автордың кітабын онлайн тегін оқу Казачья Молодость
Владимир Молодых
Казачья Молодость
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Владимир Молодых, 2021
Перед вами книга воспоминаний молодого человека в пору его трудного становления. Как он, несмотря на невзгоды судьбы, смог, занимаясь серьёзно конным спортом, все преодолеть и обрести верных друзей. Мой герой дорожил этой дружбой и, когда надо было, он встал на защиту друга, когда была задета его честь.
Герой-рассказчик — мой отец, казак Даурского казачества станицы Монастырской. Это не автобиография отца, хотя очень многое взято из его жизни. Ведь память должна стать венцом человеческой жизни.
ISBN 978-5-0053-5436-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
7
4
2
2
3
1
4
1
3
6
5
9
1
8
2
3
10
4
7
8
6
11
1
12
9
10
1
4
2
3
3
5
4
4
4
3
1
2
3
1
2
4
3
3
2
6
5
3
2
4
1
1
2
7
8
5
6
1
2
2
1
1
2
1
4
1
3
2
1
4
5
2
3
6
7
7
6
4
9
5
8
10
2
3
9
3
2
1
5
4
16
2
11
10
9
10
11
12
13
14
15
2
6
6
5
4
8
12
4
3
7
5
2
5
2
3
4
8
1
3
1
1
14
13
15
2
1
2
1
1
КАЗАЧЬЯ МОЛОДОСТЬ
«Нет, веруйте в земное воскресенье: в потомках ваше имя оживет…»
А. Одоевский
Глава 1. Детство
1
«…Если ты мог пережить, то должен иметь силу помнить…»
Я родился в старинной казачьей станице Монастырской в доме своего отца.
В казачестве нет чувства начала и конца жизни. Нет у нас той поры, когда ты бы ощутил себя ребенком. Есть только время, когда ты был, хотя еще маленьким, но уже во всех смыслах казаком. С молоком матери я впитал в себя тысячелетнюю судьбу нашего казачества. Словом, я вобрал с молоком матери столько казачьего, сколь, а она, эта казачья жизнь, заключена всего в двух словах: «Помни о смерти». Как, бывало, сиротели наши станицы в годы малых или больших воин. Да, жизнь казака во власти превратностей судьбы. А еще казак не упустит случая постоять за свою вольницу. За нее и смерть ему не брат. Он разучился ее бояться в годы лихолетья, когда не известно было — какой стороной упадет монета его судьбы: то ли жизнью, то ли смертью? Но живуче наше казачье племя. Оно, что тот татарник колючий у дороги, копытами коней топтаный, колесами телег давленный, но придет пора его весны и он поднимется, зазеленеет и даст потомство. Вот такую силу, живучесть казачества увидел Л. Толстой в повести «Казаки». Но всегда в годину опасности подаст казак руку на братство. Не это ли роднит казаков друг с другом. А потому нет ли, скажем вслед за Н. Гоголем, в мире уз сильнее нашего казачьего товарищества. На том оно, казачество, и стоит по сию пору. Ибо великие минуты в истории казачества всегда порождали и великие чувства…
О роде Дауровых, о его зарождении мне мало что известно доподлинно. Известно то, что казачество в Сибирь пришло во главе с атаманом Ермаком. Здесь могилы наших дедов и прадедов. Когда-то они уходили, наши казаки-землепроходцы, дальше на Восток, за Байкал вплоть до Тихого океана, обживая пустынные дикие земли, дав начало великой стране на карте мира — Российской Империи. Поле долгих изнурительных походов больным, немощным казакам тогдашняя старая православная вера ставила монастыри. Те из казаков, что возвращались из Даурии Забайкалья, давали, как тогда водилось, прозвище Дауровых. Вот так или, похоже, так и пошел наш род Дауровых… Наш род знатных, домовитых казаков. Они ходили с Атласовым открывать, отвоевывать земли Камчатки. Ходили с Хабаровым, осваивая земли под пашни. Они отстояли Албазин пограничный с Китаем город, закрепив границу Империи по реке Амур. Я всю жизнь испытывал гордость и причастность к подвигам своих предков. Я был счастлив, что я родом не из тех, кто не помнит своего родства. Помнится, в Духов день мать всегда напоминала мне, что надо молитвой «сотворить память всем от века умершим казакам». Исповедовали наши предки, древнейшие пращуры старой веры, наставляла меня мать, чистоту, непрерывность пути жизни, дабы не был прерван этот путь, чтобы с каждым родом росла близость и единство всего казачества. Да, в казачьем роду, как говорится, не без урода. Но предки наказывали нам блюсти чистоту казачьей крови, чтоб быть во всем достойным своих предков в благородстве. Помню с детства, над моей кроватью памятью висела шашка деда моего поселкового атамана, а на косяке двери висела его нагайка — символ казачьей чести.
Венец жизни человека есть его память о ней. От памяти этой только и может пойти и передаться нам зов предков наших, которые сумели сохранить в веках гордое и святое слово «казак». Истоки слова этого, как и всего казачества, как не верти, идет от старой православной веры, от которой мы, современные казаки, и пошли. К истокам, к старым корням казачества не зря обратили внимание гении литературы. Л. Толстой писал о гребенских староверческих казаках. У Н. Гоголя герои «Тараса Бульбы» — казаки — старообрядцы. Наблюдая жизнь гребенских казаков, Л. Толстой записал: «Будущность России казачество — свобода, равенство и обязательная воинская служба каждого»…
2
Мое детство — это и есть начало моей казачьей жизни.
«Начало всегда приятно, писал Гёте, — именно на пороге надо останавливаться».
Мои первые воспоминания из детства чаще складывались из рассказов родителей. Одно из них я почему- то хорошо помню. Не знаю почему, но событие это заставило всколыхнуть мое сознание столь ярко, что оно осело в моей памяти на всю жизнь и даже впоследствии сказалось на моем мировоззрении. В младенческие годы я был счастлив тем, что был во всем представлен самому себе. Я просто захлебывался от моей вольницы. А мир, между тем, был богат вокруг меня всем тем, что составляет суть казачьей жизни и он вращался вокруг меня, не замечая меня.
Станица наша стояла в глухой стороне. За околицей станицы проходил тракт, по которому в любую погоду шли и шли этапы каторжан. И самым пронзительным событием из детства — была первая встреча с этапом. Память о том увиденном рубцом ляжет на мое сердце и будет болью отзываться всякий раз при очередной встрече с новым этапом.
Я хорошо и сейчас, по прошествии многих лет, помню тот летний жаркий день, выбеленное зноем пустое небо. От парома через нашу реку Шумную тракт тащился еще долгие версты до станицы Сбега, где каторжан заводят в баржи, а пароход, подхватив их, отправит несчастных на рудники дома Романовых то ли на юг до монгольской границы, то ли на север за полярный круг. В тот день, похоже, по тракту тащился этап из колонны людей, вытянувшейся на целую версту. По началу людей просто не было видно. В раскаленном воздухе плыло облако пыли, которая поднималась сотнями с трудом волочившие ноги. Пыль слоем лежала на одеждах несчастных. Пыль, похоже, скрипела у них на зубах, затрудняла дыхание. В тот злополучный день я был со своим двоюродным братом Пашкой. Мы проверяли в омутах под корягами свои рыболовные снасти — мордуши. Это плетеное из ивовых прутьев подобие большого кувшина с узким горлом. Тракт шел вдоль реки, так что вскоре мы услышали кандальный звон и увидели столб пыли в знойной тишине. Выглянув из-под высокого берега, я, было, полез вверх от любопытства на кромку берега. Но Пашка потянул меня за рукав вниз.
— Пошли… пошли…! Невидаль какая — каторгу гонят. Ты смотри над ними туча слепней, оводов, а там и шершни могут быть, — замахал руками Пашка.
— А это что такое шершни? — не отрываясь от происходящего, почему- то тихо спросил я.
— Это — зверюга на крыльях. Если ударит в лоб — тебе амба! Смерть — значит…, — смеясь, крикнул Пашка.
Павел был на два года старше меня и уже учился в первом классе станичной начальной школы. Он был на голову выше меня. Поджарый, костистый и слегка сутулый. «Шалопай этот Пашка, каких свет не видывал, — говорил о нем дед Дауров. — Ни одна драка не обходится без него».
— Пошли! — уже с силой дернул меня за рукав Пашка. — Пошли, а не то это зверьё загрызут нас.
Я вырвался из рук брата, и с осторожностью высунулся из-под обрыва. Теперь все пространство дороги занимало нечто шевелящееся сквозь облако пыли. Проступали лишь мутные очертания фигур, напоминающие движущиеся тени под неумолчный похоронный перезвон кандалов. И это несметное полчище оводов и огромных мух над головами каторжан, казалось, никто из них не замечал. Я вспомнил, как в жаркий день пастухи загоняли скотину в прохладные сараи: иначе, говорили они, от укусов слепней стадо взбесится и тогда поди собирай его.
А люди брели молча, среди носящихся кровососов, как ни в чем не бывало. «А может они не чувствуют укусов?» — подумал я.
— Что это за люди? — спросил я Пашку. Он не был мне другом, но зато он знал абсолютно все в этой жизни.
— Да… так! Пустяки… Убийцы и разбойники. Известное дело! Это не «политика». Тех везут на телегах, — деловито пробасил Пашка.
От реки пахнуло ветерком. Он мелкими вихрями пробежал по пыльной дороге, сорвал с лиц каторжан маски из пыли. И враз проступили худые, изможденные лица с желтым налетом и перекошенными губами. И вдруг я заметил добрые глаза.
— У разбойников таких глаз не бывает, — не оборачиваясь к брату, твердо сказал я.
Я видел глаза молодого человека. Он с немым вызовом смотрел на меня и, как бы говоря: мол, смотри на эту несправедливость, которая гонит нас, и запомни, что кандальная Россия восстанет под тревожный набат мятежа. За кандальниками потянулись телеги. За крайней из них шел мальчик. Он озирался по сторонам, то и дело отставал. Идущая впереди его женщина, не глядя, протягивала назад руку, мальчик ловил ее руку. Он был такого же как и я роста. Арестантская серая одежда на нем была, явно, с чужого плеча. Рукава солдатской шинели закатаны, сам подпоясан женским платком. Сквозь треснутый козырек картуза, наползавшего на глаза, видны были пуговицы глаз загнанного зверька. Старался он шагать широко, чтоб не отстать от телеги. Рядом с ним бежала приблудная, должно, собачонка. Мальчик так ни разу не глянул на своего верного «друга», хотя собачка билась у ног мальчика, но тот долго, не отрываясь, смотрел на меня. Я не знаю, о чем он думал? Но, уже отойдя, он еще раз обернулся в мою сторону и, махнув рукой, он, похоже, сбросил слезу…
А я еще долго смотрел на заднее колесо телеги, которое неумолимо катилось туда, откуда никому из них не будет возврата.
Вспоминая годы Гулага, которые я прошел в пору расказачивания, жизнь моя представляется той же телегой, за которой я, как и тот мальчик, спешу, чтобы не отстать от жизни. Выходит, судьба мальчика была все время со мной. И это было печально…
Я уже тогда на краю детства знал многое. И все это говорило мне о чем- то ином, что окружало меня в станице. Оно вызывало во мне и мечту, и тоску о чем-то пока мне не ведомом, трогали непонятной любовью неизвестно к кому или к чему…
То было время, когда на тысячах верст Сибири, как по пустыни, брели этапы каторжан. И для этих несчастных была мукой холод предстоящей ночи. Так рассказывала мне, автору этих строк, моя мать Прасковья Елупахина. С Поволжья они, ссыльные, шли этапом в Забайкалье около года. С ее слов, родившиеся весной на этапе дети умирали ближайшей осенью, если даже пережили лето…
3
Детство мое непрерывно было связано со станицей. В памяти тех младенческих лет моих задержались лишь некоторые лица, картины казачьего быта и отдельные события…
Среди этих событий было первое в моей жизни путешествие, самое необыкновенное. Сколько я помню себя, я мечтал о том дне, когда мне будет позволено забраться в седло нашего коня по кличке Башкир. Годы шли, но я не переставал об этом напоминать матери. В постоянном отсутствии отца все в доме решала мать. Мне не терпелось почувствовать под собою казачье седло, чтобы проскакать на зависть сверстникам станицы. Мать поначалу отнекивалась, но мое упрямство — я ведь казак! — поимело действие. Да, она поговорила со мной, но при этом заметила, что я еще мал. Вот как, мол, подрасту тогда и решим. Отца, бывало, по полгода пропадал в реке. Он работал на известного в городе золотопромышленника. Баржами на буксире парохода доставлял из южных степных богатых станиц зерно или товары, что приходили караванами из Китая. Правда, в доме еще оставался дед Дмитрий, некогда известный поселковый казачий атаман. Глуховатый, он, бывало, сажал меня к себе на колени и тогда я начинал ему рассказывать о своей горькой жизни. Он понимал, что даже ему не удастся перешагнуть мать и посадить меня в седло. Больше того, как я узнал позднее, дед и вовсе побаивался моей матери, староверки. Она была известна в станице, как раскольница. Ведь по ее наущению дед был вынужден бросить даже курить в доме. Правда, отец купил ему трубку, но она чаще была или пустой, или потухшей, но дед этого не замечал и не выпускал трубку изо рта. Я рассказывал ему про свои беды, а он, придвинув свое ухо ко мне, слушал мой горький рассказ о том, что мать не разрешает сесть на Башкира хотя бы во дворе дома. Дед, слушая, уныло кивал головой, посасывая пустую трубку. «Ты скажи матери, — громко вдруг начнет старик, — что ты стал казаком уже в первый же год жизни, когда крестный твой, атаман станицы, подарил тебе настоящее казацкое седло. А я подарил тебе атаманскую шашку и нагайку. Тогда сама мать облачила тебя в казачью справу. И на коня тебя крестный твой тебя посадил. Дали тебе в руку нагайку и ты счастливый сам ездил на виду у нас по над крыльцом, пока не заметила нас твоя мать. Она, всплеснув гневно руками, стала ругать самого нашего атамана за то, что ты еще мал быть в седле да и вовсе ты еще не казак. Тебя тут же сняли с коня. Но не таков был наш атаман. А ты в то утро своего рождения вдруг оторвался от рук матери и первые шаги сделал к отцу, но тут же развернулся и с первым словом «мама» заспешил к матери. А атаман вот что сказал:
— Казак должен после первого же шага и слова быть в седле. Таков казачий обычай. Ведь не зря говорят, что казак родился в седле. Да, хоть он и казак, но мал. Но вот мое слово атамана, мать, как только он сможет сесть в седло сам с крыльца, то я повезу его, как крестный, в городской Собор на посвящение в казаки, — говорил атаманским голосом крестный, так что его слышали пол — станицы.
А вот теперь, Яшка, слухай меня, продолжал дед мне на ухо, вот тебе гривенник. Ты его отдай немому Петьке, чтобы он помалкивал, когда он будет учить тебя садиться в седло с крыльца. Таково было слово атамана. Ты про то не забывай.
Так я и сделал…
Нашему работнику немому Петьке было около четырнадцати лет, но по развитию он далеко не ушел от меня, зато гривенник мой спрятал подальше в карман. И все же Петька стал моим первым наставлеником в верховой езде. Я помогал ему запрягать и распрягать коня, а он разрешал мне водить коня на водопой на нашу за огородами речушку Песчанку. Зато там я мог с ограждения моста, цепляясь за гриву, забраться на коня и прогарцевать по мелководью ручья, разгоняя губастых пескарей. Что было бы — узнай про это мать!
Но такое счастье было так редко…
Мать заставляла помогать сестре Верке. Она была на два года старше меня. Сестра заставляла меня следить за курицей — наседкой с цыплятами среди грядок огорода, чтобы коршун, не дай Бог, утащил цыпленка. Дед, видя такое дело, выйдет на крыльцо: якобы трубку раскурить — крикнет мне.
— Ну, что, казак, опять к девчонке тебя поставили, — начнет подтрунивать дед, — Нет, не быть тебе казаком, коль от женской юбки не отстанешь. Дома — за мамкиной юбкой, тута — за Веркиной.
Слова деда задевали меня до слез. Я бежал к матери жаловаться на деда.
— А ты не слушай его, — говорила мать, целуя меня в макушку, — Он и сам уж, поди, не казак. А ты спроси его — сможет ли он сам сесть с крыльца на коня? Думаю, он не сможет. Вот тогда и ты посмеешься над ним…
Время шло. Уж я и не помню, сколько гривенников от деда попало в карман Петьки. Но я научился садиться с крыльца. Хотя мог сесть и со ступени крыльца. Я к матери — позволь сесть на коня, а та и слушать не желает. Мол, погоди еще. Я к деду: были слова крестного, нашего атамана, что если я сам сяду в седло с крыльца, то я казак. Да, были, говорит дед. А мать не хочет, чтобы я стал казаком, утирая слезы, говорю я.
— А ты вот что сделай, — выслушав меня, он, хитровато поблескивая орешками своих карих глаз, сказал. — Вон, видишь дом крестного… Вот! Ты иди к нему и спроси: «Атаман, когда я стану казаком?»… Иди смело. А мать твоя, она вовсе и не казачка, а раскольница.
Так говорить на мать я даже деду родному не мог позволить.
— Не говори так больше дед о матери. Иначе водится с тобою не буду, — с обидой сказал я.
— Ладно… не буду, — лукаво улыбнулся дед.
Но я так любил мать, что без ее позволения даже стать казаком не мог, а потому все слова деда я передал ей. Она молча выслушала, но на ее еще молодом лице пробежала серая тень. Она долго болела после моих родов — была большая потеря крови. Приезжал доктор из города, лечила ее травами тетка Лукерья, но мать медленно угасала, как догоравшая свеча.
— Яша, сынок, тебе на следующий год будет пять лет — вот тогда все и решим. Ты забыл, что у тебя на ноге была рана. А ведь она еще толком не зажила. Упадешь с коня — и шов лопнет… А то и вовсе домой без головы вернешься.
А дело было простое. Дом нам строили братья по матери. Дом рубили из круглого леса. Я от любопытства от них не отступал ни на шаг. Топор у них будто сам так и ходит в их руках. Улучив, когда топор оказался без присмотра, я решил его испробовать в деле. Но топор вдруг соскользнул с бревна и рассек мне ногу повыше лодыжки. В доме шум поднялся: Яшка ногу себе отрубил. Крови сошло как с доброго поросенка. Мать в ужасе бросилась ко мне, увидев кровь… Рана, правда, быстро зажила. «На тебе, брат, все зажило как на собаке», — скажет дед.
Но беда одна не ходит…
Вот и коршуна я в то лето прозевал. Мне бы надо было за небом глядеть, где кружат коршуны, высматривая курицу и цыплятами, а я, увлекшись в это время с пацанами, гонял по мелководью пескарей. Заметил я хищную птицу видно поздно. Коршун кругами спускался уже на наш огород с цыплятами — будь они неладные! Я стремглав бросился, махая руками, к огороду. В углу огорода издавна лежит огромный плоский валун. Через этот камень я пробегал множество раз — это мой ближний путь к речке Песчанке, что бежит за огородом. Но на этот раз мокрая нога моя впопыхах соскользнула — и я ударился лицом о камень… Верка, увидев меня, бросилась в дом: «Яшка убился….глаз выбил!». Я вошел в дом с лицом в крови. Мать только, помню, ахнула, а что было с ней дальше, не помню. Так случилось с матерью очередное через меня потрясение.
Детство отметилось на мне дважды: шрам на ноге и шрам над глазом. Выходит, я всего себя испытал еще в детстве, ибо ни годы мои страстного увлечения скачками, ни две войны — первая мировая и гражданская — не оставили на моем теле отметин.
4
И все же тот мой долгожданный день, когда я, наконец, мог сказать всем, что я казак, настал-таки.
Стоял сухой август. Приближался день моего рождения, но мать, похоже, совсем не собиралась везти меня в город. Правда, готовила мое любимое лакомство — хрустящий сладкий хворост. Но где — то посреди дня вдруг шумно заходит мой крестный.
— Здорово дневали, — громко приветствовал мать атаман.
— Спасибо, хорошо…, — осторожно проговорила мать, предлагая редкому гостю сесть.
— Отец ваш, поди, в реке?
— Да, батюшка. Решили сынов учить в городе. На это нужны капиталы. А одна надежа на отца. Так что он теперь у нас только в гостях бывает.
— Что ж, станицы нужны умные казаки. Но чтоб казак не свернул бы с нашего казачьего пути, его надо посвятить в казаки. Вот Грише, сыну старшему твоему, этого не сделали — и плохо! А вот Якова я, как крестный, решил освятить в казака в Соборе. Надо чтоб казачьим духом были пропитаны не только кровя наши, но чтоб и душа энтим духом наполнилась.
Мать, молча, слушала атамана, но в лице ее было пусто. Она стояла перед ним, будто в воду опушенная. Она знала, куда клонит атаман. То, от чего она, как могла, оберегала сына — теперь можно ждать только худшее.
— Ты не печалься, мать. Что делать? Такова наша казачья доля, — подправляя лихие атаманские усы, сказал казак. — Без коня — казак не казак!
— Конь и о четырех ногах спотыкается, — поперек вставила мать.
— Ну, да чему быть — тому не миновать. Ты вот что. Собери-ка к завтрешнему дню сына…
Атаман хотел запалить цигарку, но, глянув на мать, передумал. Он, поди, вспомнил, как приходил к нему жаловаться дед, что невестка запретила ему курить в избе.
— Ты собери ему всю положенную казаку справу, — говоря все это, он хитро улыбался в усы, будто он задумал подшутить надо мною. Нет, он просто знал, что будет в этот день в Соборе.
— Ну, Яков, ты готов стать казаком? — спросил меня на следующий день атаман, похлопывая меня по плечу и вновь как-то загадочно улыбаясь, заглядывая мне в лицо. — Ты запомни этот день, когда ты станешь казаком.
Он не сказал, что сегодня в Соборе будет молебен памяти святомучеников Флора и Лавра, имена которых носит наш Собор.
— Ведь ты, паря, — обратясь ко мне, заговорил крестный, — родился в день памяти этих святых. Но Флор и Лавр это покровители, во-первых, коней, а, во-вторых, они, значит, твои ангелы — хранители. Так что конь, мать, будет оберегать твоего сына, ведь он родился в день коня. Он, выходит, единокровный с ними…
Слова эти атаман, видно, не добавили радости матери. Ведь она как в воду смотрела: беда, действительно, войдет в наш дом от коня…
Я же был всему услышанному несказанно рад. Я уже дома почувствовал после этих слов атамана казаком. Выйдя на крыльцо, я к удивлению матери ловко сел в седло атаманского коня
Сборы начались. Тетка Лукерья, старшая сестра матери, вскоре после неудачных родов матери, будет жить в нашем доме, помогая матери в большом хозяйстве. В тот день тетка Лукерья обрядила меня в казачью справу, пошитую ею из отцовской казачьей формы. Я сел в тарантас с Петькой — атаман ехал верхом — и мы тронулись. Мать перекрестила меня и долго, выйдя из ворот, смотрела нам вслед. Проскочив мост через речку Песчанку, мы выехали на пыльный тракт, а там увал — и с него виден паром и взъерошенная бурунами быстрая река Шумная. Ни паром, ни то, как мы въехали в город — ничего этого в памяти моей не отложилось и не осталось. Зато хорошо помню сам город. Меня ослепил блеск от солнца в стеклах огромных, как мне показалось, витрин. Поразило обилие вывесок и повсюду множество флагов. И над всем этим миром звон и гул колоколов с колокольни Собора. Был соборный праздник святомученников Флора и Лавра. С Казачьей Горки, куда мы въехали от парома, Собор возвышался во всем своем величии роскоши золотых куполов. Да, я, было, забыл, что мы по дороге заехали на рынок и крестный купил мне новые по ноге сапожки. «Ну, теперь ты в полном аккурате», — сказал атаман.
В городе праздник был повсюду. С набережного бульвара был слышен гром оркестра. Вся площадь перед Собором была запружена народом. Вокруг Собора кольцом стояли казаки и юнкера кавалерийского училища. Атаман знал, по какому поводу здесь усиленная охрана. Оставив с Петькой тарантас, крестный взял меня себе в седло. Мы свободно проехали знакомый атаману казачий кордон. Посторонились перед есаулом даже юнкера, но офицерский заслон нам пройти не удалось. Нас остановили, и дали атаману понять, что идет молебен по случаю посещения города наследником престола. Произошла заминка. Что было дальше — мне расскажет крестный… Воспользовавшись заминкой, я соскользнул с седла и под брюхами коней прошел всю охрану и оказался в Соборе. Меня все здесь поражало: и обилие свечей и звуки песнопения вперемежку со словами молитв. И все это завораживающе гремело под сводами купола Собора. Вокруг множество людей, но больше всего военных. Меня повлекло туда, откуда шли голоса. Никто не останавливал мальчика в военной форме. Мне даже уступали дорогу. И только ближайшая от цесаревича охрана остановила меня. Но меня уже было не остановить — я требовал, чтобы меня пропустили. На шум обернулся наследник и попросил меня к себе. Он стал расспрашивать — кто я и откуда? От множества пышно и богато одетых людей я потерял дар речи. Вскоре все прояснилось, и появился мой крестный. Он все объяснил: что, мол, привел меня сюда для посвящения в казаки. И вот что еще скажет наш атаман: «Прошу извинить, Ваше Величество, за дерзость этого мальчика, желающего стать казаком в день памяти святых. Я же, видит Бог, не знал, что ваша особа здесь. Я атаман станицы Монастырской». На эти слова атамана наследник, как скажет потом крестный, заметил, что коль он атаман всего казачьего войска России просит отслужить молебен в честь нового казака в казачьем войске. И, когда отгремели слова молитв в честь всего казачества и нового казака, наследник снял с себя серебряный крестик и повесил на меня. Еще дорогой атаман почему- то учил меня словам, которые я должен сказать после посвящения. И вот теперь я опустился на одно колено и заверил будущего царя, что буду верно служить трону и нашему Отечеству. Цесаревич и люди вокруг него рукоплескали мне, а дамы от умиления подносили платочки к глазам. Теперь народ широко расступился, посматривая на крестик, что поблескивал у меня поверх гимнастерки. А следом за мной шла высочайшая чета…
Так рукой наследника престола я стал казаком. Мать, узнав обо всем, попросила меня спрятать этот крестик подальше. Как и все староверы, хоть она и была поповской староверкой, но считала царей виновниками в расколе православной веры. Изгнав людей старо веры с насиженных веками мест в России, власть подвергла их гонениям, запретив вести церковные обряды по- старому. Тетка Лукерья и вовсе, узнав об этом, стала ругать меня, а заодно и атамана, за подобные греховные дела и пыталась даже сорвать с меня крестик, который, мол, принесет мне только беду. Ведь ты взял крест от антихриста, говорила мне вслед староверка, когда я, вырвавшись, зажав крестик в кулак, убегал в мое прибежище — к немому Петьке в избушку, которую отец построил из бревен старого дома, а заодно и баню в конце огорода с выходом к речке Песчанке. Помню, до вечера я не показывался в доме, пока мать не вспомнила про меня и велела Петьке разыскать меня. Петька дал ей знать, что я у него. Я же после стольких волнений уже спал. На другой день я обо всем поведал деду в его комнатке за глухо закрытой дверью, чтоб, не дай Бог, об этом услышала мать. Тот, выслушав меня, почему только улыбнулся в седину своих пышных усов.
— Что ж, паря! Худо ли, бедно ли, но ты теперь государственный человек — казак! Теперь моя шашка и нагайка будут служить тебе. Нагайка это тебе не плеть. Учти это, сынок. Плетью людей секут, а нагайка — это честь казака. И за нее, эту честь, если надо, то и постоять придется. Нагайка, думаю, пришла к нам от кочевников — ногайцев. А уж честь свою казацкую ты, паря, береги смолоду. Если кто бросит тебе под ноги нагайку, тот бросит казачью честь на землю и этим она будет опоганена. Ты, перешагни нагайку — ведь тот, кто бросил нагайку, он бросил тебе вызов. Ты должен наказать того, кто бросил нашу честь казацкую. Если ты сможешь постоять за поруганную честь казачью — ты настоящий казак. И тогда будет поединок на нагайках, если тот, кто бросил, не трус. Таков наш древний обычай кочевников.
Я слушал деда, раскрыв рот… Теперь я с нежностью смотрел, засыпая на висящую на косяке двери нагайку от деда. Я еще не знал, но будет время, когда за честь казака я выйду на поединок. Но это будет не скоро. Тогда я буду юнкером кавалерийского училища.
О той поездке с крестным в Собор я еще долго буду вспоминать. Ведь я впервые для себя раскрыл столько радости земного бытия. Это было моим глубоким впечатлением. Но я увидел и другое, что поразило меня. На выезде из города там, где заканчивалась булыжная мостовая главной улицы города — Императорской. Раньше эта улица называлась Казачьей, но ее переименовали в Императорскую в связи с проездом через наш город наследника. Так вот на выезде из города мы свернули на проселочную дорогу, идущую к парому. Императорская идет через весь город с востока на запад. А мы свернули направо на юг вниз к реке. Отсюда с высокого холма хорошо открываются дали. На том берегу реки за ближними увалами открывается станица, а далее на юг — бескрайние поля и степи. Как все это дышит свободой!
Спускаясь под гору в тарантасе с Петькой, я заметил, как слева от нас в закатных лучах, высится огромный мрачный дом. Меня удивило обилие в нем окон и на каждом из них железная решетка. Дом окружен высокой каменой стеной, ворота наглухо закрыты. В одном из окон я увидел человека. Дорога так близко проходила мимо этого дома, что я заметил худое изможденное его лицо с тяжелым взглядом. Я даже вздрогнул: он так напоминал лицо в толпе каторжан этапа, виденного мною когда-то у реки. В этом лице столько необычной тоски и тупой покорности, скорби и безысходности. Позднее крестный мне объяснил, что это дом пересылочной тюрьмы, где содержатся арестанты в ожидании этапа. Мне вспомнился тут же мальчик из того этапа каторжан, что я видел с Пашкой у реки. Но в том же этапе я вспомнил лицо человека, где не было безысходности, а был порыв вырваться на волю и стать свободным…
5
Дальнейшие мои воспоминания о первых годах жизни более чем обыденны, хотя все так же скудны и разрознены. Ведь мы знаем только то, что помним. А память наша, бывает, с трудом может вспомнить все прожитое вчера.
Мир для меня все еще ограничивался станицей, домом и самыми близкими. Помню, я любил сидеть на коленях у отца, когда он, вернувшись с реки, подолгу рассказывал о караванах, что приходили из Китая, встречи с караванщиками, среди которых часто можно, мол, встретить казаков. Общение с китайцами, с монголами. Через них шли товары из Китая для Бутина, хозяина парохода и барж. Порою к вечеру хотелось спать, но мое любопытство брало верх. Зато как эти общения с отцом сближало нас. Я увидел в отце уверенного и сильного человека, бодро и весело смотревшего на жизнь. Я видел отца и вспыльчивым, но он быстро отходил. Одного он не терпел: бездельничанье и лень.
От матери я многое знал об отце. И то, что он начинал когда-то заниматься извозом по городу — опять же по настоянию матери — потом встретил случайно богатого золотопромышленника Бутина и стал водить обозы по зимнику вплоть до монгольской границы за сотни верст в богатые степные станицы, вывозя оттуда дешевые продукты.
Я с великой благодарностью вспоминаю отца. Уже с детства я чувствовал к нему расположение, сыновью радость и нежность. Он всегда представлялся мне отважным человеком, и мне с детства хотелось ему в этом подражать. И у меня по жизни будет много поводов, где я, подражая отцу, проявлю отвагу.
С детства я помнил, что ангелом- хранителем в нашем доме была тетка Лукерья. После трудных родов, я рос слабым болезненным ребенком. Порою, скажет потом тетка, даже мать, бывало, махнет на меня рукой — мол, не жилец Яшка. А тетка Лукерья была властной, известной в станице знахаркой. Была она повитухой, говорят. Знала, мол, и черную магию. Она лечила и заговаривала. Зная о моем нездоровье, Лукерья, молча, отпаивала меня горькими отварами. Так что я рос, казалось, и креп вопреки судьбе. От скольких ушибов и ран Лукерья меня сберегла — одному Богу известно. Она лечила всем и мою мать, но та медленно угасала. Она все чаще уединялась в свою моленную комнатку с запахом ладана, старых икон и горящей лампады.
Старший брат Гриша учился в станичной школе и так прилежно, что родители решили отдать его в реальное училище в нашем городе. Грише было не до меня, а потому я жил уединенно своей жизнью. Да и какое ему было дело до болезненного мальчишки. Сестру Веру, светлоглазую, почему-то не учили в школе.
В казачьих семьях редко когда девок учили: им надо у матерей учиться, как вести хозяйство в доме. Иное дело казак — ему на службу идти надо грамотным.
Мать была для меня в доме совсем особым существом. Я никогда ее не отделял от себя. Ведь с матерью у меня связана самая горькая страница моей жизни. Ведь она дала мне жизнь в обмен на свою раннюю смерть. Ценою ее жизни родился я… Да и по жизни я трудно давался матери. Не было дня, чтобы я приходил домой без ссадин, рваных штанов или рубахи. Я слышал, как мать говорила тетке, что Яша неосторожен, неогляден. «Ему только дозволь… Ты уж, как я уберусь, не давай ему воли. Мне бы только выучить его хотя бы в школе», — с печалью говорила мать.
Помнится, мать глубоко переживала, что на станице ее зовут раскольницей. Атаман, я слышал, пресекал эти разговоры, но за спиной мать слышала это горькое для нее слово «раскольница».
«Как это несправедливо, — с горечью, бывало, говорила мне мать, — нас, старой веры, изгнали из дома свои же дети. Даже здесь в глуши запретили нам верить по- старому. Разве, сын, это справедливо?». Любя, я верил каждому ее слову, ибо большего божества, чем мать, у меня нет и не было. Но кого мы любим — и есть наша мука. Ведь чего стоит вечный страх — потерять любимого человека. Сколько печали вынесла ее душа, сколько слез я видел на ее глазах, сколько горестных песен я слышал из ее уст, когда я буду на краю жизни…
Я чувствовал, что я в долгу перед ней в этой жизни, и, как мог, оплачивал эти долги. Я не оставил ее могилу на забвение, а то и поругание, я не ушел в эмиграцию в годы революции, хотя ушли и отец, и брат с сестрой, а с ними и моя жена. Ведь еще при жизни мать завещала свою любовь мне. Она и сейчас лежит в родной земле. «Да упокоится с миром, да будет благословенно ее святое для меня имя», — повторяю я. Так было, когда я сам стоял на краю смерти, уповая, что я уйду в ту же землю, где лежит она. Это было — этого я никогда не забуду — незадолго до моего ареста, как бывшего казачьего офицера. Накануне ареста я был у нее на могиле. Среди тощей рощицы полузаброшенного кладбища я с трудом отыскал ее надгробие. Помню, дядя Андрей, один из братьев матери, писал мне в гимназию, что у ее могилы посадили молоденькое деревцо черемухи — любимое ее дерево. Сохранился покосившийся деревянный крест. Я долго стоял, в раздумьях, и, вспоминая мать, напомнил слова из ее молитвы: «Пути Мои выше путей ваших, и мысли Мои выше мыслей ваших…».
6
Мой незрелый младенческий возраст миновал. В год я стал казаком, дед подарил мне шашку и нагайку, а вот крестному моему так не терпелось что-то подарить мне настоящее казацкое и он — не черт ли его попутал — вручил мне казацкое атаманское седло. Да, оно принесет мне многих побед в конных скачках, но и бед то же. Ведь по старой казачьей заповеди нельзя дарить седло раньше, чем коня. Дядя Андрей, брат моей матери, обещал подарить коня — стригунка, но что-то у него не вышло. А я догадываюсь, почему не вышло. Ведь он атаман староверской станицы, а уж Дарья, его сестра, рассказала ему про то, как крестный мой посвящал меня в казаки с благословления наследника престола. Оттого-то он и сам не приехал в день года моего рождения. Будет ли седло виновато в моих бедах — трудно сказать. А потому меня будут подстерегать беды, что я выйду из привычного казачьего мира в мир чуждых мне отношений.
А между тем в мою жизнь входили новые люди, становясь неотъемлемой частью моей жизни. По мере роста у меня появился интерес к взрослым. Думаю, в этом было мое желание стать быстрее самому взрослым. Так что среди сверстников по станицы у меня не было друзей. Разве что Пашка, мой двоюродный брат, но он быстро взрослел и ему было не интересно водиться со мною. Зато у меня осталась на всю жизнь память о старом казаке по имени Филип или просто Филя. Он Георгиевский кавалер, мог часами рассказывать о войне с турками. Я же слушал его, хотя он мог одно и то же рассказывать по несколько раз о подвигах казаков. Рассказы его расширяли круг моих познаний, и во мне росло желание познать еще и еще. Казаку надо торопиться жить — смерть за ним ходит по пятам… Наши общения порою затягивались так, что меня уже разыскивала тетка Лукерья по просьбе матери. И чаще всего она находила меня на скамейке среди стариков у казачьей избы. Мать иногда не зря называла меня «старичком», так как я начинал рассуждать по- взрослому. Может тогда во мне под влиянием услышанного родилось желание самому все увидеть, став путешественником. Нет, такого слова «путешественник» я пока не слышал еще, но в школе стоит ему появиться, как я буду готов сделать это слово смыслом жизни.
В станице деда Филю звали «Кутузов». Ходили слухи, что, мол, подсматривал за девками через оконце в бане, где он чаще ночевал. Увиденным, мол, дед так увлекся, что выдавил стеклину, так что голова его оказалась наружи, а обратно он ее вернуть не мог и, мол, орал быком, зовя хоть кого, на помощь. Помог выбраться внук его Пашка. Он то и разнес про это на округу и он же дал ему это прозвище «Кутузов». А все потому, что дед порезал бровь о разбитое стекло и ему наложили повязку так, что она закрыла ему один глаз. Дед во всем винил Пашку за то, что тот, шалопай, не сделал все, как надо, оттого, мол, и рана произошла. А было это все потому, что дед постоянно ругал Пашку, так как он не помогал отцу Селивану, брату моего отца. Ведь в доме помимо Пашки еще четыре девки и постоянно беременная мать, а Пашки по целым дням не бывает в доме. И то, что я, мол, за кем-то подглядывал, — это, мол, Пашки брехня. Так пытался дед отнекаться, когда он слышал эту историю от стариков. Где бы он ни появлялся, над ним смеялись все станишники. И первым зубоскалом был Пашка.
У деда была страсть лепить из глины коней и всадников. Обожженные и раскрашенные, как положено — коней по масти, казаков по справе — он собирал их в отряды и устраивал целые баталии сражений тех, в которых он участвовал. Все передвижения он сопровождал бурным рассказом. И всякий раз, когда он в бой бросал лаву казачьей сотни, то всегда турки бежали. Я сам загорался боем и с азартом по его команде бросал свою сотню в бой. Как я переживал, что именно в этом бою он получил ранение. Но я не оставил поле боя, продолжал дед Филя, видя, что в бой вступил сам Баклан-паша. Так турки прозвали нашего отчаянного командира Бакланова. Говоря так, дед выдвигал вперед крупную фигуру всадника Баклан-паша. Когда решается судьба боя Бакланов всегда впереди. Это был сущий сорвиголова! Турки его боялись и уважали. На его груди всегда сверкал крест святого Георгия. Сказывают, сам царь вручил ему. Баклан-паша, говорили турки, сущий дьявол. Первая атака, далее рассказывал про сражение дед, результатов не дала. Тогда Баклан-паша собрал в кулак всех нас, оставшихся в живых, и бросил туда, где турки нас не ждали. Рассказывая подробно, старик горячился, махал руками, подавая команды. Я понимал, что он и сейчас переживает, будто участвует в настоящем бою. И вот мы, продолжает старик, пошли на штурм горы Чакма — и взяли ее. Победа! Тут он широким жестом сбросил на землю все фигурки турок. Сущий Суворов — этот Баклан-паша. Мы смяли остатки турецких войск и ворвались в Карс. Так завершил свой рассказ дед Филип. Бакланов был ранен осколком, но бой довел до победы. Был в том бою ранен и дед в ногу от тяжелой турецкой пули, но с коня не слез. За тот бой Баклан-паша получил орден Святой Анны и титул походного атамана. Рассказывая, старик так разволновался, что по ходу рассказа не раз смахнул слезу. Вот таков он был, Баклан-паша, рубака-атаман. Закончил старый казак…
Я крепко дружил с нашим «Кутузовым». Я помогал ему в поисках в округе станицы нужной для лепки фигур глины. Возвращался я обычно из таких походов в грязной от глины одежде, а то и со ссадинами на коленях. Мать, при виде меня, всплеснув руками, начинала ругать. Я стоял, молча уставившись в пол, готовый ко всему. Мать обычно успевала только сказать: «Опять!» — как тетка Лукерья, подхватывала меня и относила в избушку к Петьке, где у нее уже заранее все было готово, чтобы отмыть меня и переодеть. Правда, однажды, должно не выдержав, сказала: «Придется за все ответить перед отцом». Но отец, помнится, усталый с дороги и радостный от встречи с нами, говорил матери «потом», когда она пробовала пожаловаться на меня. Потом все это забывалось. Отец любил нас, сыновей. Но Гришу особенно. Во-первых, с ним никогда ничто не случалось. Послушный. Мать на него никогда не жаловалась. А мне, бывало, уходя в реку, скажет в сторону: «Ты уж мать побереги. Она переживает за тебя…» А за столом он громко скажет, что казак, как птица, вольный человек. Природа сама, продолжит он, знает, каким рождается человек и что из него выйдет. У любого истинного казака в суме, притороченной к седлу, лежит дорога. И не одна она может быть у одного, а у другого — всего одна, ему и выбирать нечего. Вот и у меня река — это моя дорога. Она тянет и зовет меня и в зимний мороз или в пургу, и летом в сухой зной, когда ты рискуешь посадить пароход на мель. Любая дорога — это риск. И к этому надо приучать с детства. Слушая отца, я вспомнил, как в одну зиму налетел из степи снежный буран. Ветер свирепо бился в стены дома, тем приятней чувствовать себя в тепле под их защитой. Помню, на утро мы обнаружили, что дом наш занесен снегом выше крыльца. Потом Петька откапывал нас, а мы потом весь чистили от снега двор. А ведь в ту пургу отец был в «реке». И я помню, как мать, глядя в заснеженное окно, напоминала нам об отце.
И все же лучше из детства запомнились летние дни, так что детство представляется летним периодом в жизни. В жаркий полдень сонно плывут в светлом небе облака. А то вдруг налетит южный ветер, он принесет горячий воздух степи, запах зреющих хлебов и степных горьких трав…
7
За стеной скотного двора была работницкая небольшая избушка. В ней жил наш работник Петька немой. Здесь всегда пахло дегтем и конским потом от седел, сбруи и потников. За крапивой и лопухами эта избушка притягивала меня. Мы с братом относились к Петьке как к сверстнику, и он был рад такому общению с ним. Отец привез Петьку с городского базара. Видит, парнишка по всему бездомный, но не отходит от рядов, где продают коней. В первое время он выглядел запуганным зверьком. Мы пытались и так и эдак выведать из него хоть что-то, но он только метал по сторонам острый взгляд вороватых глаз. А то просто отрывисто зло мычал, озираясь: то ли ища защиты, то ли возможности сбежать. Но когда мать взяла его под свою защиту, он успокоился. А вскоре она стала относиться к нему, как к приемному сыну. Бывало, на дню не раз спросить тетку Лукерью — покормили ли Петю? И все ж в его взгляде исподлобья таилась какая-то тайна. Когда я с братом пытался узнать у него, где его родители, то он закрывал лицо руками и сквозь пальцы проступали слезы… Иногда он пытался что-то сказать, но не мог. Он, похоже, владел отчасти грамотой немых на пальцах, но мы этой грамоты не знали. Мать, видя, что мы обступили немого, звала нас и после этого отчитывала: «Ребята, убогого грех обижать. Оставьте его в покое.
К празднику мать всегда готовила всем подарки, и не было случая, чтобы она забывала про Петра. То новый картуз мы на нем увидим, то новые сапоги. Помню, тетка Лукерья его лечила то горло внутренним салом с горячим молоком, то на грудь ставила компрессы, а то губы его чем-то смазывала. Я тоже не упускал случая чем-то помочь ему на скотном дворе. Помню, с ленивой грубостью под напором моих силенок открывались ворота, и острый запах конюшни вырывался мне в лицо. Это не смущало меня, а, напротив, с годами в этом запахе навоза конюшни я находил даже что-то привлекательное. Здесь жили кони. Они, похоже, жили какой-то своей особой жизнью. Она проходила в их долгом стоянии, звучном жевании сена или хруста овса. Я представлял, как ночью они ложатся и спят — не могут же они только стоять. Видно это случается в самые темные, глухие часы ночи, чтобы потом днем стоять и пережевывать в молоко своими крупными зубами овес, теребить, забирать теплыми губами сено. Душистое сено с запахами степных трав и вольного ветра.
Наши кони: рыжий Башкир и Серый — ухожены, с лоснящимися гладкими крупами, до которых так и хочется дотянуться. Жесткие хвосты почти до пола, в гривы Петька им прилежно расчесывает, ведь они — украшение коня. Серый что Сивка-Бурка. Только его крупные лиловые глаза смотрят на меня чужака с опаской. Какими все же они выглядят гигантами по сравнению с моим тощим телом и хилым ростом… Кони! Сколько лет они будут рядом со мною. Я почти все узнаю о них и самое ценное в них: они самые верные из всех верных вам друзей. В этом меня убедят годы учебы в кавалерийском училище и в годы на фронтах первой мировой и гражданской воин.
Я довольно быстро подружился с Петькой. Стал чаще у него бывать в его избушке. Он был всегда рад моему приходу. Он угощал меня. Мы ели подсоленную корку ржаного хлеба с зеленым луком, с редиской, а то и с бугристым огурцом. Так за простой трапезой я приобщался, сам того не осознавая, к самой земле, ко всему тому, из чего создан мир.
Бывало, что мы с ним верхами выгоняли скот на пастбище на заливные луга реки Шумной. Однажды нас накрыла гроза. Воздух вокруг стал тяжелым, все теснее стали сходится мрачные тучи. Потускнело. А солнце, не закрытое тучами пекло еще сильнее. Где-то в высоте в самой глубокой ее выси стало погромыхивать, а потом и вовсе греметь, раскатываясь гулким эхом. А то вдруг с треском ударит гром и все вокруг осветилось мертвым светом молнии. Мы только-только успели загнать скот в загон, а сами под навес, как ливень обрушился стеной вперемежку с горошинами града. Вся природа на наших глазах металась и трепетала под гибнувшими порывами ветра. «Свят… свят!», — крестился я. Петька то же что-то шевелил губами. Капли дождя с ветром попадали на меня — Петр накрыл меня плащом. Я пожал ему руку. Вот тогда я окончательно понял, что мы настоящие друзья. А гроза быстро прокатилась, природа успокоилась, вздыхая всей грудью сырой, насыщенный живительным озоном воздух. И туча, развалившись, стала нехотя отползать на восток…
И все же я по-прежнему был связан пуповиной детства с природой и она, живая, прекрасная во всех красках пока охраняла меня от людей, от их сложной, а порою жестокой и опасной жизни. Зато в моей маленькой жизни детства появился друг, пусть он был немой, но я слышал, как во время грома он произнес первые, хоть и корявые, слова…
Так постепенно мир мой стал расширяться хотя бы тем, что природа привлекла мое внимание.
8
Я уже понял, что в конюшне была своя жизнь. Хотелось разгадать ее. Ведь я понял слова крестного, что каждая лошадь имеет в году свой заветный день, ее праздник. Праздник коня! Этот праздник приходится на день памяти покровителей коней святомученников Флора и Лавра. В этот день, сказывают старые легенды, конь так и норовит ударить человека в отместку за свое вековое лошадиное рабство. А чтобы этого не случилось, в этот день коня запрягать нельзя, дать ему волю, украсить коня лентами. Но все это уж не такая уж легенда. Помню, в этот день тетка Лукерья всегда заставляла Петьку подкрасить деревянную фигурку лошадки на коньке крыши. Вот от этого деревянного коня, говорит при этом тетка, верхушка крыши называется коньком. Конь всегда был, продолжает рассказ тетка, оберегом жилища человека. Даже, если коня нет, то на видное место вешают подкову. Она защищает нас от сглаза, порчи и всякой дурной нечисти. Обо всем этом говорили в старину, а ноне вы не любопытны, заключила тетка Лукерья.
Рядом с конюшней каретный сарай. Здесь стоит мамин тарантас, отцовские дрожки и старый дедовский возок поселкового казачьего атамана. Все это сделано, чтобы путешествовать, ибо они созданы для дороги. В задке возка был таинственный дорожный ящик. И возок и ящик привлекали меня своей старинной неуклюжестью и присутствия в них что-то от прошлого…
Юркие ласточки непрестанно сновали черными стрелами взад и вперед под крышу сарая, где они лепили свои гнезда все так же, как и сотни лет. Для них время словно не существовало или оно для них и вовсе остановилось. Ворота сарая были всегда открыты, так что я порою подолгу смотрел на ласточек и слушал их щебетанье. А то забирался в тарантас или возок и воображал, что еду куда-то далеко, подпрыгивая на ухабах… А даль меня тянула еще с детства. То неизвестное, возможно, даже с риском для жизни. В той дали, мне казалось, жизнь так широко размахнется, что можно ее и вовсе потерять за что-нибудь или кого-нибудь. Вот и в сказках, что читала мать или брат Гриша, так и сказано о том неведомом, что поджидает хождение за тридевять земель. Так во мне, наверное, просыпалась та казачья доля предков наших землепроходцев, которые уходили открывать то неведомое, что они и в сказках о нем не слышали даже.
А ведь спустя годы я вернусь на это место и даже загляну в этот сарай. И вот тогда в годы гонения на казачество, когда было время геноцида казачества, я найду здесь полное запустение. Ведь пронесся ураган, он вырвал с корнями целые казачьи роды, даже казачьи станицы. Некоторые из них и вовсе исчезли с лица земли, ибо исчезли названия станиц. Так исчезнет самоназвание станицы Монастырской, на ее месте будет поселок Калиновка.
Наш каретный сарай тогда будет зиять зловещей пустотой, а на конюшне, покинутой ласточками, шуршал одинокий ветер, как одно лишь напоминание некогда живого… Вот такие жуткие мысли о черной дыре, которая только и осталась на месте некогда процветающей казачьей станицы. Тогда как от дома остался только обгорелый остов. Теперь здесь одно из самых глухих мест на свете. Здесь теперь стала дарованная природой пустыня. И в этой пустыне, что владела на месте станицы, из бурьяна я услышал коротенькую песенку овсянки…
9
Моя жизнь становится разнообразнее.
С матерью ездил в станицу староверскую Сбега, откуда родом моя мать. Я не любил жену атамана этой станицы дяди Андрея. Тетка Матрёна была убежденной беспоповской староверкой. Она в свое время была настоятельницей староверского скита, но с тех пор, как в скиту поставили никоновскую церквушку, чтобы служить по новому обряду, Матрёна ушла из скита, а вскоре и сам скит стал хиреть, прейдя в запустение. Я до сих пор помню ту первую встречу с Матрёной. Тогда я еще многое не понимал в старой вере и то, как и почему произошел триста с лишним лет тому назад раскол православной веры, но меня тогда возмутило, как она отозвалась скверно о моем отце, что он, якобы, не защищает мою мать от нападок со стороны станичников. Тогда я ей ничего не мог сказать в защиту отца. Но и спустя годы, я всегда буду с большим желанием обходить встречи с ней. Она одного не могла простить отцу, что он всех детей крестил по новому православию, а не по старому, как ей хотелось.
Зато с дедом Филей я встречался часто. Мы с ним, почитай, каждую неделю, а то и дважды в неделю, отправлялись на поиски нужной глины. Мало того, что она была подходящей, а чтоб была нужного цвета. Я, бывало, ползая по скользким склонам оврагов после дождя, был весь в ссадинах на коленях, а руки горели, обожженные крапивой. Но принесенная мною глина оказывалась негодной. Иногда он долго мнет принесенную на пробу глину в своих руках, а я с надеждой жду его решения, а он, как ни в чем не бывало спокойно скажет: «Не та, паря!». И потом он еще не раз скажет: «Не та». И вот, взяв глину из моих рук, не глядя на меня, — а на мне от грязи и рваных на коленях штанов вида вообще никакого, наверное, не было, и я уже, вопрошающе глядел на него: долго разминает между пальцами, иногда поплевывая на глину, чтоб стала пластичной, усы его вдруг поползли вверх, взгляд посветлел: «Вот это, паря, то! Из нее мы с тобою таких налепим коньков, что не стыдно будет показать нашему атаману». А уж как я был рад, что угодил деду. Наполнив сумы при седлах наших коней глиной, мы тронулись в станицу Сбега — она была у нас по пути домой. Мне хотелось поговорить с дядей Андреем: мать всякий раз, как я бывал близко к Сбегам, просила спросить, как здоровье у них в семье и что у нас все здоровы. Но дяди не было, а тетка Матрёна завела только моего коня во двор и заставила слезть с коня и снять одежду. Старого казака она во двор не пустила. Он уехал.
— Я выстираю твою одежду. Быстро снимай. Матери и без того дел по горло, поди, — не слушая моих возражений, твердо говорила тетка.
Увидев на мне второй серебряный крестик, поди, сразу сообразила, откуда он у меня.
— Ты, Яков, сними этот поганый крест. Не погань нашу старую веру. Ведь с нею мать тебя родила. Он принесет тебе несчастье, — не глядя в мою сторону, сурово проговорила она.
— Этим крестиком я посвящен в казаки, а потому я верю в него, как ты в свою веру. А стать казаком — и есть моя вера, — упрямо сказал я.
— Глупый ты еще мальчик. Но когда-нибудь поймешь, что был не прав. Зато теперь ты можешь, как другие, крикнуть своей матери: раскольница! И тогда ты просто убьешь ее — она у вас и так слаба после родов. И ты готов на это?
— Тогда я должен отказаться от казачества…, — зло в слезах сказал я.
Зная мое упрямство — а оно, староверское от матери — она больше никогда не говорила об этом.
Зато с приездом отца, мы сразу отправлялись на заимку. А там, смотря по времени лета, кто-то пашет из нанятых работников, качаясь на ходу в мягкой борозде, а кто-то из девок выпалывает просо, а кто-то картошку. Размашисто, приседая, валят стену желтой ржи косцы с почерневшими от пота спинами. Бабы следом собирают граблями, да вяжут туго в снопы. И уж обязательно за обедом кто-то из косцов расскажет, что он, чуть было, не скосил целое гнездо перепелов, а другой скажет, что пополам перехватил змею.
Но таких дней было мало, оттого-то и помню плохо. Помню, как в один из дней покоса, Гриша, брат мой сидит на возу. Он в белом картузе, загорелый юный держит вожжи, а сам смотрит сияющими глазами на девку, что сидит рядом с ним с кувшином в руке. Гриша что-то говорит девке радостно, любовно, улыбаясь…
10
Запомнилась мне еще одна поездка на заимку, когда отец за год до того, как я должен пойти в школу, взял в работники бывшего некогда ямщиком на сибирском почтовом тракте. Лучше всего описал этот знаменитый тракт некогда великий А. Чехов в книге «Сахалин». Те крылатые в России слова о «семи загибах на версту», то это вовсе не метафора, а реальность, с которой столкнулся Чехов, описывая свой долгий путь по дорогам пустынной тогда и дикой Сибири.
Отец многих знал среди бывших ямщиков. Постройка железнодорожной сибирской магистрали просто лишила ямщиков работы. Отец поначалу промышлял извозом, так что судьба свела его с одним из бывших ямщиков по имени Степан. Помнится, мы как-то сразу с ним сошлись на одной любви к коню. Он мне сразу показался угрюмым и нелюдимым бородачом. И все же я быстро к нему привязался да так, что я стал надолго пропадать из поля зрения матери, а это вызывало у нее волнение. Тогда она посылала тетку Лукерью за мною, но вернулась ни с чем: мол, я там нужен в помощники сестре Вере. А я так сдружился со Степаном, что и уезжать не хотел. Неприветливый с виду, с серьезным взглядом маленьких глубоко посаженных глаз с нависшими всклокоченными бровями. Я поначалу испытывал к нему даже страх. Но однажды случилось — косцы в траве обнаружили перепелиное гнездо. Степан остановил косцов, поднял живого перепеленка и положил в гнездо, потом отнес его бережно на межу в траву. Это было к радости перепелицы, она вертелась вокруг его ног и тревожно свистела. Я заметил, как просветлело лицо мужика. Все это было к моему удивлению. А еще, я заметил, что если он чем-то занят, то обязательно что-то напевает… Так что я вскоре понял, что он человек добрый и наши отношения стали более доверчивыми. Я привязался к нему — видно, он это почувствовал. Мы стали настолько близки, что он стал рассказывать о своем житии-бытии, а потом и вовсе заговорил о былом и грустном, о всякой бывальщине и небывальщине из жизни ямщиков. От этих рассказов Степана, думаю, и даже мать бы не смогла меня за уши оттянуть, так, бывало, заслушаешься его порою жутких рассказов о то, что случалось с ямщиками в долгой дороге по Сибири. Чувствую и голос у него вдруг стал мягким и даже ласковым, появилась на лице добрая улыбка. Иногда он даже пел свои ямщицкие песни, да так проникновенно, что мне делалось его жаль, а сам он нет-нет да смахнет скупую слезу. Особенно он любил песню о погибшем ямщике. И всякий раз она была полна такой тоски, что от чувств бесконечной жалости перехватывало горло. Вспоминал он и праздник коней в день святых покровителей коней Флора и Лавра. Жаль, говорил он, что не все конники в России отмечают этот праздник. Должен быть всемирный праздник коня. Ведь кони вытянули ни одну цивилизацию человечества, а своего, мол, праздника не заслужили. Вот и на Руси! Что бы сделали ваши атаманы-казаки, не будь под ними коня. Выходит, конь пронес казака до Океана, сделал Россию Империей, а праздника ему все равно нет. Ведь сколь веков конь возил воду и воеводу! А праздника власти не дают. Могла бы и церковь подсказать царю, что, мол, в день покровителей коней святомученников и сделать бы им праздник. Неужто они этого не заслужили?
— А ведь этот праздник кони наши заслужили, — с грустью глядя куда-то вдаль, проговорил бывший ямщик. — Сказывают, что и ты родился в этот день, так что у тебя, Яков, душа та же, что у коня. То-то я вижу — они любят тебя. Даже ваш злой Башкир и тот враз, гляжу, присмиреет, когда ты обходишься с ним. А ведь, возьми меня, я его остерегаюсь: он так и норовит то укусить, то копытом ударить. Я знаю эту породу рыжей масти коней — злой конь, но нет ему износа… А ведь человек издревле обожествлял коня. У кочевника всегда был над жилищем, как оберег, череп головы коня. Даже подкова коня оберег от огня, а потник предостерегает всадника от ползучих гадов на земле.
Но Степан не только разбудил во мне заложенную природой страсть к коню, он первым стал готовить из меня наездника. Он пробудил во мне страсть к верховой езде, чтобы она стала впоследствии моей «болезнью». Поначалу Степан сажал меня на коня без седла и с криком «держись» хлыстал коня. Конь мой, бывает, так сорвется с места, что я с трудом мог удержаться за гриву руками, а то… и зубами, чтоб не упасть. Не обходилось и без падений, но Степан уже спешит, подсаживает меня на коня, хотя мне где-то больно до слёз. Без седла, бывало, так набьёшь кострец, что дома и сесть не захочешь. Бывший ямщик знал, что это такое. Он приспускал мои штаны и смазывал это место теплым березовым дегтем, а на следующий день бросит на коня потник мне под задницу. Как я этому был рад, хотя скажи он мне, что потника не будет — я от езды не откажусь. Мать уже поздно узнала от тетки Лукерьи, что Степан учит ездить меня без седла. Она знала, что так все и будет, а потому еще заранее заставила Петра увезти с заимки все седла. Но это, как видно, ни Степана, ни меня не остановило. Степан не боялся моей матери. Только отца он побаивался: платил справно и харчи бесплатные. Вот только пить запрещал и однажды за это чуть было не выгнал. Молился тогда благим матом, что, мол, это в последний раз. Он сам мне говорил, что отец мой платит ему не дурную копейку, и ему жаль потерять теплое местечко. А узнай отец про мои уроки у Степана, думаю, он бы ничего не сказал, разве что: «Смотри Степан за ним в оба!».
— За жизнь надо цепляться, хоть за соломину, но держись. Выживешь — атаманом будешь. Казак прежде должен в седло сесть, чем научиться по земле ходить. Это тоже, что бросить не умеющего плавать в реку. Выплывет — научится плавать. Но при этом нахлебается воды до соплей, хоть по дну, но выберется на берег. Ведь и с коня надо умеючи упасть, а то попадешь под задние копыта и тебе хана. Но вас, казаков, природа веками готовила к таким испытаниям. Надо только пробудить в тебе эти от кочевника инстинкты. Ведь и они не знали поначалу ничего о седле, но монголы на одних потниках прошли до Европы. Их навыки в тебя природа заложила, теперь надо только их в тебе пробудить. Выдержишь — будешь первым наездником не то, что в округе, ты будешь известен в России. Так что терпи, а нет — можешь ехать к мамке. Вот ты, божья голова, попробуй утопить кошку, — подумав о чем-то своем, продолжал Степан, — а ведь этого тебе не удастся. В нее столько природа сил к жизни заложила, сколько и в тебя. Пока ты такой же, как и тот же зверек. В тебе те же инстинкты, что в том же зверьке, но их надо в тебе разбудить. И ты будешь чувствовать так же, как и он, смерть и уходить от нее.
Так за год до школы я прошел некоторые уроки езды на коне у бывшего ямщика, а заодно и первые уроки жизни. Пройдут годы, я стану юнкером кавалерийского училища, где верховая езда станет моей профессией, я буду помнить эти первые уроки на коне у бывшего ямщика и его слова: «Чтобы ехать рысью, совсем не надо родиться казаком. Казак должен всегда скакать хоть на один аллюр, но выше остальных всадников. А для победы ты всегда держи «аллюр в три креста». Это значит, что ты должен идти на пределе возможностей коней твоих соперников, но не твоего коня. Бывало, получишь срочный почтовый пакет, выведешь тройку коней, а кони там — сущие звери, и ты уже сорвался с места, а тебе вслед кричат: «Гони их, Степаха, аллюром в три креста. А это все одно, что по вашему, по казачьи: или грудь в крестах, или голова в кустах… Ты летишь будто птица, и тебе ни черт не страшен, ни дьявол. Летишь, как та птица-тройка у Гоголя Н.». Это была школа выживания от бывшего ямщика. Не эти ли наставления помогли мне выйти живым из мировой бойни и бойни гражданской, где сошлись, сшиблись в казачьей сечи мы, вчерашние друзья по станице или сверстники по юнкерскому училищу.
Однако страсть мою к езде верхом, Степан только разбудил. И теперь мне хотелось с кем-то помериться силами на конях. Пробовал с Петькой, но он отказался, зная запрет матери на любые забавы с конем. Оставался только брат Гриша, но его еще надо было затащить на заимку. По делу, по просьбе отца или матери он, конечно, поедет, а так просто — он занят, ему за лето надо многое прочесть. Он уже учился на первом курсе реального училища. И к тому же он настолько усердно учился, что Бутин после разговора с ним предложил ему за лето прочесть кое-какие книги по адвокатскому делу. Словом, свободного времени у него не было, да и к коням он был равнодушен. В тот год меня спасло то, что начинались покосы, и мать отправила хотя бы на несколько дней на заимку. А тем временем моя «болезнь» к езде прогрессировала. Под разным предлогом мне все же удалось завлечь брата скачкой и прохладным вечером наши бега состоялись. Гриша, не разбираясь в конях, взял рабочую лошадку и проиграл подчистую, как говорится. Дело то в том, что в этот вечер приехал Петька, и он на иноходце Степана был вторым. Это не могло задеть за живое казачье самолюбие: ведь он уступил немому Петьке. Я, как на беду — а она так и случится — предложил Грише сесть на нашего Башкира, он, мол, из скакунов, и куплен из конюшни Бутина. Степан, как чуял беду, запретил брать злого Башкира: он может укусить или лягнуть, если что-то ему не понравится. Словом нельзя — и точка! Но не тот был Гриша, чтоб сразу отказаться — он что, не казак! К тому же в крови у нас было достаточно упрямой староверской крови. Уж не знаю, да и никто до сих пор не знает, как брату удалось уговорить ямщика. Но в тот день, как сейчас помню, Степан, забубенная его душа, был слегка пьян. Думаю, не это ли и сломило запрет Степана садиться на Башкира? Собственно на этом можно поставить точку…
Никто не знает, что было доподлинно в стойле, где был Башкир и откуда брат вышел калекой на всю жизнь. Удар копытом пришелся в локоть. Ни у нас, ни в Губернске врачи ничего сделать не смогли. Рука его со временем стала ссыхаться…
Мать узнав, окаменела. Она почернела в один день. Когда ей тетка Лукерья сказала об этом, то она первым делом спросила: «Яков жив?». Это была третья рана на сердце матери. Две из них принес я… пока! Но не, как говорится, добра без худа. Гриша закончил училище, оставил станицу, ушел в адвокатскую контору Бутина и вскоре женился на дочери ссыльного польского адвоката.
И все же несчастье с братом омрачило мое детство…
11
Люди не одинаково чувствительны к смерти. Мы, казаки, весь век с младенчества живем под ее знаком, а все потому, что у нас обостренное чувство жизни. Я видел у матери в ее моленной комнатке «Житие» протопопа Аввакума. Он, как идеолог старой веры, прошел все круги ада, что уготованы были староверам. Он принял, отстаивая старую веру, даже мученическую смерть — был заживо сожжен в яме. Вот как он описывал свое детство: «Аз же некогда видел у соседа скотину умершу и, той ноши восставши, пред образом плакався довольно о душе своей, поминая смерть, яко и мне умереть…» Выходило, что смерть событие несправедливое.
Помню, перед пасхой в доме все светилось чистотой и убранством. Мать, будучи все же поповской староверкой повела меня с сестрой к заутрене. В этот день, говорила мать, Христос победил смерть. Я этому поверил, поскольку отовсюду только и было слышно «Христос воскрес». Оттого я и на лицах людей не видел печали, хотя слово «смерть» витала в воздухе. Во всем было нечто таинственное, соединявшее в себе чувство воскрешения и печали. Но почему, если Христос воскрес, мать так горестно молилась в своей моленной, оставшись одна перед иконой на коленях. Похоже, здоровье покидало ее, и она просила у Бога еще дней жизни. Бывало, что она молилась и по ночам. И тогда сквозь слова молитв доносились всхлипывания сквозь слезы. Душа ее была полна любви к нам, детям. Помнится, я заставал ее в светлые летние дни сидящей у раскрытого в улицу окна, и она плакала, глядя на живой мир, который — она чувствовала — уйдет для нее безвозвратно. Пали ее надежды с Гришей. Я был слаб и болезнен. Как коротка жизнь и так неожиданна всегда смерть…
12
Я в очередной раз отправился с дедом Филей за глиной. После каждого «сражения» фигурки коней и всадников, падая на землю, ломались, и старик лепил новые фигурки.
День стоял теплый и светлый. В этот раз мы, как обычно верхом, поехали вдоль высокого берега реки Степной, что пробегала мимо станицы Сбега. Поход выдался удачным: сумы при седлах были полны нужной глиной. На обратном пути в станицу заезжать не стали, а берегом добрались до скал утёса. На этот раз дед предложил не ходить к тетке Матрёне, а что он сам застирает мою гимнастерку и шаровары. Я согласился. Я бы скорее как есть поехать в грязном домой, чем заходить тетке. Мне все не терпелось увидеть, как выглядит тот жеребенок, которого дядя Андрей, как он вырастет, подарит мне. Так им было обещано. Только бы не было этой тетки, а то ведь она опять к чему-нибудь придерется. Прошлый раз она ругала меня за крестик на серебряной цепочке, что на посвящении в казаки я получил его от цесаревича. Она, этот крестик, обозвала поганым… Словом, лучше бы с ней, если и встречаться, то при дяде. Все же он атаман станицы и она при нем больше помалкивает. А после того раза я обиделся на тетку Матрёну.
Пока дед, постирав мою одежонку, разложил сушиться на нагретые солнцем камни, я влез на скалу, на ее вершину — утёс. На вершине площадка, похоже, была местом для орлиного гнезда. Отсюда открывался самый дальний горизонт. Еще на подъезде к скалам я сразу заметил коляску. Сейчас с высоты орлиного гнезда я прекрасно видел девочку, собирающей цветы среди в беспорядке разбросанных валунов. Я видел, как она то и дело поглядывала на свой скромный букетик — он, видно, не удовлетворял ее, так что она продолжала искать новые цветы. Мне же со скалы были видны первые желтоцветы. Я спустился быстро со скал и, собрав букет цветов, преподнес ей.
— Я вас не знаю, — сказала девочка певучим тонким голосом, поправляя платьице в виде колокольчика и отбрасывая с лица пряди вьющихся светлых волос.- Я здесь с тетей. Она убирает могилку мужа, а я собираю цветы на могилу. Могилки собственно нет, — шепотом добавила она. — Там только под камнем коробочка с прахом ее мужа. А сердце его, как сказала тетя, она когда-нибудь по польскому обычаю похоронит на его родине в Польше. — Рассудительно закончила девочка, потом взяла мой букетик так, будто мы с ней давно знакомы.
Вот это и стало началом той, то ли дружбы, то ли детской влюбленности, которая так и не перерастет в серьезные взрослые чувства, но оно будет нас преследовать обе войны и только ее эмиграция разлучит нас. Она будет звать и меня, у нее в одном из банков Харбина на ее имя будет лежать солидный капитал от Бутина. Мы были разные и у нас были разные дороги…
— А меня звать Софи, хотя мама — она недавно умерла — звала меня Софьей, — вдруг проговорила девочка.
Я, еще не зная ее, знал о ней все.
— А тебя как зовут? — сказала она и протянула свою руку с приветливой улыбкой в уголках ее полных губ.
— Яковом, — ответил я, даже немного растерявшись от такого моментального знакомства. Однако ее свободное обращение окончательно обезоружило меня, что, собственно, было не похоже на казака.
— Хорошо… Яков! Уж больно ты строг с виду. Не из казаков ли ты будешь? Ведь твои шаровары с лампасами сохнут.
Тут только до меня дошло, что я стою, даже знакомлюсь с девочкой, а сам без штанов. Это окончательно сломило мой дух. Я что-то пролепетал про глину и почему одежа моя сохнет.
— А ты возвращайся, пока я отнесу цветы тете. Она у меня строгая. Она декабристка. Так ее зовет хозяин дома. Если ты знаешь, то дом его стоит на Казачьей Горке. Так что тетя такая: если что не по ней, то и наказать сможет. То есть, просто не будет со мной разговаривать. Но я ее не боюсь. Ты мне поможешь взобраться на этот утёс? Я давно хочу увидеть наши реки и наш дом с высоты. Дом наш самый большой и светлый в городе. А мой приемный отец самый богатый человек в городе и не только…
Так судьба нежданно — негаданно подарила мне встречу с человеком, ради любви к которому я буду совершать поступки, порою не совместимыми с жизнью, но в любви к которой я так и не признался даже себе.
Уже первые детские встречи вызвали недовольство дяди Андрея, атамана станицы Сбега, где невдалеке на скалах чаще встречались мы. Казаку не дело встречаться с кем бы то ни было из польских ссыльных, крепко внушил мне при первой же встречи дядя, которого я очень уважал. А вскоре о моей встрече с Софьей, узнал и мой крестный. Как атаман, для начала он только погрозил пальцем: мол, делать этого нельзя. Но это только начало… но то ли еще будет!
А пока меня готовили к школе. Я стал осваивать буквы и даже пробовал их складывать. Все тот же дядя из Сбегов — а через год он должен будет быть моим учителем по станичной школе. Он до этого окончил реальное училище и то же решил помочь мне в подготовке к школе. Он купил мне повесть Н. Гоголя «Тарас Бульба» в красочном издании с крупным шрифтом. Думаю, подарок этот он сделал с понятным умыслом: чем может кончиться встреча казака с полькой? Я учился читать по этой повести Гоголя, так что за все время я несколько раз ее прочел от корки до корки. Дядя Андрей, став учителем будет не раз рассказывать об истории борьбы казачества с поляками, убеждая нас, молодых казаков, что не надо забывать: поляки и сегодня нам враги. Говоря так, дядя поглядывал в мою сторону, давая понять, что все им сказанное относится именно ко мне.
Однако время шло… Продолжались и мои встречи с Софьей, как ни в чем не бывало. А местом встречи — все тот же утёс или Казачий утёс, как он был известен у местных казаков. Я ни перед кем не оправдывался, но и тайны из этого не делал. Мать знала и, похоже, не возражала, а уж отец и вовсе был даже где-то в душе этому рад: связи сына с дочерью, хоть и приемной, его хозяина — только на пользу его коммерческому делу. Да и мое упрямство, должно, остудило моих оппонентов: мол, вырастет — тогда и поймет сам, что к чему.
На наших встречах я всегда видел молодую даму в большой шляпе. Однажды мы стояли невдалеке от коляски, а в ней все та же дама в черном. И вдруг Софья громко, чтобы и та женщина в черном слышала, сказала:
— Я знаю ты потому казак, что всегда на коне. Я же очень хочу научиться ездить верхом. Правда, тетя запрещает — мол, мала еще. Она почему-то не любит казаков, — смущенно опустив голову, так что кудряшки закрыли ее лицо, тихо проговорила девочка.
Выходило, что мы встречались в противу как с моей стороны, так и с ее…
13
Дни слагались в недели, месяцы, в годы. Осень сменила лето, зима осень, весна зиму… Так постепенно от сезона к сезону я вступал в сознательную жизнь.
Помню, однажды в комнате матери я увидел себя в ее овальном зеркале в деревянной оправе. Я сразу даже не узнал себя. На меня глядел невысокий, худощавый, но стройный, мальчик. Живое загорелое лицо. Был конец лета, и мне было семь лет. Мальчик этот понравился мне. Правда, волосы так выгорели за лето, что напоминали цвет пшеничной соломы. Я увидел мальчика, которому назрела пора собираться в школу. Я сказал об этом матери, но она почему-то промолчала. Не стала она и записывать меня в школу. «Тебе надо бы еще, сын, подрасти. Уж больно ты еще мал ростом и тебя в школе будут обижать. Подождем еще годик. А пока готовься», — говорила мне мать тихим болезненным голосом. Буквы я давно освоил, а вот со сложением труднее. Зато слова из букваря я громогласно разносил по всему дому, приставая то к матери, но та всегда занята. Тогда я к сестре или к тетке Лукерье, но они только отмахивались от меня. Оставался глуховатый дед. Он скучал в своей комнатке за закрытой дверью, чтобы дым не попадал в горницу. Он слушал все, что я ему громко читал из букваря. Ему нравилось, что громко и что по слогам — так до него быстрее доходило. А я иначе и не мог. Так дед стал первой жертвой моей корявой речи. Но как бы я громко не читал, что-то приходилось повторять и раз, и два. А уж как я дошел до Н. Гоголя «Тарас Бульба», то тут с первого же раза он ничего не понял. Так мы прочитали эту повесть и не два, и не три раза. Отдельные страницы и вовсе зачитали, можно сказать, до дыр. Ему особенно понравилось описание боя казаков с поляками. Словом, отдельные страницы я просто знал наизусть. Я в это время уже встречался с паненкой Софьей. И крепко я тогда задумался над словами из повести: «Коли человек влюбится, то он все равно, что подошва, которую, коли размочишь в воде, возьми, согни — она и согнется». Я к деду — как это понять? Дед долго сосал, пыхтел со своей трубкой. Мол, такова власть женщины. Она многих казаков погубила. Вон твоя мать, как скрутила твоего отца: видано ли где, чтоб казак занимался извозом, работал бы на чужого дядю, как твой отец. Что отца — твоя мать, как невестка, меня, бывшего атамана сюда, как в келью староверского скита, меня посадила. Да что там посадила — просто заточила. А ты спрашиваешь еще, что будет, «коли человек влюбится», как там у Гоголя написано. Написано все верно, как есть в жизни. Тогда эти слова деда ничего не значили для меня. А вот спустя годы, эти слова заставят меня задуматься всерьез.
Помню, отец как-то попросил Гришу, отпустив ему на это деньги, выписать журнал «Путешественник». А в это время я решил букварь опробовать на Петьке. Отдельные буквы с трудом, но он вскоре осилил, а вот сложение букв в слово, не пошло. Уж я и так и эдак — нет, сколько не бился. И все ж однажды у него вылетело звучное «ма… ма!». Я как-то, увидев мать, назвал ее «мама», и он, к удивлению матери, повторил «мама». Этакое услышать от немого Петьки она никак не ожидала, так что даже прослезилась от умиления. Она погладила по головке, повторяя «Петя… Петя!». Это слово прилипло к нему, и он теперь, завидев меня, кричал, а то и хватал за рукав, повторяя «Я Петя… Я Петя!». При этом он бил себя в грудь. С трудом, но он смог все же коряво, но с каждым разом все лучше, стал выговаривать «ата… ман». Но вскоре эти половинки у него склеились, и он мог чисто сказать «атаман». Убедившись, что так оно и есть, я решил проверить на крестном. Как-то к нам во двор вошел атаман. Я тут же подозвал Петьку и сказал ему: «Это атаман». Петька почему-то долго думал и сказал: «Я атаман».
— Он атаман, не ты, — пытался я переубедить Петра, но он твердил одно: «Я атаман».
Потом вдруг в нем что-то прорвалось, и он застрочил: «Атаман… атаман!». Крестный, давно знавший немого, такого от него не ожидал. Но на этом было еще не все. Теперь по утрам Петька, выгоняя скотину в стадо, орал во все горло «Атаман». И атаман, действительно, явился, спрашивая мать — не случилось ли что? «Кто меня тогда кричал?», — спрашивал он. «Атаман», — уже тише произнес Петька, чувствуя, должно, что в этом слове есть что-то тревожное.
— Это твоя, Яков, наука?
— Да, моя, — сказал я виновато.
А однажды крестный привез из города мороженое сладкое молоко. Мы были оба рады, а Петька то и дело повторял: «Петька …атаман»…
Словом, к школе я был готов, но мечте этой не суждено будет сбыться…
14
Дядя мой, атаман староверской станицы, откуда родом мо мать, принимал самое активное участие в моей подготовке к школе, где он был временно учителем до прихода нового. Он один из немногих атаманов в округе окончил реальное училище, он же один из первых убеждал мать, что меня надо после школы отправить в гимназию в Губернск. Мать тогда и слушать этого не желала. Она и представить себе не могла, как можно меня одного отпустить в далекий чужой город. Нет, тогда она не могла на это решиться. Она одного сына уже потеряла, а если второй уедет — с кем останется она? Надо заметить, что в староверческой среде образование было главным и необходимым условием вхождения в жизнь. Мать моя прекрасно читала. В их семье все были грамотными. А вот в православной казачьей станице учили только мальчиков. Брата, мать настояла, и его отдали в реальное училище, а сестра Вера осталась дома — так решил отец: матери невмоготу одной вести хозяйство. «Ей грамота не нужна, чтоб рожать детишек», — только и скажет отец. Мать могла бы и настоять, чтоб Верку учили, — она даже как-то об этом сказала атаману, но тот ей дал понять, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Но сыновей мать решила крепко учить, чтоб не быть им чурками с глазами. Это выражение: «не быть чурками с глазами» — я не раз слышал от матери. Проследить за моим образованием мать просила своего брата Андрея Смолокурова. Обстоятельный, неспешный казак был поповским старовером. Было ему в те годы около пятидесяти лет. Известный в округе конник, он первый дал мне уроки конного мастерства, ибо сам был победителем престижных окружных казачьих скачек в Губернске. В последующем мы сблизимся от одной страсти к конным скачкам. И первые мои успехи в скачках были его успехи в том, как он подготовил меня. Это была уже вторая, так сказать, школа верховой езды, а первую, как известно, школу езды я прошел у бывшего ямщика на заимке. Дядя учил меня мастерству в посадке на коне, умением управлять конем, тогда как Степан, помнится, учил тому, что казак должен всегда скакать лихо, аллюром в три креста. Это такая бесшабашная скачка, где все дозволено. У дяди Андрея в скачке все должно быть строго по правилам. Я со временем вберу в себя что-то от Степана и почти все от Андрея, но имя моё, как лучшего наездника, будет на всех афишах городов…
А между тем к школе я уже был готов. Перечитав с дедом «Тараса Бульбу», я стал читать все, что приносил брат или дядя из Сбегов. Так что по вечерам для домашних я читал и Дон-Кихота, и Робинзона, но все заслушавшись мою, хотя еще и корявую речь, но, однако же, ждали продолжение на следующий день. Давались книги нелегко. Так Дон-Кихота поначалу Гриша прочитал сам со мною, а уж, освоившись, я осмелился читать сам. Как-то за чтением меня застал крестный, и он тут же матери сказал, чтобы завтра же записала меня в школу. Я любил смотреть яркие иллюстрации в журнале «Всемирный путешественник» и в книге «Земля и люди». Только позднее они станут предметом моих углубленных чтений.
В другой раз дядя, отложив книги, заведет рассказ. А рассказчик он был превосходный. Я, бывало, заслушаюсь о времени раскола веры. И сколько горького и едкого порою я услышал из его уст про то, как первые Романовы раскололи веру, чтобы поживиться богатыми монастырями старой веры, а заодно и бояр мошной тряхнуть, если от старой веры не отойдут. Поныне образ боярыни Морозовой с картины у нас проходит, как икона. Все нами, староверами, пережитое, рассказывал дядя, от людской низости и жестокости того века. Я слушал его и горел от негодования к простым людям, от несправедливости царей. Сам он вспыхивал огнем в лице, рассказывая о деяниях власти и о том, как он порою здесь жестоко отстаивал старую веру и ни на шаг не отступал.
Все, что пока дала мне жизнь, — и есть тот итог мною прожитого.
Мать не могла не нарадоваться моим успехам, так что уже стала готовить мне все новое к школе и даже купила мне новые сапоги, чтобы заправлять в них шаровары. Но в школу, как чувствовала, не записала. Со мною случится беда…
Хотя отец в то лето будет настаивать — мне в августе стукнет восемь лет. А он только что вернулся с реки, и как-то вечером попросил меня почитать журнал «Европа». Он его выписывал, его прилежно читал Гриша. Так вот, услышав, мое чтение отец заявил матери, что сына пора в школу. Мать против: мол, мал ростом и худенький — заклюют там его мальчишки. «Ничего, — не дослушав мать, проговорил отец. — Были бы кости, а мясо нарастет!». Может отец и прав, вытирая слезы, сказала мать. Как ты сам думаешь, сыночек? Если ты готов, тогда поедем за сапогами.
Рынок кишел людом. Шумно и оживленно повсюду шел торг. Слышан был голос горластых казачек и сердитые басы мужиков. Тут же делились новостями, примеряли поношенную одежду и старую обувь. И над всем этим стояло жаркое летнее солнце и непрерывный говор толпы. Все здесь жило полной жизнью…
Из всего меня более удивили горластые мальчишки, торгующие холодной водой. Из бидона он достает кружку с водой и просит за нее пять копеек.
— А что, маманя, — дергая мать за рукав, крикнул я, — воду можно продавать? Да у нас ее целая река.
Мать, не слушая меня, озабоченная, тянула меня за руку. А я все озирался назад — неужели кто-то у них купит? Кто отдаст за обычную воду пятак? Ан, нет! Вдруг откуда-то налетели юнкера, окружили ребят и уже вижу, как мальчишки отовсюду ловят пятаки. И с гоготом большая кружка уже пошла по кругу. «Ну и водица — зубы, братва, сводит… много враз не выпьешь», — раздаются голоса всадников. Я уж было загляделся на молодых юнкеров. И не мог я тогда подумать, что пройдут годы и я, как и эти юнкера, может когда и заеду сюда по старой памяти вылить той же ледяной водицы, что зубы сводит.
Мать еще раз поддернула меня за руку, я обернулся, а уж перед нами был прилавок, заваленный сапогами разных размеров. Мать приценилась, я померил — и вот на мне новые сапожки. Мы пошли обратно, а я все смотрел назад — где те всадники на красивых конях?
А пока все мои мечты были о школе. Вечером, лежа в кровати, я замирал от истинного счастья от стоящих возле кровати моих сапог. Долго я не мог заснуть, и вот уже моя заветная звезда взошла на небе и смотрит на меня с высоты через открытое окно, будто что-то хочет сказать. Свет от нее тусклым блеском ложится на мой ранец. И он ждет, когда я понесу его в школу. Я глянул на шашку, что на стене висит и на нагайку. Я казак, даже если и пойду в школу. Уже засыпая, я вспомнил ребят, торгующих водой и бравых юнкеров. Вот это осталось со мною на всю жизнь. Даже умирая, я вспомню все это и еще желтый дом, который я, спускаясь к парому, увижу. В нем я раньше видел человека, а сейчас пустые на окнах решетки.
15
Болезнь неожиданно свалила меня в постель. Развитие ее шло так быстро, что я слабел и худел на глазах. Все, что я съедал, выносилось тут же из меня с поносом. Тетка Лукерья сбилась с ног, готовя мне всякие снадобья, но все тщетно. Болезнь не собиралась отступать. А уж мать и вовсе потеряла голову окончательно. Не смог помочь и врач из города. Тогда дядя Андрей пригласил врача из Губернска, но его лекарство заметного облегчения не принесло. Состояние мое оставалось тревожным. Бутин вызвал по телеграфу моего отца. Отец явился в тот день, когда было назначено переливание крови. Кровь взяли у моего отца. Я был в это время в Губернске, и мать была в неведении, что со мной происходит и, вообще, жив ли я. Отчаявшись, она поехала в стойбище бурятов — кочевников к их шаману. А в это время меня привезли. Собственно меня — то и не было вовсе, были лишь кожа да кости. Живыми были лишь одни глаза. Хорошо, что в доме не было матери- с ней было бы плохо.
Дед Дауров в годы своего атаманства в глухой степи познакомился с кочующими бурятами и с их шаманом. Я смутно помню — скорее со слов матери — как однажды в светлый зимний день посреди нашего двора неведомо откуда появился человек в ватном бурятском халате. Космы волос ветер выбивал из-под шапки. Кривоногий, он твердо направился к крыльцу, придерживая под мышкой какой-то сверток. Наш злой пес на этот раз даже не подал голоса на чужого человека. Мать быстро впустила пришельца в дом и повела, было, его в свою комнату, но он пошел к деду.
— Ну, где там ваш Дмитрий… Донской! — открыв дверь к деду, проговорил бурят, не снимая малахая. — Знаю… знаю, как ваш Дмитрий Донской разбил нас, монголов. Мы все помним…
Пробыл он у нас недолго. У деда, о чем-то беседуя, раскурили по трубке. Потом негромко в присутствии тетки Лукерьи с матерью, передав ей свой сверток, с которым он пришел. И так же неожиданно, как появился, он и исчез, будто испарился. Это таинственное появление шамана и решило, в конце концов, мою судьбу. Я пошел на поправку, хотя жар и слабость еще держалась, но понос прекратился. Буря в животе погасла, закрепился желудок… Мое оживление — вернуло больше всего к жизни мою мать. И все же потрясение было столь велико, что она слегла. И только к весне и мать, и я с первым теплом вышли из дома. Радость распирала нас, что мы живы…
Помню, как всю зиму, прикованный к лежанке — мне место отвели у теплой печки на лавке — я слышал, как налетали снежные бури, как ветер бился в окно и гудел, пугая, в печной трубе. Я не оставлял мысль о школе, хотя я был еще очень слаб. Мать в слезах шептала мне молитвы, целуя в лоб. Или начнет мне читать старые книги. Если бы я сам читал бы эти книги, я бы не нашел в них того достоинства и наслаждения, сколько было при ее их прочтении. Она все же, видно, растревожила свою родовую рану, так что почувствовала такую слабость, что отошла от домашнего хозяйства и теперь всем ведала тетка Лукерья. Несчастья с нами, ее сыновьями, рушили ее последние надежды и силы, кажется, оставляли ее. На лето я уехал на заимку на козье молоко и кумыс. Но и там мать не оставляла меня одного, зная, что Степан посадит меня на коня, ибо это только и спасет меня. Позднее я пойму пользу тогда для меня верховой езды. Но тогда, когда нервы матери были вконец расшатаны: она, то плакала, то смеялась — я избегал коня. Но силы ее так ослабли, что она не могла мне запретить садиться в седло. Она, молча, кивнула головой, когда я ее стал убеждать, что от близости к коню мне становится легче. Так что существенная терапия мне все же пришла через общение с конем. Легкие прогулки постепенно вернули меня к жизни.
Долгие месяцы болезни ускорили, как ни странно, мое взросление. Я был на переломе, когда уходит детство, когда многое становится осмысленным и осознанным. Я пережил свою первую в жизни смерть. А ведь мать в пору отчаяния желала мне смерти — как скажет мне потом тетка Лукерья — ведь я таял у нее на глазах. Но видно ангелы-хранители отвели смерть, говорила та же тетка.
Болезни от рождения будут преследовать человека. Природа, будет по мере движения, все чаще прибегать к болезням, эпидемиям, чтобы таким образом человечество, преодолевая сопротивление природы, двигалось бы к вершине биологического своего совершенства…
16
Мой организм молодой довольно быстро стал справляться с последствиями болезни, так что отец взял на себя — записал меня в школу. «Делайте, что хотите», — тихо проговорила мать, недовольная таким решением отца, закрылась в своей моленной комнатке.
К концу лета отец вернулся, чтобы, не дай Бог, не передумали отправить меня в школу.
Из позднего детства мне запомнилось еще одно путешествие. Я побывал на ярмарке за неделю до школы. В староверской станице раз в два года проводились ярмарки. Помнится, в тот день все в доме были одеты по-праздничному, даже Петька. На него мать надела красную шелковую рубаху и плисовую безрукавку, как кучер, он дожидался матери, восседая на козлах тарантаса. Отец в новых шароварах, заправленных в новые сапоги, приспущенных в игривую гармошку, из-под фуражки виден еще мокрый чуб. Мать в красивой кофте с оборками и широкой богатой юбке. Меня тоже одели, как и отца, в новую казачью справу в ту, в которой я должен буду пойти, наконец, в школу. Мы с отцом верхами. Ждали Верку. Вот и она. В светлом легком платьице с бантом на груди. Мне не терпелось увидеть все и всех родных по матери Смолокуровых. А потом это просто путешествие за новыми впечатлениями.
Отец торопит с отъездом: солнце высоко, в станице душно становится.
Наконец мы тронулись. Нет только Гриши. Он избегал бывать в Сбегах — в этом «староверском гнезде». Он был ближе к отцу, он и схож на него. Так же немногословен, деловит. В нем нет той, что во мне бесшабашности. Он домосед, во всем серьезен и смышлен, нет в нем той ветрености, как говорил отец, что во мне. Я скорее из Дауровых пошел в деда. Тот же у меня трубный голос, что арихонская труба, скажет обо мне дядя Андрей. Мать с Верой ехали впереди, мы — сзади. Отца приветствуют знакомые казаки, называя его по отчеству, как у нас в станице принято. «Дмитричь, здорово дневали», — слышались приветствия. Отец отвечал, прикладывая руку к козырьку фуражки. То же делаю и я, приветствуя казаков. Отгремев по мосту, въехали на тракт. От студеной воды реки Шумной пахнуло прохладой. Петька обгоняет мужиков, баб из поселков, приписанных к казачьей станице. Норовит обогнать и верховых казаков, едущих на ярмарку. Чем ближе к Сбегам, тем сильнее запружена дорога телегами, колясками, а то и просто пешим людом. На ярмарку, известную далеко в округе, съезжаются и из далеких мест. Дядя Андрей сказывал, что старокнижники везут старые переписанные книги аж с Волги, а доводилось встречать даже с Соловков. Проехали развалины некогда монастыря, оттого-то, сказывают, нашу станицу назвали монастырской. По легенде от дяди Андрея когда-то в этом монастыре останавливался даже протопоп Аввакум по пути в Забайкалье. Мол, здесь он даже читал свои проповеди, так что камни разрушенного временем монастыря, помнят слова того протопопа.
Дальше дорога пойдет с увала на увал. В просторной тенистой пади, что между увалами, бежит неспешно от родниковых источников ручей. Здесь прохладно и свежо. Мы здесь отдыхаем. Поим коней и сами пьем из родника воду. Поднявшись из пади в гору, мы увидели, как все пространство широкого луга заполнено цветастым шевелящимся многолюдьем. Похоже, торг шел полным ходом. А телеги желающих что-то прикупить все прибывали. Справа от торга, прижатая к заплотам жилья, небольшая церквушка в одну маковку. Отец направился в церковь, я с сестрой — следом за ним. Мать задержалась среди торговцев в ожидании нас. В церквушке душно, тесно, от пылающих свечей тянет жаром. Отец крупно помолился, мы следом. И тут же вышли. Мать уже встретила дядю. При нем его дочь Наталья, ровесница Верки, высокая чернявая девица. Она засмущалась, увидев нас.
Дядя повел нас к себе в гости. Повсюду за высокими тесовыми заплотами дома станичников старой веры под железной крашеной кровлей, чаще зеленой. Дом атамана высокий большой из круглых бревен. Мы сидим на просторной террасе и пьем чай с горячими пирожками. Тут же в деревянной миске мёд. Пошли разговоры. Отец завел разговор про торговлю, конечно. Вот Бутин отдает зимний извоз. Мол, только ради Христа берите. Выгодно. Власти скупают продукты за хорошую цену, ведь Россия каждые десять лет воюет. Вот и ноне поговаривают о войне. А из южных богатых станиц, мы лишь малую долю вывозим того, что можно было бы вывезти. Надо бы еще один пароход бы купить в складчину, да вот желающих нет…
Мать моя уединилась с Матрёной. У сестры с Натальей свои дела. Пошел и я побродить по ярмарке. Сколько же здесь ранее неведомого я увидел. Всюду стоял шум, говор, ржание коней, мычание скотины. Тут же работает кузня. Можно подкову выковать или коня подковать. И над всем стоит сладкий запах свежего березового дегтя. Тут же развалы старых книг и икон. Я прошел весь торг и вышел к известным по встречам с Софьей скалам. На нем утёс с орлиным гнездом. Не зная почему, я по старой памяти взобрался на скалы. Отсюда был чудный вид на это скопище людей, голоса которых долетали до меня. Ниже на каменистой площадке, где расположено кладбище ссыльных, я увидел ту девочку, с которой я был уже знаком раньше. Она был вместе со все той же женщиной в черном, той самой декабристкой, названную так Софьей. Я тут же, не раздумывая, сбежал вниз и окликнул девочку. Она обернулась так неожиданно, как будто давно этого ждала. Мне показалось, что она выросла после тех первых встреч, и я уже не нашел ту девочку с открытым непосредственным лицом с завитушками волос на висках. Мне показалось, что она ждала иной встречи, а, может, она и вовсе меня не ждала. Уж не забыла ли она меня? Я протянул ей руку. Она, кажется, нехотя протянула свою холодную руку, как плоскую дощечку. С разрешения дамы в черном, мы пошли пройтись по ярмарке. Дама что-то сказала нам вслед по-польски, Софи кивнула ей в ответ — и мы пошли. Дорогой она больше молчала. Я рассказал, как долго я болел, пропустил школу и только в этом году пойду. Потом я стал ей рассказывать — откуда пошло название станицы Сбега. По одной легенде: мол, название пошло от места, где сбегаются две реки. По другой, сюда сбегались от преследований сторонники старой веры. Здесь до сих пор сохранился, может с тех древних лет, староверческий скит. Она слушала меня, но скорее не слышала меня. Похоже, она была чем-то или озабочена, или думает о чем-то своем. А потому она вдруг оборвала мой рассказ:
— А ты приходи к нам в гости. Тетя моя — звать ее Владислава — приглашает тебя к нам. Ты сможешь? А если — нет, то давай будем встречаться здесь. Я очень хочу, чтобы ты научил меня ездить верхом.
Я не знал, что ответить. Мучился.
— В город мне отец не разрешит одному ездить. Только можно с отцом, когда он поедет на встречу с Бутиным…
Я не успел договорить, как подошла мать. Она, похоже, давно искала меня. Я не успел даже познакомить ее с Софи, как мать за руку отвела девочку в сторону и что-то стала ей говорить, а та, стоя с опушенной головой, что-то робко отвечала матери. Я глянул на Софи со стороны и вдруг испытал к ней какое-то сладостное и томящее чувство. Может это был проблеск самого непонятного из всех человеческих чувств…
В тот день ночевать мы остались в Сбегах. Помню, я лежал на кровати дяди Андрея, а на меня со стены смотрел герой Отечественной войны казачий генерал Платов с серебряной саблей, подаренной ему королевой Англии, когда он там был в свите русского царя…
А в окно было видно, как горели костры отшумевшей ярмарки. Были лишь слышны приглушенные голоса да негромкие напевные песни. Ярмарка продолжала жить в разговорах у костра. И это было посреди дивной ночи. На западе еще был светел небосклон, а уж в лунной высоте стали вспыхивать первые звезды. Отец, как обычно, спит летом в телеге на сене. Не холодно ли тебе, спрашивал я его. Нет, отвечал он. Мне тепло от лунного света. Я завидовал ему: какое счастье спать на сене и всю ночь чувствовать сквозь сон красоту ночи, ее окрестных полей и слышать отдаленные голоса еще не заснувшего ярмарочного луга.
Но прежде, чем сон одолел меня, я успел вспомнить девочку по имени Софья…
Глава 2. Школа
1
К школе я был готов. Читал без труда, Гриша подтянул арифметику. Хуже было с русским, не сразу далось чистописание, но мое по матери староверское упрямство пошло мне на пользу.
Одним из учителей был мой дядя Андрей, атаман станицы Сбега. Он преподавал временно до прихода нового учителя. Помню, первый же урок по географии, рассказывая о той истории, что была положена Н. Гоголем в повесть «Тарас Бульба». Показывал где на карте находиться Украина, где и как возникла Запорожская Сечь, тогдашня столица казачества. Где Польша расположена на карте и почему католические поляки вели постоянную войну с православными казаками. Рассказывая так, он вдруг поднимет кого-нибудь из нас и спросит:
— Ну-ка напомни мне, что там Гоголь о казаках говорил?
Тут в классе поднимется шум и гам. Ведь каждому хочется сказать и быть первым, кого похвалил бы сам атаман. С виду он строгий. Всегда подтянут ремнями, как положено есаулу. Он поднял руку — и мы разом притихли. Ослушаться атамана нам, молодым казачатам, не допустимо. Это тебе не урок русского языка. Здесь, если говорит атаман, то тишина такая, что слышно, как муха пролетит. Был, конечно, у нас страх перед атаманом. А я вижу его, как он поднимает сотню казаков, чтоб повести их в бой. Я вижу, как он, одним махом влетел уже в седло — ведь он известный в округе наездник — и зычно скомандует: «По коням!… Рысью марш!». А уж рука его на эфесе шашки — он готов к бою. Вот таким мне виделся мой дядя, когда он читал нам про бой с поляками у Гоголя. Он сам читал нам «Тараса Бульбу» или даст кому-то продолжить чтение.
— В этой книге вы должны усвоить главное, что нет уз святее нашего казачьего товарищества, — скажет так и бросит поверх наших голов свой хищный взгляд горящих глаз. И стоит долгая тишина после этих его слов.
— И нет ничего крепче этого казачьего братства. Ведь у писателя были в роду казачьи корни. Да и кто лучше опишет душу казачью, как ни сам казак. Да были товарищества и в других сословиях — тех же дворян. Но не было, и нет крепче казачьего братства, ибо мы стоим на земле, и она отдает нам на братство свою силу. Исчезают сословия и они исчезнут с лица земли, но казачество, погибая, будет все же возрождаться…
Мы слушали, раскрыв рты, боясь пропустить хоть одно слово, ведь оно исходит от самого атамана. И какой гордостью наполняется наша, как губка, детская душа, что мы принадлежим казачеству. Такие слова мы, мальчишки, слышали впервые в жизни. Он вложил в каждого из нас чувство священной преданности казачеству, земле нашей, где только и могло родиться само казачество. Помните, говорил атаман, торжество добра и справедливости — наш священный долг. Это соль земли нашего товарищества, завещанного нам предками. Зло среди нас будет караться беспощадно и кара эта буде праведной.
Это и многое другое оседало в наших чистых сердцах потому, что оно шло от атамана. Такой заповеди казачьей я не услышу больше никогда и нигде, но это будет тот фундамент, на котором я буду строить свое здание жизни… Какое счастье проучиться в такой школе, которая оставила след в твоей жизни.
Урок географии может потому и стал моим любимым, что его вел мой дядя. Он проводил скорее историко-географические беседы. Я сидел на первой парте. На первой парте я буду сидеть и в гимназии. Может мне хотелось быть во всем первым? Наверное. Помню, в нашем классе всегда висела большая карта земного шара. На уроках закона божьего я всматривался в очертания морей и континентов. Урок вел Отец Георгий, седенький тщедушный старичок. Сказывали, он по молодости был дьячком. Мы звали его «божий одуванчик». На маленькой голове его, поди, ссохшейся от времени, оставались кое-где клочки редких седых волос, Даже легкое дуновение приводило их в движение, они топорщились и этим придавали ему вид ершистого и неугомонного человека. Он любил подолгу читать молитвы, а то вызовет кого-либо из нас и поведет с ним долгую тихую беседу, а мы тем временем были представлены сами себе. Можно было с соседом пообщаться, но я любил «поползать» глазами по географической карте, что висела у меня передо мною. Вглядываясь в пожелтевшую от времени карту, я вспоминал рассказы о скитаниях Миклухо-Маклая среди островов Полинезии у племен туземцев. Эти рассказы пленили меня на всю жизнь. Узкие пироги, нагие туземцы с луками и дротиками, кокосовые леса в непроходимых джунглях, первобытные хижины — обо все этом я прочитал в журнале «Всемирный путешественник». Все это становилось мне знакомым и близким, словно я только что вернулся, как и Миклухо-Маклай, живым с островов людоедов. А ведь где-то среди тех же островов погиб от туземцев путешественник Кук. А сколько мне рассказывал дядя про Магеллана. Потом он принесет, когда я буду уже в старших классах, книгу «Дети капитана Гранта» Жюль Верна.
Какие яркие видения я испытывал, слушая рассказы дяди и всматриваясь в картинки в красках о жизни Робинзона Крузо на диком острове. Вглядываясь в карту, я видел на бескрайних просторах океана эти таинственные острова в виде точек, порою едва различимых на карте. И как же на этих крошечных островах уместились и тропические леса, и мир людей, в самом детстве его развития? Я долго этого понять не мог…
Касался дядя на уроках и истории наших станиц Монастырской и Сбега. Атаманы казачьих отрядов, освоив всю Сибирь до Океана, возвращаясь, строили монастыри-приюты для немощных, убогих, старых и калек. Таков, мол, и некогда бывший монастырь, развалины которого только и оставило нам время.
— Может кто-то из вас когда-то возьмет на себя труд патриота и разузнает доподлинно — кто построил этот монастырь и был ли он казацкий? Я почему-то уверен, что он был казацкий. Ведь обитатели монастыря, похоже, были казаками, так как заложенную станицу, назвали Монастырской. Строил казацкие монастыри один из предводителей казаков Ерофей Хабаров по пути из странствий в Москву. А шел он, скорее всего по тропе, пробитой дружиной еще Ермака, уходившей на восток без своего атамана. А монастыри тогда строили люди старой веры, так что новая вера разрушала все, что напоминало бы о старой вере. В раскол веры, что учинили первые Романовы — им нужны были богатства старых монастырей — был, видно, разрушен и наш монастырь. А людишки из него, принявшие новую веру, заложили станицу Монастырскую, а кто не был согласен, тот ушел в дебри непроходимые. Так на диком берегу возникла староверская станица Сбега.
Слушая дядю о делах предков-землепроходцев — а были они все старой веры — зародилась во мне мечта пройти следом за ними. Так во мне стала утверждаться страсть к странствиям…
2
В другой раз атаман рассказывал про открытие казаками Камчатки. Он много говорил об Атласове и Крашенинникове. Они участвовали в открытии и описании Камчатки. Не знаю почему, но меня заинтересовал именно этот полуостров.
В советское время отец мой не раз бывал на Камчатке со всей семьёй. Кстати, автор этих строк родился-таки на Камчатке. А отец, от имени которого я веду рассказ, в последний раз уехал один и не вернулся. Камчатка навечно погребла его в своей земле за его преданность к этой стране на краю света.
Дядя Андрей, как учитель, был прекрасным рассказчиком. Он, чувствовалось, сам переживал за своих героев, изображая их в жестах, меняя интонацию голоса. Он нервно теребил свою ухоженную бородку или подкручивал свои лихого наездника усы, поплевывая на пальцы рук. Он настоял, чтобы в школе были уроки верховой езды. Он сам вел эти занятия верхом на коне во дворе школы. Но не у всех нас были кони под седлом. Те, что из «низовских» — жили богаче и имели коней, а «верховские» — это казачья беднота, коней не имели. Так брат моего отца Селиван был из бедноты и его сын Пашка, который второй год сидел в первом классе, то же был без коня. Дядя одним махом садился в седло — и этим окончательно покорил меня.
После уроков мы еще долго кружили по окрестностям, то спускаясь в глубокий овраг с глухим родником, то резко поднимались в гору, на крутую стенку оврага. Перед прогулкой дядя обычно проверял: закреплено ли седло спереди и сзади, чтобы оно не сползало при подъеме или спуске с горы. В степи он пускает коня крупной рысью. Я же изо всех силенок стараюсь не отстать от него. Из глубины степей ударит в лицо запах горьковатых трав. Степь, насколь хватает глаз, волнуется от ковыля. Так я начал проходить школу мастерства верховой езды.
Я горячо привязался к родному дяде, так что не было дня летом, чтоб я не был в Сбегах. Забыл про заимку. Да и делать там было нечего: все, чему мог научить Степан, он мне передал. Зато в Сбегах я мог встретить Софью. Она была прилежной ученицей по верховой езде. Ей нравилось гонять коня по мелководью, когда тысячи брызг разлетаются по сторонам. Она рада. Смех и крики. Я бегу рядом весь мокрый от брызг, а она закатывается от смеха. Искупавшись, греемся на скалах. Софья угощает меня сладостями, которые я с детства очень люблю. Но встречи наши все равно были случайными. То я приеду, а ее нет, то долгая зима разлучит нас. Нет, я не забывал ее. Будет еще время, когда мы наверстаем упущенное. Она признавалась, что она будет всегда ждать меня, но только бы я был героем. Мол, у нас полек, одна мечта: выйти за короля или на худой конец за принца. Уж я и не знаю — в чем она заметила во мне геройские замашки?
Она будет искать меня в первую мировую, колесить по Армении в санитарном вагоне, потом выкупать меня из плена у курдов. А позднее, в Гражданскую, она организует побег из плена белополяков, когда я буду воевать за Советы. Но это отдельная история…
В старших классах мы разбирали повесть «Казаки» Л. Толстого. Поочередно читали главы. Здесь у дяди будет повод поговорить о казаках старой веры, о гребенских казаках. Казаки уносили старую веру то в глушь России, то и вовсе, как некрасовцы, уходили за границу в Турцию. Они согласны были уйти хоть к черту на рога, говорил дядя, лишь бы сохранить веру отцов. Надо знать, задумавшись, продолжал дядя, что со старой верой мы били ливонцев, громили татар, избавив Русь от их ига. В Отечественную войну 812 года казаки-староверы из отряда генерала Платова гнали французов и, сказывают, что чуть было не взяли в плен самого Наполеона.
Я бывал часто у дяди, но были дни, что приходилось подолгу его ждать. А тетка Матрёна стакан чаю с пирогом не подаст. Она считала, что я опоганю ей посуду. Ведь она была строгой староверкой, их еще называли «беспоповскими». На этот раз она оставила меня в покое. Как потом я узнал от дяди: он сделал ей внушение по поводу моей веры.
Словом, я был представлен себе. Сразу скажу, что в комнате дяди он мне позволил брать все. Я обратился к его библиотеке. Я был удивлен, обнаружив в стопке книг, книгу старого издания. Это было небольшая книжонка размером с ладонь А. Бестужева-Марлинского «Муела-Нур». Уже прочитав первый лист, я понял, что это книга декабриста А. Бестужева, взявшего литературный псевдоним — Марлинский. Это заинтересовало меня — неужели в наших местах, хоть и издавна каторжанских, мог бывать декабрист? И на этой же полке я вижу книгу Кенона «Каторга и Сибирь». Почему эти книги оказались среди староверских книг, некоторые из них были рукописными. Об этой книге Кенона я умолчал. Только спустя годы, будучи в гимназии я прочитал эту книгу в переводе с английского.
А вот о декабристах я все же как-то спросил дядю.
— А декабристы были в наших местах?
Атаман озабоченно глянул на меня — куда это меня занесло?
— Я видел у тебя книгу А. Бестужева.
— А!… Ну, так бы сразу и сказал. Эту книгу я случайно обнаружил на ярмарке у нас среди развалов старых книг. Так она ко мне и попал. А вот о декабристах ходит легенда у нас. Дед мой рассказывал, что в Сбегах ссыльный даже открыл школу для детей. Видно было, говорили старики, что человек этот был образованный, а вот был ли он декабристом — никто не знает. Да и имя его затерялось. А вот одно после него осталось — так это сход бывших каторжан на нашем острове Змеинном, что под скалой. Он раз в год летом собирал своих друзей по несчастью. Потом это стало привычкой у ссыльных. Мы тогда остров прозвал Каторжным, а сами обитатели прозывали это остров, как «Сахалин». Сахалин — это известная в России каторга. Собираясь с ближней округи, бывшие каторжане, жгли костры, готовили пищу, пели свои каторжные песни. Думаю, гимном их сходки была песня «Бежал бродяга с Сахалина». Уж ее-то они пели дружно всем табором. А через день их уже не должно быть. Это они знали все.
— А где этот остров Сахалин? — спросил я.
— Этот остров отделен от материка Татарским проливом. А дальше Охотское море и твоя Камчатка. За ней уже нет земли — дальше безбрежный Тихий океан.
После всего услышанного захотелось побыстрее вырасти и увидеть эту загадочную Камчатку на краю земли.
Помню, в последнюю школьную весну дядя организовал скачки наперегонки. Собралась нас небольшая группа и среди всех мальчишек оказалась одна девочка, моя соседка по парте Настя. У Пашки, моего брата двоюродного, коня не было. Он был всех нас на голову выше и, потому он, мол, с нами, мелюзгой тягаться не собирается. Хотя Настя потом мне скажет, что он просил у нее коня. Но та, как настоящая казачка, хотела сама себя показать. Мы скакали до развалин монастыря — это с полверсты — и обратно. Мой конь Серый меня не подвел, но Настя — на радость всей школы — была третьей. Но почему-то сладкий пирог победителя дядя вручил Насте. «Не честно», — подумал я, но пирог был большой и его хватило на всех, даже тех, кто не участвовал в скачке. Но мне дядя вручил «Грамоту», где он своим каллиграфическим почерком написал: «Яше Даурову, как лучшему наезднику школы», А внизу подпись атамана и красная атаманская печать. Эту «Грамоту» я повесил над кроватью у себя. Отец при случае гордился мною перед крестным.
— А ты, мать, боялась, что с Яшкой что-то случится, — поздравляя с успехом, говорил отец.
,Я был от радости на седьмом небе
— У казака, — подхватил крестный, один путь: то ли грудь в крестах, то ли голова в кустах. Другого пути природа для казака не придумала.
Мать с грустью слушала слова казаков, лишь издали поглядывая на Грамоту, как на икону. Неумолимой оставалась тетка Лукерья: «Страсть к коню породит беду».
Последний год в школе оставит после себя добрые воспоминания. Правда, огорчал меня Пашка. Он сидел сзади нас с Настей и донимал ее, доводя до слез. То за косичку дернет, то бант развяжет. Шутки эти надоели мне. Я защищал Настю, как мог. Дело даже дошло до драки. Но тут же являлся наш школьный надзиратель старый казак дед Филип. Все в классе стали на мою сторону. С Пашкой было уже не в первый раз, так что дед сразу повел его на задний двор школы, где стояла скамья, а рядом стояла бочка с водой, где дед замачивал ивовые прутья. Мы все собрались у окон в ожидании порки. Пашка сам приспустил шаровары, лег на скамейку. Мы замерли от жалости к Пашке. Старый казак был неумолим, хотя видел наши жалкие лица.
— Это надо для порядка, — выбирая долго прут, пробуя его на своей руке, говорил спокойно дед. — Дубленая кожа, знать, дольше носится. Или как там в ваших баснях: «за одного битого — двух небитых дают».
Совершал он правосудие всегда не спеша: «Поспешишь — людей насмешишь».
— А уж ты, паря, потерпи, — приговаривал он под каждый удар прутом, — все это в твое же благо.
Настя неотрывно глядела на экзекуцию и, кажется, вздрагивала при каждом ударе, будто он приходился ей. Особой боли дед по слабости сил своих принести не мог, но сколько обиды, стыда, казалось бы, но Пашке все ни по чем. С него, как с гуся, вода, — все эти обиды и стыд. И мы вновь становились как бы друзьями, хотя ими никогда не были. И он вновь не давал проходу Насте. Она не по-детски быстро оформилась в пышную девочку. А Пашка, забыв про обиды, уже звал меня на речку Шумную проверять рыбные ловушки-мордуши. Но я отказывался и шел проводить домой Настю. Мы шли, взявшись за руки, а встречные мальчишки кричали нам вслед: «Жених и невеста!». И как они, несмышленые, могли знать, что пройдут годы, и мы с ней пойдем под венец. Но между нами все также будет стоять Пашка…
3
Учиться в школе я любил. Хотя перед школой, помню, сесть за букварь я сразу не мог. А потому брат мой Гриша гонялся за мной, чтобы изловить меня и усадить за букварь. Был я непоседливый, а потому под разным предлогом убегал то на речку к деду-паромщику. Тот знал все рыболовные места на реке. Правда, у меня не было рыболовных крючков. Но раз в неделю, а то и два, станицу проезжал старьевщик на своей колымаге: кому паять, кому лудить, скупал старые самовары и продавал всякую мелочь вплоть до рыболовных крючков. Но посколь денег у меня не было, то он крючок мог обменять на куриное яйцо. Был этакий бартер. Я знал, где на сеновале стояли корзины с яйцами, которые тетка Лукерья готовила к продаже на рынке. Вскоре обнаружилось, что у меня был соперник. Им была моя сестра. Она протыкала яйцо иголкой выпивала и пустое ставила на место. Но так было не долго. Тетка обнаружила пропажу яиц и корзину убрала в холодный чулан под замок. А мать, чтобы призвать меня к букварю, взяла отцовский ремень и пригрозила наказанием. Словом, меня, как табунного жеребенка, мать зауздала ремнем. Угроза ремня так меня осадила, что я стал даже засыпать с букварем. Перед сном Гриша обычно экзаменировал меня по букварю. Как я уже вспоминал, букварь я освоил быстро. Но зато, когда я принес из школы первый стишок, то его знали все, даже немой Петька. Со школы я всегда вбегал домой радостный от того, что узнал что-то новое. И первый же стишок с урока русского языка я повторял всю дорогу до дома, чтобы не забыть. Соседи уже по голосу моему знали, что я возвращаюсь со школы. Вбежав во двор, все уже в доме знали, что я сегодня выучил: «прибежали в избу дети и зовут, зовут отца: тятя, тятя! Наши сети притащили мертвеца. Скинув ранец, я первым делом преподнес эти слова матери. Мать рада, что я здоров и бодр, прижмет к себе и поцелует в макушку. Дед не сразу понял, кто утоп. Я ему, тугоухому, долго втолковывал, что этот стих мы учили сегодня всем классом. Когда домашние с трудом отбились от меня, я насел на Петьку. Но с ним номер не прошел…
Отец заметил, что Петька прижился. Тогда отец решил рассказать нам судьбу Петьки. Он сын каторжанки, рожденный на этапе, когда этап остановился в пересылочной тюрьме нашего города. Новорожденного поместили в приемный дом при тюрьме. Стал как-то вечером рассказывать отец.
— Одна просьба ко всем — не надо говорить, что он каторжанский сын. К каторжанам в станице относятся с подозрением, с унижением. Петька не виноват, что все так вышло. Пусть он живет у нас и растет свободным человеком.
Я слушал отца и думал, как Петька похож на того мальчика из этапа. Мать, видя, как я привязался к Петьке, стала разрешать — а я в это время уже закончил два класса школы — ходить с Петькой в ночное пасти коней. Обычно собиралась ватага станичных мальчишек. Разводили костер, пекли в золе картошку и, конечно, рассказывали страшные истории. Я предложил им почитать что-нибудь вслух. Все согласились. Я начал читать рассказ К. Станюковича «Побег». Петька, покуда я читал, следил за моими губами, да так увлеченно, что к удивлению всех, когда я окончил читать, и стало ясным, что побег арестантов будет удачным, Петька ни с того, ни с чего вдруг стал расспрашивать, что все это, действительно, написано в книжке… Все разом покатились от смеха, кто-то и вовсе катался по траве и так громко хохотал, что даже кони насторожили уши и с перепуга смотрели на нас. «А Петр подумал, что ты еще не умеешь читать, а все это тобою придумано», — гоготали мальчишки. Дома я рассказал матери про случай у костра с Петькой. Она ласково глянула на меня и нежно сказала:
— Ты, Яша, молодец, что читал им. А в Петьке и в тебе есть божья душа. Помолись за него…
4
Я заметно подрос и окреп после болезни. Однажды отец взял меня с собой в поселение для ссыльных. Оно было невдалеке от станицы Сбега. Это было некогда закрытое поселение, но со временем, по словам отца, отбыв положенный срок ссылки, обитатели поселка покидали это место. Так что вскоре из поселка некогда осталось два барака. Мы поехали верхами. Дорогой отец предупредил меня, чтобы я не задавал ссыльным никаких вопросов, да и вообще об этой поездке лучше помалкивать. Даже дяди, мол, не стоит об этом говорить. Хотя он и сам скорее узнает, так как ему, как атаману, поручено все же присматривать за тем, кто ссыльных посещает. Он будет знать, что и мы здесь были, но ты об этом ему не говори. Ясно? Спросил отец. Я кивнул головой — мол, ясно — я не маленький. Отец еще раз глянул на меня. Здесь два барака. Один для польских ссыльных, другой… Отец не закончил мысль. Мы ехали. Он остановил моего коня. Мы сошлись.
— А в другом, Яков, — отец посмотрел на меня, — в другом… в другом — бывшие каторжане из казаков. Но ты с ними ни слова, ни пол-слова. Мы едем по делу, а не на экскурсию.
Похоже, отцу давались эти слова нелегко. Будто он открывал для меня большую тайну.
— Отец, а кто такая девочка по имени Софья? — вдруг спросил я.
— У нее отчим — боцман на пароходе. Я не запрещаю тебе с ней встречаться.
— Она говорит, что живет у Бутина.
— Да, вначале она жила с матерью, потом вышла замуж за нашего боцмана. Бутин купил им домик в польской слободе.
— А что за дама в черном?
— Она Софье никто. Девочку после смерти матери взял на попечение Бутин. И она, действительно, живет в доме Бутина, а эта, как ты называешь ее дамой в черном, так она стала гувернанткой в доме. Мы едем с тобою узнать — готовы ли наши баркасы. Должны были их проконопатить, просмолить. Ведь мы с тобою поплывем к казакам в южные станицы и эти баркасы возьмем с собою. Ты готов поплыть со мною?
От слов этих у меня закружилась голова, перехватило так дыхание, что я не мог что-то толково сказать, а только что-то промычал… Это был верх моей мечты — любое странствие.
Мы свернули с тракта влево в сторону реки Шумной. Впереди вдали была видна станица Сбега. По заросшей некогда дороге мы спустились к реке. Справа и слева от нас стояли два изрядно поношенные временем барака. Мы свернули вправо. На берегу лежали на боку два наших баркаса. Горел костер, над огнем весело ведро под смолу, Повсюду стоял пряный запах смолы. К нам подошел высокий слегка сгорбленный человек в заношенных казачьих шароварах местами прожженных и в смоле. Отец за руку поздоровался с этим угрюмым человеком.
— Ну, казак, будем знакомы. Зови меня Хохол. Так привычнее, — сказал он и протянул мне руку, широкую, как лопата, и жесткую от мозолей.
Отец не придал нашему знакомству значение. Он пошел глянуть на баркасы. Там работали люди.
— А ты, что казак? — тихо спросил я, ни сколь не смущаясь.
— Я то… я, браток, бывший казак. Правда говорят, что бывших казаков не бывает, так что считай меня тоже казаком, — скрипучим голосом проговорил Хохол. — Ты, я вижу, бойкий казак. Приезжай как-нибудь один без батьки и уж тогда мы с тобою погутарим о казацкой вольнице. Она, браток, капризная дама — чуть что не так — она брыкнет и загремишь, как мы, на каторгу. А после каторги — ты летучий голландец. Или перекати-поле. Но казацкая станица тебя уже не примет…
Он не договорил. Отец пошел садиться на коня. Простился и я с новым, неожиданным приятелем. Я уже был в седле, когда ко мне подошел Хохол и, взяв за стремя, сказал:
— От сумы и от тюрьмы, паря, не отрекайся никогда…
Теперь я протянул ему руку. Он пожал и весело подмигнул мне на прощание. Дорогой я думал, что все неверно говорил мне когда-то Пашка, что на этапе идут бандиты, последние негодяи. Оказалось совсем не так. И уж совсем удивило меня то, что на каторге могли быть и казаки. Они, защитники веры и отечества, — и на каторге. Это не укладывалось в моей голове. Мне хотелось все это продумать одному. Я сослался, что мне надо предупредить дядю в Сбегах, что эти дни меня не будет на его уроках по верховой езде. Была у меня и таинственная мысль: а вдруг удастся встретить Софью. Я слышал разговор отца с матерью, что меня отправят этой осенью в гимназию и что, мол, Бутин предложил поселить меня в дом к его сестре в Губернске. И что вопрос этот, якобы, уже решенный. Мол, сплаваю с отцом на пароходе, а в конце августа Бутин сам отвезет меня в гимназию.
Дяди в доме не оказалось. Не было и тетки Матрёны, была лишь ее дочь, но она смутилась при моем появлении и скрылась в своей комнатке. Чтобы скоротать время в ожидании дяди, я решил обследовать чердак — а вдруг найду старую прадедовскую шашку или что-нибудь из старины? Из сеней я по лестнице поднялся и открыл дверь на чердак. Пригнув голову, я шагнул в полутьму. От металлической крыши несло жаром, пахло затхлостью. Впереди я увидел просвет от слухового окна. Поскольку мои поиски старины не увенчались успехом, я открыл окно, чтобы глотнуть свежего воздуха. Из окна я первым делом глянул на скалу — и к счастью увидел там Софью. Рядом коляска и, как обычно, в ней дама в черном. Я тут же кубарем скатился с чердака, поставив на лбу шишку, задев головой за балку. Я еще удивился, как не расшиб до крови лоб. Так я спешил ей сказать, что отец берет меня с дальнее плавание на юг.
— Вы очень переменились с последней нашей встречи. Да, тогда мы были дети, — проговорила Софи, протягивая мне руку. — Я так рада нашей неожиданной встречи.
— Нет, я не изменился. Как-то времени не было…
От моих слов девочка расхохоталась.
— У тебя не было времени измениться? — И снова заразительный смех.
— Да, а что тут смешного, — с обидой сказал я.- Я готовлюсь к гимназии. Этой осенью поеду в Губернск.
— И вы поедете — в самом деле? Вот отчего вы вдруг стали серьезными. Я оттого рассмеялась — я забыла, что ты ведь казак. А разве казаков в гимназию берут? — не опуская глаз, проговорила Софья.- Уж не потому ли вы избегаете нас?
— Нет, почему же, — уже твердо сказал я.
— Я не согласна. Человек должен когда-то меняться. Нельзя быть всегда одним и тем же, — упрямо проговорила Софи.
— Зачем меняться? Человек не хамелеон. Он может стать с годами умнее или глупее, но всегда оставаться таким, каким родился. То ли упрямым, то ли ленивым. Разве можно изменить свой характер? — упрямо проговорил я.
— Вот уж, действительно, казачество- это неведомая страна. Страна инкогнито, как говорит про вас вон та дама в черном. Это моя тетя…
— А вот это неправда. Разве она тебе родная тетя?
Софи несколько смутилась.
— Пусть будет так …хотя бы и не родная. Вообще вы правы. Человек меняется внешне, а душа все та же. У вас казачья, у меня — польская душа. Потому мы разные. Влада, это та дама, что в коляске, считает, что наши встречи когда-то прекратятся. У нас разные пути, — размышляя, проговорила Софи.
Эти слова очень удивили меня. Как это национальность может повлиять на дружбу.
— Это несправедливо делить людей на казаков и поляков. Мы — люди!
Я заметил, что женщина в коляске не спускает с нас глаз. Я же, не обращая на нее внимание больше, стал рассказывать, что был на поселении ссыльных поляков и казаков. Лично она там не была, но знает, что казаки били плетями поляков за их побег. Так, мол, говорила Влада. И что, мол, они же клеймили их, выжигая на лбу «СК», ссыльнокаторжный. И что после это экзекуции, ее муж вскоре умер. Здесь среди скал его могила и она ездит проведать ее.
В тот раз мы долго бродили по берегу реки. Прощаясь, я попросил ее, если можно, встретить меня со скалы, когда пароход — а на нем буду и я — даст гудок.
— Хорошо я буду вас встречать вот этим белым газовым шарфиком прямо с утёса. И это будет сигналом к нашей встрече, — уверенно сказала она.
— Уж я и не знаю, что сказать, как тебя отблагодарить, — смущаясь, сказал я.
Мы вернулись к коляске. Я стоял в стороне, когда пара серых скакунов плавно взяла с места. Когда кони вынесли коляску на тракт, в ее руке взвился белый шарфик.
И все же весь обратный путь мысль об этой красивой девочки с картинки цветного журнала как-то быстро улетучилась, а осталась мысль от встречи с ссыльными казаками. Думая о них, я не мог представить, как несправедливо устроен мир…
5
Счастливым — от предстоящего первого дальнего плавания с отцом — я влетел во двор дома. Даже не обратив — почему ворота стоят нараспашку? Такого раньше не было. Радостный — я влетел в дом. У раскрытого окна сидела мать в черном, худая и бледная.
Умер дед. Смерть деда была первой смертью, которую я увидел воочию. Может впервые я вдруг осознал, что и я смертен. Что и со мною может случиться это самое дикое и ужасное. Хотя уже тогда мне было ясно, что все живое — оно когда-то погибнет. Вспоминая ту первую в доме смерть и мои ощущения, то на память приходят слова, что все радости открывают в человеке меньше, чем дно скорби. Полный горечи я забился в избушке Петьки и не выходил до темна, хотя слышал, как Лукерья не раз звала меня по двору. Но я не откликался. Я думал о старике. Думал о нем и вспоминал его слова, когда Лукерья хлопотала над моей очередной раной: «Ты, тетка, казака не жалей, ему твоя жалость ни к чему. Он не девка. Это ей рожать да кричать». Теперь эти слова доносили до меня ангелы с небес. Помню, после этих слов, я никогда не плакал, хотя слезы от боли катились градом. А дед гладил по голове и приговаривал: «Не плачь казак — атаманом будешь вот таким большим и сильным как я. Бывало и мне было больно, когда, помню, тяжелая турецкая пуля ударила прямо в мой нательный крест и прошла скользом. Вот оттого-то я и стою перед тобою, а не то давно бы сгнил в земле. Казачья судьба, паря, такая, что ее доброму не пожелаешь, а дурному — жаль отдавать, запоганит. Это наша с тобою доля и ее никому не отдавай и не изменяй. Это наш крест!». Так, бывало, дед заговорит мою боль, а там, глядишь, и слезы просохли.
Потом в годы воин я много увижу смертей и близких мне людей, и не близких. Но смерть деда показалась мне такой жестокой и несправедливой — будто туча закрыла в тот день солнце. Было для меня сущее затмение и оно, казалось, лишило жизни всего сущего. Да, коротка жизнь и так неожиданна всегда смерть…
Помнится, однажды — а было это в последних днях школы — я прибежал в дом и крикнул с порога:
— Мама, дядя Андрей сказал, что я вступил в отроческие годы. А что это — отроческие годы?
— А это то, что дядя готовит тебя в гимназию. Ты стал взрослым, но ты еще мал ростом. Я против этого, сынок! Нам нельзя друг без друга — мы будем скучать, страдать, маяться, волноваться. А волнение — это, сын, болезнь. Это будет болезнь одиночества с моей и с твоей стороны. Отрочество — это взросление. Ты уедешь, а там и Веру надо будет отдавать в чужую семью. С кем останусь я?
— Да у тебя целый двор…
— Петька, он человек святой. Но с немым — все одно, что с конем — понимает, а сказать не может. А дядя Андрей хвалит тебя по школе и говорит, что твой путь один — гимназия. Что ж если все так, то мне ли возражать, ведь мой век недолог…
Был август. Я вернулся из далекого для меня путешествия на крайние южные станицы. Был я полон впечатлений и от южных станиц и от самой реки. Софи встречала меня, как мы договорились — на утёсе я заметил еще издали ее белый шарфик в выброшенной вверх руке. Издали шарфик бился на ветру, как крылья белой птицы, пытающейся взлететь… Один короткий и два продолжительных гудка разорвали тишину тихого течения жизни…
Спешил, побывав у дяди и взяв у него коня, только домой. Как много мне хотелось рассказать матери. Но в доме я нашел ее больной. Она лежала. В доме был доктор. Когда доктор ушел, тетка Лукерья шепнула мне на ухо: «Молись Богу и проси матери здоровье».
Вскоре вернулся и отец, и, не откладывая, стал тут же собирать в гимназию. Размеры, снятые с меня для пошива мне формы, были отправлены задолго дядей к сестре Бутина, комнатку в доме которой мне отвели уже.
— Жаль, что мать слаба, — говорил отец спокойно, — но жизнь такова, что ее не остановить. А уж чему быть — тому не миновать.
Рассуждая о сборах, на которые Бутин отвел нам два дня, мы кружком сидели вокруг постели матери. Я с жалостью смотрел на мать, ее худое, изможденное болезнью лицо и готов был умереть, чтоб только она жила. Может решение отца увезти меня из станицы — а мать была против этого — и подорвало ее и без того слабое здоровье.
— Хилый от рождения, а еще твоя болезнь… Тебя там заклюют, — тихо проговорила мать.
— Говорят, там большой дом у сестры Бутина. Две дочери. Сама сестра — учитель гимназии, так что ты, маманя, не переживай. Я не пропаду. Я же взрослый и смогу за себя постоять. А письма буду писать часто. Да, видит Бог, как сказал дядя, судьба жестоко обошлась с нами.
Все два дня я не отходил от постели матери. Читал ей старые книги по ее желанию. Подавал в назначенные доктором часы ее лекарства. Мать, видя мои старания, пыталась улыбнуться. Мы подолгу говорили обо всем, о чем раньше и слова не сказали. Мать переживала только об одном, — кто так будет за ней ухаживать, как делал я?
— Пропадешь ты там, Яша, — слезно твердила мать.
— Судьба все решила за нас. От нее мне не уйти. Ведь я хочу увидеть мир.
— Да, сын, отец — твоя надежда в твоих мечтах. Ты уж его не подведи в своем учении, чтоб отцу не было стыдно за тебя. Держись его… Он мне сказал, что выведет тебя в люди.
— Ты держись, мама. Я не подвиду ни тебя, ни отца. Я хочу учиться, и я все смогу. А еще я стану знаменитым наездником. Так сказал дядя.
Мать, смахивая слезу, потянулась ко мне и поцеловала. Сердце мое сжималось, глядя на мать.
— А может, Бог даст, я не выдержу экзамен? — сказал я, обнадеживая мать.
— Нет, нет, сынок, ты сдашь. Я читала твою Грамоту из школы. Она дана тебе «За усердие в учебе и прилежное поведение». Так что я уверена. А то, что я по слабости материнской сказала, чтоб ты остался, так ты этому не верь. У тебя своя жизнь…
Глава 3. Гимназия
1
Покидая станицу, я не знал, что оставлю ее на долгие годы.
С отцом я простился дома. Он уходил в реку, чтобы поздней осенью с осенним паводком вернуться с грузом. Человек он был ответственный перед своим хозяином Бутином, которого он считал благодетелем: помог определиться с жильем мне в Губернске. А потом — отец не любил проводы. Долгие проводы, говорил он, это долгие слезы. Но прощаясь, он сказал в доме:
— Учись и чтоб ничто не должно отвлекать. Карманные деньги у тебя будут небольшие. Живи скромно. На ежегодные каникулы с приездом в станицу не рассчитывай. Учеба для казака- это та же служба. Ничто не должно те6я отвлекать…, — скупо проговорил отец.
Мать бледная, измученная болезнью собралась меня проводить до города. На выезде из ворот стояли тетка Лукерья и Петька. Тетка, похоже, даже всплакнула, а немой весело махал картузом. Пока с ними прощался, подошел крестный. Крепко обнял, пожелав во всех делах удачи. Прощаясь, протянул свою узкую ладонь с длинными крепкими пальцами.
Отъехали. Вожжи взял Гриша. Он знал об отъезде Бутина в Губернск, а потому пришел проводить меня. Я обернулся — и мысленно простился со станицей. Махнул еще раз рукой Петьке и Лукерье.
Отгремел по мосту через речку детства Песчанку материн тарантас. «До свидания, детство!» Только и успел подумать я. А уж конь наш Башкир вынес нас на каторжный тракт. Вспомнилось время детства, тракт, этап каторжан и мальчик, который спешит, боясь отстать от этапа. Но вскоре тракт отойдет в историю. Он отживал. Когда я вернусь сюда, тракт забросят — он отойдет, как говорится, в придание старины далекой… И все ж я обернулся еще раз в сторону тракта — там невдалеке на обочине дороги высоко стоит их школа. Помнится, как из окон ее мы видели этапы бредущих людей до глубокой осени под проливными холодными дождями…
— Ну, что, Яков, сняли тебя с якоря? Куда теперь плыть будешь? — крикнул паромщик.
И только тут я понял, что мы уже на пароме.
— В Губернск, — ответил я, озабоченный до этого трактом.
— Жаль, теперь моя палуба опустеет без тебя.
— Я тебе из города новую тельняшку привезу, как моему старому другу и моряку.
— Да, мой тельник пора в музей сдавать.
— Ты сам уже музейный экспонат.
— Мы ведь дружки с тобой. Увидимся ли еще?
— Обязательно, дядя Федор!…
С парома пыльная дорога пошла в гору. Поднялись на ровное место. Здесь Нижний рынок. Запахло свежей рыбой. Нас уже ждала коляска от Бутина. На козлах сидел угрюмый чернобородый мужик. Он горским гортанным акцентом крикнул, увидев нас:
— Хозяин уже ждет вас.
Стали прощаться. Мать, не вставая, обняла меня и трижды поцеловала, будто она видит меня в последний раз. Обнялся с Гришей. Мать что-то хотела сказать, но слезы ее перехватили горло и теперь она только вздрагивала от рыданий. Уже в коляске горца — я обернулся, глянув на реку и нашу станицу вдали. Простился со всем тем, что заполняло мое детство. И только теперь увидел на краю высокого берега знакомую фигурку девушки. Она махала рукой.
— Настя! — вырвалось у меня.
— Да, это она… твоя будущая невеста, — упавшим голосом проговорила мать. — Так решил отец…
Я сорвался и побежал к матери. Обнял ее, целуя в последний раз. Я не знал, что я прощаюсь с ней навсегда. Зычный голос горца оборвал наши проводы. Как тут было не вспомнить слова отца: короче проводы — меньше слез. Я побежал в коляску горца. Пара коней дружно понесла меня в гору. А я еще продолжал махать рукой и матери, и будущей невесте одновременно. Горечь разлуки с матерью перехватило горло, но грусть быстро прошла. Ведь я обретал свободу, осознание которой придет только в гимназии. А пока меня влекло ощущение всего нового, к которому стремилось сейчас все мое существо. Я боялся, что что-то остановит меня на пороге в другой мир, увидеть который я мечтал. Мне хотело увидеть и почувствовать Россию, ее настоящее и прошлое, ближе познать свое родство с ней…
«Начало всегда приятно, — писал Гёте, — именно на пороге надо останавливаться…». Я же сейчас был вначале новой жизни, жизни другого мира, чем жизнь в станице.
Бутин спешил в Губернск, а потому поезда ждать не стали, а потому выехали тотчас. Со всеми в доме я простился накоротке. Помню, от незнакомых мне лиц я разволновался, забыл, что хотел сказать, ибо знал только Софи.
— Я помнить тебя буду всю жизнь, — искренне от волнения выпалил я первые же попавшиеся слова.
Эти слова я отнес Софье, но так серьезно, что никто не мог усомниться в их искренности. Зато слова эти растрогали Бутина и Владиславы до слез. Влада даже почему-то похлопала при этих словах, а Софи смутилась не меньше, чем я.
— Вот ты какой, оказывается, казак! — сказал Бутин, улыбнувшись в свою профессорскую бородку, — ты уж и про нас не забывай.
— Но это не все, — сказал я серьезно. — Вот это будет память обо мне.
При этих словах я протянул Софи самую лучшую фигурку коня с всадником-казаком. Девушка так расчувствовалась, что ничего не могла сказать, как только поцеловать меня. Этого никто не ожидал. Не знаю почему, но на этот раз Влада почему-то не хлопала, а жаль. Я видел, как в семье прощается отец, уходя в реку: коротко и сухо. То же сделал сейчас и я. Все получилось у меня по — взрослому, без лишних сантиментов, хотя наши встречи были до того детскими, но они зародили в нас чувства вполне настоящие. Слез не было, но зато были честные улыбки. В стороне стояли две девочки. Мне их представили: одна из них светлоглазая — это Лена, дочь Бутина, а вторая — Паша, горничная. Прощаясь, я поклонился им, а Софье и Владе смело протянул руку.
За долгие годы гимназии, увлеченный событиями, новыми встречами, забудутся тогда сказанные мною слова, но Софи напомнит их в свое время. Она пронесет верность нашей дружбе на долгие годы и этим преподнесет мне урок верности чувствам дружбы, хотя и детской. И я ей буду за это благодарен.
Коляска рессорная и на резиновом ходу, запряженная тройкой сытых поджарых коней, уже была на середине аллеи парка, когда я пришел в себя после прощаний, я обернулся. Софья стояла у края веранды и махала, но не было в ее руке белого шарфика — символа наших встреч. А жаль. В наших детских встречах, помню, белый газовый шарфик был для нас надеждой на продолжение дружбы.
А между тем, мы влетели на ближний высокий перевал. Я первым дело рассмотрел свою станицу и заметил коршуна, парящего над ней. Он вновь напомнил мне детство, в моем воображении он связал меня с уже далеким прошлым и тем общим, что расширяет душу до вечного.
— А ты, Яков, знаешь, что этот сибирский тракт, был когда-то тропой, по которой отряды казачьи Ермака, после его гибели, уходили на Восток и дальше за Байкал, — заговорил Бутин, видя, что я пришел в себя после проводов. А тропу эту набили когда-то кочевники. Вот по ней-то и пойдут твои предки, казаки-землепроходцы отвоевывать новые земли, чтоб Россия стала Империей.
Может именно тогда через тот разговор с Бутиным коснулось моего сознания то, что я казак и живу в России, а не просто в какой-то станице, какого-то уезда.
А еще было видно, как левее станицы пойдут гряды холмов, где среди заросших кустарников и деревьев кладбище и там могила деда. А вот на краю тракта примостилась наша школа. Далее развалины монастыря. Прощай, мое детство! А вон-вон скалы с орлиным гнездом — место наших встреч с Софьей. А вот поселения ссыльных казаков не видно. Только из-под скалы струится живой дымок костра. А вот и станица Сбега. Прощай, тетка Матрёна! Как тут не вспомнить последний с ней разговор. «И хотца тебе ехать-то? — спросила она и но, видя меня безучастным, уже тверже добавила.- Нет, уж ты поезжай, соколик. Ведь, не за худым, чай, едешь, а за добром». Тетка долго и зорко всматривается в меня. «Что-то, я смотрю, ты не весел. Уж не рад ли? А коль так-то — скажи отцу. Что, мол, попусту ехать — за семь верст киселя хлебать. А то пойди в наше реальное училище, как мой атаман, когда-то кончил. Кончишь — будешь атаманом в своей станице. А уж коль решил учиться в Губернске, то ученье воспринимай с верой. Учись во славу создателя и родителям на утешение. Слышала, что отец твой задумал из тебя енерала сделать. Что ж, тогда, паря, полководцем станешь как ваш Платов. А потому и носи при себе портрет этого генерала. Так, смотришь, и ты генералом станешь. Будешь служить во славу казачества и Отечеству на пользу». Говоря так, она сняла со стены портрет казачьего генерала Платова. «Вот, бери. Так наказывал твой дядя тебе отдать, чтоб ты знал по что учиться. Ты только глянь — каков он герой! Вот таким и тебя ждать будем…». Он и сейчас этот портрет Платова свернут в трубочку и лежит в моем ранце. «И еще важное. Генерал Платов был старой веры. Вот и мать твоя — старой веры. Ведь она надоумила отца твоего тебя учить. Слушай родителей — ведь их послушание выше даже поста или молитвы». Я, помнится, что-то хотел сказать, но она опередила меня. «Вот науки пройдешь, тогда и слово сказать получишь. А пока мотай себе на ус, что тетка тебе скажет…» Она мне напомнила своим «мой атаман» жену капитана крепости из «Капитанской дочки» Пушкина. Но всю дорогу, меня не оставляла мысль о матери. Я оставил ее больной и вдруг постаревшей на многие годы.
Впереди меня была дорога. Она на тридцать верст унесет меня от того места, где упала моя звезда детства. Как всякая звезда, падая, быстро сгорает. Так же быстро сгорела моя звезда детства. А в памяти лишь след от нее. Мне казалось сейчас, что я был великим человеком, когда был маленьким мальчиком. Думаю, с годами тело растет, а душа съёживается. Так, кажется, где-то скажет поэт Гейне. Помнится, стоило мне научиться читать, как меня потянуло мое любопытство так, что я стал читать все подряд. От журнала «Вестник Европы», что выписывал отец по наущению Бутина, «Белый клык»“ Д. Лондона до „Песни Ерёмушки“. Эту „Песню“, как и все остальное я читал деду, как известно, по несколько раз. Даже сейчас помню строки из „Песни“: „Жизни, вольным впечатлениям душу вольную отдай, человеческим стремлениям в ней проснуться не мешай…». Этими строками я немало удивил своих друзей по кружку Добролюбова в гимназии. Эти строки станут как — бы моим кредо для закрытого кружка в гимназии, который, кстати, принесет мне немало бед.
И все же мысли о матери не оставляли меня. Вспомнилось, как мать отправляла меня с Петькой по праздникам, а то и по будням, в поселок к ссыльным с продуктами. Я тогда уже учился в школе. Мать набивала полные сумы при седлах коней. Повзрослев, я стал ездить один. При этом мать наказывала, чтобы я заехал к тетке Матрене: может — и она захочет что-то им передать. Тетка Матрёна всегда щедро одаривала «каторгу». Так она называла всех ссыльных. Правда, атаман Сбегов не одабривал эту ее благотворительность. Хотя все знали, что там есть и ссыльные казаки. На это у Матрены был один и тот же ответ: «Они все одной душой, не какие там басурмане. Те же, что и мы — христьяне… У всех же Бог один!» Если я заезжал осенью, то она положит что-то из теплой одежды на зиму. Она знала всех казаков. Больному Хохлу передай вот этот кожушок, говорила она. Это моего атамана. Он себе новый купит. Ведь разве не стыдно, скажет она, атаману ходить в потертом кожухе. Я вижу, как она сама приторачивает шубу к седлу. А тому, божьей душе, добавит она, он будет в пору. Хотя я слышу, что дядя еще ворчит по поводу кожуха, но решимости жены своей он не переступит. Я как-то, осмелев, спросил ее — почему она все их называет «каторгой»? Чем-то занятая, она ответила не враз. Мне показалось: что она думала совсем о другом, а не о том, о чем я ее спросил. «Разные детки бывают из одной клетки», — проговорила она, не обернувшись даже ко мне. Что она хотела этим сказать? Я любил ездить к ссыльным казакам, слушать их долгие рассказы о казачьей жизни на Кавказе, о стычках с горцами, о войне с турками. Отец не водил дружбу с ссыльными казаками, но заказы на ремонт барок, баркасов всегда отдавал им. Отец платил им справно, а еще сверху давал зерна. Я любил порыбачить с ними, а потом у костра уха и бесконечные рассказы. Бывало, что по осени помогал им вытаскивать бревна из воды, что за лето выловили из Шумной. Зимой они пойдут на дрова. Однажды, между делом, я спросил у тетки о Владиславе, полячке, что ездит с Софи. У нее золотые руки, скажет тетка, она обшила всех наших девок. А какие она юбки им шила, кофты — загляденье. У нее была швейная машинка. Сказывают, «Зингер». «Да уж больно она холодна к нам, казакам», — скажу я ей. «А как она должна относится к вам, казакам, — уже строже заговорила Матрена, — если ее мужа казаки забили на смерть. А всех клеймили, как скот. А ты казак той же крови, что и те казаки, что били так, что здесь в Сбегах были слышны стоны. Вот так цари усмиряют свой народ. Нет на них антихриста. Но он придет!» Не глядя на меня, гневно закончит тетка Матрёна.
Спустя годы, я буду в близкой дружбе в доме Бутина с той полькой Владиславой. Я даже проникнусь к ней глубоким уважением. Она же далеко не сразу ответит мне тем же.
2
В дороге до Губернска я был спутником известного в округе богатого золотопромышленника Бутина Александра Сергеевича. Он был известен и как один из образованнейших людей, и как известный благотворитель. Окончив Оксфорд, он слыл среди купцов и промышленников либералом. Построив для города Зашиверска и женскую гимназию, публичную библиотеку, ипподром для города, реальное училище, он практически стал отцом города. Он благотворил кавалерийское военное училище, имея конный завод, поставлял им коней. Со временем он, правда, продал конный завод, оставив конюшню скаковых коней. Это стало куда выгодней, когда был построен ипподром. Отец мой работал в компании Бутина, занимаясь извозом вначале зимним, а затем пароходом и баржами стал вывозить дешевое зерно из богатых степных казачьих станиц. Отец встречал обозы, идущие Бутину из Китая, и баржами вывозил товары. Зимой отец с помощниками обозами по замерзшей реке возил мясо, рыбу, масло. Но так или иначе я был благодарен судьбе, что в моей жизни — в ее начале — был Бутин. Он был моим благодетелем. Благодаря ему, я избежал немало бед и бед серьезных, когда мне грозила каторга.
— Ты вот глянь на эту дорогу. Что от нее осталось. А ведь был какой сибирский путь. Словом гибнет бывший сибирский великий тракт. А ведь он служил справно России долгие века. В мире все в движении, ибо мир живет по законам диалектики. По одному его закону отрицание отрицания гибли целые цивилизации. Под действием этого закона все и вся живут и в России. Не стал исключением и это великое творение — сибирский тракт. А ведь нет в мире ничего более грандиозного, чем этот путь, длинною в четверть земной суши. Ноне Россия, как Империя, стоит на краю гибели старого отжившего самодержавия, так что она вот-вот испустит свой имперский дух, дух гниения и разложения. Не зная этого закона, закона отрицание отрицания, — а действие его неотвратимо — бывшие дворяне из тех, кто победнее, как Достоевский, Бунин, пустят слезы крокодиловые, как стремительно все рушится вокруг них после отмены рабства в России. А уж как они зальются слезами, когда случится вторая революция в России. А уж она на пороге. Время Романовых прошло. Грядет власть капитала. Правда, здесь большевики попытаются всунуть якобы социализм, но это будет короткий антракт, разыгравшейся для народа драмы. Но социализм — тоже рабство. Права дадут народу — и это очередная драма. Ведь вернувшийся к власти капитал все эти права — они еще по инерции будут записаны, как закон, но все это будет только на бумаге. На деле все права будут запрещены. Нет, они есть, но за них теперь надо бороться. Но как? Народ не научили этому ни рабство царское, не научит и социализм Советов. Мы свою очередь капитализма все равно выстоим. Ведь только капитализм принесет России капитал. А он, капитал, может возникнуть, если ты сможешь законно обворовать народ. Как говорится, с миру по нитке — вот тебе и капитал. Вот и у меня — откуда капитал? Я из рубля, добытого на приисках золота, рабочему отдаю только тридцать копеек. И все это по закону. Надо, чтобы поднялись не только рабочие Ленского прииска, где был применен царский указ — расстрел! А надо, чтобы поднялись все прииски России, чтобы изменить этот грабительский царский закон. Но такой же закон утвердит и власть капитала. И вновь нужна борьба, чтобы я отдавал рабочему не 30, а хотя бы 50 или 70 копеек из принесенного рабочими рубля в виде золота. Вот о чем должны писать Достоевские, а не о «бесах», могущих прийти к власти. Они придут — триста лет рабства их заставят прийти. И их некому остановить. Ведь они — порождение рабства. Согласись бы тот царь с декабристами, ноне могли тихо жить, как живет королевская Англия. А то ведь придет человек в виде вашего атамана Пугачева и старая Россия окажется у позорного столба…
Логически завершенная речь моего спутника знаменитого, похоже, меня укачала. Я обратился к дороге. И только теперь я заметил, что вдоль тракта стоят одинокие, как в карауле, омертвевшие деревья, напоминая бородатых солдат, которых забыли сменить, Черные без сучьев стоят мертвые силуэты деревьев, навевая кладбищенскую грусть. Встречались огромные стволы, разбитые грозой или лопнувшие от мороза деревья. Пустыня глазницами дуплов с укором наблюдает за нами. Иной раз тишину оживит одинокий голос ворона, сидевшего на обугленной вершине некогда могучего ствола, оглашая окрестности звуками скрипучего дерева.
— А вот, если этот ворон прожил триста лет, как бывает с ними, то он видел, как по этой тогдашне тропе уходили на восток твои, Яков, предки-землепроходцы.
Может здесь в дороге я осознал все величие России, образ которой так врезался в мое сознание, что я уже никогда не смог порвать с ней связи, чувствуя, что здесь мои русские и казачьи корни. Вот поэтому-то я и не оставил свою Родину — не ушел в эмиграцию.
Моему восторгу от увиденного не было предела.
— Эта бескрайность и пустынность завораживает меня, — крикнул я, — ибо мы несемся по тропе предков.
— Да, мальчик, именно так! Триста лет тому назад твои предки прошли по этой тропе. И ворон это засвидетельствовал. Он здесь страж времени. По этому тракту некогда несся в тройке почтовой и наш А. Чехов. Он в повести «Сахалин» красочно описал этот тракт. Ведь здесь, бывало, сшибались и тройки меж собою. По этому тракту когда-то скакала вся свита цесаревича в столицу, после того, как наследник вбил во Владивостоке золотой костыль в начало стройки великой железнодорожной магистрали века. А ноне железная дорога идет параллельно почти тракту, хотя местами они сильно расходятся. Да, родственники твои, староверы, не сняли с тебя царский крестик, которым тебя посвятили в казаки.
— Все это я помню смутно. Но запомнился блеск золота и пение хоров в Соборе.
— По тюрски «ата», по-моему, означает «отец». Так что атаман — это выходит «человек-отец». Атаман ваш — для вас, казаков, отец.
— Еще какой! Он строже отца родного. Он для нас закон справедливости. Только от него мы узнаем всю правду жизни.
Мы помолчали.
— Вот она, дорога! Она бежит и бежит. И она всегда впереди тебя бежит. Ты, Яков, хочешь выбрать дорогу своей профессией, став путешественником. Помни, любая дорога всегда и везде ведет только вперед!
— А я знаю, что дорога привела меня к школе, а далее — к развалинам. Дядя мне много говорил о развалинах монастыря. Я дал ему слово, что за годы гимназии что-то узнаю из истории этих развалин, — горячо заговорил я.
— Вот это верный путь. Ты узнаешь начало той нити, которая приведет тебя к раскрытию тайны истории развалин и твоей станицы. А заодно и о своих предках. Что ж, пусть это будет твоим первым открытием, какими славились твои предки-казаки. А часовенку на месте развалин, мы поставим сообща. Идет!…По рукам!
Среди множества бед, которые обрушатся на меня, я буду помнить то, о чем дал слово.
Давший слово — крепись…
3
Гимназия меня, чужака, приняла неприветливо. В классе все городские, а потому меня, провинциала, встретили настороженно. Да и я сам, чувствуя напряженность в классе, похоже, выглядел со стороны неким птенцом хищной птицы, выпавшим из гнезда. Так что я был готов, как тот птенец, клеваться, кусаться и отбиваться всем, чем только можно, от недругов, попытавшихся физически ограничить мою свободу. Насупившись, я сел на первую же свободную парту.
— Денис, надо проверить чужачка. Ты уж поиграй с ним в казаки-разбойники, — крикнули с задней парты, где находилась, как я потом узнаю, Камчатка — место для избранных в классе.
Плотный с вида, вертлявый, невысокого роста Денис, как то несмело попытался вызвать меня на разговор. Стал строить передо мною рожи. Это не сработало. Тогда он на перемене попытался устроить со мною потасовку. Похоже, у него давно руки чесались на это. Но и здесь у него неудача. Я не обращал на него никакого внимания. А он, как я позже узнал, числился, если можно так сказать, внештатным козлом отпущения в классе. Однако со мною у него что-то не пошло, но класс требовал продолжение. А спектакль что-то не получался у Дениса. Неудачная забава, похоже, затянулась так, что вскоре классу надоело. Я тоже изрядно устал от этой нервотрепки в течение нескольких дней. Меня это сильно огорчало, порою просто до слез. Сказать об этом надсмотрщику — я не мог. Я не мог ни на кого жаловаться. Да и вообще, я сюда пришел не за этим — я пришел учиться. А, значит, терпеть. Да и судьба тех, кто жаловался, как окажется, была незавидной. Так мне дали сразу понять. Ведь класс всегда будет прав. А всего хуже было то, что я, будучи вспыльчивым от природы, — это наша казачья черта — начинал быстро сердиться, а в сердцах мог наговорить всякие грубости, а это только подливало масло в огонь. Это уже забавляло моих мучителей, видя, что я вести себя по-городскому не умею, а потому грубости мои, как мне показалось, получались пошло. А это только вызывало взрыв хохота в классе. Словом, они их просто забавляли, эти мои грубости. Однако, их смех, шутки почему-то придавали мне только твердости духа. Да, дерзости мои выходили за грань дозволенного, но я был вынужден огрызаться, как загнанный зверёк Я не стал для них козлом отпущения, как я понял, требовал класс. А играть в казака-разбойника я отверг с таким гневом, что подвернись мне сейчас Денис — ему бы несдобровать. Но и класс так просто не сдавался. Он настойчиво требовал от Дениса каких-то действий. Ведь словесная атака его на меня сорвалась. Как-то на перемене Денис открыто бросился на меня. Смотрю, дверь закрыли и все встали вокруг нас кружком. Рыжий Денис бросился на меня, схватил меня за пуговицу на мундире и рванул меня на себя. Пуговица с треском оторвалась. Я схватил его руку с моей пуговицей и сжал ее так, что пуговица выпала на пол звонко.
— Тебе все же придется стать, как положено новичку, козлом отпущения, — задыхаясь от злости, проворчал Денис.
Так мы долго стояли и смотрели друг на друга. Но в тот момент, когда я наклонился за пуговицей, он схватил с доски сухую, набитую пылью мела тряпку и с отчаянием бросил в меня. Я поймал ее и с зажатой в руке тряпкой двинулся на него. Он рванул к двери ив тот миг, как я запустил в него тряпку, дверь широко распахнулась и навстречу летящей тряпки возмездия вошла учитель русского языка. Денис же юркнул под ее рукой — и был таков. Теперь он был за ее спиной. Замешательство было недолгим. Грузная учительница довольно быстро пришла в себя. Видно осознание случившегося тут же посетило ее..Я бросился поднимать упавшие ее очки. Одно из толстых стекол выпало из оправы очков. Так завершилась развязка моих отношений с классом.
Учитель одел без одного стекла очки и как ни в чем ни бывало прошел к столу.
— Кто этот рыцарь, что развязал бойню. А может быть это был Дон-Кихот, отстоявший свою честь? — подслеповато глядя на меня одним большим навыкате глазом, что без стекла, проговорила мягким голосом учительница.
— Это не рыцарь, а казак, — ехидно крикнул Ефимка с «Камчатки». Тонкий и длинный, как глиста, конопатый парень.
— Казак! Вот он каков потомок Ермака. Знаю, знаю. У вас, что ни казак, то атаман. Я рада видеть казака в деле. Видать ему не легко пришлось от вас всех отбиваться. На лице моем видно, что было целое побоище. А где Денис? — Тут она вытащила за ухо его из-за своей спины. — Ты был козлом отпущения? Вижу — был. Не завидная, я скажу, должность шута. Не так ли? А кто же все это затеял?
В это время из-за спины учителя показалась остроносое лицо надзирателя Блинова.
— Это не я, — взвизгнул Денис.
Денис знал, что если показалась морда Блина — так его звали в гимназии — то жди в субботу порку. Как и заведено директором гимназии.
— Знаю, что ты. На воре шапка горит, — заметила учитель, которую звали просто «А.Б».
— А кто же? — прохрипела прожженная глотка Блина.
— Не знаю, — просипел Денис, и из-под опушенных его ресниц фальшиво блеснула слеза.
— А может ты знаешь, Дауров, кто бросил тряпку в лицо учителю? — срывающим голосом крикнул Блинов, и черные пуговицы его глаз впились в меня.
Он попытался протиснуться в класс, но АБ преградила ему путь своим грузным телом.
— Он начал… -было заговорил я.
— Я тебя спрашиваю — кто бросил, а не кто — начал, — оборвал меня Блин.
Я чувствовал на себе вину и страх от этой мысли заметил на моем лице Блин. Он вонзил буравчики своих глаз в меня. Я, кажется, онемел под гипнозом его взгляда. Но я все же поборол в себе страх и твердо сказал:
— Да, это я…
Сказав это, я, глянув на учителя, попытался сказать в свое оправдание, но окрик Блина остановил меня.
— Молчать! — с холодным призрением, как приговор, крикнул Блин. — Я выбью из тебя эту казачью вольницу. В карцер его! — кричал он из-за спины АБ голосом ломающейся сухой ветки.- Тебе предстоит субботняя порка. А потом все решит директор. У нас, сколько служу, не было случая, чтобы тряпки бросали в лицо учителю гимназии. Это не проступок, а преступление.
— Ну, так подойди ко мне поближе этот герой, а я одним глазом плохо вижу тебя, -спокойно сказал учитель.
— Это не герой — это просто казак, — вырвалось из класса.
— Уж я-то знаю — вашего брата, казачков. Но здесь тебе не позволят махать шашкой. Судьба твоя будет не утешительной, — не унимался надзиратель.
— Это гнусная ваша ложь, — полетело из класса ему в ответ. — Дауров не виноват… Он защищался… он не умышленно, — теперь уже открыто в лицо Блину сказал Денис.
— Молчать! — Твоя защита не украшает твоего батюшку, Денис.
Класс видно понял, что шутка не удалась, и все принимает серьезный оборот. Раздались шумные голоса в мою защиту.
— Вы несправедливы, — сухо, но твердо, сказал Денис прямо в лицо Блинова так, что тот даже оторопел, отпрянув назад.
— Позвольте отвести его к директору? — все еще не унимался надзиратель, уже обращаясь к учителю своим скрипучим, как несмазанная дверь, голосом.
— Не мешайте мне, наконец, начать вести урок, — сказала спокойно Анна Борисовна, наша АБ, и решительно закрыла дверь перед носом Блинова.
С «подбитым глазом» — она бумагой закрыла свободное от стекла очко — она выглядела по меньшей мере Кутузовым на поле боя, сложив руки под тяжелой грудью. В классе ее вид вызвал легкий смех. Однако дверь открылась — и вновь показалось лицо Блинова.
— А! Входите… входите, Иван Сафьянович, — спокойно, как ни в чем не бывало, проговорила АБ.- Вы одного до сих пор не усвоили, что здесь не ваша бывшая тюрьма, а гимназия. И прядок здесь должен держаться не на окрике и на порке по субботам, ибо этим вы попираете достоинства этих молодых людей. Я давно вам хотела про это сказать, да все случая не было. А сейчас, я думаю, вы как раз за этим и зашли. Не правда ли?
Она одним большим глазом грозно глянула на него.
— У нас уроки, да будет вам известно, знаний, а не наказаний, господин надзиратель. Учтите, что наказание — не добавляет знания. А директору скажите, что заминка в уроке произошла по моей вине, пока я вам читала мораль.
Пристыженный, Блинов тихо удалился. Помнится, еще долго будут судачить в гимназии, как учитель русского языка отчитала грозного надзирателя. Вот ему — и по делом! Как потом говорили, что первый блин в стычке Блинова с учителем вышел комом. Хотя, сказывали, за его любовь к доносительству боялся сам директор.
— Да, Денис, место твое, как козла отпущения только вон в том углу у двери, — начиная урок, сказала АБ.
Класс враз поскучнел: где это видано, чтобы сынка прокурора и в угол.
— Мадам! Вы поступаете опрометчиво, — выглянув из-за двери, пискнул Блин.
— Нехорошо вы, ребята, обошлись с потомком Ермака. А ведь они, казаки, вам отвоевали Сибирь. Не будь таких смельчаков, как этот Дауров, не сидеть бы вам здесь. А ведь здесь в Сибири не было рабства, как в России. Вы и ваши предки были не рабами, как на западе, а были свободными людьми. Вы, образованная часть России, должны это понимать. Вам здесь в Сибири свободу, выходит, отвоевали казаки. А вы семеро на одного. Так на Руси не принято было, — говоря все это, учительница поглядывала на меня.
А дело было в том, что я сжал в руке оторванную пуговицу так, решаясь сказать правду, что я затеял эту потасовку, что по пуговицей проступила кровь. И вот теперь я зажал просто ладонь. Учительница поняла в чем дело — она протянула мне свой чистый платочек.
— А вот я рада, что встретила живого потомка Ермака. Вот так, господа гимназисты, мы встретились в живую с историей нашего края. Мы должны, как благодарные потомки, признать заслуги казачества. — Она то и дело поправляла очки на мясистом носу. — И еще! Я скажу вам, но как говорится не для печати, что само вольномыслие — пошло в России скорее от вольницы казачьей. А вот мы, дети двадцатого века почему-то боимся про это сказать. Прячем голову в песок, будто не было этого всего. Нет, господа, оно было. Было рабство, был и Радищев, кто первый сказал о рабстве — за что был признан сумасшедшим и сослан на каторгу. Зато казаки сохранили свой казачий круг, а это осколок того разбитого Новгородского Веча — древней республики Руси. Они сохранили и бережно берегут его, это свое право, на казачий круг. Будущность России — казачество, писал Л. Толстой. А вот Наполеон был так напуган казаками — ведь они чуть было не взяли его в плен, — что как-то сказал, что если бы он разбил Россию, то обезопасил бы мир от казаков. Ведь не зря царь взял в Англию именно казачьего генерала Платова, а там тому дали англичане золотую саблю в память о славных делах всех казаков в борьбе с французами. А ведь были герои и из гусар — тот же Денис Давыдов — а кавалергарды, а кирасиры. Да мало ли было героев той войны, но выбрали казака. Уж больно они отличились своей удалью, безумной храбростью и каким-то буйным молодечеством. А вот он, потомок тех героев, среди нас. Я думаю, он дал вам достойный его предков вам отпор. С казаками я бы вам не советовала шутить в другой раз. Они ведь шуток ваших не понимают. Казаки верны одному: то ли грудь в крестах, то ли голова в кустах. Я бы не удивилась, если бы он в пылу вашей атаки выхватил бы шашку. Ведь вы унижали его казачью честь и достоинство. Хотя и без его шашки — вы бежали с поля боя, — проговорила она, указав почему-то рукой на стоящего в углу унылого Дениса.
4
В нелегкой борьбе за место в классе прошли первые недели в гимназии. Единственным укрытием для меня был мой дом. А точнее небольшая угловая комнатка на втором этаже дома. О случившемся я в доме не мог никому сказать. Все обитатели — посторонние мне люди. Да и что, собственно, я должен был сказать той же хозяйки, хотя она и учительница немецкого языка в гимназии. Я не мог, не хотел говорить о своих бедах кому-то чужому. Это не в моем характере. Чаше, сославшись на головную боль, я закрывался от всех в своем углу дома. Я не знал, что делать. Я не находил себе место. Была даже мысль — бросить гимназию. Хотя из этого дома мне вовсе не хотелось уходить — так тепло я был здесь принят.
Я вспоминал свой первый день в гимназии. Было солнечное утро. Меня ведет в гимназию сама хозяйка дома. Как с учителем, с ней все здороваются на входе, обращая внимание и на меня. На мне в тот день все было с иголочки. Мундир на мне сидит ловко, блестят на солнце серебряные пуговицы и на фуражке сияет серебряная кокарда. Да и я сам, кажется, весь свечусь от переполняющих меня чувств. Как я был рад в тот день… Ведь я был на верном мне, казалось, пути к мечте — стать путешественником. И сама гимназия в тот день казалась храмом. Чистый каменистый двор, по размеру не меньше нашего большого огорода в станице. Стекла окон, вдоль которых мы идем, что зеркала, и я стараюсь незаметно глянуть на себя, полюбоваться собою. Бронзовые ручки на входной двери горят золотом. В коридорах запах краски. В гулких светлых классах стоит гогот в высоких потолках от радости встреч старых городских друзей. Помню, первое построение. Развод по классам после приветствия директора. Мы по команде надзирателя строем расходимся по классам. Пока идем попарно. Так же попарно садимся за парты. Мне пары нет. Все разбирают друзей, знакомых. У меня никого нет. Я один сажусь за первую парту. Однако перепалка все же была — за место на задних партах, прозванных «Камчаткой». Там в итоге победила сила…
А теперь, выходит, рассуждал я в одиночестве в своей комнатке, все это надо забыть? И тот первый радостный день, выходит, осталось сделать последним. Стало так горько на душе, что невольно навернулись слёзы. А ведь тот платочек, что дала мне учительница, я ей так и не отдал. Я только сейчас об этом вспомнил — и мне вдруг вновь захотелось пойти в гимназию. Отдать хотя бы ей платок и поблагодарить ее и за платок, и за слова, что она сказала о казаках. Нет, я заставил себя пойти. Ведь я там, выходит, уже не один на моей стороне Анна Борисовна. Нет, решил я, надо бороться до конца. И я продолжи свои занятия в гимназии…
Позднее я узнал от хозяйки своей, а звать ее Екатерина Сергеевна, что в недрах дирекции зрела гроза, слышался отдаленный гром и, якобы, даже сверкнула молния. Это наш надзиратель пытался входить в роль Ильи-громовержца, пытаясь этим самым отработать свое жалование, а заодно поправить пошатнувшийся его авторитет учителем русского языка. Он настаивал на моем отчислении. Ведь казачьи повадки, убеждал он, ни к чему хорошему не приведут. Я знаю этих самовольных казаков. Этот Дауров, поверьте мне, внесет свою казацкую вольницу в наши строгие порядки, которые мы, надзиратели поддерживаем в гимназии.
На уроках же я сидел в ожидании, что вот-вот вызовут. Я даже, кажется, слышал голос Блинова, называвшего мою фамилию.
Но прошел день за ним и два. Меня почему- то не вызывают. А хуже всего ждать — да догонять. Так частенько мне говорил отец. Неизвестность — это самое скверное. Ведь затишье могло быть перед бурей. Заметил я — и другое. Все были удивлены, как учитель русского языка могла осадить Блинова, которого все побаивались. Он ходил всегда по гимназии в галифе и высоких сапогах со скрипом. Сутулый с длинным любопытным носом, он никогда не отвечал на приветствия нас и лишь Денису кивал в его сторону. И вдруг после случившегося в нем появилась слабость и жалость в лице.
В один из дней, когда я уже казалось успокоился, ко мне в комнате, извинившись, вошла хозяйка. Она, как известно, была сестрой Бутина и я помню тот день, когда она заверяла брата, что все трудности первых дней она поможет преодолеть. Муж ее — имя его я не припомню — был учителем кадетского корпуса в звании подполковника. Мне не приходилось с ним общаться. Да и человек он был немногословный, как все военные. Зато в доме держался строгий порядок: обедали только с его проходом. Так что я, придя из гимназии, с непривычки чувствовал себя голодным. Правда, потом я привык, так что не унывал. Было немало и тех мелочей, каких не было в станице, но это не удручало меня со временем. Словом, была вполне сносная жизнь. Хотя я долго не мог привыкнуть к строгому порядку, так как в станице мать кормила меня в любое время, когда я прибегал с улицы. А сейчас по стуку в дверь, хозяйка знала, что идет хозяин. Она тогда призывала девушек, ее дочерей, накрывать стол в столовой на первом этаже. И все же я привык к новым для меня порядкам, а вскоре и вовсе сжился. Словом, шла полоса в моей жизни вхождения в новые отношения и здесь в доме, и в классе. Оставалось только вспоминать слова отца, что все будет для тебя новым, как если бы ты пошел служить. А, мол, на службу жаловаться нельзя, ведь ты будешь не у мамки родной, а у дяди чужого. Так что службу, как и учебу, надо принимать так, как она есть. Помни, где бы ты ни был, — ты всюду казак. И никакого уныния не должно быть. Учение твое — это образ твоей жизни. А жизнь прожить — не поле перейти. Мы живем на востоке. А на востоке, чем труднее, — тем легче. Слова эти отца помогли мне в эти трудные дни.
Дочери хозяйки учатся в женской гимназии. Нина, старшая, учится в третьем классе, а младшая Наташа, как и я, в первом классе. Обе энергичные, подвижные, они с неприкрытым интересом рассматривали меня, чужого мальчика в их семье. Любопытно, как они будут жить с ним под одной крышей. Помню, первые день-два я был в казачьей форме. Они заглядывали на меня, а потом смеялись. Мне было обидно. Но потом они признались, что в форме я выглядел, как оловянный солдатик. Спустя время, Нина скажет, как я стеснялся в первое время, краснел. Больше молчал, глядя в стол. Они смеялись надо мною, чтобы развеселить меня, отвлечь от грустных дум. Как потом признается Нина, они все знали от матери про мои дела в классе. Со слов Нины они долго присматривались к казаку из глухой провинции. Им я казался странным — ведь они впервые видели так близко «живого» казака, ловили каждое мое непривычное для них слово. Они рассказывали, что видели в городе на конях бородатых казаков с лампасами на шароварах с плетками и с шашкой на боку. Все обычно сторонились их. А тут у нас свой казак. Мол, до него даже можно дотронуться — он без плетки и шашки. Им никто в гимназии не верил, что у них поселился настоящий казак. Так еще долго будут они рассказывать обо мне… И все ж Наташа еще долго будет смотреть и слушать меня, смешно раскрыв рот, все еще не веря, что перед ней настоящий казак.
Разговор с хозяйкой дома напомнил мне беседу с директором накануне.
— Яша, вас обвиняют в бестактности в отношениях с друзьями по классу. А тот злополучный ваш проступок… Надо было вести себя сдержаннее. А уж коли случилось — с кем такое не бывает — надо было признать свои ошибки, — повела назидательную речь женщина, — и, может даже, покаяться в своих грехах…
— Мне… покаяться! За что? За то, что они хотели сделать меня посмешищем в классе. На то у них есть штатный шут — Денис. Я во всем был прав. Если бы я стал, по-вашему, каяться, то этим признал бы за собою вину. Хотя половины вины я взял на себя. Уже были те, кто просил меня покаяться. И директор, и Отец Георгий. Но я стоял и буду стоять на своем: я прав. Они хотели, чтобы я их повеселил игрой в казаки-разбойники. Такой игры не должно быть. Это унижает меня как казака. Так зачем я должен каяться в том, чего я не совершал.
— Вы, Яша, не забывайте, что здесь не станица. Здесь в городе ребята не знают ни вас, казаков, ни того, как вы относитесь к их шуткам. А покаяние — это путь к утверждению мира в класс. Как вы этого не хотите понять?
После этих слов я и вовсе охладел к моей хозяйке. Даже возникла мысль: при первом же удобном случае надо оставить этот дом. Разве я не прав: они хотели сделать из меня козла отпущения, а я дал им отказ?
5
Буря, которую я так болезненно ждал, почему — то пронеслась мимо. Денис же все это время делал вид, что к той потасовке он не имеет никакого отношения. Это понял и я. Конечно, сынку прокурора все сойдет. В этом ни он, никто в классе не сомневался. А если ему кто-то и напоминал, что судьба казака зависла где-то в дирекции, то он отмахивался. С него, как с гуся… А между тем в классе наметилась группа в мою защиту. Ее возглавил сын церковного священника Игорь Светлицкий. Он как-то на перемене призвал надзирателя и в присутствии всех заявил, что Дауров не виноват. Блинов, конечно, знал отца этого светловолосого мальчика с ликом святого. Отец его священник в городском Соборе. Блинов поэтому понимал, видно, что уж, если эта святая душа просит, то что-то здесь, видимо, нечисто. Это ли так подействовало на него, но он зачастил в наш класс: в надежде увидеть здесь мир. Светлицкий тогда еще раз напомнил Блинову все те же свои слова о моей невиновности. Больше Блин у нас не появлялся.
Кажется, с тех дней жизнь в классе пошла, как по накатанной. Я успокоился. Даже ругал себя за минуты той слабости. Зря я тогда вспылил. Надо уметь держать удары судьбы! Вот такой я вынесу для себя опыт из того случая, но уже спустя годы. А ту минуту малодушия, когда я просто даже подумал уйти из гимназии, я теперь не мог себе простить. Ведь, что тогда могли сказать мать — она бы отделалась слезами, а отец. Нет, я даже не мог представить, что бы сделал после всего, как меня Бутин сам увез в гимназию, со мною мой отец? А о крестном я не подумал? А подумав, представил, как бы я тогда выглядел перед ними. Вот это бы уж точно убило мать…
И вдруг как-то меня с Денисом вызывают в учительскую. Мы побрели на подкошенных ногах туда, куда только что указал со змеиной улыбкой Блинов. В кабинете одна АБ. Денис вперед протолкнул меня. Сморю, Денис изменился в лице: ведь все знали, как круто обошлась АБ с Блином. «Видно нам готовится трепка без свидетелей, — еще по дороге буркнул мне Денис. — Ты заметил, как злобно ухмыльнулся Блин, сообщив нам эту весть. Я знаю его, не зря! Он знал, что нас ждет Голгофа».
Денис подтолкнул меня сзади — и я оказался лицом к лицу с АБ. Она предложила нам сесть, но мы задерживаться не собирались, а потому вежливо отказались. И тут она — еще более загадочно — предложила зайти к ней после уроков. Я, не раздумывая, решительно направился к АБ. Она жила во флигеле во дворе гимназии. За мной двинулся и Денис. «Ты не думай, что после этой Голгофы ты станешь святым, как Иисус» — придерживая меня за рукав, на ухо сказал Денис. Нехотя, но вынуждено, он побрел за мной.
Но каково было наше удивление, когда АБ попросила нас первым делом принести дров и затопить печь. Потом мы пили чай с оладьями и вареньем, а она стала нас расспрашивать между прочим, где поблизости есть еще не замерзшие ручьи, в которых бы водились пиявки. Я глянул на брезгливую рожу друга и понял, что этих гадов мне придется ловить одному. Он даже есть перестал, отодвинув чашку, дав мне понять, что мы влипли в «мокрое дело». Не обращая на нас внимания или делая вид — она стала объяснять, чем она болеет и почему нужны пиявки.
— Ребята, пока стоит теплая осень — вы уж помогите мне. Нет, только не думайте, что я, мол, вас откупила за немалую цену у вашего злодея Блинова. А ведь все шло по его сценарию — в субботу для вас он устроил бы публичную порку. Тогда как собранные вами вампиры облегчат мне страдания от головной боли.
Деваться некуда — Денис через дружков в городе нашел такое место, где водятся, пока еще тепло, эти самые твари. Эти самые существа сплываются — только почуяв тепло руки. Денис брезговал этих прилипучих кровопийцев и отказался их собирать. Оставалось мне. Я снимал их со своей руки и складывал в банку с водой, которую держал Денис. Словом, мы, так считал я, отделались легко. Важно было другое — я сблизился с Денисом. Вот это было куда важней, как потом окажется, чем эти скверные мерзкие пиявки. Правда, дружбы откровенной у нас не получилось — просто мы разного сословия люди. Но это ко мне придет позднее. Но Денис мне был симпатичен своей открытостью. Он признался во время наших прогулок за «вампирами», что игра в казаки-разбойники, мол, наша городская забава. Вот и в классе мы дурачились с этой игрой, как и в то, кто будет очередным козлом отпущения. И что, мол, я зря обиделся на него. Я и после всего этого с пиявками еще долго просто общался с Денисом, но класс почему-то насторожился от того, что все кончилось так гладко — и даже субботнего развлечения от порки Блин не устроил. Хотя все заметили, что Блин ходил как в воду опушенный. Не глядел ни на кого. И почему-то после этого класс отвернулся от меня. Я был в недоумении. Мне устроили блокаду. И как меня, вольного казака, стало мучить одиночество. Как я мечтал тогда о друге!
А помог все же, как ни говори товарищ, хотя и по несчастью, — Денис. Он познакомил меня с его друзьями. Встреча состоялась во дворе гимназии. И первое, что поразило меня так это их откровенность. Юноша, назвавший себя Евгением. Он сразу произвел впечатление доброго малого. Широкий в плечах с кудрявой копной черных волос. Он был из старших классов. После крепкого пожатия, он по-свойски взял меня одной рукой за плечи и отвел в сторону.
— А ты молодец, казак! Я слышал о тебе. Ты отлично сыграл свою роль чужака в классе.
— Я не играл. Я был самим собою, казаком.
— Нет, все хорошо. Мы следили за тобой: сломаешься или нет. Не сломался — не пошел никуда жаловаться. Глядя на тебя, мы решили, что ты наш. Нам нужны такие стойкие бойцы. А ведь мы хотели через Дениса проверить тебя — не стукач ли ты? Мы все городские давно знаем друг друга. Уж ты извини нас, брат, — глядя на меня черными задумчивыми глазами, спокойно проговорил Женя. — А ведь я до сих пор думаю, как ты тихо вышел без скандала из лап Блинова? Не помню, чтобы кому-то удавалось выйти сухим из такой позиции. Вот ведь вы какие на деле-то, казаки! Не знал. А ведь партия была для тебя проигрышной. Одно то, что на тебя завели «Дело» — уже что-то бы да значило. И ведь оно в папках у директора. А он может это «Дело» в любое время поднять. Ты мог лишиться гимназии — а ты спокойно сидел и ждал. Выдержка казачья!
Я, слушая его, кивал головой, а он весело подмигивал мне.
— Выходит, ты не простой казачек. И все же ты остерегайся Блинова. Теперь он будет даже здороваться с тобою первым. Не доверяйся ему — это змея ядовитая. Он может ужалить тебя в самый неподходящий для тебя час. А укус его — смертелен.
В другой раз Евгений поджидал меня за воротами гимназии. Мы пошли.
— Я подумал, Яков, что ты достоин быть в нашем литературном кружке имени Добролюбова.
Я, было, хотел ему возразить, но он опередил меня.
— Тебя никто не неволит. Я это к тому, что друзей городских у тебя нет или пока нет, — заглядывая мне в глаза, сказал просто он.- Я вижу — ты смелый казак. Решай!
Мне честно не хотелось входить ни в какие организации или партии, как это было принять у нас в классе. Любопытство мое все же побороло мои сомнения — и даже страх. Я понимал, что без друзей мне все равно не прожить. И все же я долго думал, не давал согласия. Я все же ждал, что кто-то должен посетить меня, ведь дело шло к рождеству. Уж крестный точно должен быть. Я ждал его со дня на день — мне нужен был его совет, а без него я не решался дать ответ Евгению. Но время шло. И все ж я сдался. Покорило это братство, о котором говорил Евгений, на котором держится кружок. Вспомнилось наше казачье братство, о котором так много говорил мой дядя.
И так — я решился. Меня встретили по-товарищески тепло. Простое общение и самое главное все говорят друг другу на «ты». В классе мое «ты» вызывало презрение. Я всех должен был называть на «вы». И все же я ждал вестей из дома. Думал о здоровье матери. Было письмо от брата, но он о матери ни слова — будто ее нет. А ее и в самом деле уже не было…
6
Я каждый день ждал письма от матери. В раздумьях, я не находил себе место дома и уходил бесцельно бродить по городу. Повсюду неумолчный уличный говор. То голоса извозчиков, зазывал, а то и вовсе праздно шатающейся пьяной публики. Конский топот копыт от проносящихся колясок. В воздухе смешанный запах печного дыма и паровозных топок вокзала. Стояло теплая осень. Я люблю эту пору года, когда и тепло, и сухо. Мне показалось, что в ноябре здесь холоднее, чем у нас. Однако прогулки мне не принесли ни радости, ни бодрости. Как говорится, природа не принесла мне отдохновения и душевного подъема. Сама природа, похоже, философски грустила, сбросив летний наряд, оставалась сама как бы в себе. И она размышляет с собою о прошлом лете, отдыхая, так что ей нет дела до того, — производит ли она впечатление или нет. Но эта пора навевает на меня задумчивую мудрость. Хотя я это осознаю, спустя годы. Я уже в те мои годы, любя осень, стал замечать, как природа в это время как бы умирает, оголяя себя в лесах, но ведь это обман. Все в природе, как и в людях, если что-то или кто-то умирает то, чтобы продолжить жизнь. И все же я долго бродил в тот день по чужому городу, но не испытывал никакой отчужденности. В одном месте я заметил, как повозки и прочий движущийся люд, направляются в одном и том же направлении. Вспомнив, что все дороги ведут в Рим, я двинулся в том же направлении, как и все. Так что подходя ближе, я понял, что в городе ярмарка. Я заспешил и вскоре оказался среди базарной толчеи. Всюду говор, шум. Я направился в конный ряд с надеждой увидеть кого-то из родной станицы. А еще было интересно: какая масть коней ноне в ходу? Со всех сторон только и говорили о купле и продаже, о ценах. Так что никому не было дела до гимназиста, случайно попавшего сюда, заблудившись. Я мог потрогать любого коня, потрепать его по гриве и никто не остановил меня. А ведь у меня при виде коней сердце начинало биться сильнее, ибо это билось сердце казака страстного конника. Мне пригляделся вороной конь. Я долго кружил вокруг него. То поглажу по шее, то похлопаю по крупу и все это с видом знатока. Конь слегка вздрагивает от моего прикосновения к нему. Может, чувствует во мне близкую с ним породу. Озирается в мою сторону. Вон и хозяин коня уже начал с интересом смотреть на необычного гимназиста. А во мне, чувствую, нарастает страсть всадника: вскочить бы в седло и показать — каков я есть! Уж отойдя, я обернулся — конь смотрел в мою сторону, будто понял мои мысли. Главная улица с привокзала пошла на восток, где острог и монастырь Заметно как в такой ярмарочный день города застилает пыль. Мостовые покрыты слоем земли с колес телег, что везут с ближних сельских дорог. И в лучах заходящего солнца все тонет в пыльном мареве от потока верховых и едущих в колясках. На площадях телеги мужиков, приехавших на ярмарку. Торгуют всем, чем только было присуще в старину русскому городу…
7
В доме сестры Бутина я жил нахлебником. И был вынужден привыкнуть к чужой жизни и что особенно — не привычно подчиняться чужим людям. Но и это я сумел преодолеть. А вот к трапезе я долго не мог привыкнуть. Икон в доме учителей, конечно, не было. К столу разносолов не подавали. Пища была простая, но ее давали так мало, что я быстро съедал и теперь сидел с виноватым лицом. Помню, дома за столом мы ели быстро. Отец один раз сказал — и я запомнил на всю жизнь: кто быстро ест, сказал отец, тот и быстро работает. Хозяйка поначалу это заметила за мной и предложила добавку. Я же, видя, как девочки следят за мной, твердо сказал «нет». Да пришлось и к этому привыкать. Привык, так что вскоре показалось, что так всегда и было. А хозяйка, когда напряжение, как оно бывает поначалу в чужом доме, спало, как-то заметила: «Извини нас, Яша, за наши скромные обеды. Зато ты теперь будешь знать нашу городскую меру за столом». Нет, я не был в обиде на хозяйку. Зато после обеда дом погружался в полное безмолвие. Хотя бы где мышь заскреблась или сверчок, как у нас, бывало, за печкой. Тихо, как на дне океана. Это порою угнетало меня — после бурной станичной жизни, где сама жизнь не затихает ни на минуту, порою даже бывает шумной и бурной. И в этом мне казалось — и есть проявление жизни. Правда, девочки иногда успевали перекинуться за столом парой слов. Чаще они касались меня, как потом станет известно.
Жизнь моя в доме, и в гимназии станет обычной жизнью человека в чужом городе. Я быстро покорился судьбе той жизни в классе, какой даже ожидать не мог. Время шло, я рос телесно и духовно. Последнее я получал из кружка. А то, что я заметно подрос, я заметил, когда я гулял с Ниной по городу. Мы были с ней одногодки, хотя она и была на курс старше меня. Я не отстал от нее по росту — это я отмечал про себя. Да, был я худощав, строен, но на моем лице к сожалению, кроме румянца на щеках, не было и признаков усов. Так что рядом с полненькой и оформившейся девушкой я выглядел мальчиком. И это угнетало меня.
В тот день я встретил Нину у церкви после заутрени. В церковь нас водил строем надзиратель. Блинов перед тем, как вести нас, построил во дворе гимназии и осмотрел нас до самой последней пуговицы. Идя по улицам, мы с удовольствием отмечали, что на нас прохожие смотрят, как на что-то казенное, полувоенное. После службы наши частенько устраивали потасовку с певчими из церкви. Среди такой суматохи дерущихся, я увидел в стороне Нину. Пока Блин был занят разбором, я подошел к Нине. Она напомнила мне, чтобы я сегодня не опаздывал к ужину. Я было заколебался. Сегодня был у меня как раз тот день, когда я посещал АБ и что-то помогал ей по хозяйству. А потом, попив чаю, она проводила со мною дополнительные занятия по русскому языку. Он у меня заметно хромал. Вообще я учился легко. Любил все естественные предметы, но русский шел с трудом. И я каждый раз был рад встрече с АБ. Она мне многое рассказывала о литературе, о ее любимом поэте Лермонтове и о писателе Н. Гоголе.
Пока Нина говорила: что да почему, — я глянул на хозяйку. Та, отчего-то вдруг смутившись, глядела на меня и утвердительно кивала головой. Младшая сестра Наташа, кажется, ревновала меня к сестре.
Помню, как я потом долго извинялся перед АБ, краснел, но АБ быстро, как мне показалось, простила меня за тот вечер, зная, что я живу у учительницы из их же гимназии.
Но и тот вечер не пошел мне на пользу. Я весь вечер чувствовал себя виноватым, оттого выглядел чрезмерно застенчивым, зажатым, теряя дар речи — ведь в это время меня ждала моя спасительница в том деле с Денисом. У меня до сих пор ее платок и я все не решаюсь его отдать — он был в крови. А я так и не замыл его. Нина, глядя на мою растерянность, еще громче смеялась надо мною, а это только больше смущало меня. Я ругал себя за все и был себе противен. А ведь Нина тогда уже стала предметом моего обожания — и только ради этих первых чувств я остался. А она смеялась каким-то деланным смехом, поглядывая на меня. Но я так и не понял — зачем я должен был здесь быть? Думаю, это была ее прихоть, не больше. Как я ругал себя за «измену» Анне Борисовне. Я проклинал себя…
Но не все так было печально. По вечерам иногда в доме устраивались читки вслух. Все, кроме хозяина, устраивались вокруг большого стола в гостиной. Я как-то предложил свои услуги. С детства я учился сразу читать вслух, так что теперь мог отличиться — а у меня к этому все не было повода. Сестры любили тогда модного поэта Надсона. Я к поэзии был равнодушен, скажу мягко. Однажды, выбирая книгу для прочтения, я в их библиотеке обнаружил томик Гончарова «Фрегат Паллада». Никто спорить не стал — Гончаров так Гончаров — но каково было мое удивление, что именно он, Гончаров, вызовет споры. Наибольший разнобой вызвали слова Гончарова, что «дружба, как бы она не была сильна, едва ли удержит кого-нибудь от путешествия». Я был согласен с автором. Нина же резко возразила. Она почему-то — хотя я ей не давал повода — смотрела на меня как на несмышленыша или как учитель младших классов на ученика: «Что он может знать?».
— Неужели вас влекут так дикие странствия? — с недоумением глядя на меня, спросила Нина.
— Не странствия,… а путешествия. Вот о чем следует мечтать.
— Да… а! Но мир путешествий — это мир авантюристов, а то и просто флибустьеров. Им просто надоела жизнь на земле.
Мать, похоже, была не согласна с дочерью. Она оторвалась от тетрадок и теперь ждала, что отвечу я. Я, честно говоря, опешил после слов Нины и сразу не мог сообразить, что ответить ей. Говорить о казаках-землепроходцах я не хотел — она все равно не поймет всего.
— Путешественник — это не пират и уж совсем не авантюрист. Вот ты, — я ей по станичной привычке говорил на «ты», а она — по городской мне на «вы», — слышала что-нибудь о Хабарове, о Пржевальском или хотя бы — о Миклухо-Маклае? Вот то-то и оно, что не слышали, — осмелев, твердо заговорил я. — Не слышала. А ведь каждый из них — и был настоящим путешественником.
Я говорил быстро, боясь, что кто-то перебьет его и не даст договорить. После моих слов установилась тишина и на меня, может быть, смотрели, как на идиота. Я же успел перевести дух.
— Так какой смысл в этих скитаниях? — не унималась невнимательная Нина.
— …в путешествиях! — поправил я.
— Пусть в путешествиях, — глянув недовольно на меня, продолжала Нина, — но по жутким от зверья и дикарей землям? — она проговорила теперь уже не так уверенно, видно поток моих слов остудил ее пыл, как старшей по курсу гимназии.
— Но разве вам всем не интересно, где находится Камчатка и что это за земля?
— У нас «Камчатка» находится на задней парте. И у вас там же. Разве вы не знаете?
Почему-то все глянули на меня с удивлением.
— Нет, ее в Америке нет — там Аляска. Камчатка лежит на краю земли. Там даже, сказывают, есть селение под названием «Край Света». А дальше безбрежный океан. Надо знать географию вообще и географию России в частности
Я глянул на Нину с любопытством.
— Слушая вас, то окажется, что география наука. Но все там держится на названии морей и континентов. Иное дело литература! — сказав так, она глянула на свою мать.
— Ну, да! Как там в «Недоросле» — зачем она нужна география, коль есть кучер? Так выходит… — Девчонки несколько смутились под тяжестью моих несправедливых слов.
— А все ж вы, Яков, человек жестокий, — обиженно проговорила Нина, но она быстро собралась.
— Ладно, пусть будет так. Но тот же Печорин у Лермонтова бежит странствовать от пустоты жизни. Вы это тоже чувствуете, если мечтаете о путешествиях?
Таков поворот был для меня неожиданным и я, кажется, попал в тупик.
— Меня… Я пока этого еще не знаю — я только еще учусь… — Я лихорадочно пытался вспомнить все то, что говорила мне АБ о Лермонтове. Но тщетно… И тут мне на помощь пришла их мать, учитель его гимназии по немецкому.
— Ребята, — обратилась она к нам, как на уроке, — смысл всей жизни на нашей земле связан с природой. Мы должны понять, что мы окольцованы природой и нам не вырваться из ее объятий. Нам надо ее понять, понять ее устройство. Любое путешествие — это путь к познанию земли. Яков прав. Мы должны не просто странствовать по земле, а изучать ее, ее богатства и опасности, которые она нам уготовила. Люди отдавали жизни, исследуя океаны и воздушное пространство. А ведь природа — и есть предмет географии. Древние цивилизации знали только одну науку — географию. Она мать всех наук.
Я слушал с вниманием учителя, убеждаясь, что именно это я и хотел сказать, но не мог. Жаль. Нина, молча, выслушала мать, как ни в чем ни бывало
— Как земля вертится, так совместимы и дружба, и путешествия. Они не помеха друг другу.
— И, по-моему, то же — все так и происходит. Но казаку в этих походах, нужен верный друг — конь. Без коня и Сибирь бы казаки не открыли и нашей, кстати, встречи этой бы здесь не было.
— А вы не обиделись? — вдруг спросила Наташа.
— Я! Нет. Я лишний раз убедился, как прав был Гончаров.
Мне все нравилось в доме. А то, что не нравилось, я вскоре к этому привык. Сам дом стоял на чудесном высоком скалистом берегу. И какое было удовольствие глядеть из окна. Открывалась гладь реки, а в сильный ветер было слышно, как волны бились о скалистый берег. В окно бил упругий ветер со всеми запахами реки. Я, бывало, от грусти подолгу смотрел на все водное пространство. Слушал, как перекликаются пароходы, когда один из них с напругой тянет вверх по течению груженые баржи. Я любил, когда волновалась река под напором ветра. Я бродил вдоль высокого берега и слушал, как беснуются волны о скалы. Тропа шла вдоль берега и дали, отмытые осенними дождями, стояли широко распахнутыми. На противоположном низком берегу видны были поля убранного овса. Правее мост железнодорожный, а на той стороне вокзал. Однажды я увлекся — и ушел далеко по тропе вдоль берега. В одном месте я заметил полузаросшую тропу, сбегающую к реке. Среди колючих кустарников шиповника я спустился вниз. Тропа петляла среди каменных развалов — и вот здесь по журчанию воды я обнаружил родник. Я бывал у родника и летом, ибо оставался в городе на каникулы. Здесь в жаркий полдень можно было отдохнуть в прохладной тени. Здесь хорошо думается. Я часто стал здесь бывать, так что родник стал целью моего путешествия. Я рассказал о роднике Нине. Что, мол, путешествуя вдоль берега, я сделал для себя открытие.
— Это и есть ваши те самые путешествия, о которых вы говорили и которым вы хотите посвятить жизнь? — с заметной иронией сказала девушка.
— Все большое начинается с малого. Но ты для себя в этом малом — ты должен будешь сделать открытие
— Для себя открытие?! Кому оно нужно твое открытие? — небрежно бросила она.
— Кому открытие? А тебе…
— Невидаль какая — родник, — продолжала иронизировать девушка.
— Большего пока не могу, так как я еще учусь. А вот… Выучусь…
— …стану Пржевальским, — громко засмеялась Нина.
Я не любил, когда надо мною смеются, хотя я все говорил всерьез.
Я продолжал обследовать округу и однажды набрел на старое заброшенное кладбище. У меня как-то возникла мысль иметь перед собою череп человека. Не знаю — зачем? Я спустился в несколько склепов и в одном из них я обнаружил череп. Завернув в тряпицу, я отнес его к частному ветеринару, чтоб он продезинфицировал его. Тот сделал — и вот теперь я представлял себя настоящим натуралистом.
Летом было предостаточно времени, так что я отправлялся в читальный зал городской библиотеки. Я знал, что мне надо найти хоть что-то о старых монастырях и даже их развалинах. Ведь я дал дяди слово разыскать все о нашем монастыре, развалины которого сохранились до сих пор. Но нигде я не встретил упоминания о казачьих монастырях…
Пока было одно: передо мною стоял череп — это лицо смерти. Череп напомнил мне слова дяди: «Помни о смерти!» Помню, эти слова он сказал даже по латыни: «Momento more».
8
После того, как некоторые считали, криминального моего случая в классе с Денисом я так часто стал бывать у Анны Борисовны, нашей АБ, что вскоре в ее доме я стал своим человеком, а она со временем стала для меня настоящим духовным наставленником. В летнее время я один ловил ей пиявки. Летом я как-то встретил Дениса и предложил помочь мне в сборе этих кровососов, но он наотрез отказался, назвав это занятие «несовместимой отвратительностью».
Теперь я бывал у АБ в доме без приглашения. Я еще за зиму подтянул с АБ русский, так что год окончил с Похвальным листом. Так я выдержал данное крестному слово учиться прилежно. И все же главное было в другом. По вечерам за чаем мы подолгу проводили в разговорах или я читал ей вслух ею любимого Вольтера, его «Философские повести».
— Конечно, Вольтер сложен для тебя. Но даже в нем есть точка приложения и для тебя. Вольтер требовал от исследователя чужых стран знания духа, права и обычаев народов этих стран. Не сословий, а в целом всего народа. Народа! — особо подчеркивал Вольтер. Эти требования относятся и к путешественнику. Познание народа имеет большую цену, чем вся масса летописей дворов, царских особ. История России не раз писанная — это история царей, а истории народа России нет, как нет. И еще. Вольтер вовсе не увлекался Екатериной, как это считают некоторые. Он знал, что она только лишь претворяется ученицей Вольтера, а сама своим указом утвердила в России рабство крепостного права. Она и Пушкину советует употреблять «холоп» вместо слова «раб». А тут же пишет фавориту Орлову, что казаки под предводительством Пугачева подняли восстание «рабов».
И как-то я совсем не ожидал — ко мне вошла хозяйка дома. Я не скрывал от нее, что бываю по вечерам у АБ. И вот она многое мне поведала об Анне Борисовне. АБ, со слов хозяйки, из дворян, будучи по молодости народоволкой она попала в наши края. Она еще многое рассказала об АБ, но цель всего ею сказанного, я думаю, сводилась к одному: она старалась меня предостеречь от последствий моей связи с АБ. Судьба АБ меня нисколько не смутила, так что в дни ее болезней я спешил во флигель. Муж ее и вовсе дряхлый старик болел ногами. Я вид их идущих в гимназию под ручку. Он вел у нас математику. У них не было детей — и я стал им близким человеком.
Между занятиями по русскому она прививала интерес к поэзии. Она предпочитала гражданскую поэзию Рылеева и Плещеева. Много поведала о Белинском, Герцене и Чернышевском. Как-то я читал ей запрещенного в гимназии Тургенева, когда вошел врач. В другой раз она расспрашивала про мою жизнь в станице. А кто — отец, кто мать? Я ей все рассказал как на духу. Ничего не утаил. Даже сказал о своей мечте пойти во след своих предков-землепроходцев.
— Ну, открывать новые земли, я думаю, предки не оставили. Не такие они были предки, чтоб что-то оставлять! Они до Калифорнии дошли. Не останови их — они бы всю землю прошли и пришли бы — откуда вышли. Они все открыли за тебя. А вот ты будешь теперь исследовать ими открытые земли. Мысль твоя примечательна тем, что она оттого-то и возникла в тебе, что природой в тебе заложены все возможности ее реализовать. Иной бы хотел стать на этот путь, но не может — природа не вложила в него все нужные для осуществления силы. Как тут не послушать Вольтера: «Надо следовать своей судьбе». Природа все вложила в тебя: дала мечту, силы — осталось тебе приложить только твердость, чтобы достичь мечты.
Так Аб утвердила во мне то, что только зрело в моих раздумьях. Слова Аб легли бальзамом мне на душу. Она знала о кружке Добролюбова, где я был уже своим человеком. Больше того, она призналась, что в свое время она была организатором этого тогда только литературного кружка. Тогда только читали труды Добролюбова и Писарева. Она отошла от кружка, ведь народничество — это вчерашний день.
— Кружки — это порождение времени. Уйдет время — и кружок рассыплется. И все же кружки — это зародыши новой партии, которая определит будущее России. Но кружок — это и ваше казачье братство. Как писал Гоголь в «Тарасе Бульба»: «Нет уз святее товарищества». Это и потянуло тебя в кружок, он это не твой путь. Он далек от твоих намерений. Да, кружок раздвинет твои интересы, нельзя жить с укороченными мыслями твоей станицы. И все ж — э то не твоя дорога. Ты узнаешь, как устроен мир, откуда роскошь и нищета народа.
Узнав Анну Борисовну, я теперь мог отличить ее от серых незначительных учителей, читающих предмет тупо, казенно, так что становилось ясно, что многое из того, чему они учили, нам будет не нужно и оно не оставит в нас никакого следа. АБ старалась привить нам любопытство, как прямой путь к самоусовершенствованию. Но при этом надо знать, говорила она, что простой люд в России живёт глупо, грязно, злобно и преступно.
— А давайте я вам почитаю Тютчева, — друг скажет в другой раз АБ. — Он ноне не запрещен.
Она прекрасно читала стихи. Урок ее пробегал быстро, а вот и перемена закончилась, и уже вошел ее муж, чтобы начать урок математики. Но он ждет своего часа, присев на свободную парту.
А потом вдруг объявит, что инспектор разрешил Гоголя «Мертвые души». А на столе у нее всегда лежали книги для домашнего чтения, как говорила она. Среди книг был виден Пушкин, Грибоедов, Лермонтов.
9
В классе я по-прежнему держался независимо и сдержанно. Такое мое отношение не соответствовало смутному состоянию в стране накануне событий первой русской революции. Расслоение в обществе сказалось на расслоении в классе. Там тоже появились партии разного толка. Появилась многочисленная группа партии кадетов. Были и эсеры и уж, конечно, монархисты. Я рассудил — и не вступил ни в одну из партий. Хотя кружок, который я посещал, относил себя к социал-демократам. Но даже там я держался нейтралитета. Этого я придерживался и в классе, так что мог общаться со всеми и этим — в конце концов — я пользовался авторитетом. Помню, еще с дороги Бутин сказал мне, что у казаков нет своей партии. Ваша партия — это ваш казачий круг, скажет он. Для вас, казаков, лучше всего власть конституционной монархии. Так что кадеты ваши близкие друзья.
Кружок продолжал увлекать меня. Евгений лидер кружка, за некоторое сходство, его прозвали Марксом. Само дружеское общение на «ты» в кружке, затянуло меня так, что я, не давая себе отсчета, не мог предположить все опасность этой игры. Были те, кто возражал против меня, казака. Но наш Маркс заверил всех, что я буду присутствовать на положении вольного слушателя без права голоса. Надо, чтобы и казачество знало, что есть другой мир, мир не внешнего лоска, а мир невежества, нищеты и голода. Мир, где народу не дано право голоса, а есть одно право — молчать. Я согласился быть немым свидетелем их собраний, человеком без «голоса». Я знал, что откажись — я вновь окажусь наедине с одиночеством. А в классе всем правит Денис и он еще может выкинуть всякое, чтобы утвердить, — кто в «доме хозяин»? Кружок был в преддверии революции и молодежь видела смысл бытия в вольномыслии. С неистовостью кружковцы пытались понять мысли Добролюбова в его работе «Когда же придет настоящий день». Они полагали, что его идеи отражают истину, они глоток кристальной воды в душный день тогдашней России.
Да, многое из того, что они утверждали, я не принимал, но здесь был совсем другой воздух, чем в классе. Здесь все были братья. Я мог на «ты» обратится к любому старшекласснику, чего было недопустимо в гимназии. Как-то Евгений спросил меня, что не передумал ли я остаться?
— Ты поступил верно. В классе тебе житья не дадут. Ты еще, наверное, не понял, что в классе собралась городская шпана, стая стервятников. Они не учиться пришли, а развлечься. Эта стая, почуяла твою беззащитность и могла тебя
