кажется, нет! Когда он поступил на рабфак, выяснилось, что неизвестная величина представляет собой концепт, с которым он не в силах смириться. Между ним и моим отцом, который старался помочь ему с занятиями, разгорались сражения.
— Ну, смотри, — говорил папа. — Х+3=5. Чему равен Х?
— Тут нет никакого икса! — яростно бушевал дед. — Они просто вместо двойки написали лишнюю закорючку! Она никому не нужна! Это специально для того, чтобы все сделать непонятным!
Он так и ушел с рабфака. А был человеком талантливым и разносторонним. Читал взахлеб, играл на любых инструментах. Выступал в «Синей блузе». Интересовался всем на свете. Он умер от четвертого инфаркта, не дожив двух лет до шестидесяти. Когда он болел и его мучали бессонницы, они казались ему подарком — дополнительным свободным временем, которое он мог без помех потратить, чтобы мысленно строить свой воображаемый Город. За завтраком он рассказывал, как за последнюю ночь украсился его Город, какие здания, мосты и парки он придумал к этому утру.
Брату моему он разрешал приходить вечерами к нему в кровать и рассказывал ему обо всем на свете: о поэзии, о происхождении животных, о бесконечной вселенной, в которой нет Бога, и о богах, в которых верили древние греки. Читал ему на память стихи и пересказывал либретто опер, до которых в нашей семье все были большие охотники.
Однажды меня взяли в оперу, и дед велел мне во время антракта самой в одиночку выйти из ложи, спуститься по лесенке на первый этаж, войти в немыслимо огромный, наполненный ярким светом, звуками настраиваемого оркестра и ароматами духов оперный зал, пересечь его под колоссальной сияющей люстрой, подняться по другой лесенке и вернуться к нему в ложу. Это впечатление до сих пор не нашло себе парного за всю мою последующую жизнь. Может быть, Нильс, летая над Европой с дикими гусями, пережил что-нибудь подобное.
Дед умер легко и радостно — в антракте радиоконцерта Райкина. Прилег отдохнуть на пять минут перерыва и умер с улыбкой на лице.
И брат мой принял от него в наследство обязательство просвещать и обучать. И честно делал это, рассказывая мне о пространстве и времени, о молекулах и атомах, о Французской революции и критике чистого разума. Он даже ознакомил меня с идеей солипсизма, чем лишил аппетита и законной жизнерадостности до конца дня.
Авторитет его в моих глазах был бесконечен, а это, как известно, развращает.
В конце концов спесь его стала так велика, что он объявил мне, что знает ВСЁ.
Не могу сказать, что я была сформировавшимся агностиком, но что-то в этом утверждении показалось мне чрезмерным, и чтобы сбить с него спесь, я задала самый сложный вопрос, какой только стоял когда-нибудь перед человечеством:
— Раз так, скажи, из чего делают стекло?
— Из песка, — холодно ответил он, и я сразу поняла, что не врет.
С тех пор, когда я встречаю человека, который интеллектуально возвышается надо мной, как мой двенадцатилетний брат, посвященный в начала алгебры, возвышался над дошкольницей, мое первое инстинктивное ощущение — ОН ЗНАЕТ ВСЁ!
А уж потом, используя накопленный годами скептицизм, я с трудом восстанавливаю пошатнувшееся равновесие марксистских категорий абсолютного и относительного знания.
Шлимазл
Если он начнет изготовлять саваны, то люди станут жить вечно, а если он надумает делать свечи, то солнце не закатится никогда.
Раввин Ибн-Эзра, XI в.
В молодости папа предупреждал меня не сближаться с несчастными людьми. Я реагировала на это очень остро: они же не виноваты! Наоборот, именно им и следует помогать! Они-то и нуждаются в нашей дружбе и поддержке! Папа и сам всегда помогал тем, кому не повезло, но меня предостерегал от хронически невезучих и уверял, что это может быть заразно.
Не знаю, мне никогда не доводилось подхватить этот вирус. Мои неудачи распределены по жизни статистически равномерно и чередуются с незаслуженными удачами — вроде того, что мы с Левой перебегаем в неположенном месте Ленинский проспект и расходимся с несущейся на огромной скорости «Волгой» на пять сантиметров или четверть секунды. Мы даже не слышим матюков водителя, потому что машина удаляется так же стремительно, как и приблизилась.
Но есть люди — каждый может назвать такого — которые притягивают травмы, начальственные выговоры, поломки оборудования и бытовых приборов, ошибочные анализы, необъяснимую свирепость чиновников, задержки авиарейсов, природные катаклизмы и агрессивные нападения со стороны мышей и мелких птиц.
Причем сами они к этому абсолютно непричастны. Служебного упущения не было, но выговор получен. Вышла на свидание в элегантном шифоновом платье — а после внезапного ливня оказалась облеплена прозрачной тряпкой, аккуратно подчеркивающей все недостатки фигуры. Заказал к свадьбе у ювелира золотое кольцо — а ювелир умер, сейф его опечатала милиция, и кольцо пришлось одалживать у бабушки…
Один мой товарищ с большими усилиями выбирался из финансовых затруднений, в которые попал совсем не по своей вине. Так уж сложилась жизнь. Он брал дополнительную работу, экономил на всем, переехал в более дешевую, хотя и намного менее удобную квартиру, и даже вынужден был с тяжелым сердцем попросить приятеля вернуть ему многолетний долг. Когда положение поправилось и отчетливо забрезжил свет в конце туннеля, он вышел вечерком прогулять на ночь свою любимую собачку. Мирная пожилая собачка сорвалась с поводка, выскочила на мостовую и подрезала мотоциклиста. Парень не удержал равновесия, согласно закону сохранения импульса мотоцикл заскользил в сторону левого тротуара, а наездник — в сторону правого. В результате мой друг вынужден был оплатить стоимость разбитого вдребезги мотоцикла, лечения перелома у студента, который на нем возвращался домой, а также компьютерную томографию и операцию любимой собачки. Которая, слава Богу, после всего совершенно оправилась и готова к новым свершениям.
Существование шлимазлов — абсолютно достоверный факт, научно подтвержденный с такой же надежностью, как существование созвездия Большая Медведица. Но мне, тяжелому материалисту, ужасно интересно, каким именно инструментарием пользуется Природа, чтобы множество неблагоприятных обстоятельств стекалось на голову одних и тех же людей, как молнии в грозу на верхушки деревьев и острия громоотводов. В сущности, хотелось бы исследовать этот вопрос с той же тщательностью и беспристрастностью, как сделал мой знаменитый предшественник, великий естествоиспытатель и автор Конституции Соединенных Штатов Америки Бенджамин Франклин.
О падении нравов
Рост у меня маловат. Поэтому, чтобы разместить во мне нормального младенца, природе пришлось существенно изменить присущее человеку соотношение высоты и ширины. Живот был огромный, хотя это и не повлияло на мою стремительность.
Я продолжала двигаться, как прежде, не соизмеряясь с произошедшими изменениями, и поэтому постоянно натыкалась на разные предметы, которые оставались на том же расстоянии, что и раньше, от моих глаз, но не от моего невероятно изменившегося тела.
Родила я довольно благополучно, но, чтобы производить несчастный литр молока в сутки, необходимый для пропитания моего сосунка, мне приходилось съедать огромное количество еды и выпивать несколько литров противнейшего чаю с молоком. В результате сложением я напоминала неолитическую Венеру, а поведением — щенка терьера. Резвость, нетерпеливость и неосновательность…
И вот, в январе, вооружившись всеми тремя перечисленными свойствами, я выставила коляску с моим ребеночком во двор, чтобы погрелся на солнышке, и собиралась вернуться домой за своим пальто, как обнаружила, что дверь захлопнулась, и ключи остались внутри. Я чуть-чуть обеспокоилась, но младенец был сыт, тепло укутан, и у меня было время обдумать ситуацию. Соседка дала мне старую кофту и позволила позвонить по телефону.
Через полчаса и папа, и мама вернулись в наш двор. Ни у одного из них не оказалось ключа.
Самое простое было, конечно, разбить стекло входной двери, просунуть руку и открыть чертов английский замок.
Но зима… Пока найдешь стекольщика… Двухмеcячный младенец… Нет, мы решили иначе.
Взобравшись с крыльца на соседскую крышу, можно было через открытую фрамугу вылезти на вешалку на нашей застекленной веранде. Вешалка была длиной в два метра. По полочке для шляп мне (именно мне) следовало пройти эти два метра до холодильника, грациозно с него спрыгнуть и открыть изнутри входную дверь. Таков был план, обдуманный тремя взрослыми людьми. Все трое видели меня не такой, какой я была, а такой, как привыкли.
Я немедленно полезла на крышу соседнего низкого строения, вылезла через фрамугу и ступила на полочку шириной от силы тридцать сантиметров. А моя ширина в любом направлении была не меньше сорока. Но долго размышлять об этом не пришлось. Полочка рухнула на второй секунде после того, как я на нее встала. На ней вместо шляп, которых в Тбилиси не водилось, стояла коробка с лекарствами — бутылочки с йодом, капли Вишневского, капли датского короля, валокордин и набор медицинских банок.
По закону свободного падения, исследованному Галилеем, когда он бросал предметы с Пизанской башни и следил за их полетом, мы с бутылочками должны были приземлиться одновременно. Мой опыт показал, что теория описывает мир близко, но не точно. Большинство бутылочек успело раньше меня, так что я рухнула с двухметровой высоты не на гладкий пол, а на десятки маленьких, твердых, выпуклых и колючих сосудиков. Чтобы не опозорить Галилея, несколько бутылочек упало на меня и сверху, добавив к моим синякам совсем немного новых, но с другой стороны.
Я вскочила на ноги, как персонаж картины Верещагина «Смертельно раненый», и с сияющей улыбкой открыла дверь.
Ни одна кость, упакованная в глубинах огромного тела, не сломалась. Ни один сустав не вывихнулся. Но громадные болезненные синяки покрывали половину меня, почти не оставляя просвета между собой. Лева, вернувшись с работы, застал вместо жены постанывающего фиолетового монстра.
К моей чести следует сказать, что если ума у меня и не было, то молоко все еще было. Моему сыночку оказалось безразлично, какого цвета мама его кормит…
Я вспомнила эту историю на днях, когда, пробегая по коридору с тяжелой тележкой измерительного оборудования, зацепилась колесиком за что-то невидимое. Тележка, продолжавшая двигаться вперед, накренилась, я вцепилась в нее мертвой хваткой, чтобы не позволить упасть… Но теперь мой вес был куда меньше. Она упала и увлекла меня за собой. И за скаканием по полу самых дорогих и нежных приборов я следила уже из положения лежа.
История повторяется дважды — второй раз в виде фарса.
Обиды
Вообще-то я не обидчива. Помню, в первом классе ужасно поссорилась с подружкой, смертельно обиделась и решила больше никогда с ней не разговаривать. А назавтра, когда мы вместе играли на перемене и шептались о самом важном, я вдруг вспомнила, что ведь мы с ней в вечной ссоре.
И даже с некоторой натугой припомнила, из-за чего. Но из того выражения оживленного любопытства, которое сияло на моем лице, перейти к скорбной маске обиды было просто мимически невозможно. И я мысленно вздохнула и махнула рукой.
Тяжкую, хоть и хроническую обиду наносил мне брат, когда мимолетно замечал: «Неллинька-лапочка — половая тряпочка». Этот ласковый суффикс в применении к тряпке приводил меня в безнадежный гнев, который Википедия и определяет как обиду.
То же было и с моей маленькой девочкой. Она была легка и грациозна, как эльф. И ужасно, моментально и до слез обижалась, когда ее изобретательный брат заводил издалека: «Была у меня сестра, сидела она у костра…» Пока ничего плохого, но в конце стихотворения сестра слопала всё на свете и ужасно растолстела. Обида еще не нанесена, но намек на нее уже понят, и слезы уже выступают. Вообще-то это странно: ведь мы обижаемся, когда встречаем не ту реакцию, на какую рассчитывали. А этих слов она (как и я в свое время) ожидала поминутно.
Ужасная обида была пережита мной на первом курсе. В самые первые дни после лекций я возвращалась домой усталая и разбитая. Все вокруг казались умнее меня. Домашние задания были не такие, как в школе — там надо было просто потратить время. Никогда не было опасений, что сяду за стол, открою задачник и не смогу решить то, что задано. А тут приходилось напрягать все силы, и всё равно получалось не всё. Я сидела в тоске и смятении над Берманом, а мама просила сходить в магазин. Я не могла оторваться. Интеграл не решался ни так, ни этак. Вопрос касался отметки, самолюбия, отчисления из университета, будущей карьеры, самой жизни… Тогда мама сказала: «Если тебе так трудно, может, не стоило поступать на этот факультет?!»
О-о-о! Вот это была обида! Я ожидала, что она будет уверять, что я способная, что надо только подольше посидеть, и всё получится, что магазин — это пустяки, в конце концов, что она сама сходит…
А мама сказала то, что думала. Никогда не делайте этой ужасной ошибки! Говорите то, что должны, а никак не то, что просится на язык. Если, разумеется, не хотите нарочно обидеть.
В следующий раз я искренне обиделась на Леву. Было так: у нас родился первенец, и мои сотрудники пришли навестить меня и принесли коллективный подарок от всего отдела. Подарок был сказочным и очень дорогим — флакон французских духов «Мажи нуар». (У меня самой была только маленькая бутылочка «Белой сирени». ) Когда гости ушли, вдоволь повосхищавшись нашим младенцем, Лева повертел в руках драгоценный подарок, завернутый в оберточную бумагу, так что не виден был не только флакончик, но даже и коробочка, и задумчиво сказал: «Теперь, если нам понадобится для кого-нибудь очень дорогой подарок, у нас есть это». Даже не подумал, что я могу развернуть бумагу, вскрыть целлофан, разъять коробку, откупорить флакон и надушиться. Всё это предназначалось настоящим женщинам, таким, как на экране, а не его простой повседневной жене.
И я, конечно, оставила духи и больше никогда к ним не прикасалась. И с мужем не разговаривала. И вообще засомневалась — правильно ли вышла замуж?
Лева пару часов ничего не замечал, а потом, когда понял, что я ужасно сержусь, никак не мог взять в толк, за что. Не приходило в голову, что и я (только теоретически) причисляю себя к женщинам, которые могут душиться лучшими в мире духами…
Потом, через несколько лет, когда появились первые деньги от его зарплаты старшего научного сотрудника, он полюбил делать мне подарки. Не дорогие, разумеется, но изысканные. И теперь уже он ужасно, просто смертельно обиделся, когда на его пятидесятилетие я подарила ему мангал для шашлыков, причем не навороченный, а самый простой, прямоугольный — великая была ошибка с моей стороны!
…Теперь обижаюсь редко. Множество вещей, выглядящих обидными со стороны, кажутся мне просто смешными. Когда молодой приятель сказал: «Не перебивайте меня, а слушайте внимательно! Вы ничего не понимаете!» — я только засмеялась.
Одна вещь осталась жгуче обидной — неправильная реакция на доверительность. Но я от нее не откажусь. По мне, так лучше пару раз поплакать, чем молчать о самом важном из опасения, что его низко оценят или плохо используют.
Старинная история
Ужасно хочется рассказать своими словами одну старинную японскую историю.
Итак, жил-был даймё по имени — ну, скажем, Хосакава Тодаоси. Был он предводителем огромного клана, и самые отважные и богатые самураи имели честь лично прислуживать ему. Он был уже очень стар — ему исполнилось пятьдесят четыре года. Внезапно его сразила тяжелая болезнь, и придворный лекарь сообщил близким, что надежды нет. Тогда самураи самого высокого ранга стали искать возможности поговорить с князем наедине, чтобы испросить у него разрешения после похорон совершить сэппуку и последовать за господином, который, пока был здоров, осыпал их своими милостями.
Некоторым Тодаоси разрешил сразу — их права были неоспоримы. Другим пришлось почтительно просить несколько раз, прежде чем князь нехотя согласился, а одному из своих вассалов он категорически отказал. Просто наотрез! Всегда недолюбливал его. И хоть сознавал, что не совсем хорошо на смертном одре отказывать верному человеку в его законной просьбе — но отказал! Сказал: «Послужи лучше моему сыну!» И умер.
Восемнадцать самураев, получивших разрешение Тодаоси, после торжественных похорон, на которых все они присутствовали, коротко простились с родителями, женами и детьми, и сделали харакири, каждый в свой час и в своем месте. Все прошло самым торжественным и пристойным образом. Каждому из них ближайший друг быстро и аккуратно отрезал голову. Ничья жена не осквернила ритуала слезами или жалобами, и только совсем молодая женщина — жена самого юного самурая — вышла утром к завтраку с припухшими глазами, но свекровь простила дурочку и ничего ей не сказала.
А самурай, возглавлявший клан Абэ, чувствовал себя несчастным и опозоренным. Над ним уже и посмеивались. И он, ослабев душой, совершил недостойный поступок — сделал сэппуку без разрешения своего господина.
Новый князь разгневался на такое непокорство. И наказание обрушилось на весь клан Абэ. Князь приказал разделить имущество умершего на всех его пятерых сыновей поровну.
Горе семейства Абэ не знало предела. Младшие братья, всегда предполагавшие, что будут служить старшему и находиться под его защитой, оказались совершенно бесприютны. Каждый из них получил свое поместье, крестьян и службу у молодого даймё.
Растерянность и негодование их росли с каждым часом. И, конечно, дело кончилось взрывом. На торжественном смотру перед лицом молодого князя старший сын Абэ выхватил свою катану и обнаружил недовольство, почти мятеж, дерзко отрубив себе косичку… Ну, тут, конечно, его схватили и по приказу Тодаоси безоговорочно удавили.
Остальные братья со своими семьями укрылись в усадьбе отца. Прежде чем начался штурм усадьбы, мужчины с полного и горячего одобрения женщин прирезали своих детей и жен, а потом героически защищали усадьбу, показав себя настоящими отважными самураями, достойными памяти потомков. Нападающие под командованием Коремицу Мондзаэмона тоже рубились отважно и умело.
Погибло общим счетом человек семьдесят, включая женщин и детей, которые в битве не участвовали по известным уже причинам. Из семейства Абэ не уцелел никто — слуг перебили, а последний, случайно оставшийся в живых, покончил с собой. Под конец усадьбу, естественно, спалили. Коремицу Модзаэмон отправился к даймё с докладом, любуясь по дороге белыми цветами уноханы, которые распустились вдоль садовой ограды. За свое безупречное военное мастерство он получил достойную награду — прибавку в триста коку риса, земельный надел и парадное кимоно. Довольный князь подарил ему свой веер.
И если бы они были марсианами, а мы с вами — морскими спрутами, то и тогда мы не могли бы понимать их меньше, чем понимаем сейчас!
Скандал
Было мне лет семь, когда сын соседей, живущих за стеной, женился и привел к родителям жену Лялю. Она была беленькая, голубоглазая, с нежными ручками. Безымянный пальчик и мизинчик на обеих руках были присогнуты и являли воплощение изящества. Мне вся эта хрупкость, вместе с именем и наманикюренными пальчиками, казались подходящими для одних только принцесс. Других аристократов в нашем дворе не водилось, и сравнивать было не с кем.
Свекровь Лялина, тетя Бася, была женщина незлая и лишенная ехидства. Маленькая, полная, очень подвижная, она считала естественным смыслом своего существования поддержание безупречной чистоты. Дома это было проще. Поэтому много внимания тетя Бася уделяла крыльцу, дверной ручке, наружным поверхностям оконных стекол, блеску толстеньких листов алоэ, стоящего на специальной подставке у дверей, и прилегающей к ее ступенькам части двора, которую мела с остервенением по многу раз на дню.
Появлению невестки она простодушно обрадовалась, предполагая, что у нее теперь будет рьяная и преданная помощница. Но что-то не сложилось. У Ляли были другие идеалы.
Однажды я делала уроки за обеденным столом и слышала, как всегда, невнятное бубнение за соседской стеной. Постепенно звуки голосов стали громче и выше. Тетя Бася и Ляля ссорились. Я уже слышала слова. Речь шла о чистоплотности.
Динамика разговора отвлекла меня от прописей. В интонациях появились нестерпимые визгливые нотки. Слова… слова стали невыносимыми. Я не всё понимала, но в них было что-то абсолютно неприемлемое. Я уже приникла к перегородке, у меня уже лились слезы, я боялась пропустить хоть звук — за стеной творилось что-то невероятное. Мне нельзя было уйти. Кажется, я думала, что немного сдерживаю их своим присутствием.
Когда бабушка вернулась с базара, у соседей уже утихло, но я все еще всхлипывала. Она выслушала мой посильный пересказ и сказала, что это называется «скандал».
Бабушка легко объясняла разные сложные вещи. Например, когда я в своем неумеренном и неконтролируемом чтении наткнулась на слово «порнография», она объяснила, что так называются картинки, на которых люди с голыми попами. Меня это объяснение удовлетворило на долгие годы.
Вернемся, однако, к скандалу. В нашей семье случались ссоры и громкие голоса. Мне случалось быть и битой, но визга и неприемлемых слов у нас не водилось. Мне всегда казалось, что моя нервная система не может выдержать напряжения, возникающего в поле настоящего скандала. Это так и есть. Даже скандалы в интернете вызывают у меня сердцебиение, сухость во рту и приближающиеся слезы. Что-то вроде реакции аквариумных рыбок на близкое землетрясение. Бестолковое смятение.
Однако в моей биографии есть настоящий скандал, в котором я принимала полноценное участие. Дело было так.
Я тогда служила начальницей. Возглавляла группу «контроля качества разработок», состоящую из трех человек, включая меня, которая принадлежала научно-техническому отделу довольно секретного института, разрабатывающего микросхемы. Наш отдел занимался прогнозированием развития тематики института на ближайшие двадцать лет. Причем контрольные цифры нам присылало Министерство. Оно-то твердо знало, сколько и каких микросхем мы разработаем к двухтысячному году. Наше дело было разбивать грядущие достижения по годам и кварталам и своевременно отсылать в Москву разнообразные документы, отражающие многочисленные грани этого процесса. Иногда меня призывали в Министерство среднего машиностроения на семинары по качеству разработок. Так что я была специалистом, весьма сведущим в этом вопросе.
Машинистку отдела звали Жоржеттой. Она была худая, ломкая, смешливая и крикливая незамужняя женщина лет сорока. Двигалась быстрой изломанной походкой. Казалось, в ее скелете намного больше суставов, чем у других.
Однажды она напечатала мне какую-то бумагу, а я, глубоко поразмысливши о судьбах советской электроники, решила внести в нее изменения.
Жоржетта просмотрела новую версию и сказала, что это ерунда. Она этого печатать не станет.
Я принялась объяснять суть проблемы. Она стояла на своем. Гнев охватил меня: я была знатоком вопроса и на служебной лестнице возвышалась над ней, как Леголас над Глоином, сыном Гроина.
— Хорошо! — сказала я. — Сама напечатаю!
Она уселась на стул за машинкой и ответила, что пока она здесь машинистка, никто не смеет печатать на ее машинке.
Ярость подхватила меня и понесла неизвестно куда. Возможно, я и повизгивала — не берусь отрицать, всё было размыто потоком неконтролируемых и поэтому отрадно возбуждающих эмоций. Слов никаких не помню, но я схватила ее за тощие плечи, сдернула со стула, уселась на него сама и напечатала с тысячью ошибок заветный листок, в который упиралось всё благополучие советской науки и техники до конца тысячелетия.
Может, эти ошибки и послужили причиной того, что мы не выполнили взятые на себя обязательства.
В результате институт вообще закрылся, министерство перепрофилировали, Советский Союз распался, случился дефолт и Крым заблудился на просторах геополитики. А в Грузии произошла Революция роз. Кто знает? Эффект бабочки…
Сосед
У меня был сосед. Красивый мальчик моего возраста. Пока мы были маленькими, каждый день вместе играли во дворе. В школе учились в параллельных классах.
Он был всегда хорошо подстрижен и очень аккуратно одет. Никаких чернильных пятен на пальцах, портфеле и школьной форме. Мама водила его в школу и сама носила вязаный мешочек с чернильницей. И поскольку мама выходила вовремя и не бегала со своей непроливайкой, то и чернила не оставляли никаких следов. А я…
Мальчика звали Эрастик. Имя мне казалось очень красивым, и до сих пор кажется. До «Бедной Лизы», а тем более до Фандорина оставалось еще много лет, поэтому Эрастик был совершенно уникальным.
Маму его звали тетей Варей. Она была статной и очень красивой русской женщиной. С богатым узлом золотистых волос на затылке, с плавной походкой и приятным голосом. Муж ее был грузином, много старше нее. Лет на двадцать, как мне кажется. Он был видным инженером, хорошо зарабатывал и только радовался, что молодая красивая жена сидит дома и воспитывает детей.
Тетя Варя обожала Эрастика. Она делала с ним уроки. Выводила строчные и заглавные буквы с наклоном и показывала, где должен быть нажим, а где волосяной хвостик. Они вместе читали то, что было задано по внеклассному чтению. Сначала тетя Варя читала про себя, а потом Эрастик читал то же самое и пересказывал маме. А она уже точно знала, что правильно, а что он не дочитал или понял не так. Потом пошли тычинки и пестики, Золотая Орда и суффиксы «ен» и «енн». Она никогда ни от чего не уклонялась. Самый скучный параграф, который мне и в голову не приходило прочесть (какого черта? это вчера объясняли в классе), она читала ему вслух и не по одному разу. Ее цель была закончить четверть без троек. Для этого она прикладывала огромные усилия, участвовала в трудах родительского комитета, а в старших классах была даже его председателем.
Иногда, в редких случаях, она просила меня помочь по физике или математике. Я поднималась в их квартиру и объясняла, что там было непонятно.
Однажды, в задумчивости вертя шпильку, выпавшую из моих волос, я ходила от стены к стене, читая Эрастику нудную лекцию о законах Кирхгофа. Или, может, о правиле буравчика. Мой взгляд упал на два углубления, расстояние между которыми точно соответствовало расстоянию между ножками шпильки. И я, конечно, машинально вставила туда шпильку. Проскочила искра, свет погас по всей квартире, Эрастик был совершенно счастлив. Углубившись мыслями в пучины физики, я не обратила внимания, что дырочки в стене были не просто так, а электрической розеткой. Это событие никак не повлияло на мою репутацию знатока физики.
Мы закончили школу вполне успешно. Я получила серебряную медаль, а Эрастик очень приличный аттестат. Он даже поступил на какой-то инженерный факультет Политехнического института.
Лева, появившись в нашем дворе и став там своим, в разговорах со мной, естественно, называл моего соседа Педерастиком. И совершенно зря. Эраст симпатизировал девочкам. На одной из них женился. Потом развелся. Ухаживал за другой, свалился у нее с балкона. Был оперирован и снабжен металлическим штырем, скрепляющим травмированный позвонок. После этого походка его стала совершенно неотразима. Вылитый Юл Бриннер в роли Криса.
Потом — как во всех остальных моих историях — мы уехали в Израиль. А балованный, капризный, изнеженный Эрастик, которому уже было под сорок, пошел неожиданно добровольцем на грузино-абхазскую войну и был там убит.
И к чему были все эти тычинки и четверки? Мамина любовь и девочка, к которой он пробирался на третий этаж по наружной стене?
И спросить не у кого. Понимай как хочешь…
О справедливости
Царек был так себе, третьей величины. Не вполне законный наследник дряхлой династии в крошечном восточном государстве. Титуловался, разумеется, «Великий».
С соседними могучими властителями был лукав и льстив. Со своими — подозрителен и свиреп. На каждом холме построил себе по дворцу. На горах повыше — по крепости. Боялся восстания либо нашествия.
Отношения с Богом были прагматичные. Верить не верил, но Храм ему построил. Правда, и чужому богу построил храм. На Родосе. Просто не смог удержаться: хотелось и грекам пустить пыль в глаза.
С женой воевал не за столом, а на поле битвы. Вторую жену казнил, как и троих сыновей. Когда его достал язвенный колит и он понял, что умирает, то велел собрать лучших людей столицы и убить их в час его смерти. Очень хотелось, чтобы кто-нибудь плакал, когда он умрет. Рассчитывал, что дети и жены казненных создадут атмосферу скорби.
Лет через сто тело его выкинули из роскошного мавзолея, сам мавзолей разрушили и даже саркофаг разбили на мелкие кусочки. И был бы он заслуженно забыт, если бы не случилась огромная историческая ошибка — ему приписали преступление, которого он не совершал. И вот этот ирод въехал в вечность на небывалом избиении младенцев, которое, по преданию, случилось через пять лет после его смерти.
Теперь его знает каждый малограмотный маразматик христианского мира. Люди, которые слыхом не слыхали о Хаммурапи, Рамзесе Втором, Кире, Цинь Шихуанди, Карле Великом и даже Наполеона помнят как слоеный торт с заварным кремом, — знают имя Ирода, царя Иудеи.
А я была на днях на развалинах его дворца. От дворцов остались насыпанные высокие холмы, цистерны для воды, остатки стен, осколки колонн, намеки на арки и один небольшой купол. И камни, камни, камни под палящим солнцем. И колючки, растущие между ними. И правильно!
Еще о справедливости
Кажется, я не люблю справедливость…
Мифологически она дочь Фемиды. Кстати говоря, с Фемидой у меня никаких разногласий. Да свершится правосудие! На то и суд, и в особенности суд неподкупный, с независимым судьей и свободной прессой.
Юстиция — дело профессиональное. А справедливость — в наших руках. Вот я приведу примеры.
У меня был замечательный учитель физики, Олег Евгеньевич Борделиус. Он не только прекрасно знал школьный курс физики — этим никого не удивишь, не только мог моментально решить любую супер-олимпиадную задачу из «Кванта» — это тоже входит в программу-максимум хорошего учителя. Главное — он любил задорные рассуждения своих старшеклассников. Охотно принимал в них участие и для каждого желающего прицепил физику, робко выглядывающую из учебников Перышкина, к философии мироздания, так что первый закон Ньютона стал введением в наши глубокие размышления о конечности или бесконечности Вселенной, а вся физика сделалась чуть ли не инструментом общения с Богом. Вот какой он был учитель…
У моего годовалого сына обнаружили порок сердца. На вид всё было нормально, но педиатры в один голос уверяли, что тоны грубо нарушены, и есть опасность. Мы пробились к лучшему детскому кардиологу Грузии. У него в руках каждый ребенок переставал плакать, успокаивался и даже замирал, когда профессор Фуфин, сделав все необходимые обследования, под конец приема клал просторную сухощавую бледную ладонь на детскую грудь, закрывал глаза и вслушивался всеми рецепторами своей гениальной кисти в то, что происходит в глубине маленькой грудной клетки. Он отказался оперировать, наблюдал нашего сына до пяти лет, а однажды сказал, что отверстие между желудочками полностью закрылось, и наш мальчик совершенно здоров. Страшно подумать, как могла повернуться наша жизнь, согласись мы на операцию в два года, как советовал молодой кардиолог из поликлиники.
У моей мамы была портниха тетя Леля. Лучшая портниха города. Она могла сшить уникальный туалет из совершенно недостаточного количества материала. Мне она сшила летнее пальто из кусочка шоколадного кожзаменителя, комбинируя его с лоскутами чего-то пушистого дивно-бежевого, с удовольствием оставленными у нее другой клиенткой, умчавшейся в восторге от своего вечернего костюма. В этом пальто я чувствовала себя юной и прекрасной. Моя походка была стремительна и грациозна. Шарфик выглядывал задорно и женственно. И университетские мальчики смотрели на меня особыми взглядами, на которые я отвечала небрежной улыбкой.
Всё. Довольно примеров. Теперь о справедливости.
Все ценят и уважают тех, кто достиг вершин своей специальности. А что делать остальным?
Учителям, которые не любят и боятся детей, плохо знают материал и каждый божий день тоскливо ждут окончания уроков? Ведь их если и не большинство, то очень много… Они учат своим предметам, и дети в конце года знают про суффиксы и тычинки почти все, что положено.
Что делать заурядным поликлиничным врачам, которым неинтересно, что там внутри у пациента; которые брезгуют дотронуться до чужой кожи, боятся заразиться какой-нибудь болезнью, испытывают отвращение к запаху больного тела и тупости необразованных пациентов? Они дают антибиотики и бюллетени, а тяжелых больных направляют в больницы. И от них есть маленькая польза. А что, по справедливости их расстрелять, что ли? Или уволить, и пусть идут разнорабочими и судомойками?
Я отлично понимаю разницу между хорошим архитектором, который построил Парфенон или Храм Покрова на Нерли, и плохим, у которого все комнаты получаются проходными… Но мне плохого жалко.
Сестры
Сестер звали Амина и Лейла. У Амины был муж и трехлетняя дочь, а Лейла еще не вышла замуж. Был один парень, Халед, который посматривал не нее внимательно, но пока ничего особенного не говорил. Хотя мать его, тетя Заира, очень ласково улыбалась при встрече и угощала Лейлу фруктами из своего сада.
Сестры дружили между собой, и когда Амина страшно заболела, Лейла совсем забыла обо всем остальном, ночевала у сестры, смотрела за ребенком, стирала и работала в огороде.
Муж Амины был очень расстроен. Когда ей отрезали грудь, он не мог поверить, что такое несчастье случилось именно с ним. Он и жалел жену, и сердился, и стеснялся соседей — у всех жены нормальные, а у него калека. И еще он боялся, что она умрет, и они с ребенком останутся одни.
После операции доктор сказал, что болезнь тяжелая, и Амина все еще не вылечилась. Надо ездить в большую больницу и принимать лечение. Муж Амины пошел к своему двоюродному деду — самому уважаемому человеку в деревне — и попросил похлопотать. Двоюродный дед позвонил зятю, съездил в город, кому-то отвез коробку сигар, чьей-то жене подарил золотое кольцо с эйлатским камнем, и Амина получила разрешение на лечение в Иерусалиме.
Еще несколько дней ушли на пропуска для нее и Лейлы, и девушки первый раз поехали в дальнюю дорогу. Они остановились у родственников на восточной окраине, передали пахлаву, испеченную их мамой, свежий овечий сыр и пряности, которые привезли с собой. И еще кое-что, довольно тяжелое, что муж Амины велел отдать двоюродному брату.
Утром они отправились в больницу. Обе не спали всю ночь. Боялись, что не найдут доктора. И что он будет очень строгий и накричит на них. И еще, что лечение будет страшным — что от него выпадут волосы и брови. И что на обратной дороге Амине будет плохо.
На следующий день они вернулись в свою деревню. Теперь каждые три недели они ездили в Иерусалим. Амину начинало тошнить, как только она садилась в автобус. На контрольном пункте их уже знали, но все равно ждать приходилось долго, и когда они добирались до Иерусалима, Амина с трудом держалась на ногах. Ее сразу укладывали на тахту, и от слабости и дурноты она не могла встать до следующего утра, когда надо было ехать в больницу.
Волосы выпали, но под платком было не видно. Зато брови приходилось рисовать карандашом. А ресниц у Амины теперь не было совсем.
Когда они ехали на пятое лечение, на пропускном пункте их проверяли особенно настырно. Копались в сумке у Лейлы, рассматривали результаты анализов. И даже открыли сумочку с лекарствами — обезболивающими и от тошноты. Там лежал пакет, который муж Амины всегда передавал своему двоюродному брату. Солдатка равнодушно разрезала целлофан, отклеила липучки, развернула бумагу и увидела содержимое. Офицер прибежал на ее крик через секунду. Лейлу и Амину уже держали за локти.
— Что это? — спросил рыжий кипастый лейтенант. — Взрывчатка?
Амина молчала. Лейла ответила:
— А ты как думаешь, идиот? Мы двенадцать раз едем из Газы в Иерусалим и не повезем взрывчатку? Просто так будем кататься туда-сюда?
Их отправили в ШАБАК на военном джипе. Лейлу ни о чем особо и не спрашивали. Проверили по компьютеру, на какой улице живут ближайшие родственники, и выехали туда на трех машинах.
А Амину повезли в больницу на курс химиотерапии.
Панегирик
Какая ты красивая, моя иврит, и какие замечательные слова ты знаешь говорить!
Ты умеешь один раз сказать: «Дщери Иерусалимские, не будите и не тревожьте возлюбленной моей, доколе ей угодно!» А другой раз: «Водитель! Чтоб ты был мне здоров, ты что, заснул??» Иногда ты говоришь: «Прости меня, госпожа моя, но я стоял в этой очереди раньше тебя». А иногда: «Сын проститутки! Иди… себя в …!! Маньяк!!»
У тебя нет фальшивого «Вы», потому что «вся Израиль друзья», но ты спросишь вежливо: «Почтенный судья позволит мне усомниться в сказанных словах?»
Хайфа у тебя хороша, но и Иерусалим красива очень, а когда наступает темный ночь, то и Тель-Авив у тебя красавица! Воды твои бывают солеными в море, но они сладки в ручьях и водоводах.
Страшными проклятиями проклинаешь ты на каждой свадьбе того, кто забудет Иерусалим, а после свадьбы счастливый юноша назовет свою бывшую невесту «моя женщина», а она его — «мой господин».
Всю ночь открыт окно у меня в комнате, но когда придут полдни, придется мне возжечь слиятель воздуха, и много серебра возьмет у меня за это Электрическое товарищество.
Ты прекрасна, возлюбленная моя иврит, ты прекрасна! И нет человека, который, овладев тобой, не полюбил тебя всей душой и сердцем.
Ксения
Ксения ехала домой с работы и перед самым светофором внезапно и ясно поняла, что Всеволод умер. Она чуть не врезалась в переднюю машину, но всё же успела затормозить, хотя красный свет светофора ее теперь нисколько не занимал. Вообще ничего не занимало.
Стало понятно, что его письма, телеграммы, открытки, телефонные звонки, бандероли, подарки, сюрпризы прекратились навсегда. Можно больше не проверять почтовый ящик по двадцать раз на дню и не выходить на площадку по пять раз за ночь в надежде, что пьяный почтальон, проспав весь день в вытрезвителе, усовестился и принес почту ночью. Она хотела сейчас же написать ему об этом, как годами писала обо всем, что имело хоть какое-то значение, но вспомнила, что его нет, и кивнула себе головой.
Они познакомились очень давно на теплом море в Болгарии и с тех пор переписывались. Он был женат, очень занят и не вполне здоров. За все эти годы он приехал к ней в Ленинград только один раз. Неделю они гуляли по городу, ходили в музеи, ездили на карельские озера, потом она отвезла его в аэропорт, и он улетел в свой Челябинск. Их письма стали еще длиннее и откровеннее. Он каждый день ходил на почтамт. Ксенины конверты не долго дожидались востребования.
А теперь всё кончилось. Три недели молчания — его больше нет.
Проще всего было с Карелией и музеями. Она никогда больше не пойдет в Эрмитаж и не поедет на озера.
Письма, книги, открытки, фотографии, эстампы, шелковый коврик и чудесный расписной поющий волчок она сложила в коробку из-под пылесоса и запихала в дальний угол чулана. Чтобы не видеть коробку, поставила перед ней старый пылесос.
Труднее всего было с городом. Она перестала ездить в центр, а когда оказывалась там, ходила не поднимая головы, глядя себе под ноги. Слез почти не было. Так — усталость.
Классическая музыка вяло просачивалась в ее душу и не раздражала. Хороши были телевизионные сериалы со стрельбой. Со временем она даже запомнила имена некоторых персонажей, и одни из них стали ей нравиться больше, чем другие.
Жизнь закончилась, но до смерти еще много лет — работа, пенсия, старость, болезни, и обо всем этом больше некому было рассказывать…
Всеволод Константинович сидел на заседании комиссии по утверждению Генерального плана застройки Челябинска. Как главный архитектор города, он был председателем комиссии. С тех пор, как началась суета с приемкой плана, работы прибыло вдвое.
Он стал мысленно писать Ксении, как он устал и какую ерунду болтают на таком важном совещании, но вспомнил, что покончил с этими письмами.
Она была симпатичной, и забавной, и совсем не глупой, хотя и восторженной не по возрасту. Но у него больше не хватало сил на эту переписку.
— У меня уже был сердечный приступ, — сказал он себе. — Мог же я умереть? Ну вот я и умер. А этот чернявый, пожалуй, дело говорит… Надо еще раз посмотреть его проект.
Сказка о Золотом Петушке
Золотой Петушок сидел на своей золотой спице и бдительно поворачивался вместе с ней во все стороны. Его дело было вовремя кукарекнуть, чтобы предупредить о нападениях из-за границы.
Говоря по правде, он был не единственной системой раннего оповещения. В штабах за всеми границами сидели платные агенты и исправно сообщали о вражеских инициативах. По ночам, накрывшись с головой пледом, отстукивали позывные и посылали своим боссам шифровки о планах и намерениях коварных соседей. И электронная разведка не дремала. Подслушивала разговоры северных соседей, подглядывала за южными. А восточных вообще показывала по телевидению на 732 канале онлайн. На западе у нас море, так что о западе петушок мог не беспокоиться.
Были, конечно, и данные спутниковой разведки. Если где замечали скопление боевой техники больше одной единицы, то будили командиров приграничных полков. А уж если больше трех, то и начальника округа могли растолкать…
Сам Петух являлся внебюджетным подарком одного кудесника — старинного друга Сиона. Было бы грубо и неделикатно показать чародею, что его дар ценят не выше, чем разработку какого-нибудь стартапа. Поэтому спицу установили в самом Црифине.
Спервоначалу Петушок, конечно, и понятия не имел, кто и откуда собирается нападать, и очень боялся осрамиться, да и мага своего подвести.
В первый же день он повернулся на север и невнятно кукарекнул. Вокруг произошла легкая суета. Кликнули начальника разведки. Тот упер руки в бока, поглядел на вскукарекнувшего и проворчал:
— Ну да, было дело. Только что Мустафа Бадер Ад-Дин призвал двинуть войска и незамедлительно уничтожить Израиль.
Пару дней Петушок был вполне доволен собой, но потом почувствовал, что пора. Ветер как раз дул на юго-запад. Он звонко закукарекал. Начальник штаба оторвался от телефонного разговора с женой и вопросительно посмотрел на начальника разведки. Тот объяснил:
— Это в Газе. Сегодня два туннеля закончили. Собираются нападать на блокпост!
— А, ну-ну, — сказал генерал и продолжал говорить жене: — Тали, она ничего не читает! Учительница сказала, что она распечатывает из Википедии сама не знает что! Это катастрофа!! Надо что-то делать!!!
Тут Петушок почувствовал себя свободнее. Для полной уверенности он кукарекнул на восток.
Теперь уже в старших офицерах необходимости не было. Довер[7] коротко объяснил журналистам, что террористическая группа «Валид Аш-Шехри» перехвачена при попытке перейти границу с Иорданией.
Все было в порядке. Петушок кукарекал, когда и куда хотел. Один раз, из озорства — прямо в море. А там, конечно, была в это время шхуна с оружием для «Исламского джихада» и два десятка отборных Воинов Аллаха. Попасть впросак оказалось невозможно. И Петушок переключился на личную жизнь.
До того, как кудесник мобилизовал его на военную службу, он жил на ферме в Висконсине. У него была вполне счастливая семейная жизнь, которую он по глупости не ценил: курочка Ряба, цыплятки, другие курочки. Он стал вспоминать о них и ностальгически кукарекать. Теперь он делал это и ночью. Глупо было с его стороны соглашаться на предложение кудесника. Тоска одолевала Петушка, и уже ни в Ришоне, ни в Лоде, ни в Рамат-Гане никто по ночам глаз сомкнуть не мог.
Формально Петушок был прав. Упрекнуть его было невозможно — угроза мерцала со всех сторон и во всякое время.
Дело легло на стол к премьер-министру. Советники прикинули несколько вариантов решения проблемы ночного покоя для законопослушных граждан, и он вынес вердикт: выкинуть к чертовой матери Петуха, вместе со спицей и со всей базой, подальше в Негев. Бедуины привычные — им все равно на намазы вставать.
А на месте бывшей базы построить роскошный район, каждая квартира в котором будет стоить три миллиона шекелей. Ясное дело — для демобилизованных солдат…
Как тебя отыскать, дорогая пропажа
В молодости у меня была подруга, которая, кроме нормального спектра дружеских чувств — понимание, доверие, симпатия, способность смеяться вместе над одним и тем же, физическая приязнь и что там еще прилагается? — вызывала неожиданное чувство почтения. Она была лучше образована, неописуемо активна и занималась чудесными рукоделиями. Каждый раз, наведавшись к ней домой, я уходила изумленная.
Ее отец был известным тбилисским математиком, человеком, излучающим дружелюбие и обаяние. (Однажды он мимоходом устроил меня на работу, где я написала диссертацию.) Прадед ее был знаменитым раввином, чьим именем названа синагога в Израиле. Эсин дом был непохож ни на какой другой. Он был битком набит книгами, картинами, пластинками, альбомами, статуэтками, вышивками, папками с самиздатом, ковриками, математическими журналами, бело-голубым гжельским фарфором, многочисленными членами семейства и друзьями каждого из них.
Это был не мой мир. У нас все книги стояли в застекленных шкафах, а перепечатки Мандельштама и Гумилева появлялись раз в год и только на один вечер. Но Эся вызывала у меня восторг и безнадежное желание перейти от унылого книгочейства к ее бурной творческой жизни.
Однажды с Эсей случилось несчастье. Среди десятков ее друзей (я своих считала скупыми единицами) была симпатичная пара, Арнольд и Марианна. Отец Арнольда работал в Комитете государственной безопасности и, являясь полковником этой замечательной организации, занимал в иерархии видное место начальника отдела Республиканского комитета. Поэтому сын его раньше других мог читать самиздатовские новинки и приносить Эсе первые копии (мне доставались в лучшем случае четвертые).
Назавтра после дня рождения Марианны они пришли к Эсе и коротко разъяснили ей ситуацию. Кто-то из бывших на дне рождения украл бриллиантовое кольцо Марианниной мамы. Они внимательно проанализировали, кто из гостей оставался в комнате один, и по всему выходит, что кроме Эси, взять было некому. Кольцо предлагали вернуть немедленно.
Эся не могла этого сделать по понятным причинам. Арнольд был терпелив. Он назвал цену кольца — абсолютно астрономическую сумму — и предложил Эсе, если она почему-либо не хочет или не может вернуть кольцо, отдать хотя бы деньги. Уходя, он обернулся и сказал, что если что не так — его папа заинтересуется, откуда у профессора математики в доме залежи диссидентской литературы, кто их ему передавал и кто у него брал их почитать…
Они ушли, а Эся осталась. Она не могла ни слова рассказать отцу, потому что считала его сердечником и боялась, что такая беседа закончится инфарктом. Не могла и собрать необходимые деньги. Такую сумму никто из ее друзей не заработал бы за всю жизнь. Не могла даже уничтожить запрещенную литературу — ее было так много, это бросилось бы в глаза родителям, да и у Арнольда оставались в заложниках все остальные друзья, передававшие или читавшие эти листки. Она просто оцепенела от ужаса и проводила так дни и ночи.
В субботу вечером в дверь позвонили, и в квартиру ввалились веселые Арнольд и Марианна с бутылкой шампанского. Они бросились дружно обнимать Эсю, крича, что кольцо нашлось, мама сама засунула его в цветочную вазу…
— Сейчас разопьем бутылочку шампанского и все забудем! Ты прости, Эська, так нехорошо получилось!
Эся так и не вышла из оцепенения, и поэтому Арнольду удалось откупорить бутылку, разлить вино и осушить вместе с женой по бокалу за Эсино здоровье. После этого они удалились.
С тех пор я раззнакомилась с этими двумя и больше не сказала им ни единого слова. А потом мы вообще уехали.
Эся живет в Иерусалиме. Она видный врач и заведует отделением огромной больницы. Дом ее точно такой, каким был в дни ее юности.
А у меня пропала прекрасная медаль из отцовской коллекции, и я начала вспоминать, кто был последним гостем, рассматривавшим эти медали…
И по этому случаю вспомнила Арнольда и Марианну. Да и медаль нашлась.
Циничное
А что такое смерть? Такое ль это зло,
Как всем нам кажется? Быть может, умирая,
В последний, горький час, дошедшему до края,
Как в первый час пути — совсем не тяжело?
Пьер де Ронсар
Робот-зазнайка был ужасным самовлюбленным типом. Хвастливым, несговорчивым и ленивым. Вдобавок на него не действовали угрозы. Он не боялся, что его выключат. Его создатель был нетрезв и забыл встроить в сознание робота чувство самосохранения. И чуть что — беспутная тварь устраивала истерики: «Бей, круши, я тебя не боюсь! У меня нет чувства самосохранения!»
Вероятно, и в меня его не встроили…
Смерть кажется мне состоянием, ничем не уступающим жизни. Правда, все ее преимущества негативные, но зато какие важные! Нет тревоги, тоски, одиночества. Никаких разочарований и досад. Безнадежных, бесплодных ожиданий. Не гнетет ответственность. Ничего не болит, и с гарантией не заболит. Не окажешься бездарнее, чем предполагал.
Старость, неотвратимо надвигающаяся на живых, совершенно безопасна для мертвых. Дети запомнят деятельными, полезными и одушевленными. А самое главное — всё хорошее, что есть у жизни, плохо кончается. А у смерти всё навсегда.
Да ведь не нами придумано… Один задумчивый принц уже пятьсот лет назад говорил, что никто б не согласился, кряхтя, под ношей жизненной плестись, когда б не неизвестность после смерти… Ну, это не наша забота! Какая там неизвестность? Ад, что ли? Как-то, знаете, не беспокоит…
Ну, правильно, правильно! Совесть не позволяет самостоятельно укоротить жизнь — на нас завязаны очень серьезные обязательства. Бесстыдно и легкомысленно оставлять без помощи тех, кому мы обязаны, или должны, или привыкли помогать. Но помечтать ведь можно?
Разговор в Петербурге
Владимир Николаевич вернулся из министерства домой в пятом часу вечера. Перед обедом он успел просмотреть счета и положил на лаковый подносик, где они лежали, несколько купюр и записку к своему секретарю с просьбой завтра же счета оплатить.
За обедом он не удержался и спросил у жены:
— Ты, Машенька, не обижайся. Я, разумеется, не расспрашиваю тебя никогда, на что ты тратишь деньги. Это было бы даже оскорбительно. Наши обстоятельства, слава Богу, не вынуждают нас экономить на мелочах. Но меня разбирает любопытство. Я видел счет из галантерейной лавки на два рубля и сорок копеек за тесьму и позумент. Никак не могу сообразить, для чего они тебе понадобились?
Мария Дмитриевна ответила, улыбаясь:
— Мы с Таней начали шить платье кукле. Позумент замечательно пойдет к зеленому шелку шлейфа, а тесьма нужна для шляпки. Танюше шестой год. Она знает все буквы, упражняется на пианино, говорит без ошибок по-французски. А теперь буду учить ее шить. Меня научила мама, а я научу ее.
— Шить? — изумился Владимир Николаевич. — Зачем же шить?
— Ну как, — засмеялась жена. — Она же девочка! Ей это нужно.
Владимир Николаевич поморщился.
— Машенька, сейчас другие времена. Купи ей глобус, почитай Брема, своди в планетарий… Ей нужно общее развитие. Я уверен, что, когда Таня закончит гимназию, у нее будут все возможности поступать в университет. Она сможет стать инженером, математиком, архитектором или, на худой конец, доктором. Неужели ты думаешь, что наша дочь будет шить себе платья сама? Ведь начался двадцатый век. Ничто теперь не помешает образованной женщине заниматься самым интересным делом, каким ей вздумается. Только представь — когда она закончит университет, будет тысяча девятьсот восемнадцатый год! А когда она войдет в мой возраст, на календаре будет тысяча девятьсот тридцать седьмой! Вряд ли тогда она найдет повод воспользоваться иголкой… Впрочем, тебе виднее. Я просто полюбопытствовал.
Мария Дмитриевна улыбнулась и своей ложечкой помешала чай в его чашке.
Шма, Исраэль![8]
Какая-то высокотехнологичная фирма из Европы вынуждена поддерживать тесные отношения с несколькими израильскими старт-апами. Ничего не поделаешь — интересы бизнеса. С психологической точки зрения это оказалось для ее сотрудников довольно мучительно.
Фирма, не будь дура, наняла соответствующего психолога, который составил для северных европейцев, участвующих в переговорах с израильтянами, внятную инструкцию, как им следует себя вести, чтобы лучше понимать партнера и, соответственно, добиться лучших результатов.
Я нашла в этом документе захватывающие куски. Не могу не поделиться. Израильтяне меня поймут абсолютно.
Первое, что поражает иностранца — непосредственность. Например, беременную израильтянку можно погладить по животу и лукаво спросить, кто там сидит и как его назовут. В ответ она не залепит пощечину и не обвинит в сексуальных домогательствах, а подробно расскажет о поле и возрасте ребенка, а может, и посоветуется насчет имени. Иностранец в полуобмороке.
Это же случается на производственных совещаниях. В разных вариациях. Кому-нибудь из участников может позвонить мама, и он обсудит с ней ее анализы и даст рекомендации по борьбе с запором. Или участник совещания сам может, извинившись, позвонить домой и расспросить, не стало ли хуже кошке. И тут же поделиться с товарищами признаками улучшения ее состояния. Дело терпит. Могут рассказать (и обязательно расскажут) о проказах детей. Допустимо поинтересоваться у собеседника, еврей ли он, соблюдает ли шабат и какого рода кашрут считает для себя необходимым. А также ест ли свинину.
Единственное, о чем не принято говорить, –это о политике. Правые и левые не начнут скандалить на планерке. Вероятно, потому, что такому спору не бывает конца, и производственные задачи не будут выполнены.
Приезжий должен быть готов к тому, что его могут и не представить присутствующим. Такое шокирующее поведение коренится в детстве хозяина фирмы или ответственного за контакты с партнерами. В израильской школе новичка не представляют классу, чтобы не смущать, а просто сажают на свободное место. Там он знакомится с ближайшими соседями и постепенно вливается в коллектив. То же может произойти с человеком, первый раз посетившим незнакомую фирму. Ему предоставят самому сориентироваться и дать понять аборигенам, кто он такой и с какой целью их посетил.
Следующее, о чем предупреждают пришельца, — это отсутствие видимой субординации. Если за столом сидят десять человек, посторонний никогда не определит, кто из них босс. Начальник не сидит во главе стола. Не одет в костюм с галстуком. Не говорит весомее других. Остальные называют его по имени и на «ты» — что поделаешь, другого местоимения для этих целей нет. Если кто-нибудь заговорит по телефону, начнет отправлять СМС или хихикать над фотографией из фейсбука, начальник, скорее всего, не сделает ему замечания и не обнаружит себя даже таким хитроумным способом.
Особо отмечено, что женщины-начальницы одеваются более чем неформально. Шведов просят соблюдать спокойствие.
Иностранцу следует иметь в виду, что если его перебили во время ключевой фразы о целях и задачах проекта, то не следует оскорбляться, вызывать такси и ехать в аэропорт. Напротив, он должен договорить все, что сумеет, до конца и, в свою очередь, может перебить собеседника во время его ответа. Израильтянин нисколько не обидится. Даже наоборот, проникнется чувством, что его слова очень интересны и важны для собеседника, так что он не может отложить свою реакцию даже на несколько секунд. Всё в порядке. Это не базарная склока, где никто никого не слушает, а продуктивное вежливое обсуждение в израильском вкусе. В ходе которого собеседник может проявить исключительно пылкие эмоции: расстроиться чуть ли не до слез; развеселиться до громкого смеха или пересечь физическую границу личной неприкосновенности собеседника, хлопнув его по плечу.
На переговорах важно помнить, что если израильтянин сказал «Нет» — это не означает отказа. Он ждет дополнительных доводов и продолжения уговоров. Возможно, следующая его реплика будет: «Ну, посмотрим…»
Не надо видеть отказа от переговоров и в том, что хозяева вообще не пришли. Следует терпеливо ждать — вероятно, они опоздают. Ничего особенного. Ну, допустим, договорились на десять… А что, пол-одиннадцатого будет уже поздно? Не делайте из мухи слона…
Теперь несколько слов уже не из инструкции, а от меня лично. Обратите внимание: несмотря на ужасную психологическую перегрузку, ощущение полного хаоса и видимое отсутствие у нас самых базовых элементов цивилизованного поведения, они к нам едут и покупают наши идеи на миллиарды долларов.
Надежда
Когда мне было пять лет, я получила на день рождения настоящего живого пушистого желтого цыпленочка. Я не могла и вообразить себе, что подобное счастье доступно человеческому существу.
Он был теплый и мягкий, он ходил по столу, переставляя свои маленькие цепкие ножки с крошечными коготочками. Он открывал клювик и издавал прелестные попискивающие звуки.
Мы посадили его в коробку из-под папиных ботинок — ему там было просторно и удобно. На донышко мы положили грелку с теплой водой, чтобы он не замерз. Сверху газету, чтобы грелка не запачкалась — времена были суровые, и никто не мог себе позволить иметь отдельную грелку для людей и отдельную для цыплят. Бабушка сварила яйцо, мне позволили самой покрошить цыпленку желток, и он несколько раз клюнул в яркие крошки. Я прикрыла коробку марлей и пошла спать. Я еле держалась на ногах от восторга, бурных переживаний и позднего часа. Но настольную лампу оставили на ночь включенной, чтобы цыпленку было тепло и светло.
Через несколько часов я проснулась и пошла в столовую проверить, не приснилась ли мне вся эта история. Моя желтенькая птичка была на месте. Она стояла на ножках, прикрыв глазки пленочкой. Я попыталась ее уложить — у нее ведь не было мамы, которая показала бы ей, в какой позе следует спать. Но лежать на спине цыпленок отказывался. Тогда я попробовала хотя бы посадить его на попу, но и это мне почему-то не удалось. Грелка уже остыла, желток остался недоклеванным. Я снова прикрыла коробку марлей и пошла спать. За первую ночь я вставала к нему три раза.
На следующий день цыпленочек выглядел немножко странно. Он почти не пил водички, которую я, опомнившись, поставила в коробку в маленьком блюдечке, и так и не доклевал желток. Зато попискивал он громче и чаще, что я сочла хорошим признаком.
На третий день цыпленок не открывал глаз и как бы присел на корточки. Мне показалось, что ему не по себе. Но тут бабушка сказала, что нам с ней надо идти к тете Соне, бабушкиной сестре, и с цыпленком пришлось расстаться.
Ехать надо было очень далеко: сначала на трамвае, потом на автобусе. У тети Сони мне дали вкусное печенье, и я немного поиграла во дворе с соседскими детьми, потом мы долго ехали обратно домой, и только заходя в столовую, я вспомнила о своем подопечном. Но коробки нигде не было.
Я бросилась к маме узнать, что случилось, — и мама рассказала мне, что цыпленок убежал!
Мне очень трудно было представить, как он вылезает из обувной картонки, спрыгивает со стола, доходит до дверей, соскакивает с четырех ступенек крыльца, пересекает огромный двор, заходит в подъезд, спускается по бетонной лестнице, даже не держась за перила, и выпрыгивает на улицу. А дальше он бегает по городским улицам совершенно один, свободный, но одинокий…
Был, был у меня противный внутренний голосок, который нашептывал, что цыпленок умер оттого, что я за ним плохо ухаживала, а мама и бабушка просто не хотели, чтобы я это увидела, но ведь это было только одно предположение… Ведь могло быть, что и убежал?!
Еще много-много дней я надеялась встретить его на улице по дороге в детский сад или обратно. Я чуть-чуть тревожилась, что он попадет под машину, и радовалась, когда шел дождь, что на улице есть лужицы, из которых можно попить. О еде я не очень беспокоилась, ведь множество воробьев казались вполне сытыми и полными жизни, и я думала, что то, что они едят, сгодится и моему цыпленочку, сбежавшему из дома еще прежде, чем я успела дать ему красивое имя.
В общем, история закончилась хорошо. Счастье не может быть очень длинным — этого никакое здоровье не выдержит! И даже если смотреть на вещи трезво, через пару недель желтый шарик стал бы маленькой голенастой курицей — вроде тех, каких бабушка покупала на базаре и приносила домой, держа за лапки вниз головой. Так или иначе… А у меня осталась надежда.
Слова, слова, слова…
В молодости я была довольно строптива. Мне казалось, что мою правоту можно доказать с несомненностью, если я буду выдвигать неопровержимые доводы. И на такие доводы я была мастерицей с юных лет. Я доказывала собеседнику, что он не прав, цепляясь к каждому его противоречивому предложению. Маму свою доводила этим до отчаяния. Она знала, что правильно, а что нет, без всяких доводов.
Когда я вышла замуж, желания доказать что-нибудь мужу у меня значительно поубавилось. Он участвовал только в первых двух-трех раундах, а потом начинал сердиться и говорил неопровержимую фразу: «Никаких доводов!» И тут мне оставалось или поссориться, или замолчать и, надувшись, смириться.
С годами я стала относиться к словам с гораздо меньшим уважением. Смысл слов не так уж важен — гораздо важнее, кто говорит эти слова! Каждый слушал один и тот же насквозь знакомый монолог вроде «Быть или не быть» или «А судьи кто?» в исполнении хорошего актера и в исполнении соученика по драматическому кружку… Смоктуновский или Лоуренс Оливье вызывают теми же затрепанными предложениями тревогу, и тоску, и радость. А заурядный актер — только скуку и нетерпение.
Мы любим, уважаем и даже почитаем людей не за то, что они говорят правильные слова. Даже наоборот — иногда мелькает мимолетная мысль: как такой умный человек может говорить банальности или вообще нести вздор? Но человек куда важнее слова. И оратор действует на толпу не правотой своей, а чем-то другим, пожалуй, даже низменным. Мы сначала верим ему, а потом уж его словам. Трудно вообразить, что должен сказать Насралла или Путин, чтобы я подумала: «Да! Он прав!!»
Воспитывая детей, я стала использовать слова иначе. Однажды мой пятилетний сын, очень умный и развитый ребенок, спросил, как младенец появляется из живота беременной женщины. В те времена мода на откровенность с детьми еще не родилась, и я твердо ответила, что женщину берут в больницу и там врачи знают, как достать ребенка, не причинив ни ему, ни матери никакого вреда. Сын задумался на секунду и продолжил тему. «Ну, хорошо, — сказал он, — женщину в больницу. А как же лиса в лесу? Там ведь нет больниц, а лисята как-то родятся?»
И тут я показала ребенку, что значит многолетний навык демагогии.
— Ты меня удивляешь, — сказала я ему. — Я так занята, что после работы еле успеваю приготовить обед, даже поиграть с тобой у меня нет времени. Что ж ты думаешь, я буду бегать по лесу и выяснять, как лисы обходятся без акушерок?
И он признал свое поражение. Слова хорошо помогают уклоняться от ответа…
О секретах
Я очень тщательно храню чужие секреты. Самые драматичные из них хранятся во мне десятки лет. Но однажды…
Нет, сначала я расскажу о своей подруге. У неё был редкий дар. Стоило ей открыть рот, как она немедленно выбалтывала мои — нет, не тайны, а просто подробности, в которые я не хотела посвящать маму и бабушку. Что-нибудь в том смысле, что вчера не было двух пар лекций — а я пришла в обычное время. Не то что мне устраивали допрос, но можно было бы этой темы и не затрагивать, нет?
Несмотря на то, что я вела самую праведную жизнь, Мирра каждый божий день находила для своей болтовни какую-нибудь деталь, о которой я предпочла бы умолчать.
Иногда я её упрекала, но она не могла уловить суть проблемы. Её дружелюбная болтливость равномерно освещала всех, включая и членов моей семьи. В результате чего каждый узнавал о других немножко больше, чем ему следовало бы.
Ну хорошо, она была дурочка, а я? Ведь и я рассказываю подругам то, что нужно бы держать при себе. И только ради той секунды, когда будут проговариваться вслух слова, которые нестерпимо просятся наружу!
Теперь страшный рассказ.
Моя родственница, крайне легкомысленная женщина (как и следует из дальнейшей истории), не понижая голоса, хладнокровно рассказала мне, что её сын рождён не от мужа, а от гинеколога, лечившего её от бесплодия.
Мне было пятнадцать лет. Взрослые ещё никогда не делились со мной секретами и вообще не говорили о серьёзных вещах. Ужасная тайна невыносимо томила меня. И я рассказала её жене моего дяди. На тот период она была лучшим человеком на Земле. Подругой, сестрой, учительницей, идеалом и объектом для подражания.
Прошёл всего лишь год, и мой дядя влюбился в другую женщину и оставил мою любимую тетку. Развод прошёл не совсем гладко. Квартиру, машину, детей они поделили бесконфликтно. Но жгучая обида моей тётки требовала, чтобы каждый из нас выбрал одну сторону. И жесткие семейные узы оставили меня и её по разные стороны баррикады. Я осталась с семьёй, а она с моей чудовищной тайной.
Дальше потянулись годы, когда я просыпалась ночами с ужасной уверенностью, что мой секрет уже рассказан, или будет рассказан прямо сегодня, да ещё с ссылкой на меня. «Как можно не верить — мне это Нелли рассказала!» Я была уже взрослой и вполне надежной свидетельницей.
Я воображала детали той сцены, когда эта информация достигнет её персонажей. Острые сожаления терзали меня. Иногда я думала, что именно сейчас немолодой и не вполне здоровый человек узнает, что потратил жизнь на воспитание чужого сына.
Так что когда он стал забывчив, впал в маразм и умер, я вместо чувства горестной утраты испытала облегчение. Следом за ним умерла его жена. А потом и сын. Таким образом тайна абсолютно выветрилась, динамит отсырел, и всё перешло в жанр исторического анекдота. Вроде истории рождения Александра Македонского.
Что осталось — это железное умение хранить чужие секреты. Так что кому невтерпеж, милости просим! Я принимаю по будним дням с шести до восьми.
О пустяках
Я пишу только о пустяках. Могла бы о смысле жизни, о любви, о происхождении Вселенной, об экзистенции, о добре, о природе и о Будде-Майтрейя. Но нет! Мне это заказано. Не умею я про это и даже не хочется.
Недавно случайно познакомилась с писателем. Он как раз обо всем этом и пишет. Написал множество романов. Стала читать самый длинный и самый скучный; мучилась-мучилась, обгрызла твердую горькую скорлупу и обнаружила, что там внутри что-то трепещет и вскрикивает — живое и сильное, вроде птеродактиля. Довольно страшное, неуправляемое и непредсказуемое. Так вот что оно такое — писательство!
И опротивели мне мои тряпичные поделки. Мягкие и пушистые. Милые и занимательные. Всем нравятся и никому не нужны.
Думаете, я хотела бы писать, как этот писатель? Боже упаси! Не только что таланта нет — напиши я таких три страницы, меня бы никакая скорая помощь не откачала. Не та фактура души…
Видно, моя судьба — писать пустяки. Тогда о моем любимом пустяке — о серьгах!
В одной из самых первых и, непонятно почему, самых любимых моих книжек — в «Хижине дяди Тома» — присутствовала молоденькая негритянка-рабыня. У нее были сережки, и она часто встряхивала хорошенькой головкой, чтобы услышать, как они позвякивают. И от этого в мою семилетнюю душу закрались подозрения: может, не так уж страшна была жизнь рабов, если у нее даже были сережки. А у меня, свободной советской школьницы, их нет и не предвидится.
Первый, еще не осмысленный скепсис — первая попытка сопоставлять факты. Неудачный, но необходимый опыт анализа текста. Я бы не задумалась и не усомнилась в правдивости автора, если бы дело не коснулось любимого предмета…
Или, скажем, герцог Анри Анжуйский. Он был щеголь и вертопрах. Не очень-то заглядывал в свое Анже. Разве что по дороге из Варшавы в Париж. Как все помнят, он был королем Польским и наследным принцем Французским. Анжуйцы его и в лицо-то не знали. Только и узнавали по знаменитой на весь свет жемчужной серьге. Грушевидная такая жемчужина невиданного размера. Как появится кавалькада человек из двухсот, а во главе мужчина с блудливыми глазами и известной серьгой, так и знают: их герцог прибыл. Лови момент — проси суда или помилования. Смотря кому чего надо.
И мои серьги служат мне верой и правдой. Вот, например, недавно в Сеуле — в гостинице, в роскошной душевой кабинке, бутылочка с шампунем израильского производства оказалась запечатана толстенной фольгой, так что ни ногтями, ни зубами не открыть. А серьга проткнула ее играючи.
Или еще более животрепещущий пример. Ехала я в Тель-Авив на концерт Гребенщикова. Естественно, при мне маленькая театральная сумочка. И вдруг навигатор забарахлил. Чтобы перезагрузить, нужно что-нибудь тоненькое. А в театральной сумке шила не предусмотрено. И даже ручки нет. И узенького стилета за корсажем не ношу. Не в моем обыкновении. Тут снимается серьга, и ее ушко преотлично перезагружает систему. Так что я и концертный зал нашла, и даже не слишком опоздала.
Любите серьги — от них не только удовольствие, но и польза!
У бабушки моей подруги Леры была пара прекрасных сережек — наверное, достались от ее бабушки. По тем бедным временам — настоящая драгоценность. Мерцающие, синие, не граненые, а выглаженные сапфиры-кабошоны, а вокруг яркие немаленькие бриллиантики. Загляденье!
Бабушка была в затруднении: серьги одни, а любимых внучек — две. Думала она, мучилась, а потом решилась и разделила пару. Каждой девочке по серьге. В конце концов, не чтобы красоваться, а на черный день. Если что — можно продать.
Девочки спрятали свои сокровища в шкатулки, и жизнь покатилась дальше. Лера стала инженером, а Инна музыковедом. У обеих были квартиры, а папа жил один. Мужья работали. В общем, жили, как все.
Папа очень боялся, что квартира после его смерти достанется чужим людям. Бесконечно возвращался к этому разговору. Тут как раз законы смягчились, и Лере с сыном удалось в эту квартиру прописаться и даже приватизировать ее.
Как Лера потратила на это все свои деньги и занимала недостающие, доставала справки, стояла в очередях к нотариусам, ожидала разрешения горсовета, платила маленькие взятки здесь и там — сюжет отдельного повествования. Никогда прежде она такими делами не занималась, была от всякого сутяжничества очень далека и мало что в нем смыслила. Ну и, конечно, ошиблась. Зря включила папу в число владельцев. Ему это было не нужно, но ей никакие опасения и в голову не приходили. Когда папа умер, оказалось, что принадлежавшая ему треть жилплощади наследуется обеими дочерьми. Таким образом Инна стала хозяйкой одной шестой части.
В это время сын Леры собрался жениться, продать квартиру и переехать в Питер. Поэтому, чтобы утрясти все сложности, Лера позвонила Инне и попросила подмахнуть бумажку об отказе от своей части наследства. Совершенно не предполагала, что что-то не так. И была глубоко изумлена, когда сестра спокойно сказала, что ни от чего отказываться не намерена, ей по закону положены восемь метров в центре Москвы, и она готова их продать по рыночной стоимости.
Лера заметалась. Тоска безысходности навалилась на нее. О таких деньгах в их инженерной семье не было и помину. И вдруг Инна позвонила и сделала неожиданное предложение.
— Ты отдай мне сережку, — сказала она, — а я подпишу твою бумажку. Тебе серьга ни к чему, а я, когда в филармонии выхожу на сцену рассказывать о музыке, чувствую себя неловко. К вечернему платью необходимы драгоценности.
Лера подумала секунду и согласилась. Решение оказалось идеальным. Сережку было жалко, но Инне и вправду нужнее. А главное, бесконечная канитель с квартирой могла закончиться немедленно. Сегодня же. Они договорились встретиться в фойе за двадцать минут до начала концерта.
Лера отдала сережку и с легкой завистью смотрела, как сестра вынула вторую из сумочки, вдела обе в уши, одобрительно оглядела себя в зеркале и искренне поблагодарила.
— А отказ от наследства я не подпишу, — добавила Инна. — Сережки копеечные, а тут квартира — целое состояние!
И ушла рассказывать про пятую симфонию Малера. С большим чувством говорила.
Зависть
У меня есть родственница. Я слежу за ее жизнью уже сорок лет. Когда начинала наблюдения, ей было лет пятнадцать. Она была довольно симпатичная, живая, говорливая старшеклассница.
Отец оставил их. Мать старалась изо всех сил, и материально они были благополучны. Но дорогих украшений дочери купить не могла. И Лола, когда рассказывала об отношениях с подругами, объясняла, что ее не зовут на их дни рождения, потому что у нее нет брыльянтов.
Вообще она говорила на правильном русском языке, но это слово выговаривала страстно. Я сомневалась, что ее сверстницы отбирают подруг по диадемам и колье, но возразить не решалась. Тем более что сама щеголяла в бабушкиных сережках, которые еще не успела потерять, и, таким образом, находилась по другую сторону баррикады.
Тем не менее Лола говорила, что одноклассницы ей завидуют. Потому что она умна и воспитана лучше них. И прекрасно учится. Я тоже хорошо училась, но мне никогда не завидовали, так что слушать ее было даже несколько обидно. Но я была взрослая замужняя женщина, и что мне было меряться с девчонкой?
Лола действительно поступила с первого захода в Политехнический институт. И тут острый коктейль из недоступных бриллиантов и зависти испила полной чашей. Ее презирали как не имеющую бриллиантов, но завидовали ее блестящим академическим успехам: сам профессор Абашидзе поставил ей пятерку по сопромату и сказал, что видит в ней будущее инженерной мысли. Во всяком случае, так рассказывала всем родственникам ее мать. Мелкая несообразность состояла в том, что я работала с этим Абашидзе, и он был анекдотическим типом, который никогда не ставил пятерки и никому в жизни не сказал доброго слова.
Закончив институт, Лола попала в прекрасную лабораторию — вероятно, она действительно знала свое дело. Но зависть сопровождала ее и здесь. Она была моложе одних, привлекательней других, остроумнее третьих.
Так и покатилась ее жизнь. После развала Советского Союза в голодный год Лола пристроилась кассиршей в магазине, где все поголовно завидовали ей после эпизода с вооруженным бандитом. Он зашел в магазин, оглядел всех женщин и выбрал Лолу. «Ты, — сказал он, — будешь спать со мной здесь и сейчас!» А Лола ответила: «Убей меня раньше, а потом делай с моим телом, что хочешь!» Ну и, как ожидалось, бандит встал на одно колено и поцеловал подол ее платья. После чего, к зависти всей улицы, стал ее покорным рабом.
Дальше Лола с матерью переехали в Израиль. Здесь она чуть не вышла замуж. Но сестры жениха, Регана и Гонерилья, завидовали элегантным юбкам, которые Лола шила себе сама, тогда как они были вынуждены ходить в безобразных штанах, какие только и можно купить в «Машбире». И свадьба, разумеется, разладилась. Тем более что бриллиантов по-прежнему не было. Когда Лола работала на конвейере, товарки завидовали ее блестящему ивриту, тому, что она инженер и может сделать начальству изящный комплимент.
А мне так никто и не позавидовал. Я не стала полным профессором (и неполным тоже не стала), не написала двадцать романов (и одного не написала), не получила отдел, и даже группой из двух человек и то не руковожу. Ужасно повезло.
А что такое зависть — знаю не понаслышке, и это не смешно. Когда везешь на прогулку трехлетнего ребенка-аутиста и видишь вокруг здоровых, смеющихся, болтающих любознательных и радостных детей. Врагу не пожелаю.
Detective story
Когда дети были маленькими, дядя Миша, друг моего отца, доставал нам на лето путевки в военный городок, где, в принципе, должны были отдыхать только дети военнослужащих. Цена на всю семью на месяц была смехотворной. Кажется, двенадцать рублей.
Городок находился в Коджори, красивейшем месте Грузии, километрах в двадцати от Тбилиси. Он был окружен забором и охранялся солдатами. Поэтому детей можно было выпускать из дома без всякого риска. Когда приходило время еды, их всегда удавалось найти, хотя и с немалым трудом. Там был чистый воздух, чудесный запах живой и скошенной травы, леса, грибов, полевых цветов, жасмина и всего хорошего, что только может придумать мое сегодняшнее воображение. Среди прочих запахов присутствовал и неизбежный аромат навоза, потому что офицерские коровы и свиньи гуляли вместе с детьми и наслаждались теми же правами.
За двенадцать рублей в месяц пользователь получал комнату в двухэтажном бараке с окном и дверью, выходящими на общий балкон. Кроме того, военный округ предоставлял в наше распоряжение четыре кровати с тюфяками, газовую плиту и лампочку без абажура под потолком.
Мужья наши работали в городе. Те, у кого были машины, вечером приезжали к женам, а остальные ночевали в Тбилиси и воссоединялись с семьями только в субботу и воскресенье.
Из удобств на территории было несколько уборных, куда тянулись тропками курортницы с горшками, охотно останавливаясь по дороге, чтобы перемолвиться с подругами и новыми знакомыми. Было и с десяток водопроводных кранов. Воду подавали только до девяти часов утра, поэтому мы устанавливали возле кранов длинные цепочки ведер еще затемно, чтобы часам к семи наполнить в свою очередь и унести 5—6 ведер, необходимых для ежевечернего купания младенцев, стирки пеленок, готовки еды, мытья посуды, детей постарше, себя и полов.
Каждому практичному человеку понятно, что вода использовалась по нескольку раз. Так, после купания ребенка в ней, еще теплой, стирали пеленки, наскоро мылись сами, а потом мыли ею пол. Грязная вода превращалась в помои, и поскольку помойное ведро было всего одно, его приходилось частенько выносить в ту же уборную, опять-таки получая по дороге возможность общения с другими счастливыми обладательницами украденного права на дешевый летний отдых.
Мне довелось провести там лето с пятилетним сыном, второе — с шестилетним сыном и месячной дочерью, и третье, когда сыну было семь, а дочери исполнился год. Из года в год приезжали те же семьи, и дети были заранее уверены, что встретятся с приятелями, с которыми можно будет целыми днями играть на траве в тени огромных деревьев, более или менее успешно обходя коровьи и свиные лепешки.
Все мы принадлежали к одному слою служивой интеллигенции и имели примерно одинаковый имущественный статус. Поэтому почти у всех детей были подобающие их полу и возрасту велосипеды или, на худой конец, самокаты. И только один мальчик — великий Эммик — ездил на потрясающем воображение детском бензиновом картинге, настоящем крохотном автомобиле, который отец привез ему из Германии.
(Напоминаю, что история произошла в те легендарные времена, когда Берлинская стена еще не рухнула, и у множества офицеров была сказочная возможность послужить пару лет в восточной, но все же европейской стране.)
Итак, все были совершенно счастливы, пока в одно утро мой сын не обнаружил, что его велосипед исчез. Событие было абсолютно невозможное. Весь городок охранялся. Вынести велосипед наружу мимо часовых было немыслимо. Даникины друзья — ребята постарше на пару лет — обшарили каждый куст, но пропажа так никогда и не нашлась. Это ужасно огорчило всех, но надо быть справедливыми, многие мальчики и даже сам Эммик теперь позволяли Данику иногда сделать кружок на их машинах.
Прошло тридцать лет. Даник, отец троих детей и ведущий инженер огромной фирмы, встретил Алика, своего ближайшего друга детства, с которым они вместе играли в Коджори, — отца троих детей и преуспевающего бизнесмена. Они поговорили о семьях, бизнесе, политике и углубились в воспоминания детства.
Даник с благодарностью напомнил товарищу, как тот помогал искать пропавший велосипед, и снова изумился, куда этот велосипед мог деваться.
— Так ты до сих пор ничего не знаешь? — засмеялся Алик. — У Эммика лопнуло колесо. А у твоего детского велосипеда были толстенькие колеса, точно подходящие по размеру. Ну, мы и взяли… Что нам было делать? Эммик клялся, что отец его отлупит, если узнает, что он испортил такую дорогую игрушку!
Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой…
С чего бы?
Десять лет назад я смотрела фильм «Запоздалая свадьба». И несколько раз принималась плакать. Причина была та же, что вызвала бурные слезы в Музее истории Амстердама.
Там была выгородка «Шестидесятые годы». И я встретилась со своим детством. Даже не встретилась, а с размаху врезалась в него. Перешла из зала почетных граждан города семнадцатого века прямо на кухню своей бабушки. Увидела наружную проводку с фаянсовыми изоляторами, деревянный столик-шкафчик и сито с берестяными стенками, и слезы посыпались крупными горошинами, удивляя флегматичных смотрителей и веселых экскурсантов.
То же произошло в кино. История касалась грузинских евреев в Ашдоде. А я вспомнила в точности такую же семью в Тбилиси. Моя подруга Мирьям разительно отличалась от нас, «русских» евреек. У нее в семье соблюдали кашрут и праздновали должным образом все праздники. Отец благославлял халу и делал кидуш. Родной язык был грузинский, и подруга моя в семнадцать лет могла играючи настряпать угощения на десять, а то и пятнадцать человек. Главной задачей ее воспитания было сохранение невинности до свадьбы. За свое детство она выучилась, без всяких видимых усилий ее матери, тысячам хозяйственных ухваток, которыми я овладевала десятилетиями позже, а некоторые из которых так и остались недоступными мне. Все это не стоило никакой похвалы – каждая из ее двоюродных сестер умела то же самое. Хорошая учеба приветствовалась, но не считалась чем-то заслуживающим пристального внимания. Главное достоинство девушки, разумеется – скромность! Отец пару раз в моем присутствии объяснял ей (и мне заодно), что все, что показывают в кино про любовь — это глупости и советская пропаганда, никакой любви на самом деле не бывает…
И она, и мать ее должны были быть хорошо и модно одеты и украшены подобающими серьгами и кольцами – иначе под сомнение попадала способность отца должным образом обеспечивать семью. Общественное мнение совершенно не мешало ему иметь любовницу, но было бы возмущено, если бы при этом экономические интересы жены и детей пострадали.
Это принуждение к скромности привело к тому, что Мирьям – единственная из моих семнадцатилетних подруг – курила. Если бы узнал отец, его гнев был бы ужасен. Известен анекдот тех лет о грузинских евреях: Абрам возвращается домой и застает Сарру в постели с любовником. Он совершенно потрясен и плача говорит ей: «Что с тобой делается? Куда ты катишься? Если так дальше пойдет, ты начнешь курить!»
Сигареты моя подруга успешно скрывала, но по рассеянности оставила в сумочке помаду. Отец нашел ее, побил дочку и порвал на ней новое нарядное платье, которое купил за немалые деньги, достававшиеся ему совсем не легко. За нравственностью девушек следили и другие родственники. Однажды дядя встретил ее на улице. Она проходила мимо гостиницы. По дядиному мнению, ей нечего было делать в этой точке города. Поэтому он без слов отвесил ей звонкую пощечину и велел немедленно идти домой.
На ее свадьбе я впервые увидела, как ставят хупу, и услышала про «гила, рина, дица, хедва ве-ахава…» Отец Мирьям танцевал на свадьбе шалахо и, изогнувшись назад, поднял зубами носовой платок, свернутый кульком и установленный на полу за его спиной. Когда я увидела то же самое в фильме, душа моя не выдержала полного совпадения искусства и жизни, и я заплакала.
Третий повод для моих слез был еще глупее, чем два первых.
У другой моей подруги и дальней родственницы был поклонник. Мы познакомились с ним, когда все вместе отдыхали на даче в Манглиси. Нам было лет по десять, а ему, может быть, двенадцать. Митя был слабеньким тщедушным мальчиком, и Элла произвела на него огромное впечатление. В самое первое время внимание старшего мальчика льстило ей, но очень быстро он надоел. Жизнь шла вперед. Вокруг нее всегда вилось много ребят, среди них были и привлекательные остроумцы, так что с годами Митя отставал все больше и больше. Но он держался и по крайней мере раз в год, на день рождения, приходил в гости с дорогим подарком. Прием всегда был холоден.
Тогда он стал писать стихи и приносил их читать мне. Потому что Элла отказалась от этого наотрез, а я жалела его и отказаться не могла. Он приносил коричневую коленкоровую тетрадь и читал мне оттуда свои стихи о любви к Элле и про всё остальное — про покорение космоса, про красоты природы, про школьные трудности и, разумеется, про экзистенциальность бытия. Писал он ужасно! Мысли были самые банальные, ритм непрерывно нарушался, а убогие рифмы довольствовались одной общей гласной. Всё это вместе уже с третьего-четвертого стихотворения вызывало у меня неудержимые слезы.
Митя принимал их как признание и растроганность и обещал, когда сочинит новые стихи, приходить снова и читать их мне опять. И свои обещания неуклонно исполнял.
В аптеке
Молодой аптекарь заканчивал короткую пятничную смену. На халате у него красовался бейджик, где было крупно написано: «Фармацевт Йоси». Очередь не убывала.
Он уже дал клиенту несколько лекарств по рецепту. Судя по лекарствам и по виду, перед ним стоял тяжело больной человек.
— И еще, — сказал он, — мне нужен инсулин.
— Хорошо, — ответил Йоси, — давай рецепт.
— Да нет у меня рецепта, забыл взять. Пятница. Поликлиника уже закрыта.
— Без рецепта не могу, сам знаешь…
— Йоси, да как же я останусь в субботу без инсулина? Я же не выживу!
— Надо было взять рецепт. Меня ведь уволят — ты понимаешь…
— Йоси, ты молодой, здоровый, сейчас пойдешь к своей девушке, будете с ней целоваться… А я буду без инсулина!
Йоси взглянул на рецепты и сказал:
— Послушай, Ронен! Откуда я знаю, может быть, тебе инсулин совсем не нужен?
— Да что же я, сумасшедший?? — завопил Ронен. — Не нужен был бы — стал бы я перед тобой унижаться?!
— Ну я не знаю… может, тебе только кажется? Как можно без врача давать такие серьезные лекарства?
— Йоси, ну не будь ребенком! Посмотри в свой компьютер, я уже десять лет получаю инсулин, и доза только растет!
Парень нехотя взглянул на экран. Действительно, инсулин каждый день и уже много лет…
— Смотри, Ронен, если ты кому-нибудь скажешь, я могу вообще остаться без лицензии. Я тебе дам на сегодня и на завтра. Без денег. Не могу взять деньги без рецепта — компьютер не позволяет. А в воскресенье ты с самого утра пойдешь к врачу и принесешь мне рецепт. Доволен? Ну, иди, не надо благодарить…
Ронен молча смотрел на него.
— Позови заведующего, — тихо сказал он.
Подошла начальница отделения. Ронен вынул из кармана карточку и показал ей.
— Я контролер «Суперфарма», — сказал он. — Вот этот парень, Йоси, приветливо со мной поздоровался — очко ему. Спросил, как дела — еще очко! Работал быстро и вежливо. Очко! Выяснил мой возраст и объяснил, как принимать лекарства — два очка. И дал мне инсулин без рецепта. Минус пятьдесят очков. Вот протокол проверки. Подпиши!
— Но я же видел, что ты действительно принимаешь инсулин, — пролепетал Йоси.
— Ну и что? Я диабетик! Я бы мог так набрать инсулина в десяти аптеках без рецепта и повредить своему здоровью, — кротко ответил Ронен.
За стойкой бара
Читала книгу о человеке, который хочет купить бар в центре города. И вот он сидит в этом баре целыми днями и изучает, какую клиентуру он получит в случае покупки.
Когда бар открывается, приходит несколько пьянчуг опохмелиться после вчерашнего. Заходят туристы пропустить рюмочку бренди. Потом в соседней школе звенит звонок, там заканчиваются занятия, и в бар приходят учителя — глотнуть виски, расслабиться и поболтать. Учителя уходят проверять тетрадки, и начинается пересменка в больнице напротив. Бар наполняется медсестрами. Все пьют бурбон, джин и водку. Обсуждают врачей и пациентов. Медсестры сменяются слесарями, дело идет к вечеру.
Заканчивается верстка вечерней газеты — бар наполняется метранпажами, корректорами и редакторами. Закрываются рестораны, и за рюмочкой кальвадоса забегают повара, официанты и швейцары. Перед тем как идти спать, наркодиллеры заглядывают освежиться стаканчиком арманьяка. Вот и заканчивается длинный день… Да, еще заходили домохозяйки и няньки с грудными младенцами.
Я все это читаю — и прикидываю, в каком городе находится этот бар. Но явно не в Маале-Адумим. Ни одну из знакомых мне медсестер после работы не тянет выпить. Некоторые идут в детский сад забрать детей, другие спешат на кружок керамики, есть оригиналки, которым после работы еще хочется приготовить обед или помыть окна, но стопку арака или граппы — никогда. И сама я после работы ни разу в жизни не заказывала у стойки чашечку подогретого сакэ. И слесаря идут выпить домой, а уж учительницы со своей головной болью после работы ничего, кроме аспирина, в рот взять не могут!
Литература — это одно, а суровая реальность — совсем другое. Непримиримый конфликт между правдой вымысла и правдой жизни.
Отрывок из романа
Марья Васильевна сидела в глубоком кресле и, чуть повернув голову, смотрела через нежный тюль занавески на капли дождя, стекающие по стеклу. На ней было домашнее платье, отороченное плотными черными кружевами.
Подле нее стоял невысокий лысоватый человек в очках. Глядя в окно, Марья Васильевна говорила ему:
— Послушайте, Алексей Валентинович, я не могу быть вашей женой. Мы принадлежим к разным сословиям. Все, что ценно и значительно для меня, вызывает у вас кривую усмешку. Вера, народ, Отечество — все это для вас пустой звук. Вам не свято Рождество, вам не дороги наши победы, вы не уважаете законов, не чтите отцов Церкви, насмехаетесь над Государственной Думой! Да полно! Есть ли вообще что-нибудь важное для вас?
— Есть! — мрачно ответил Алексей Валентинович. — Вы! Вы важны мне, дорогая! Ну хотите, ради вас я стану патриотом?
Марья Васильевна сердито топнула ножкой. Алексей Валентинович опустил глаза на ее маленькую ступню, обутую в войлочный шлепанец.
Внезапно в комнате раздался легкий вскрик. Марья Васильевна посмотрела на экранчик телефона и стала быстро и досадливо печатать: «Никакой корицы! Только мускатный орех!»
Она снова взглянула на мужчину:
— Нет, Алексей Валентинович. Не получится у нас ни брака, ни любви, ни дружбы. Могу предложить только квики. Да и то не теперь. Нынче я говею. Позвоните как-нибудь после праздников…
Иерусалим горний
Иерусалим построили в Иудейских горах какие-то непонятные евусеи. Евреи отвоевали его, пользуясь разрешением и даже прямым указанием самой высокой инстанции. Евусеи не жалуются – они исчезли, канули в лету, как и большинство их сверстников.
Этим, пожалуй, и началась европейская история, хотя дело было далековато от Европы.
Евреи построили свой Иерусалим, возвели свой Храм и зажили там довольно беспокойно. То становились великим государством, то малым. Иногда ссорились и воевали между собой, иногда попадались на зуб ассирийцам или грекам. Вели себя спесиво. С империями не считались. Вавилон задевали бесконечно, пока Навуходоносор не вышел из терпения, спалил Храм — корень еврейского высокомерия — и угнал лучшую часть народа на реки Вавилонские. Там сидели они и плакали, вспоминая оставленный Иерусалим.
Воевать стало невозможно и не с кем, и евреи занялись учением. Они изучали всё подряд: медицину и историю, философию и грамматику, Тору и вавилонскую юриспруденцию. Три поколения сделали из воинственных дикарей народ Книги, склонный к размышлению и углублению в суть предметов.
Через семьдесят лет добродушный царь Кир позволил желающим вернуться в Иерусалим, к оставшимся там соплеменникам. Они отстроили свой Храм – не такой богатый и роскошный, но вполне настоящий. Они теперь были бедны и уважали ученых и учение, но по-прежнему неугомонны и задиристы. Бунтовали и ссорились между собой, не повиновались римским властям и насмешничали над могучими.
Кончилось тем, что и римляне потеряли терпение, сожгли Храм и разрушили Иерусалим. Причем не кое-как, а со всей основательностью — пройдясь по городской земле плугом и посыпав ее солью. У них был немалый опыт. Великий Карфаген уничтожен таким образом. А евреям, оставшимся в живых, было запрещено даже приближаться к тем местам. Они рассеялись по Европе, Африке и Азии и стали учиться выживать.
Семьдесят лет продолжалось запустение, и на месте Иерусалима римляне поставили свой город. Они были опытны и в этом деле: основали Париж и Лондон, Милан и Турин, Будапешт и Берн. Элия Капитолина была городом живым и богатым, не хуже Лютеции или Лондиниума.
В новом изгнании евреи обратились к деньгам. Они (мы) усовершенствовали торговлю, придумали банковское дело, открыли ссудные кассы, изобрели кредит, страхование жизни и тысячи деталей финансовой системы. Ученые и богачи – таким стал образ евреев. При всяком малограмотном средневековом короле, герцоге, принце, султане состоял врач-еврей, которому было доверено здоровье семьи, советник-еврей, который разбирался в политике, и кредитор-еврей, который ссужал свои деньги на армию, строительство и дорогостоящие проказы властелина.
И каждый – каждый! – добывал какую-нибудь королевскую милость или султанский фирман в пользу соединения евреев с Иерусалимом. И каждый слал свои деньги в Израиль на его восстановление. Каждый учил своих сыновей языку царя Давида и Торе. Каждый соблюдал древний закон, ел только дозволенное и жил в таком месте, где мог с легкостью найти еще девятерых единоверцев, необходимых для миньяна. Много сотен лет на Пасху в любой семье провозглашали: «На следующий год в Иерусалиме!» А на каждой свадьбе разбивали стакан в память о разрушенном Храме и клялись в верности: «Если забуду тебя, Иерусалим, да отсохнет моя правая рука!»
* * *
На праздник мы с друзьями гуляли по Иерусалиму. Он шумит, кипит и болтает на древнееврейском языке. Торгует, трудится, смеется, учит Тору и охотно показывает гостям бережно хранимые остатки колонн Элии Капитолины — города, некогда возведенного на этом месте мастерами великой Римской империи, угасшей под собственными руинами полторы тысячи лет назад.
Друзья разглядывали синагогу «Хурва», которую построили триста лет назад, а разрушили двести лет назад. Потом снова отстроили, и снова разрушили. А в этом году опять восстановили, как ни в чем не бывало. По первоначальному проекту. Теперь-то ей стоять, пока жив Израиль.
Рассматривали золоченую храмовую Менору, которую восстановил на свои деньги некий не вполне безупречный Рабинович. Да простятся ему грехи, вместе со спесью, которая заставила поместить имя жертвователя на табличке за толстым пуленепробиваемым стеклом. Так или иначе, забытое, разрушенное, утерянное, утраченное за века изгнания возвращается на свои места.
Мы и сейчас на пасхальном седере говорим: «На следующий год – в Иерусалиме!» и добавляем: «В Иерусалиме с отстроенным Храмом». Господь поглядывает на упрямцев и улыбаясь замечает: «Вы народ жестоковыйный!»
Как я писала пьесу
Мы с товарищем написали книжку. То есть я сотворила пару скелетиков, на которые он нарастил жилы, нервы, мясо, кожу и велел мне изобрести прическу и сделать макияж. Всех остальных персонажей создал он сам. Но косметику безоговорочно доверил мне. Как ведущему соавтору.
Книжка пошла искать издательство и где-то там, в четвёртом измерении, живёт своей жизнью. А я сказала, что хочу написать пьесу о том, как мы писали книгу. Товарищ сурово промолчал. К вечеру он прислал мне первое действие.
Утром я получила две картины второго и макет декораций. После обеда пришёл текст второго действия и партитура музыкального сопровождения.
На следующий день, пока я бегала на работу, он закончил третий акт и вчерне набросал эскизы костюмов. Я строго осудила отложной воротничок домашнего платья героини и получила вместо него воротник-стоечку. Больше изменять было нечего. Назавтра мой проворный друг завершил аранжировку музыки и окончательно отредактировал пролог и эпилог.
Пьеса полностью готова. О Боже, за три дня! Я почувствовала дурноту и головокружение. Мы написали пьесу за три дня! Чудовищное переутомление. Я близка к нервному срыву, и никто меня за это не осудит.
Лежу в постели, пустой взор устремлен к потолку. Биарриц. На один только Биарриц вся надежда.
Кашер ле-Песах[9]
Эта история произошла двадцать пять лет назад. И есть в ней что-то, что и сегодня тоненьким коготком царапает сердце, когда я вспоминаю детали.
Мы приехали в Страну первого октября. Кое-как устроились в Натании и, как только смогли, поехали в Иерусалим.
Во-первых, само имя волновало нас с Лёвой до безумия. Сама возможность быть там не в легендарном «следующем году», а прямо сегодня, через полтора часа после отправления автобуса. Надо сказать, что Великий Город не обманул ни на грош, хоть мы оба опасались подвоха. Уже на въезде холмы Рамот, плотно и красиво застроенные домами, которые издалека можно было принять и за древние, и за средневековые, вызвали у меня дрожь в пальцах. Что поделаешь — я впечатлительна. Но и Лёва был взволнован и расчувствовался. Город был не богатый, не роскошный, мы не видели никаких древностей, но что-то в нем было особенное…
Ну ладно! Согласна с грубыми материалистами — допустим, только имя. И воздух!
Во-вторых, мы приехали по делу. В Иерусалиме жил полумифический брат моей бабки. Бабушка погибла в Катастрофе, а он уехал в Канаду еще в Гражданскую войну, там устроился, даже разбогател и стал миллионером; вырастил четверых детей и на склоне лет перебрался в Иерусалим, куда всю жизнь рвалась его еврейская душа. Мы приехали познакомиться с родней.
Дядя Яша оказался очаровательным человеком. Он был благочестив, умен, остроумен и добр. Мы и даже наши дети в две минуты почувствовали себя свободно и раскованно. К нему пришли и его дети — мои двоюродные дядья, и их дети… короче, нас оприходовали как членов семьи.
Они очень нам помогли. Разумеется, главные их усилия были направлены на то, чтобы помочь нам узнать Бога. В рамках этой кампании старший сын дяди Яши, Ионатан, в ешиве, где учились и его сыновья, оплатил для двух десятков мальчиков, приехавших из России (и для нашего сына тоже), обучение физике и математике по самой расширенной программе министерства просвещения. Наш мальчик три года проучился в этой ешиве. Получил приличное еврейское образование и аттестат зрелости с высокими баллами.
Малышку тоже пристроили в отличную начальную религиозную школу для девочек. Все учительницы были вечно беременны, но предметам своим учили на совесть. А кроме того, мимолетно объясняли всякие житейские мелочи. Вроде того, что суп следует варить из овощей, а не из пакетиков с химикалиями.
Определив детей в религиозные школы, мы поняли, что должны обеспечить им кашрут, чтобы не плодить детского двуличия и лицемерия. Что и было сделано. Ионатан лично, засучив рукава, кашеровал нам плиту и холодильник, его жена Сара работала на нашей кухне, как Вощев на рытье котлована, и к вечеру мы сделали дом пригодным для того, чтобы всем вместе пообедать, разделяя, как положено, молочную и мясную посуду. С тех пор я аккуратно соблюдала правила кашрута, и дети в школе могли правдиво отвечать на скользкие вопросы.
Но денег у нас было очень мало, и посуда — самая жалкая. Дешевая и сборная.
Однажды «Мерседес» Ионатана остановился возле нашего подъезда в Натании. Он кликнул Леву и Даника, и они все вместе принялись таскать запечатанные картонные коробки. Внутри оказался огромный красивый сервиз: большие и маленькие тарелки и тарелочки, миски для супа и мисочки для десерта, чашки и блюдца — всё кремовое, с нежными прелестными цветочками. Я была в совершенном восторге. Хотя и ужаснулась цене подарка. Но богатые родственники сказали, что рады купить нам красивую и нужную вещь.
Дело было в начале апреля, и я отчасти искренне, отчасти стараясь угодить, сказала, что использую сервиз как пасхальный, пока он новый, а по истечении праздника — на каждый день для мясных блюд.
Ионатан переглянулся с женой. Оба покраснели. Секунду они молчали. Потом Сара решительно сказала:
— Нет, его нельзя использовать как пасхальный. Мы ели из него несколько раз. Теперь у нас другой, а этот мы решили подарить вам.
Прекрасные, щедрые, честные и искренние люди один раз в жизни чуть-чуть приврали. И тут же вынуждены были признаться, потому что ввести нас в ужасный грех употребления на Пасху повседневной посуды, конечно, не могли. Они уехали сконфуженные.
Прошло двадцать пять лет. Мы все еще едим мясное из этих тарелок…
Открыли Америку
Лет пятнадцать назад мы с мужем впервые оказались в Чикаго холодным, ветреным февралем. Он приехал на конференцию, а я составляла его свиту.
Поселили нас в Скоки — скучном районе, неотличимом от такого же района в любом другом городе мира. Кто смотрел «Иронию судьбы», поймет.
В первый вечер, надеясь найти продуктовый магазин и купить чего-нибудь на ужин, мы слонялись по продуваемым, стылым, однообразным кварталам. Привыкли попить вдвоем чаю с чем-нибудь вкусненьким — какой-нибудь эдакий сыр… вы меня понимаете. Салатик… Рыбка… Ну и ма-аленькое пирожное, уже с самим чаем. И в Европе как-то всегда в этом преуспевали…
Мы пытались расспрашивать прохожих, и каждый раз по их наводке выходили к каким-то тусклым заведениям общепита. В конце концов наша настойчивость дала плоды, и мы обнаружили огромный супермаркет.
Магазин как магазин, ничего особенного. Вдоль стен стеллажи — все, что можно съесть, расфасованное по маленьким баночкам, коробочкам и пакетикам. А в середине зала — большие поддоны с чем-то чудовищным. Вероятно, это можно назвать овощами. Таблички извещали, что метровой длины толстенные полосатые палки называются огурцами и стоят по двенадцать долларов за штуку. Помидоров мы тоже не признали в лицо. Яблоки, на какие Адам не польстился бы… Еще какие-то подозрительные колючие шишки — не питайя и не личи, а черт знает что. Клубника — ну, допустим, это можно было назвать ягодами…
Короче говоря, мы купили свой ужин и съели его без удовольствия. Вкус продуктов вызывал в памяти забытое слово «папье-маше».
Назавтра Лева отправился на конференцию, а я в Чикаго. Центр был изумительным! Огромный, роскошный, столичный, совсем особенный. Две проблемы мешали мне наслаждаться жизнью. Тот язык, на котором они говорили, я не понимала. А то, что я считала английским, вызвало насмешки у водителя автобуса, которого я спросила, где лучше выйти. И я ужасно боялась потеряться в огромном городе и больше никогда не найти Леву и нашу блеклую гостиницу с остатком огурца в холодильнике.
Все же я пошла в музей — замечательный чикагский Музей искусств — и побродила по городу. В холле огромнейшего, неописуемо прекрасного небоскреба начинался аукцион. Я осмотрела лоты и их начальную цену. Ни один из этих предметов не был мне нужен. И я не могла представить человека, который бы ими соблазнился.
Потрясенная увиденным, вышла на площадь и поняла, что остановки правильного автобуса мне не найти никогда в жизни. Волнуясь, я остановила такси. Тут меня ждал приятнейший сюрприз. Водитель говорил на том английском, где th произносится как «з». Мы сразу почувствовали себя родными. И правда — он оказался палестинцем из Газы. Мы сладко поговорили: он о том, что его жена и дети заперты нашими войсками в Газе и ему невозможно с ними встретиться; я о том, что моя восемнадцатилетняя дочь вынуждена служить в армии, вместо того, чтобы учиться, бегать в кино и секретничать с подружками. Беседа получилась очень душевная. Расплачиваясь, я выслушала его пожелания мира, и сама пожелала ему того же. Расстались добрыми знакомыми, почти приятелями.
Мы еще покатались по Америке, съездили к друзьям, с которыми не виделись много лет. Побывали в Сан-Франциско, в Нью-Йорке…
Лучшие города Америки прекрасны, как Флоренция или Париж. Только три вещи категорически отличают их от европейских: гнусный кофе, невнятный хлеб и фрукты пластмассового вкуса. Да ведь не хлебом единым жив человек. Мы уезжали в восторге от того, что увидели.
В аэропорту, откуда мы вылетали домой, всем пассажирам раздавали какую-то информационную бумажку о правилах безопасности. Каждому — на своем языке. Множество бумажных стопок лежало на стойке. Французам давали по-французски, немцам — по-немецки. У нас полненькая черная девушка за стойкой спросила, откуда мы приехали. Мы сказали: «Из Израиля!». Она обратилась к другой, такой же толстушке, но с множеством косичек. Та презрительно ответила: «Ты что, не знаешь? Израиль — это где Иерусалим! На каком языке говорят в Иерусалиме?»
Первая понимающе кивнула и выдала нам две бумажки, напечатанные изысканной арабской вязью.
И да поможет вам Бог!
Представьте себе, что вы ведете двоих детей — четырех и полутора лет — в детский сад. И вы не нашли стоянку ближе чем в двух кварталах от места назначения. И что дети, которых вы утром с трудом умыли и одели, теперь не желают вылезать из своих кресел безопасности. И вам приходится взять на руки обоих, не говоря уж об их ранцах, курточках и любимых игрушках, которые они отказались оставить дома.
Подумайте о том, что через полчаса у вас презентация, которая решит, получите ли вы многомиллионный самостоятельный проект или будете и дальше прозябать в качестве безотказной палочки-выручалочки и любой бочке затычки. Прикиньте теперь, что вы еще не решили важнейший стратегический вопрос, который будет задан вам немедленно по окончании вашего доклада.
На этом фоне ваша дочь хочет пить. Вы обещаете ей, что она получит питье в садике, но это ее ни в коей мере не удовлетворяет. Она хочет пить СЕЙЧАС, и никакое промедление невозможно.
И пусть теперь какой-нибудь Песталоцци вас осудит, если вы ставите ее на ноги и говорите:
— Я отведу твоего брата в садик, а ты подожди тут. Я принесу тебе попить. Если придет бабайка, скажи ему, что папа скоро вернется. Или, если хочешь, скажи ему, что ты хочешь пить… Или мы можем вместе пойти в садик, и ты попьешь там…
— Пойдем вместе, я попью там! — беззаботно соглашается жертва вашего педагогического коварства.
Моление о чуде
Эту историю я то ли прочла в детстве, то ли выдумала сама. Она волнует и тревожит меня.
Отец Себастьян был приходским священником в маленьком городе в Андалусии. Он был еще молод, но жизнь его уже была расписана на десятки лет вперед. Прихожане любили его проповеди. Он был человеком образованным, но говорил просто и сердечно и ни с кем не был суров. Хотя сам падре был нередко печальным, он любил чужую веселость и легко прощал грехи, вызванные легкомыслием.
К своему священническому сану отец Себастьян относился очень серьезно. Иногда его посещали сомнения и греховные желания. Тогда ему казалось, что он недостоин соединять двух отдельных людей в неразделимую пару, или отпускать от имени Бога тяжкие грехи. Но и другие священники были не лучше. Он не знал их тайных мыслей, однако поступки их были небезупречны, и тем не менее они соборовали и венчали, крестили и отпевали.
На исповеди Себастьян всегда рассказывал о своей неуверенности, и отец Хосе, который знал его с детства, легко журил за эти сомнения и, кажется, любил за них своего ученика и воспитанника еще больше.
Однажды ночью в дом священника постучались. Сеньора Луисия прислала соседского мальчика с просьбой немедленно прийти для соборования. Ее муж давно болел туберкулезом, и вот он умирал. Отец Себастьян почти бегом взошел по крутому переулку, ведущему к дому Луисии и Педро Гонзаго. Ему было страшно. Весь приход знал, как сильно они любят друг друга. Что за слова может он подобрать для ее утешения? Как уговорить верить в милосердие Божие, когда Господь отнимает у нее человека, без которого жизнь ее лишена смысла и на многие годы будет наполнена одной болью?
Когда священник вошел, дон Педро Гонзаго был еще жив. Отец Себастьян хотел начать соборование, но Луисия упала перед ним на колени, цепко обхватила его ноги и, рыдая, стала умолять вернуть ей мужа.
— Вы святой человек, — захлебываясь, кричала она, — вы можете! Возложите на него руки и скажите то, что сказал Господь наш Иисус, воскрешая Лазаря! Я люблю его не меньше, чем сестры любили того!
Отец Себастьян объяснял ей, что не способен, не умеет, не вправе — она не слышала. Содрогаясь от ужаса, он понял, что не может противостоять ей и сейчас совершит святотатство, которое будет терзать его всю жизнь до последнего дня. Он кивнул, высвободился из ее рук, положил ладони на лоб умирающего и сказал:
— Педро, встань и живи!
Больной открыл глаза, вытер рукавом пижамы смертный пот, выступивший на его лице, и сказал буднично:
— Так вы действительно святой? А я думал, Луисия преувеличивает.
Он спустил ноги, нашарил под кроватью ночные туфли и встал. Себастьян почувствовал, что дурнота заливает его сердце. Еще пару секунд он видел в тумане, как Педро шарит в буфете в поисках чего-нибудь вкусненького. Потом потерял сознание и упал на ковер.
Дальше пошли ужасные дни. Отца Себастьяна вызвали в Севилью. В епископате почтительные чиновники расспрашивали его о детстве, интересовались, уважали ли соседки его матушку и в каком возрасте прошла конфирмация. Сам епископ несколько раз удостаивал своей беседой. И все, все спрашивали, считает ли он сам чудом исцеление сеньора Гонзаго.
После возвращения из Севильи отец Себастьян больше не ходил в свою церковь. Он оставался дома, занимался домашними делами, которые ужасно запустил: навёл порядок в сарае, построил беседку в саду, побелил стены и разбил грядки с цветами.
Соседка, которая приходила стряпать, рассказала, что супруги Гонзаго открыто называют падре святым и, по слухам, ожидается приезд комиссии из Ватикана.
Когда комиссия из папской академии исследовала вопрос со всех сторон и отбыла в Рим, Себастьян уже покинул Испанию и работал в Мексике учителем испанского языка и литературы. Он прочёл в газете, что Папа в специальном письме признал чудом исцеление смертельно больного в Андалусии, и только пожал плечами.
В воскресенье учительница арифметики, тридцатилетняя вдова, симпатизирующая новому коллеге, предложила ему сходить вместе к мессе.
— Я был бы рад, дорогая, сопровождать вас куда угодно, — галантно ответил он, — но в церковь я не хожу. Я не верю в Бога.
Еврейские напевы
В первом классе учительница посвятила целый урок детальному заполнению какого-то вопросника министерства просвещения. Каждого спрашивали, кто он по национальности, кем работают его родители, сколько в семье детей, сколько комнат и прочее в этом роде. Когда пришла моя очередь, я изрядно смутилась. Мне было неловко признаваться, что я еврейка. Причем неловкость была вызвана исключительно скромностью. Мне казалось, сказать, что я принадлежу к своему народу, — это как бы бесстыдно признать, что я лучше других.
С возрастом я узнала, что отнюдь не всё человечество считает, что евреи — самые милые и симпатичные люди на земле. И не каждый жалеет о том, что ему не повезло родиться евреем. Да и сама я, познакомившись поближе с некоторыми своими родственниками, усомнилась в превосходстве нашего народа над другими.
Мы с братом с удовольствием хихикали, когда приходили списки лауреатов Ленинской и Государственной премии и наши бабушки и дед углублялись в непонятные названия премированных научных работ и высчитывали, сколько из лауреатов в каждой теме евреи. Иногда фамилии были обманчивы, и они жарко спорили, может ли какой-нибудь Михельсон оказаться немцем, или все-таки и он из наших.
Есть анекдот такой старый, что уже могли появиться люди, которые его не слышали. Еврей сидит в оперном зале, слушает «Евгения Онегина». Программку не купил — пожадничал. Спрашивает у соседа: «Татьяна — еврейка?» – «Нет!» — «Может, Онегин еврей?» — «Нет!» — «Ленский? Ну хоть кто-то там еврей?» — «Няня. Няня еврейка». — «Браво, няня!!!»
Нам в детстве это было смешно и немножко противно. А теперь, будучи в возрасте тех бабушек, я обнаруживаю, что чуть ли не в каждом моём рассказе упоминаются еврейские обычаи, которым сама не следую, религия, которую не исповедую, история, которую плоховато знаю, или хотя бы еврейский язык, на котором я говорю, как кухарка, а читаю, как третьеклассник.
Один московский приятель даже удивлялся, отчего эта тематика переползает из текста в текст. Я не сумела вразумительно ответить, и он перестал заходить ко мне в журнал. Вероятно, надоело однообразие.
Покаянно сообщаю вам, что и сегодня хочу написать про шиву – семидневную скорбь по умершему. По нашему законодательству человек, у которого умер отец или мать, муж или жена, сын или дочь, брат или сестра, получает оплаченный отпуск на семь дней после похорон. Эту неделю он проводит в доме покойного, сидя на низеньком сидении, не бреясь и почти не умываясь, избавленный от всех прочих забот, кроме воспоминаний об умершем.
Разумеется, тут же толкутся внуки, племянники, тетки и двоюродные со своими женами и детьми. Еду на всю ораву приносят соседи и дальние родственники.
Посетить скорбящего за эти семь дней должны все его добрые знакомые. Приехать из других городов. Прийти в хамсин или под дождем с ветром, снегом и градом (специфически-израильское изобретение метеорологов), поручив соседке забрать ребенка из детского сада. Отпроситься с работы или прибрести после окончания рабочего дня, с трудом разыскивая в незнакомом районе адрес и стоянку для машины. Очень веские должны быть причины, чтобы не явиться на шиву, которую сидит хороший знакомый. И никакие причины не позволят уклониться от шивы друга или соседа.
Дверь в квартире открыта. Заходят без стука, целуют кого положено, пробираются к тому однокласснику, сотруднику или партнеру по теннису, к которому пришли. Десять минут разговора, съедено несколько орешков, выпит стакан сока – нужно уступить место следующим. А наша функция закончена. Заключительная фраза – «Нитраэ бесмахот» («Увидимся на радостях»).
Уфф! Мы вышли на воздух. А они, скорбящие, остались внутри в духоте, шуме и толкучке. Измученные головной болью, усталостью и креслами с подпиленными ножками, с которых встать – целое событие, а усесться опять – только с помощью внуков.
Зато – верьте слову опытного человека — нестерпимое горе не забылось, конечно, но потерлось и потускнело. Приручено этой суетой и мельтешением. Нашло в душе свое место, и теперь с ним можно существовать. Слезы, выплаканные на людях, не так горьки, как те, что льются в одиночку.
Что говорить – евреи умеют утешать скорбящих. Обильная многовековая практика…
Несмотря ни на что
Смотрела вполглаза какой-то фильм по телевизору. Там два ковбоя в горах устроились ночевать в одной палатке и как-то случайно, ненароком сделались любовниками.
Задумалась… А если бы второй был женщиной? Сколько хлопот! То она девственница, то у нее месячные, то голова болит; враз забеременеет — и уж тогда совсем кошмар: то тошнит, то ноги опухают, а то просит омаров со спаржей. А потом вообще караул — рожает! А кто будет за овцами смотреть? И что вообще делать прикажете с этим внезапным младенцем в палатке на пастбище? Не-ет! Между мужчинами куда как безопаснее, гигиеничнее и спокойнее.
И проказливая мысль побежала дальше. Женщины тоже могли бы устроиться между собой… Не хочется? Мало ли что не хочется, а мы делаем! Если для общественного блага и соблюдения приличий… Может, мне ногти на ногах красить не хочется…
Вообще, межгендерные сексуальные связи надо… ну, не то чтобы запретить — а не поощрять. Разве что в целях размножения, для тех, кто любит все натуральное. Размножение без участия медперсонала. С пометкой «био».
Для меньшинства, которое не боится косых взглядов. Для тех удальцов, что готовы бестрепетно сказать обеим мамам:
— Я люблю женщину и собираюсь с ней жить! Пойми, мама — это любовь! Такая же, как у вас с мамой! Простите меня, я не могу иначе! Да, я знаю, что она мне не пара. У нее другая ментальность, и нам друг друга не понять. Она никогда не полюбит футбол и мотоциклы. И все четверо дедушек будут убиты горем. И у нас могут родиться незапланированные дети. И в старости она станет исключительно безобразна, как ни один мужчина… А все же она моя судьба! Рок!
О слезах
В детстве слезы были моментальной и спасительной реакцией на все беды и горести: упала, прищемила пальчик, не пустили к подруге, брат сказал «Нелинька-лапочка, половая тряпочка». Плач доказывал серьезность проблемы, призывал на помощь, упрекал обидчика: «Видишь, до чего ты меня довел?», взывал к утешителю, а в самом крайнем, безутешном случае уводил в сладкий безгорестный сон, который стирал все бедствия, так что утром нельзя было и вспомнить, отчего плакалось с вечера.
В моем детстве плакать полагалось только женщинам. Мужчины и даже мальчики презирали слезы. Шестилетнему говорили с укором: «И не стыдно тебе? Ревешь, как девчонка!»
Поэтому романтическая литература поражала и изумляла. Героические Тариэл и Автандил, не снимая тигровой шкуры, проливали слезы по любому поводу: от любви, из умиления, в знак дружбы или вассальной преданности. Кажется, и юный Вертер не чурался проронить несколько слезинок или даже оросить слезами заветное письмо. Впрочем, не помню наверное. Мои герои — Атос, Портос, Арамис и капитан Блад — скорее дали бы себя изрезать на кусочки, чем стали прилюдно распускать нюни.
Когда я выросла, плакать публично было уже не совсем прилично и женщине. Дома это, конечно, допускалось. Особенно в семейных ссорах со свекровью и золовками. И, разумеется, как ultimа ratio в спорах с мужем. Но рыдать из-за незачета в университете считалось дурным тоном. И на работе следовало быть сдержанной. В крайнем случае, поплакать в уединенном уголке, потом заново подкрасить ресницы, припудриться и выйти как ни в чем не бывало.
Другое дело — все, что связано со смертью. В наших краях умерший проводил в гробу у себя дома пять-шесть дней до похорон. Родня дежурила у гроба, вечерами сходились знакомые посочувствовать. Тут не было никаких ограничений — плакала вдова, дети, внуки, соседки. И дальние родственники из жалости к умершему и оставшимся не могли, да и не должны были сдерживать слез. Уже не было плакальщиц, но общественное мнение все еще ожидало яркого проявления чувств. А в традиционных семьях женщины еще царапали себе щеки и кричали умершему обидные слова за то, что он ушел один, а их оставил мучиться в этом пустом и холодном мире.
Я на похоронах мужа, кажется, не плакала. Впрочем, не помню. В Израиле хоронят в день смерти, так что ошарашенные близкие с трудом успевают понять, что происходит. Благо «Хевра Кадиша» берет все технические проблемы на себя, а сознание возвращают потом, почти насильно, многие десятки людей, которые семь дней после похорон приходят домой утешать. Рассказывают, расспрашивают, мельтешат, приносят еду, тормошат и не дают сосредоточиться на понимании того, что случилось и чего уже не воротишь.
После всего, с моими эмоциями произошло что-то странное. Я совершенно перестала плакать. Слезные железы перестали производить соленую жидкость сверх той, которая необходима для зрения. Смеяться я продолжала по привычке, поскольку мимические мышцы легко изобразят все что угодно. Но эмоции, которые должны были сопровождать этот процесс, пересохли, как и слезы. Так что несколько лет я провела, ловко и уместно изображая человеческие чувства, которых отнюдь не испытывала.
Занятно, что из эмоциональной пустыни на плодородную почву, где бьют родники слез и цветут кусты радости, где скачут зайчики удивления и слоняются гиены гнева, меня вывел «Живой Журнал». Я написала с десяток рассказиков, и у меня появились читатели. Кто-то похвалил, кто-то написал личное письмо, кто-то позвал на пикник, кто-то пошутил, и оказалось, что смешное всё ещё присутствует в мире.
Есть ещё неожиданное и занятное, печальное и возмутительное. И для слез еще есть множество поводов — сочувствие, разочарование, обида. А кто не знает слез, тому недоступна и радость — две стороны одной медали.
Еще раз про любовь
Года два назад у меня был пациент. Несмотря на возраст между пятьюдесятью и шестьюдесятью, отрекомендовался Жориком. Опухоль располагалась в горле и по своим свойствам была практически неизлечима. Так — процентов пять в его пользу. А девяносто пять в пользу смерти.
Но доктор попался оптимистичный. Назначил лечение невиданной агрессивности. Огромную дозу на колоссальную область. Мы с врачом много обсуждали подробности плана, и я хорошо представляла, какой сложности и мучительности лечение предстоит.
Поэтому, когда пациент объявился, я часто и охотно разговаривала с ним. Ожидая своей очереди, он каждый раз заглядывал в комнату физиков и выманивал меня в коридор. Мы беседовали на разные темы. Он рассказывал мне истории из своей жизни провинциального милиционера и расспрашивал о принципах радиационного лечения, каждый раз повторяя, что он в школе милиции проходил «про радиацию» и поэтому отлично понимает всё.
Дальше ему стало хуже. Жена привозила его в коляске, он почти потерял голос, похудел на много килограммов и выглядел как привидение. Но разговоров со мной не пропускал. Теперь жена заглядывала в комнату физиков и вызывала меня наружу. Я, естественно, оказывала им мелкие услуги — сообщить по телефону результаты анализов, поговорить с врачом, выпросить у секретарши какую-нибудь справку и всё в этом роде. Жалко его было ужасно.
Закончив лечение, он звонил мне домой по телефону, номер которого узнал неведомым мне способом. Когда голос совсем отказывал, посылал СМС. А потом освоил вотс-ап и стал присылать бесчисленные картинки с котятами, чашками дымящегося кофе, рисованными пожеланиями доброго утра, букетами цветов и всякой оптимистической дребеденью, которая должна была поднять мое настроение.
Представьте — он выздоровел!
Я была в восторге и не верила такому счастью. Но тут наши отношения стали осложняться. Жорик объяснялся мне в любви. Говорил, что бессонными ночами думает обо мне. Что я не только добра, как ангел, но и хороша собой, элегантна и грациозна.
В конце концов это стало сердить меня не на шутку. Только представьте: я весьма положительная пожилая женщина. Ростом полтора метра. С избытком веса. И четким представлением о своей внешности. Я и в молодости не была даже симпатичной, а о красоте и грациозности не упоминал даже мой муж, который действительно любил меня. Чего нет, того нет!
Кроме того, Жорик теперь обращался ко мне на «ты». Каждый месяц он приходил на проверку к своему врачу, отлавливал меня, как я ни скрывалась, и затевал долгие душевные беседы, иногда осложненные дарением букетов роз. Мои коллеги хихикали — кто их осудит?
Я забывала о нем на несколько дней, но он не пропадал.
Вчера он позвонил мне на работу. Я была ужасно занята и не сразу сообразила, кто может обратиться ко мне словами: «Привет, котенок!»
Всему есть предел! Эта слюнявая фамильярность вызвала приступ ярости. Я швырнула трубку и в полный голос повторила злобно: «Котенок!»
В нашей комнате в этот момент находилась медсестра отделения — цветущая блондинка сорока лет. Она живо заинтересовалась происходящим. И я, конечно, рассказал
