Город звериного стиля. Посмотри в глаза чудовищ
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Город звериного стиля. Посмотри в глаза чудовищ

Тегін үзінді
Оқу

Ольга Апреликова

Город звериного стиля

Посмотри в глаза чудовищ






16+

Оглавление

Предисловие

Дорогой читатель! Думаю, у этой книги много читателей, но я пишу тебе. Это книга, хоть и написана в жанре фолк-хоррора, то есть мистической фентези, не совсем сказка. Даже совсем не сказка, скажу прямо. Она про Урал. Край сам по себе волшебный, где лучший реалист — Бажов. Она в значительной мере про геологов, волшебников своей науки. И книга совершенно точна и реалистична в отношении спелеологии, карстологии и геологии. Насколько это возможно в художественной книге. И в то же время она про то, что наш мир по-северному многослоен, что мы живем в суровом мидгарде, под которым в недрах хельхейма спят чудовища, сокровища и древние боги манси. Но над нами — азгард, где живет любовь, дарящая нам всем надежду на лучшее. Она про всех нас, про чудовищ и ангелов внутри нас. И про Урал.


Юрий Долотов, геолог, спелеолог, писатель

Глава 1. Цвет «Малахит»

1.

Со Снегурочкой что-то было не так. С виду правильная, шубка-кокошник, и сама девчонка красивая, длинноногая, и голос звонкий — на весь зал, музыку перекрывает, и вот познакомиться бы…

— А, это одноклассница теперь твоя, Богодай, из одиннадцатого «А», –директриса заметила, на кого он смотрит. — Хорошая девочка. И класс хороший. Елку к завтрашнему празднику репетируют, молодцы, — она посмотрела на маму: — Теперь после каникул жду документы, — керамическая улыбка и ему тоже: — Если хочешь, иди в зал к ребятам, познакомишься.

— Спасибо, но еще столько дел, — мама все нервничала.

Что ей сказать, чтоб наконец успокоилась? По большому счету Мур ведь на нее не злился.

— Нам к нотариусу, мы…

Снегурочка выпорхнула из дверей актового зала и едва не влепилась в директрису:

— Ой, а нам бы еще один микрофон, а то…

Глаза зеленущие, как весна. Воздух вдруг стал не нужен, и Мур перестал дышать. А, так вот в чем дело: узоры у нее на шубе-то тоже зеленые. И на кокошнике — зеленые. Цвет для Снегурочек совсем неподходящий. И косы нет, темные волосы распущенные, если погладить –шелковые, наверно… Какая ж она, эта одноклассница Богодай… Взять эту зеленоглазую себе и ото всех спрятать.

Богодай вся сверкнула, как изумруд, и снова уставилась на директрису:

— Я у завуча спрошу, можно?

Директриса милостиво кивнула:

— Спроси. Найдут тебе микрофоны. Да, вот новенький в ваш класс, знакомьтесь, — и вновь обратила внимание на маму: — Давайте провожу вас. Вы же понимаете, ситуация нестандартная, и…

От Богодай пахло яблоками. Стоять бы, дышать ею и любоваться. Мур спросил:

— Как тебя зовут, Снегурочка?

— Какая Снегурочка, — засмеялась она. — Не видно, что ли? Не узнал? Я — Хозяйка Медной Горы! Каждый новый год, с садика еще, всегда я — Хозяйка!

Что-то совсем из детства, зеленое и каменное, замелькало в голове. Но неясно:

— Я не в теме. В Петербурге на елках все больше Снегурочки, а не хозяйки. Расскажешь завтра? Во сколько приходить?

— Откуда-откуда ты? — обомлела девчонка. — Ты что тут — к нам? Что, так бывает, что ли? С ума сойти! Оттуда! Зачем?!

— Семейные обстоятельства, — не вываливать же на нее самосвал всех этих его сложностей. Да и вообще — не вываливать. Ни на кого. — Доучусь тут. С тобой. Слушай, я ляпнул, не подумав, — заторопился он. — Давай утаим это дело, а то чего объяснять всем.

— Культурную столицу тебе не простят, — нахмурилась девчонка. И тут же засмеялась: — Ладно, договорились, но, чур, мне ты правду расскажешь, чего вдруг тебя сюда занесло. Давай, завтра приходи, поможешь. И если что, ты теперь — мой парень, понял?

— Какая скорость, — восхитился он.

— А что, есть возражения? В Петербурге плачет чье-то верное сердце?

— Какие могут быть возражения под взглядом таких глаз!

— Цвет «малахит», — загадочно усмехнулась девчонка. — До завтра, да? Смотри ж, ты обещал!

— Ты тоже!

Снаружи снега, крыши, деревья стали синие, пахло тоже яблоками — разве зима может так пахнуть! Как Богодай совсем. Странная какая фамилия. Что, эта изумрудная одноклассница так и будет мерещиться? А чего ж. Красивее ведь всех девчонок, что он видел. Пусть мерещится. Только она-то что в нем увидела? Он ведь простой. Разве что парня из Петербурга? Хотя что ей до этого? Какая корысть?

Снег. Сыпало сверху, мело по белым дорожкам; в громадах строящихся домов напротив школы сверкали синие огни сварки. Какой же синий этот город. Весь день казалось, что они сошли с поезда по ошибке, что реальная жизнь осталась далеко за бесконечно громыхающим мостом над белой в синих торосах Камой, на том берегу — а тут что-то совсем другое, колдовское, как сам этот морозный город. Мимо прохромала странная, как из прошлого века, в черном, длинном до земли, старуха — она зачем-то несла старую, в облезающей краске, деревянную лыжу — одну. Может, тут в самом деле ведьмы водятся? Следом промчались мелкие пацаны с клюшками наперевес и коньками за спиной.

— Тут раньше в каждом дворе хоккейные коробки были, — сказала мама. — Ну что, родной, не передумал? Школа-то так себе.

— Школа как школа, — он оглянулся на композицию из двух слепленных трамвайчиком зданий, двухэтажного старинного и громадного советского. — Странно как-то, разве так строят? Да какая теперь уже разница. Полгода всей этой школы, и все. Не волнуйся. По-моему, мы все правильно сделали.

— Не уверена. Ну, твой дед, тебе и решать. Наследство.

— Хибарка под снос, — отмахнулся он. — Просто интересно стало. И… Да, я деда пожалел. Он так захотел, чтоб я остался, что сразу это смешное наследство и предложил. Ему одиноко.

— Добрый ты, Мурашка. А наследство не такое уж смешное. Не в хибарке дело, а в том, что под ней. Смотри, это ж практически центр, тут земля уж поди диких денег стоит.

— Так ты потому не против, чтоб я остался?

— И потому тоже. Я… Мне кажется, ты тут… Счастливее будешь. Я ж тоже вижу, как у Петра Петровича глаза светятся. Но… Сложный он человек, скрытный. Вот ты веришь, что он не может позвонить твоему отцу?

— Экспедиция же, — Мур пожал плечами.

— Зимой? — Мама поежилась. — Тут вон стужа, а на Северном-то Урале… Все вышки связи перемерзли, что ли?

Мур и сам понимал, что зимой геологи не выезжают. Ищи там ископаемые-то под снегом и льдом, как олень ягель, ага, в мороз. И тут-то вон какая доисторическая холодина. В общем, отца в городе нет, документы не подписать, значит, никакой заграницы. Хотя Мур и раньше там не бывал, в каникулы хватало дачи. «Обойдетесь», — говорил отчим и улетал в Европу «по работе», а они втроем и мама оставались на шести сотках кормить комаров и поливать редиску. Редиска была невкусная, едкая.

Хоть отчим и в самом деле, наверно, крутой специалист, им с мамой, наверно, сложновато было растить их троих. Какой уж тут туризм. Сколько он помнил, мама всегда была грустная, экономила денежки. И сейчас: смотрит на все вокруг без улыбки, вроде бы даже с испугом. Когда ждали автобус на остановке, мама добавила тихонько:

— Не очень я деду верю. Скрывает он что-то. Ну, как это так, что он не знал о тебе? Может, и на меня в обиде, что тебя увезла, да и вообще утаила. А тебе он потом ту правду, которая ему правдой кажется, раскроет, родному-то внуку, — она вздохнула. — Кто еще обижаться-то должен.

Подкатил красный автобус с медведем, нарисованным на боку. Внутри народ предновогодний, и кто-то елку на задней площадке везет. И опять эта черная ведьма с лыжей, стоит посреди автобуса, всем мешает. Во рту у нее что-то светится? Да нет, показалось. Окна заиндевели. Мама вдруг, как девчонка, подышала на стекло двери, долго смотрела в дырочку. Через пару остановок они сошли, и мама сказала:

— Ой, а Разгуляй-то вон сносят.

— Что сносят?

— А казалось, он будет всегда… Вот, райончик у дамбы, весь левый край у лога. Город триста лет назад отсюда начинался.

Мур узнал горстку белых крыш черных домишек, сбившихся на пятачке между современными громадинами и обрывом в лог. Тут живет дед.

— Домишки маленькие, ветхие. Видишь, как новая-то застройка прет, город не узнать. Жить-то людям нечем, только стройкой. Заводы оборонные давно уж позаброшены. Так что и тут все застроят. Как Петра Петровича домик-то уцелел? Чудо, а то б не нашли никого. И что он не уехал отсюда за столько лет, не пойму? Ждал, наверно, когда эта земля под хибарками золотая станет, наверно, — мама все смотрела и смотрела по сторонам. — А за логом уж Мотовилиха… Все равно не жалею, что уехала. Не вернусь сюда больше. Места, где плохо пришлось, потом никак не полюбишь.

— «Плохо пришлось»?

— Дело прошлое. Надеюсь, тебя-то Урал не сожрет. Меня вон не успел, поперхнулся. И ты насовсем не оставайся. Смотри, в пять нотариат, пока еще можешь передумать, а потом — все.

— Мам, не передумаю я. У вас там дело долгое, пока устроитесь еще, пока близнецов там в школу, пока финский учить. Еврики не лишние, чтоб на меня еще тратить, на такого лося. Во-вторых, тут интересно, как в параллельном мире. Все другое. Странный город.

— Ты не представляешь, насколько, — усмехнулась мама. Она тоже знала, что без него ей будет легче. Во всех смыслах. — Ладно, твоя жизнь, сам решай, что с ней делать. Большой уже. Может, так оно и к лучшему, себя узнаешь, повзрослеешь. Деньги буду присылать. Я тебе что могла — предложила, но… Сынок, серьезно, как только что — уезжай домой.

— Что «что»?

— Если б я знала! Мало ли!

Она все нервничала. Как будто боялась этого города. А еще боялась, что Мур ее осудит. Потом он жалел, что не догадался в этот момент остановить ее и обнять. Он бы тоже на ее месте нервничал. Всю его жизнь она скрывала, что отец, оказывается, не умер. Зачем? Что, Мур бросил бы ее за малейшую обиду и помчался к папочке? Что у них там стряслось? Может — он сам и стрясся? Мало ли. И дальше бы скрывала, и он бы принимал все как данность, нет отца и нет, обычное дело, вон у половины одноклассников отцов днем с огнем не найдешь. Жизнь как жизнь.

Но осенью про отчима вдруг вспомнила та финская фирма, с которой он работал раньше, когда его предприятие проектировало и строило для финнов горнопроходческое оборудование, и предложила крутую работу на самом севере Финляндии, и можно взять с собой семью — кто ж откажется. Мама занервничала. Потому что городок этот в Лапландии, где рудники, и нужно, чтоб это самое оборудование работало, уже за Полярным кругом. Надо паковать чемоданы — а Мур неожиданно стал семье проблемой. Мама занервничала еще больше. Муру еще не исполнилось восемнадцати, и требовалось разрешение на выезд от родного отца. И мама созналась, что не то что никакого свидетельства о смерти нет, но и вообще отец живет своей жизнью на Урале, и, видимо, за разрешением придется туда ехать, искать его, а то не дозвониться. Вот и приехали. И, хоть разрешения не добыть, поскольку отец в экспедиции, Мур верил, что, похоже, приехали не зря — в каком-то еще более важном смысле. Здесь-то он не лишний, здесь вон у него — родной дед, настоящий, и отец где-то, можно будет с ним потом как-то встретиться. И больше не быть безотцовщиной. И пасынком отчиму не быть. А быть… Кем? Собой? А он сам — кто? Ну, в общем, никто.

Как же вести себя при встрече с отцом? Стрясется же когда-нибудь эта встреча. Все эти дни и дома, как решили ехать, и в поезде, провожая глазами черно-белые, будто простым карандашом нарисованные ландшафты за вагонными окнами, Мур чувствовал себя как в безвоздушном пространстве: зачем ему отец? Считаться теперь с ним. Ладно он сам — пацан, который ничего не знал, но отец-то что — плевать ему было, что есть сын, что нет?

Временами шел снег и стирал страну снаружи «Демидовского экспресса» окончательно. В снежном стекле отражались стаканы с темно-кирпичным чаем и ярко-желтыми кружками лимона, сверкали ложки и подстаканники с вензелем «РЖД» — мама все пила чай, хрустела ванильными железнодорожными сухариками, наверно, чтоб не нервничать.

И с мамой — как ей теперь верить? Почему она скрывала? Он так и не решился спросить. Боялся, что для мамы этот повод приехать за документами — что-то вроде мести отцу, мол, посмотри, я все смогла сама, сын взрослый, смотри-смотри, мерзавец, сколько ты упустил. Мама умная, конечно, да только весь ее ум замешан на эмоциях. Не разобраться. Нет уж, пусть они, взрослые люди, живут как знают, а он тоже будет сам по себе.

И вообще Мур сомневался, что понравился бы отцу. Тот — геолог-экспедиционник, такие ценят сыновей крутых, у которых руки откуда надо растут, а Мур что: худой, тупой, ниже всех парней в классе, и кем быть — до сих пор не знает. Мама хочет, чтоб юристом. Отчиму — плевать, главное, чтоб на шее не сидел.

В Лапландию-то захотелось, когда отчим влез на пьедестал с этим карьерным достижением и завел лекцию, как надо ценить возможности, что он им всем теперь предоставляет, потому что крутой специалист, незаменимый, что его даже в такие трудные времена вот пригласили. Наверно, поучиться где-то в Турку да хоть и в Лапландии — идея крутая, другая жизнь, Европа и все такое, даже отчима можно бы и потерпеть. Построить себе какую-то совсем другую жизнь.

Но Урал — это тоже другая жизнь. И возможности. Самый край Европы, за горами — уже Азия. И город этот, на холмах, прорезанных логами, на берегу широченной реки, за которой синий океан тайги, правда странный. Как будто на голограмму современного многоэтажного города с бесшумными сверкающими трамваями и красными автобусами наложили другую, старинного купеческого городка с нарядными игрушечными особняками. Колдовство какое-то. Эти старинные домики среди теснин многоэтажек, заваленные снегом чуть ли не под самые крыши, со столбами белого дыма над трубами — серьезно, там печки топят! — казались декорациями к фильму про царскую Россию. У деда почти такой же, врос в грунт, как кусок уральской геологии, кирпичным первым этажом. А второй — из бревен, почерневших лет за двести-триста. Мур таких домов и не видел никогда. Наследство, ага. И двор еще, и… Неужели в домике этом правда можно пожить?

А дед-то добрый. Он обрадовался Муру. Может, ему не важно, какой Мур, тощий или мощный? Главное, что внук.

— Давай за дедом и к нотариусу скорей. Потом я в гостиницу, — сказала мама, не отрываясь от экрана телефона. — Ты со мной или у деда уже останешься?

— Я хочу с ним поговорить.

— Ох, передумал бы он… Ну зачем тебе это все? Пожил бы до лета один, — опять завела мама волшебную сказку, которая с сегодняшнего дня уже не имела значения. А мама все в нее верила: — Подучил бы английский, приехал бы к нам, поступил бы в университет в Хельсинки или в Турку, потом…

— Мам, не начинай опять. Я справлюсь. Сама подумай. На кой я вам там в Финляндии сейчас? Осмотрюсь тут, а там и лето, и день рождения. Никакого разрешения не надо будет, захочу — действительно приеду к вам.

— Захочешь? Это вряд ли. А может, и правда, тут поступить проще, а там и в Петербург переведешься. Господибожетымой, зачем тебе этот город? Обидно. Я так старалась уехать, а ты…

— Мам, да ну что ты сразу? Что я тебе, деревяшка, чтоб меня гвоздями к одному городу приколачивать? Мир большой, городов много. Поживу, посмотрю. Тут вон как интересно.

— И девочки красивые.

— Девочки везде красивые.

— Эта малахитница — хитрая какая-то, мне показалось.

— Ну мам!

— И дед тоже чего-то хитрит. Может, пестерь передать хочет?

— …Что передать?

— А, так, суеверия… Давай уедем, Мурашка? Ну, не поедешь с нами сразу, правда один поживешь до лета, все-таки подготовка, репетиторы…

— Мам, обещаю, что поступлю летом, не волнуйся. Может, и не на юридический, но поступлю. Чтобы ты не переживала. А вообще… Ну пойми. Я просто не хочу быть лишним. Я уж столько лет… Терплю. А тут отчима нет, терпеть-то больше не надо! Можно просто жить. Тут я вроде не лишний, вон как дед обрадовался. Да, и разобраться надо. И вообще — мам, ты только посмотри, какое тут все… Даже мороз не злой, а зима — синяя. Как в волшебном мире. Другое.

— Другое, да. Ты поэт, Мурашка, — грустно сказала мама. — Хочется — оставайся. Я же счастья для тебя хочу. Но мне страшно. То на глазах тебя держала и знала, что ты в безопасности, а теперь живи и бойся, как ты тут. Это опасный край. Урал — страна другая, люди другие. Не злые, да, но… Не знаю. Другие.


2.

Гирлянду пришлось перепаивать, звук устанавливать, потом декорации таскать — да хоть сто декораций, этих фанерных щитов, хоть тысячу! Лишь бы только эта одноклассница Богодай попросила. А вот потому что.

А еще… О-о.

А глаза большие зеленые или неизвестно какие там под малахитом, но это и не важно. Сама умная. Как она слушала, как смотрела. Зовут ее смешно, «Долли», но он быстро привык. А еще как карамелька на вкус, сладкая ледышка — Долли. Долли Богодай. На самом деле просто Дашка она, но вот вычитала в десятом классе в «Анне Карениной», что там героиню Дарью Облонскую как-то неожиданно не по-русски «Долли» зовут, и сразу решила, что так, мол, взрослее. А Мур обалдел от «Анны Карениной» — это кто ж сейчас такое читает? Точно, здесь другой мир, другие люди. Он-то еле «Войну и мир» домучил в десятом, да и то лишь из-за Пьера, тезка же, Петр. А Муром он сам себя прозвал года в три. Нормальное имя, может, и короткое, но зато только его.

С утра они вдвоем были, кажется, во всей школе одни, как на Приполярном Урале, и через час уже целовались, и она обняла его, как никто никогда, и прошептала: «Мурчик, какой же ты худой!» Кобальт намалеванных деревьев на декорациях ожил, они зашевелили ветками, куда-то полетел снегирь, щедро и мягко посыпался с белого потолка снег… Потом пришли одноклассники, еще человек семь, а Долька без комплексов льнула к Муру на глазах у всех — парнишки вроде напряглись сначала, помрачнели, а может, показалось. Нормальные парни. И девчонки тоже. Говорок только у них смешной. Ну, и смотрят все, смотрят. Присматриваются. Рослые все, крепкие, что он им — мелкий, ростом не выше Дольки. Ну и что.

Потом резко стало некогда, повалила младшая школа: ни одной снежинки или зайца, все больше медведи, да Огневушки-Поскакушки, да Данилушки в фартуках с картонными молотками, и еще какая-то девчонка высокая, худая-худая, вся в синем и с длинными синими косами из пряжи; забегали взрослые, началась елка. Долька засияла в центре зала, как все уральские изумруды сразу. Какая же она красивая, темноволосая, зеленоглазая! Вот ведь тайная сила!

Мур следил, чтоб со звуком все было нормально, и смысл представления улавливал поскольку-постольку, ревнуя сперва слегка к кудрявому рослому «Данилушке» из одиннадцатого «Б», но потом оказалось, что у того своя невеста, и добро побеждает зло в лице коварной Хозяйки Медной горы Дольки. То есть любовь и верность, все такое. А он бы сам что выбрал? Каменный цветок — это ж бессмертие в мастерстве, нет? Надо сказы прочитать. Пока ясно, что он точно выбрал бы малахитовую Дольку, а не одноклассницу ее в сером платке и зипуне каком-то горнозаводском, Данилушкину невесту.

Между елками они опять целовались. И ели яблоки.

Вечером, как проводил, шел домой в странное это место Разгуляй и улыбался. Ксенон двойчатками сиял сквозь пар, бесшумно плыли мимо космические трамваи в новогодних огоньках. Мороз пер синий, как деревья на декорациях, щипал лицо. И опять все пахло яблоками. Снег повизгивал, жесткий. Стужа. Талый-то снежок дружелюбней. Мур вспомнил, как классе в девятом на даче в гости привезли фигуристую девчонку, и они с близнецами притихли: с отчимом не угадаешь, не с сестрой-братом ли сейчас познакомят, когда одинокие-то тетки с детьми в гости. Отчим, удалец, сам не знает, сколько наплодил: «Пусть наших будет больше!». Мур раньше думал, что не будь его, Мура, чужого, маминого, отчим бы так флагами не махал мимо проходящим флотилиям и маму бы не огорчал. А потом понял, что не в поводе дело, а в неистребимом стремлении к превосходству в количестве: деньги, машины, дети, квартиры, женщины. Такая порода ненасытная. Хапок. Хочет всегда крутым быть — а в главном, в человеческом, прокалывается. Век бы его больше не видеть. Правильно Мур все-таки решил здесь, в этом синем городе, остаться. И так отчиму во всем обязан, так хоть Финляндией и прочей заграницей потом всю жизнь попрекать не будет. И маме без Мура с ним проще делать вид, что они семья обычная, папа-мама-близнецы, без отягощения в виде добрачного пацана.

Та фигуристая, кстати, оказалась не сестра, ф-фух; а как гости наконец отбыли, Мур с близнецами, им тогда по тринадцать было, погнали за дом, и такууую девку слепили в саду! С такими полушариями! Аж отталкивали друг друга: «Пусти, я ж тоже погладить хочу!» И отчим пришел, сам пятерней вокруг по круглому гладкому-то, шевеля усами, покрутил. Снежная девка скалилась, глаза — кусочки шлака.

Близнецам теперь за финками белобрысыми ухаживать, — он даже посочувствовал. Они хоть и младше его на два года, а уже переросли, лоси, одни девки на уме. Сами белобрысые, как финны. Хоккеисты. А он — другой, невысокий, темноволосый. Мурашик, как мама зовет. В дедову породу, оказывается, в отцовскую. Одно лицо с молодым отцом со старых фоток, что дед вчера показывал — фотки тряслись в руках. Бедный. Ну ничего, успокоится.

Мур думал, что остался потому, что деда жалко, а теперь и сам не знал. Долька же. Так что на уме тоже не без девчонок. Тем более вон как повезло. Интересно, не знай Долька, что он из Петербурга, стала бы так ластиться? Может, если все нормально будет, на весенние каникулы свозить ее в Петербург? Мама ключи ведь оставила. И в квартире там будет — вот никого!

И вдруг дошло: мама-то рано утром уехала — села на такси и на вокзал, все! Началась другая жизнь, самостоятельная, а он думал только про Дольку малахитовую эту, и даже не заметил новую жизнь. А ведь — правда все, детство в прошлом. Теперь — сам. Он даже остановился, посмотрел вокруг: снег, дома, люди, чужой город. Ну, как чужой — теперь, считается, и его. К тому же вон у него и в паспорте что написано? «Место рождения гор. Пермь». Удивился в четырнадцать, но это тогда значения не имело. А сейчас? Дед вон до сих пор обалделый. Сказал вчера: «Мурашонок ты, не подделать». А это потому, что у Мура фамилия как у деда и у отца, Мураш. Уральская такая фамилия, объяснял дед, втолковывая что-то там про Мураша — царя муравьев и про золото в самородках, но Мур думал тогда про Дольку и не очень понял про мурашей и золото. Ладно, главное, дед счастлив.

От школы и Долькиного дома в Разгуляй — как на другую планету, вернее, в другой век: через большую улицу и мимо зеркального нефтяного дворца, и дальше в прошлое мимо древнего трамвайного депо, похожего на приплюснутый кирпичный замок. Странно как: депо есть, а рельс из него нет.

Он углубился в заваленные снегом улочки-переулочки. Некоторые дома не казались жилыми, в других светились желтые окошки и вели к калиткам прорубленные в сугробах траншеи. Пахло дымом. Тут они, замерзшие и растерянные, бродили с мамой еще вчера утром, она искала по памяти, где дом деда. А теперь Мур знает, где. И идет туда — домой.

Так, вот почти развалившийся дом без крыши, вот заиндевевшая стена какого-то сооружения, зачем-то обшитого внахлест листами кровельного железа, вот бело-розовый, как пряник, дом со старинными коваными решетками в окнах почти у самой земли, а вот и дедова усадьба. Окна в кирпичном первом этаже тоже вон в землю уходят, надо спросить, сколько ж домику этому лет. Верх черный от времени, в крайнем окне, где кухня, свет за смешными, на пол-окна снизу, выцветшими занавесками. Тропинка к калитке, потом черные от времени, кривые ворота, которым тоже, видать, лет двести, в землю всосало, не открыть больше никогда. А дальше еще домик, как дедов, только в два раза меньше, по паре окошек вверху и внизу. О, а в первом этаже вон свет сквозь сугроб пробивается. Значит, обитаемый. Что там за соседи, интересно.

Мур вошел во двор, вычищенный от снега почти до каменных плит, которыми был выложен. Дед вчера между делом сказал, что это называется «лещадь», мол, так часто мостили дворы на Урале. Куда дед снег-то девает? Под навесом, под чуть покачивающейся тусклой лампочкой в жестяном абажуре, треугольными торцами светлели дрова, как непонятная мозаика, и посверкивал воткнутый в колоду топор. Девятнадцатый век. Сарай рядом, дед сказал, бывшая конюшня — интересно, что там у него сейчас? Он посмотрел на соседский дом напротив: ой, дверь! Тоже в землю вросла, к порогу вон даже углубление со ступеньками вниз, расчищенное, и дверь сама такая богатырская, в пятнах шелушащейся краски, а в кованых петлях — здоровущий амбарный замок. Хм. Мур вернулся на улицу: точно, вон светится снизу в окошке рыжим. Он обошел маленький дом, посмотрел с угла: тут улица поворачивала, и дом торчал бревенчатым сверху, а снизу кирпичным, когда-то беленым боком над сугробами и едва расчищенной, одной машине проехать, полосой проезда. Никаких дверей в этой стене не было. И окон тоже. А дальше забор из бетонных плит и чей-то гараж, потом фонарь и еще гараж — и тупик, вернее, тропинка вниз, в лог, налитый чернотой. Мур поежился и вернулся во двор: в маленьком доме дверь. Замок. За тыльную часть маленького дома заходит навес, там дрова. Значит, что, дед кого-то на этот замчище огромный в маленьком доме запер?

Дед наварил картошки, накрошил ядреного лука в квашеную капусту, нажарил мяса — промерзший Мур очнулся, когда стало тяжело дышать. Тарелки у деда были громадные, фаянс от времени потемнел, потрескался — и на дне каждой был нарисован здоровенный паровой молот и написано: «Мотовилиха». Вообще дедов быт был внушителен. В углу печь с плитой, на ней черные громадные чугуны с кипятком. На стене — сечки, топорики, эмалированные тазы. Ножи и поварешки торчали из здоровенного латунного стакана, присмотревшись, Мур прочитал маркировку: «Снаряд осколочно-фугасный». Гильза! Дед проследил его взгляд и хмыкнул:

— «Урал — опорный край державы»[1], слышал?

Мур помотал головой.

— Это у меня дедынька на Мотовилихинском заводе работал, победу ковал. И батя с ним, пацаном еще совсем, в одиннадцать лет, дед под свою ответственность взял, обучил на фрезеровщика. Так батя всю войну на ящике простоял у станка.

— В одиннадцать лет? — ошалел Мур.

— Взяли. Такое время. Таких, как он, на заводе полно было, постарше, правда, лет тринадцати-пятнадцати. За ударный труд банками варенья награждали. А пацаны убегали, конечно, к черту, мол, ваше варенье, подай свободу, а их чекисты ловили да опять к станку, спасибо, не стреляли, а то вообще б работать некому. Рабочий день по двенадцать часов без выходных. Война. Но мать-то, бабка моя, померла, а что парнишке одному по улице валандаться. Шпаны-то, да беглых, да спецпереселенцев, да мобилизованных и черт знает на что уполномоченных, да простого ворья тут тучи ходили. В цеху тепло, хлеба как мужику дают, по норме рабочей — все парню лучше под отцовым присмотром, да и чекисты не прицепятся. Вот так и выжили…

У Мура оледенели щеки и мороз прошелся по спине. В одиннадцать лет он ленился учить параграфы в детских учебниках и боялся драться — вот и все неприятности. И мама не разрешала самому газ зажигать. А тут — станок размером с комнату. Цех. Завод.

Дед смотрел на него словно бы испытующе. Усмехнулся:

— Урал — дело такое. Судьба Москвы в войну решалась тут — сколько работяги снарядов выточат и сколько пушек отольют. Ну, меня-то батя на завод не пустил, сказал, иди учись… Что, внучок, наелся? Еще, может?

— Наелся. Спасибо, деда!

Странно, но с первого дня Муру легко было называть этого чужого седого старика, совсем незнакомого, добрым сказочным словом «дед». А дед, конечно, был всем дедам дед. Борода, рубаха клетчатая, штаны в заплатках. Совсем бы простак с виду, да вот только вчера у нотариуса Мур видел его в костюме, который сидел на деде так же привычно, как домашняя рубаха. И еще Мур видел жуткое количество книг, заполняющих все комнатушки дома по всем стенам — словно книги были его внутренней оболочкой. В кабинете — стадо компьютеров и на столе книги с дедовой (и его!) фамилией, после которой шло «доктор геолого-минералогических наук, профессор». И еще всякие слова про Пермский Университет и Горный Институт РАН. Ну, и везде полки с камнями и рудами. Родство, конечно, исключает выбор, но Муру казалось, что если б можно было б деда себе выбирать, то он выбрал именно такого. Профессора с топором. Или с кайлом? Геолог, ну надо же.

— Дед, а отец тоже геолог?

— Диссертацию по карсту защищал. Сейчас — другие интересы у него. Более… Прикладные.

— Он тут, с тобой живет?

— Нет, у него вон в новостройках над Камой квартира. Сдаем. А в Кунгуре у меня еще дом, я тоже тебе отпишу.

— Почему мне?

— Потому что ему не надо. Съездим с тобой на днях, дом проведаем.

— У него еще дети есть?

— Ты один, — дед пожал плечами. — Да теперь-то я уж не уверен, мож, он еще кого прячет. Но жениться — не женился, нет.

— Зачем же прячет? Да, дед, кстати, а ты-то сам кого в маленьком доме прячешь? Там свет горит внизу, я с улицы видел. А дверь во дворе — на замке?

— Много будешь знать — скоро состаришься, — усмехнулся дед. — Да мастерская у меня там, парень, я забыл, видать, свет погасить. Бог с ним. Все равно все твое будет… Покажу потом, как пойму, что ты за камешек. С виду-то вроде не пустая порода. Ну что, как в школе? А в школу-то в какую поступил?

— Где взяли. Большую улицу, по которой трамваи ходят, перейти и дальше почти все время прямо-прямо. Можно на автобусе, можно пешком минут двадцать. Около Угольного института.

— Вот так случай! Ну надо же, — хмыкнул дед. — Старая школа, довоенная. Отец твой там учился. И я, только она тогда называлась «Первая Железнодорожная». А в войну там госпиталь был. Завтра пойдешь? Каникулы-то когда?

— Каникулы уже. Но там елки новогодние, я с ребятами познакомился, помогаю им. С девочкой еще, она Хозяйку Медной Горы играет.

— Кого-кого?

— Хозяйку Медной Горы.

— Нехорошо.

— Почему? — изумился Мур.

— А вдруг настоящая приревнует, — усмехнулся дед. — Красивая?

— Очень! Завтра еще две елки с утра, а потом, они говорят, на Егошиху пойдем, кататься. Что такое Егошиха?

— Речка в логу. Кататься? Так тебе чего, санки, что ль, надо?

— Я сам не знаю.

— Да в логу такие склоны! Трамплины видел?

— Нет, я как-то ничего еще толком не видел. Только вокзал, школу да автобусы.

— Я там на Егошихе тоже в детстве катался. На круге деревянном от бочки, — задумчиво сказал дед. Муру почему-то вдруг стало жалко его, старого, костлявого, вернее, жалко его старые, источенные жизнью кости, за которые слабо держалось усталое тело. — А то еще ледянки намораживали, снежку с водой намесишь, навозца конского еще подмешать — летят! — дед чего-то совсем загрустил. — Вот и жизнь так же пролетела. Мигом. Вроде вчера только в логу катался, а уж скоро семьдесят жахнет. Ох. Вспомнил чо-то, как дедынька вон тут, под окошком сидел и те же слова говорил, мол, как вчера парнишкой был. Двенадцать ему было, как революция началась и все перевернулось. Пятого года он.

— Я тоже пятого года, — засмеялся Мур.

А дед почему-то вздрогнул и странно посмотрел за окно, а потом на него, и снова будто бы испытующе. Мур скорей спросил:

— Ты тут всегда жил? В этом доме? — он вспомнил вчерашний кабинет нотариуса и важные бумаги, по которым теперь стал владельцем этого странного дома. Даже двух. И конюшни. И дров. И гаража над логом. Дед подарил ему все это, чтоб не заморачиваться с завещанием. Интересно, почему он не хотел, чтоб эти хибарки по наследству получил отец? — А дому сколько лет?

— Да уж за двести. И построен на том месте, где всегда тут наша родова жила. И я так-то всю жизнь по горам да по пещерам, но возвращался всегда сюда.

— И родился прямо здесь?

— А родился я посередь Камы, на пароходе, не дотерпел до Перми, — усмехнулся дед. — Но пермяк, коренной пермяк. И ты — пермяк.

— Дед, а если снесут домики эти?

— Скоро-то не снесут. Тут большое строить нельзя, песчаники, все в лог сползет, а что строить — у них ума нету. Поживем еще. На мой век хватит.

— Да я б хотел, чтоб и на мой хватило. Тут… Странно так. История.

— Еще б. Мы тут, по преданию-то, с дотатищевских[2] еще времен, с первого Мураша. Деревня тут с давних времен. Починок, дак мы, дед говорил, с того починка еще строгановского, по летописям с тыща шестьсот сорок седьмого года. А деда говорил, с пораньше, мол, пищальник Петро Кузьмин сын, тот в записях с двадцать третьего… Дак и до записей всяких тут жили. Не только русские, а и до того. Народы уральские.

У Мура выбило пол из-под ног и он рухнул во тьму веков. Семнадцатый век! «Пищальник»! Да еще и «с пораньше»! Жил-не тужил сам по себе, а теперь, оказывается, за спиной целый строй этих дедов-прадедов. С пищалями!

— А женился он на нерусской бабе, на местной, которая из тех, что тут испокон веков жили, по-научному: «автохтонное население». Кто она была, вогулка или пермячка, то неведомо. Но все равно, сам понимай, какой глубокий корень.

— Это пугает.

— Привыкнешь. «Починок на реке Каме и на речке Егошихе», — на память сказал дед. — А красивое место, пожалуй, было. Егошиха-то сейчас от дамбы до Камы в трубе подземной, поверх урман да дрянь всякая, а тогда-то по чистому песочку меж крутых бережков прозрачной водицей да в камский простор… Кататься-то куда пойдете? Лог большой.

— К трамплинам.

— И правильно. Раньше и тут катались, вон у церкви, да заросло все, ну а тут-то, у дамбы места совсем злые. Потом расскажу.

На житье дед определил его в комнатенку на втором этаже, в которой две стены занимали самодельные стеллажи с книгами по геологии, в третьей — два окошка на улицу, а четвертой стеной был беленый бок печи, у которого стояла древняя металлическая кровать с шишечками на спинках. Такие он видел в фильмах про Советский Союз. Одеял куча — как печка остынет, так понадобятся… И пахнет-то тут какой-то историей, а еще печкой, книжками пыльными… Не дом, а машина времени. И пространства тоже, — снаружи дом небольшой, зато внутри — лабиринт комнат и комнаток.

За окнами снег. Мама научила в детстве: что тебя ни тревожило бы вечером, ложись спать, укройся потеплее, смотри на окна, успокаивайся, ни о чем не думай и засыпай. Мур так и делал, правда, перед этим всегда еще смотрел в окно, наружу, где бы ни был. Вот и сейчас выключил свет, подошел, отвел сетчатую занавеску — фонаря за метелью не различить, только светлое пятно. Сугробы, темная стена старого депо напротив. А тут, в книжной комнатке, тихо, темно и уютно. Куда уютней, чем дома на Просвете, в душной квартире в старой многоэтажке, где сверху, снизу и со всех сторон вокруг полно незнакомого народу живет. А тут до соседей-то сколько? Кажется, они с дедом одни на всей улочке… Как же дед жил тут — один-одинешенек? И в этом снегопаде сплошном — кажется, будто и вообще никаких других домов на всем белом свете нет. Ни Разгуляя, ни Перми, ни Петербурга…

На границе света от фонаря мелькнуло что-то темное и мохнатое. Отступило. Потом появилось в стороне, ближе к стене депо. Собака? Ну да, мохнатая черная, только косолапая какая-то и длинная. Собака что-то повынюхивала под стеной, повела в сторону острой мордой — и побежала дальше по своим ночным делам. Здоровенная какая. И побежка у нее какая-то не собачья, сутулая… Ну, не росомаха же в городе! Зверюга целеустремленно скрылась в метели. Как ни бывало. Бродячая или просто так удрала?

В кровати окутало теплом от печки. Да, знали, как жить, прадеды эти… С пищалями.. Дед сказал, завтра печку топить научит… А еще завтра — Долька… Школа, ребята… Кататься на Егошиху…


С утра сияло синее небо над белыми снегами. Праздничные елки пролетели, искрясь зелеными блестками с Долькиной шубки, мгновенно, а еще чудесная, румяная от мороза Долька притащила мандаринов, и пахла теперь мандаринами. И губы у нее как мандариновые дольки… Куртка зеленая, шапка и варежки цвета мяты… Малахитница. Долька! Это влюбился он, что ли? Это, значит, так бывает? Ребята косились, но ему было все равно. Первая девушка!

Ватрушки для катания тоже были мандаринового цвета. Пару из них притащила маленькая, вроде шестиклассницы, девчонка в ярко-желтом, как у спасателей, лыжном комбезе, закупоренная в капюшон до глаз, и Долька ей милостиво кивнула. Мур не понял, кто это, да и какая разница? Перед ним уходил вниз заросший заиндевевшими кустами склон громадного лога, над которым высились ржавые трамплины, похожие на останки стимпанковских верфей для вымерших летательных аппаратов. Скатывалась на дно лога белая, не слишком широкая полоса горки, по ней на ватрушках и ледянках слетали вопящие люди — и школьники, и народ постарше, вроде студентов, и родители с детьми. Это казалось опасным. Но Долька завертела ватрушку за стропу, засмеялась, засияла, вся такая ладненькая в малахитового цвета комбинезоне, в ярко-зеленой вязаной шапке, и Мур сам не заметил, как уже сидел в большой ватрушке, а Долька невыносимо милой тяжестью свалилась на него — и они полетели. Зима ожгла лицо, засвистело от скорости и счастья под ребрами, замелькали кусты и цветные человечки, взбирающиеся вверх по сторонам горки, и тут же их вынесло на ровное дно и кинуло в высокий накатанный бруствер-горку, скатило обратно, и Долька на ходу еще выпрыгнула, озираясь назад малахитовыми глазами:

— Скорей-скорей, вон уже едут!

Они скатились раз пятьдесят, а поднялись по истоптанным, перемолотым тропкам, кажется, раз сто. Мур взмок, начерпал снегу в ботинки, джинсы внизу заледенели и царапали щиколотки — да ну и что! Народу на горке прибавилось, папаши норовили отталкивать чужих подростков, чтоб успела умоститься и сверзиться в лог своя малышня, кто-то орал, кто-то матерился, кто-то потерял ватрушку. Девчонка в желтом комбезе дергала Дольку за руку и ныла насчет «Пойдем домой!» Вскипяченный Колик Усольцев, одноклассник, суровый и ушастый, от которого валил пар, сказал:

— А чо! Давайте вон под трамплины, там меньше! Малых нету!

Широкие белые склоны под самыми трамплинами до сих пор держали советскую выправку — и ужасали почти отвесностью. Но из-под столов трамплинов самоубийц и не было кататься, а пониже, с середины склона самого маленького трамплина, катались двое парней постарше, чем они.

— Это опасно, — сказал Мур.

— Хлюздю на палочке катают, — огрызнулся Колик. — Чо, москвич, ой-ой? Домой пойдешь?

Черт его знает, почему они решили, что Мур москвич. В общем, через несколько минут они уже всей компанией, по трое парней и девчонок, все с елки, и они с Долькой, плюс мелкая в желтом комбезе, скатились в лог и стали пробираться по узкой тропке к забору из ржавой рабицы. Под ногами вдруг заскрипел под снегом ледок — черная вода под стеклом!

— Это что? — Мур аж попятился. — Речка?

— Егошиха, — кивнула Долька и вдруг рассердилась: — Галька! А ты куда? Я ж тебе велела домой идти! С ума сошла, куда ты с нами лезешь! Мала еще!

Девчонка в желтом комбезе, волоча за собой ватрушку, упрямо шла прямо на нее. Долька уперла руки в боки:

— А ну иди домой, зараза!

Девчонка Галька не свернула, так и шла. Молча, вроде легонько, толкнула Дольку, но та поскользнулась и села в рыхлый снег берега, где сразу начинался подъем. Долька зашипела. Тут сверху как раз полетел парень на синей громадной ватрушке. Пока они, замерев, смотрели, как он там выруливает на раскатах внизу, Галька, прыгая по целине склона, обогнула парней и девчонок — красная ватрушка весело скакала за ней на поводке и разве что не тявкала — и помчалась вверх. Мур вынул Дольку из снега и подумал, что зачем все эти горки, если вот, держать за руки, а пальцы через мягкие варежки такие милые, и надо обнять ее и поцеловать, но нет, люди ведь кругом, и…

— Она ненормальная, — буркнула Долька, вырвалась и помчалась вверх по тропинке к дыре в рабице: — Галька, дура, стой!

Мур нашел в снегу стропу ватрушки и припустил за Долькой. Что ей эта желтопузая девчонка? Самому жутко смотреть под трамплин на эту белую, почти отвесную, как простыня на веревке, стену снега, а уж пустить туда Дольку или эту упрямую Гальку… Какой огромный лог. Доисторический. По сторонам его нормальный город, с трамваями и домами, а тут заросшее шерстью пространство, которое город словно не замечал.

На самый верх, под столы трамплинов, они, конечно, не полезли. Под самым маленьким трамплином, где катались большие парни, склон был более пологий, Галька ускакала туда, и они все взобрались за ней. Все равно высоко. Даже Колик притих, только шмыгал.

Мур и сам оцепенел. Под синим промороженным небом — древний разлом лога, заросшего урманом. Куда скатывались полотенца трамплинов — еще простор, раскаты, а за забором все поросло, только пестрая от людей лента той горки, а на верху, над логом, громадные деревья чего-то вроде парка да торчат старые пятиэтажки и новостройки.

— Тут прыгают? Выглядят действующими, — оглянулся Мур на трамплины. — Нам не влетит?

— Клуб «Летающий лыжник», с советских времен еще. Там где-то есть охрана, конечно, — другой парень, Денис, махнул рукой куда-то вверх. — А что они нам сделают? Заорут — укатимся.

И тут вдруг Галька опять оттолкнула Дольку, плюхнулась на ватрушку и улетела вниз. Долька взвизгнула, рванула стропу ватрушки у Мура, но он не пустил — Долька обрушилась на него, он в ватрушку — и миг спустя они уже упали вдвоем, невыносимо вниз-вниз, отвесно почти, и сладкая жуть изнутри ударила в череп, отхлынула обратно и ноги отнялись. Руки — нет, руками Дольку держать, притискивать к себе. Ватрушка визжала об снег. Солнце слепило. Как же они неслись. И Долька. Вот. Только слой его одежды и слой — ее. Сильная она какая, крепкая, только мягко, где…

Галька внизу еще только выбиралась из красной ватрушки. Мур и Долька, вдвоем тяжелые, с разгона врезались в нее, сшибли в ватрушку обратно и снесли дальше по белому раскату, их закрутило, девчонки завизжали всерьез — а раскат вдруг кончился. Мимо замелькали бетонные пасынки забора, и вдруг один выскочил как из-под земли прямо перед ними, и Мура со всей дури приложило об него плечом. И всех отбросило назад. Ватрушки тихонько прошуршали и остановились. Плечо онемело.

— Ой, — тихо сказала Долька. Встала, шатаясь, зачем-то сняла варежку. Розовые пальцы торчали, не шевелясь, над кромкой зеленого рукава, как червячки. Или как щупальца актинии. И с какой-то неправильной стороны. — Ой, мама. Больно как. Перелом, кажется.

Мур кое-как встал. Галька сидела в своей ватрушке и смотрела на него громадными белыми глазами. Настолько белыми, что будто вместо глаз дырочки навылет и сквозь глазницы видно снег. За ржавой сеткой забора, под корнями вывернутой из грунта бугристой от старости березы, как в логове, лежала мохнатая черная собака с длинной мордой и тоже смотрела на Мура маленькими глазками, черными, но тоже будто прозрачными — и просвечивает сквозь них земля. Мур потрогал плечо — стало больно. Ужасно больно. Хорошо, что не башкой. Спросил:

— А сюда Скорая приедет?

Долька прижала руку к груди и стояла, покачиваясь. Сверху один за другим скатывались ребята, еще с середины склона начиная притормаживать ногами. Девчонки и Колик опасливо сбегали вниз по тропинке пешком. Подбежал Денис:

— Сильно шабаркнулись?

Мур вытащил телефон:

— Надо Скорую… Денис, Долька руку сломала, надо вон пару веток сломать, примотаем шарфом пока…

Денис кивнул и побежал к дыре в сетке, нырнул в нее и по сугробам поскакал, проваливаясь, к черной березе. А собаки там уже не было, только дыра в смерзшейся глине, комочки мерзлые скатываются.

И тут, сперва чуть слышно, заскулила Галька. А потом заорала.

 Василий Татищев, промышленник и экономист, основатель Перми и Екатеринбурга

 А. Твардовский

 А. Твардовский

 Василий Татищев, промышленник и экономист, основатель Перми и Екатеринбурга

Глава 2. Подземные яблоки

1.

Из травматологии Мур ехал на трамвае — вахтер в больнице подсказал, как доехать до Разгуляя. От обезболивающих качало подводную муть в голове, но он хотя бы ничего не сломал, получил лишь сильный ушиб плеча. За замерзшим, в корке инея, окном плыл синий город, сиял новогодними огоньками, как космос звездами. Кто-то рассыпал мандарины, их подавили по полу, и в трамвае густо пахло новым годом. Школьными елками и Долькой. Муру было тошно и одиноко.

Дольку родители забрали, а Гальку с ее сложным переломом ноги, конечно, оставили после операции по репозиции отломков в больнице. Вроде как Мур не был виноват, даже родители девчонок в конце концов так сказали, когда все сидели в холле приемного покоя и рассказывали, как что было на этой проклятой горке, и ждали результатов Галькиного рентгена. Но факт, что девчонки пострадали, а он не смог их уберечь, жег внутри как уголь, обугливающий все вокруг. Потому что вышло, будто от удара о столб девчонки прикрыли его собой: Галька, которую несло спереди, и Долька, сидевшая у него на коленях. А так бы, может, ушибом не отделался бы.

Папаша Богодай, правда, поначалу как ворвался в приемный покой, хотел ему голову свернуть, орал, что через два дня соревнования, и такие деньги псу под хвост, коньки швейцарские, тренер два раза в день, и кто тебя откуда прислал, паршивец? Мур ничего не понял. Какие еще швейцарские коньки?

И тут в приемный покой влетел еще один экипаж скорой, с каталкой, на которой без движения лежал парнишка, в тающем снегу, обе ноги в желтых шинах и голова перемотана, и кто-то крикнул:

— Еще ватрушечники с Егошихи! Там следом двое легких, вывихи-ушибы!

Долька заревела, прижалась к отцу, неловко оттопыривая загипсованную руку:

— Пап, паап, мы сами виноваты, а больше всех дура эта упрямая, я ее просто догнать не успела! Она сама виновата!

А что дура упрямая-то? Ей тринадцать, внизу еще ловить надо было. И Мур корил себя, что не поймал.

Мимо провели «легких», двух маленьких пацанов с шинами на руках. Папаша Богодай отобрал у Дольки телефон, позвонил Колику, Денису и девчонкам, расспросил, как дело было — и стих, нахохлился, большой и помрачневший. Мать плакать перестала, прижимала только к себе пустой желтый комбез, шмыгала и все бормотала тоже что-то о соревнованиях, о том, что все, пиши пропало, билеты надо ехать сдавать и что зачем я ее отпустила на эту проклятую Егошиху.

А Долька, вздрагивая, сбивчиво рассказывала, что это Мур примотал им палки поверх комбинезонов, чтоб не было смещения, и они с Денисом тащили Гальку на сцепленных руках, как в учебнике ОБЖ, вверх по тропинке и еще по тысяче ступенек около большого трамплина на пост охраны, а Колик помогал Дольке и только все ныл, а потом наверху, когда охранник начал орать на них, вообще смылся. А ватрушки они там у трамплинов бросили, но их, наверно, ребята забрали. А Скорая уже приехала, когда они поднялись, это еще снизу Мур Скорую вызвал. И да, их всех троих в одной Скорой в травму повезли, но больница-то вот совсем близко…

Трамвай бесшумно скользил сквозь мороз. Вдруг ускорился, и Мур процарапал гляделку в инее: за белым полотном дороги, по которому неслись машины с ослепительными фарами, за бликующими отбойниками стояла застывшая чернота. Край мира. А где город-то? Где город? Куда это трамвай заехал?!

Гляделка затягивалась инеем, Мур снова ее процарапал — и увидел впереди берег черного ничто: фонари и светофоры, и знакомый хрустальный дворец, и расплющенный замок старого депо — вот он, Разгуляй. А черная чернота, стоящая вровень с освещенным полотном дамбы — это просто Егошихинский лог. Какой же он все-таки громадный. Разломил город пополам и лежит этой своей чернотой между обрывами. А что там в этой черноте? Кто?

Даже из трамвая выходить было страшно. А люди не обращали внимания, выскакивали на остановке, спешили сквозь мороз по своим делам, тащили елки, детей на санках и за руку, покупки — как будто никакого страшного лога и не было. Как будто это нормально — разламывать город пополам.

Мур перешел большую улицу и прибавил ходу, свернув в заваленные снегом переулки Разгуляя. Только не думать про черноту за освещенным фонарями краем лога. Поток транспорта на дамбе успокаивающе шумел. Луна в небе сияла, как свежий спил серебряного небесного дерева, и почему-то от этого серебра стыло ушибленное плечо. Когда тащили Гальку мимо трамплинов наверх, думал, рука отвалится… Как хорошо, что все это кончилось.

Снег под ногами громко скрипел, и казалось, кто-то догоняет — Мур даже оглянулся. Опять он пересек невидимую границу между настоящим и прошлым. Вечер остался на многолюдной улице, а тут, в улочках, казалось, давно ночь. Причем семнадцатого века, и плевать на фонари. Ох, нет. Пусть будут, — Мур совсем замерз, представив темень зимы какого-нибудь тысяча шестисотого года, да хоть и тысяча семисотого: только красные огоньки лучинок в избах, вот и весь свет. Темень везде. Это сейчас город загнал ее в лог и глубже, в подземелья, в старые обвалившиеся рудники, в трубы, в которые, как в гробы, закопали речки.

А темнотища эта там затаилась и злится.

Шаги невидимки позади заскрипели снегом ближе и громче.

Во двор дедова дома Мур влетел бегом и запер за собой калитку. Хорошо, что никто не видел. Было стыдно, что сам себя довел до испуга. Темнота — это просто отсутствие света. Светилось ярко окно кухни, под навесом качалась рыжая лампочка, облизывая светом дрова — цивилизация. Где он читал, что электричество отпугивает нечисть? Ерунда какая. Просто без электричества-то в семнадцатом веке или в глубине времен ночью черт его знает что людям во мраке мерещилось. Ничего ж толком не видно было.

На крыльце, делая для всех скрывающихся во мраке тварей вид, что не спешит и никого не боится, он обмел веником ботинки. Как же хорошо знать, что всякие силы тьмы — просто выдумка. Хотя вон как он струсил. Человек может поверить во все, во что захочет поверить. Все дело в подключаемых архивах, а там таится такое, о чем и сам не догадываешься. Прошлое-то вот оно, печкой пахнет, лезвием топора, вбитого в колоду, блестит. Нигде уже такого прошлого не осталось, а тут — вот оно. Так поверишь, что в сарае где-то и пищаль приткнута, а в логу черти прячутся.

— Ты что такой, внучок, как угорелый? — вышел дед в прихожую. — Стряслось что?

Мур глубоко вздохнул и рассказал. Дед выслушал, почесал в бороде. Он весь как-то ссутулился, помрачнел. Помог Муру стащить куртку с больного распухшего плеча, нашел штаны и теплую рубаху переодеться, даже намазал плечо обезболивающей мазью. На кухне подставил тарелку с котлетами, но у Мура глаза на еду не смотрели. Тогда дед налил ему чаю, сунул туда две ложки густого белого меда:

— Чтоб не простыл. Зря я тебя пустил, а так бы и девки целы были. Воссили, видать, пред тобой. А ты перед ними.

— Что-что делали?

— Ну, выкаблучивались.

— С чего бы им. Девки таких, как я, не любят, им красавцев двухметровых подавай, — Мур пожал плечами — и поморщился от боли.

— Девкам виднее, — усмехнулся дед. — Не прибедняйся. Парень как парень, не дурак, это главное. Вон я тоже ростом не вышел, а ничего, на жизнь не пожалуюсь. Был бы я двухметровым, так давно под землей бы остался, по пещерам-то да по старым шахтам, — дед хмуро посмотрел в темень за окошком: — А давно я в самом логу-то не бывал, а уж у трамплинов и вспомнить, когда. Не тянет. Уж такое место Егошиха. Порченое.

— В смысле? Ты о том, что речку в трубу убрали?

— Так это уж когда! А то и завод тут стоял медеплавильный, и пруд заводской вон на дне лога ила метра в два слой оставил, черт его знает, что там в этом иле есть, сколько костей там, под дамбой-то теперь… А кладбище-то городское вон на нашей стороне с незапамятных времен? Сколько там слоев-то, как соты подземные. Вон, на воинском на памятниках почитай, что написано, погляди-ка, сколько солдатиков в одну могилу закопано, я аж двадцать на одной видал. Да и то ли могила это, то ли шахтная выработка старая, кто там разберет… А памятник жертвам репрессий на бугре видел? А тюрьма-то на горе? Батя говорил, стреляли да прямо в лог в ров и скидывали… Этапы вон в скверике на улице, по которой тебе в школу, формировали да и гнали потом по всему краю… Мать-то по всем плачет стоит, видел? Не по одним солдатам ведь. Памятник-то? Родина-Мать?

— Где?

— А у воинского-то. На кладбище.

— Я и кладбища не заметил… Думал, это парк… — Муру было совсем тошно. Мед в чае горчил. Не зря в этом Егошихинском логу стоит такая жуткая чернота.

— Да вон в край лога от нас за дамбой все кладбище. Речка внизу там, в трубе тоже давно, так Стиксом прозвали. А была Акунька.

— Мне в логу не по себе было, — признался Мур.

Как тут жить? Тут еще и Стикс есть, как на том свете. Гнусная судьба у речки. Была она светлая, веселая, как смешная девчонка Акунька, а ее в трубу, да еще таким именем обозвали кладбищенским. Он и дома, в Петербурге, жалел все взятые в трубу речки вроде Лиговки.

— А что не по себе-то? — взглянул дед.

И опять Мур почувствовал, что будто сдает ему непонятный экзамен. Ответил честно:

— Как будто там людям не место.

...