автордың кітабын онлайн тегін оқу Бес в серебряной ловушке
Нина Евгеньевна Ягольницер
Бес в серебряной ловушке
© Н. Е. Ягольницер, текст, 2023
© ООО «Издательство АСТ», 2023
Глава 1
Рай и его хищники
Тревизо, 1547 год
Жесткая рука схватила за ворот камизы и рванула назад так, что затрещали дешевые нитки.
– Спешишь, висельник? – пророкотал хозяин в самое ухо Пеппо. – Попробуй только за старое приняться! Пальцы клещами повыдергиваю, как редьку!
Ответная грубость леденцом звякнула о стиснутые зубы, и Пеппо кротко пробормотал:
– Да господь с вами, мессер, и в мыслях не держал…
А хозяин пнул его в спину, почти выталкивая за порог.
– Гляди мне, поганец малолетний! – рявкнул он напоследок, но вопль этот осколками разлетелся о захлопнувшуюся дверь, и Пеппо, не сдерживая ухмылки, сбежал по ступенькам. Вскинул голову, подставляя лицо солнечным лучам, потянулся было опустить засученные рукава, но тут же поморщился и поддернул их повыше: рукава давно были коротки.
Привычно огладив ладонью стену, подросток двинулся по улице. Что там рукава… От хозяйских повадок скоро вся рубашка пойдет на лоскуты. Впрочем, до зимы и без рубашки не пропадешь. Куда важнее, что он сдержался и не нагрубил хозяину в ответ. Он слишком долго ждал этого дня, чтоб просидеть в мастерской под замком. Дзинь!
– Да чтоб ты скис, лахудрин сын!
Погруженный в раздумья, Пеппо наткнулся на торговку посудой, вывернувшую навстречу из-за угла. Несколько мисок оглушительно грянулось о мостовую и сейчас радостно вертелось, рассыпая звонкое медное стаккато.
– Простите, донна… – процедил Пеппо, наклоняясь и подбирая миски. Выпрямился, украдкой шире распахивая глаза. Торговка вырвала посуду из его рук.
– Э! Сгинь! Прочь глазищи, ирод! – взвизгнула она, поддерживая лоток левой рукой и широко крестясь.
– А это за «лахудрина сына», – вкрадчиво пояснил Пеппо и двинулся дальше. Позади послышался плевок.
– Дурноглазый! – ударило в спину.
Подросток не обернулся. К бесам всех… Сегодня ничто не испортит ему день. Даже нападки горожан. Даже отхлестанные с вечера плечи, к которым до сих пор гадко прилипает камиза. Он пообещал себе это еще на рассвете, когда под куполами Собора ударили колокола, во весь голос возвещая о наступлении праздника Святой Троицы. Воскресенье. День, чтоб распрямить спину и вволю хлебнуть ласкового ветерка, несущего с каналов гниловатый запах разогретого ила.
Пеппо любил маленький провинциальный Тревизо почти так же сильно, как ненавидел его обитателей. Город был ему другом, верным и надежным. Все в нем – и выщербленные камни криво замощенных улиц, и густая зябкая тень, гнездящаяся среди тесно выстроенных домов, и вечная сырость – все было знакомо, понятно и незыблемо.
В обычные дни городок походил на улей, вибрирующий ровным рабочим гулом. Разве только пчелы на лету вряд ли горланили песни и похабно ругались.
Но сегодня никто не собачился понапрасну. Мастерские были закрыты, а лавки работали едва ли не с ночи. Веселые толпы простонародья в выходном платье, еще хранящем складки и душный запах сундуков, клубились на улицах и площадях. Повсюду было вдоволь дешевого вина, траттории источали дурнотно-упоительный запах мяса и трав, и каждый час с соборной колокольни несся благовест, отчего-то заставляя душу шальной птицей взметнуться к небесам.
Пеппо сбавил шаг, всходя на шаткий мостик и отводя от лица прохладные плети старой ивы, нависающей над затянутой зеленью водой. Под ногой хлопнула третья доска. Вот черт, недавно хлопала только шестая. И в узоре трещин на ветхих перилах наметилась новая. Надо перестать здесь ходить, не ровен час, провалишься.
Но до места уже было рукой подать. Еще две извилистые улочки, и стали слышны звон колокольцев, скрип телег и гвалт веселых голосов. Ноги оскальзывались на гниющих остатках овощей, упавших утром с подвод и раздавленных колесами и копытами.
Последний поворот сдернул с лица тень переулка, и ярмарочная площадь обрушила на Пеппо тугую волну оглушительного гомона и резких запахов. Здесь переплетались свежий аромат хлеба и радостный дух базилика, терпкие ноты дубовых винных бочек, сыромятных кож, нового полотна, и все это привычно сдабривалось зловонием навоза и слитой наземь крови из мясных рядов.
Остановившись у стены, Пеппо замер, вливаясь каждой клеткой своего существа в этот бестолковый, шумный, изобильный мирок. Пора было приниматься за дело…
* * *
Это был рай. Отвратительный, зловонный, ошеломляюще-прекрасный рай. Башмаки мерзко чавкали по загаженной мостовой, а над головой взметались старинные крепостные башни, будто прямиком из пасторских книг.
Здесь повсюду были плесень и мох, сор плавал в бурой воде пахнущих гнилью каналов, а неколебимая твердыня церкви Сан-Николо вонзала шпиль в самые облака, сияя на солнце светлыми гранями древних стен.
Здесь люди были злы и суетливы, как лесные муравьи, а на утренней мессе Годелот впервые слышал настоящий хор, коего отроду не бывало в тесной и полутемной церквушке его родного графства.
Здесь улицы кишели ворами, нищими и прочим отребьем, а лавки ломились от изобилия товаров, о существовании которых сын наемного солдата и не подозревал.
Здесь девушки одевались так, как ни одна крестьянская красотка не нарядилась бы и на собственную свадьбу, а на площади у колодца Годелот даже увидел самую настоящую девицу легкого поведения, о которых доселе слышал лишь от отцовских однополчан.
За свои немалые годы – а Годелоту давно сравнялось семнадцать – он еще не бывал в городе.
Но сегодня настал великий день. Гарнизонный капрал Луиджи, славный, хотя и люто скупой тип, отрядил юнца в Тревизо с поручением. Вручая Годелоту жидкий кошель, он путано и высокопарно вещал о долге перед синьором. Но даже ошеломленный восторгом паренек не сумел себя убедить, что покупка тюка арбалетной тетивы сойдет за эпический подвиг.
Годелот упивался оказанным ему доверием, хотя скрипучий голосок на задворках ума и подсказывал, что дело пустяковое и воякам постарше неохота тащиться в Тревизо, когда его светлость граф уже приказал в честь Троицы заколоть телка. Куда сподручнее отослать с безделицей непутевого мальчишку-иноземца.
А посему в то ослепительное воскресное утро Годелот, порядком захмелевший от впечатлений, неспешно пробирался в ярмарочной толчее. Он зря опасался показаться неуклюжим в незнакомом месте – в этом вертепе все следили лишь за своими карманами, и никому не было дела до долговязого паренька в сером колете.
Все же не зря он так истово гнал казенного коня… Оружейные мастерские откроются только завтра, а сегодня у него целое воскресенье, чтоб прогуляться в этом удивительном месте и как следует поглазеть на городские чудеса. Отец даже расщедрился на пару медяков, и не выпить глоток вина – это сущее неуважение к светлому празднику.
* * *
Пеппо неспешно скользил в толпе. Солнце катилось к зениту, винные бочки не оскудевали, и ярмарка шумела все щедрей и заливистей. Самое время…
Слева у лабазов крестьянин грузит на подводу гулкие пустые ящики. У него был удачный день. Он пьян и благодушно-рассеян, поэтому то и дело роняет ящики наземь и разморенно бранится без всякой досады. Только вот незадача – селянин с семьей, его жена что-то сварливо бубнит, сидя на козлах. Не подберешься. Жаль.
Под беззаботный фруктовый хруст и полотняный шелест мимо прошла девица. Вот почти задела его плечом, так близко, что Пеппо ощутил молочный запах кожи вперемешку со свежим духом яблока. Пощекотала щеку любопытным взглядом, будто пером провела…
А вот и другой взгляд иглой ткнул под лопатку. Этот совсем другой, колючий и недобрый.
А справа накатил новый запах, тяжелый дух больной плоти, нищеты и отчаяния. Пеппо невольно вздрогнул, сворачивая в другой ряд, и вдруг заметил: вот оно. Простецкое сукно, чистая камиза, сено, лошадиный пот, легкий душок вина. Не горожанин. Постукивают на ходу ножны – служивый, подвыпивший и недалекий. Да-да, иначе не слышалось бы при каждом шаге тяжкого звяканья монет. Кошель бестолково висит у пояса, а в той мошне, судя по упоительному тону, не меньше пяти серебряных дукатов. Превосходно. Внимание, сельские олухи имеют наивную манеру то и дело хвататься за кошель. Вот резкий звяк, а потом снова мерное побрякивание. Еще два шага. Пеппо едва заметно повел кистью, и меж пальцев возникло узкое лезвие.
* * *
Разморенный жарой и вином, Годелот шагал по рядам. Усталость ли сказалась или просто пресыщение новизной, но шум и зловоние города начинали раздражать. Пора было выбираться из толчеи, а еще лучше сразу разузнать, где в городе оружейная мастерская, чтоб завтра не плутать. Уж здесь наверняка можно выяснить что угодно.
Привычно ощупав кошель, Годелот огляделся в поисках приветливого лица. И тут в двух шагах взгляд случайно зацепился за напряженный прищур темных глаз, словно ищущих защиты от яркого полуденного солнца. Годелот почти бессознательно отметил этот странный ускользающий взор, когда обладатель его вдруг оступился, неловко взмахнул рукой, ища опоры, и вцепился кирасиру в плечо.
– Ох, простите великодушно! – Смуглое лицо вспыхнуло, ссутулились плечи, будто ожидая удара, а на дне глаз коротко блеснуло что-то неуловимое, чего Годелот не успел объяснить. Он лишь снова машинально хлопнул по кошелю и безошибочно схватил узкую крепкую кисть.
– Ублюдок! – взревел кирасир, выворачивая карманнику руку.
Но в ладонь жгучей болью впилось холодное жало, выплюнутое пальцами вора. От неожиданности Годелот выпустил руку мерзавца, а тот угрем всосался в толпу, мгновенно растворившись в ней и оставив бранящегося солдата изливать ярость у ближайшего прилавка.
Не без удовольствия послушав цветистую ругань, дородная торговка покачала головой, и ленты ее чепца неодобрительно заколыхались в такт:
– Будет тебе, служивый, чертей тешить. Сам виноват, тут тебе ярмарка, а не церковь. Тут и ногу отдавят, и маслом обольют, и еще чего похуже. А ты уж сразу в крик, да еще руку парню заламывать! Ты позлобишься – и забудешь, а ему руки – хлеб насущный. Нехорошо.
– Хлеб насущный?! – снова взвился Годелот. – Едва кошель не срезал, да еще ладонь располосовал, шлюхин сын! Нехорошо… Ваша правда, уж куда хуже!
Бледный от злости, он искал по карманам завалявшуюся тряпицу, с отвращением чувствуя, как теплые капли пробираются под рукав.
Но тетка насмешливо поджала губы:
– Кошель? Он-то? Да куда ему, убогому, прости господи!
Кровь тем временем остановилась сама, и Годелот, все еще пылая негодованием, нехотя признал, что обокрасть его не успели, как ни уверен он был в злых намерениях мерзавца со странным вертким взглядом. А посему следовало прекратить кудахтать о своих и так не слишком лилейных ладонях и вспомнить о деле.
– Ладно, бог с ним! – Годелот постарался принять беззаботный вид и натянуто улыбнулся. – Научите лучше, где мне отыскать оружейную мастерскую.
…Остаток дня кирасир потратил на праздношатание вдоль каналов и узких улочек в поисках новых чудес. Вас едва ли прельстили бы полутемные захламленные лавчонки, шумные траттории с подгнившей соломой на полу и грязные балахоны бродячих артистов. Но если бы вы украдкой заглянули в прошлое Годелота, то его полудетский восторг перед сомнительными городскими чудесами вовсе не показался бы вам странным.
Называя юнца кирасиром, автор бессовестно грешит против истины, стремясь ублажить мальчишеское самолюбие героя. Ибо в отряде, где тот оказался девяти лет от роду, он не числился ни в каком звании, жалованья не получал и даже ни разу не надевал полного доспеха. Однако графский гарнизон почти сплошь состоял из бывших латников, считавших Годелота кем-то вроде общего ученика и прочивших его в героические ряды тяжелой кавалерии, обучая уже порядком устаревшим рыцарским боевым приемам.
Отец Годелота, шотландец Хьюго Мак-Рорк, бежал из родной земли от беспорядков, бушевавших в Шотландии еще со смерти короля Якова Первого. Хьюго, потомок захудалого, но оттого не менее воинственного клана, отличался гордостью, вспыльчивостью и необузданным нравом.
Рано осиротев, он не имел ни одного сердца, которому грозило быть разбитым его смертью. А посему бесшабашный горец щедро расточал бьющую через край молодость во всевозможных военных авантюрах.
Никакой склонности к политике Хьюго не имел, зато всегда питал любовь к хорошей драке. Именно эта слабость в злосчастный день привела Хьюго под знамена заговорщиков графа Джона Леннокса [1], хотя и тогда ему было мало заботы, чей именно лоб отяготит корона. Но, когда заговор провалился, политическое равнодушие шотландского сорвиголовы не помешало объявить его государственным изменником.
Однако верные сторонники Леннокса, не дрогнув, один за другим взошли на плаху, а Хьюго решил, что не готов сложить голову за чужое, пусть и правое дело. Отсидевшись после облавы в сыром и укромном лесном овраге, Хьюго выбрался из окрестностей Эдинбурга и вскоре покинул страну.
Странствия его, пусть и весьма многотрудные, не имеют значения для нашего повествования. Судьба или, скорее, неуемная натура долго швыряла его по свету туда и обратно в поисках приключений. Злые языки утверждают, что бо́льшую часть этих скитаний Хьюго провел то ли в разбойничьей шайке, то ли в экипаже пиратского судна, но я не стану повторять сплетен.
Наконец, нажив немало врагов и дважды чудом избежав виселицы, беглец очутился в терзаемой распрями Италии. Какая извилистая тропа привела его в этот край – он затруднился бы ответить, но там в жизни неугомонного шотландца произошел крутой поворот. Завернув в небольшое сельцо под Феррарой, чтобы подковать лошадь, он встретил крестьянскую девицу по имени Терезия и был наповал сражен ее неброской красотой.
Отца девицы вовсе не обрадовал шанс породниться с тридцатидвухлетним головорезом иноземных кровей. Но здесь имелась закавыка: семья Терезии была бедна, а Хьюго, наряду с первой сединой и орнаментом из шрамов, обладал небольшим состоянием, хотя и не любил рассказывать о его происхождении.
Словом, родня девицы сдалась, и ошалевший от восторга Хьюго женился на Терезии, с которой и прожил в безоблачном счастье двенадцать лет.
Однако судьба, как пятилетний ребенок, не умеет возиться с чем-то подолгу, и печься об авантюристе ей наскучило. Терезия захворала тифом и умерла, оставив Хьюго незаживающую сердечную рану и девятилетнего сына Годелота.
Мальчик уродился настоящим шотландцем, унаследовав от матушки-итальянки лишь пламенные темно-карие глаза. Отцовский непоседливый нрав и склонность к риску щедро проявились в ребенке с самых ранних лет. Однако Хьюго, памятуя о собственной бурной юности, решил сразу пустить энергию отпрыска в правильное русло. Измученный тоской о жене и тревогами о Годелоте, он распрощался с немногочисленными родными покойной Терезии, забрал сына и отправился в провинцию Венето, где завербовался в наемники к мелкопоместному графу, определив мальчика в гарнизон барабанщиком.
Новый синьор был человеком с причудами: он непременно желал иметь собственный военный отряд, хотя маленькое графство было местечком до скуки мирным. Власти же не поощряли подобных прихотей, ибо кто мог сказать, куда завела бы и так неспокойную страну склонность каждого провинциального аристократишки заводить собственную армию. Поэтому три десятка вояк, игравших роль графского гарнизона, в реестрах значились охотниками и сторожами, вели размеренную сытую жизнь и совершенно не беспокоились о том, к какой должности приписаны на бумаге.
Меж тем Годелот подрастал, и отец замечал все больше странностей в характере сына. По-отцовски вспыльчивый и азартный в драке, мальчик вдобавок был смышлен, любопытен и вскоре напросился в ученики к пастору. Поначалу порадовавшись за отпрыска, на удивление быстро выучившегося грамоте, Хьюго заметил, что поторопился с восторгами.
Мальчишка завел фасон читать все подряд без всякого разбору. Нахватался дурацких идей, вроде той, что тело, содержащееся в чистоте, менее подвержено хвори. А ведь любой здравомыслящий человек легко сообразит, что вымытая кожа все одно что голая, а значит, беззащитна перед любой дрянью.
Набравшись пагубной книжной пыли, Годелот стал несносен в споре, ибо о каждом предмете возымел собственное мнение, часто звучащее сущей ересью.
Хьюго, любящий сына грубоватой, но искренней любовью, за голову хватался, очередной раз заставая его за беседами с пастором и чудаком-лекарем. А тот, к слову сказать, дела своего не знал, поскольку вместо того, чтобы похлопотать о юношеской придури мальчугана, лишь потакал его причудам и даже водил в свой оплот чернокнижья в одной из полуподвальных камор.
Не подумайте, что Годелот слыл сумасшедшим. Для своих лет он ловко управлялся с палашом, исправно нес караулы, к мессе не опаздывал, но и в ядреном речевом похабстве толк знал, а посему в гарнизоне считался парнем свойским. А что спутал чего господь в неокрепшем разуме – так то бывает. Вон и шестипалыми некоторые рождаются…
Но Хьюго не терял надежды, что сын образумится, и потолковал с Луиджи. Сам шотландец городов повидал вволю и таил чаяние, что после нескольких дней в зловонном каменном вертепе Годелот вернется отрезвевшим и бросит всякую безбожную книжную галиматью.
…Сам же виновник отцовских дум не подозревал о надеждах, возлагаемых батюшкой на целительную силу суровой реальности. Сегодня, вновь готовый к открытиям, он пробирался по лабиринту тесных улочек, руководствуясь ворохом наставлений, полученных вчера от словоохотливой торговки.
Улица напоминала ущелье меж отвесных скал. Серый камень домов, теснящихся вплотную, нависал над Годелотом, не позволяя солнцу заглянуть в сумрачные глубины кварталов.
Сейчас отовсюду несся гвалт трудового утра. Мерный бой кузнечного молота задавал ритм, подхваченный щелчками и визгом ткацких станков, говором каких-то неведомых Годелоту инструментов и неумолчной какофонией голосов. Заблудшая свинья рылась в груде отбросов у крохотной лавчонки, нагруженные тележки то и дело прокатывались по щербатым камням, едва не впечатывая прохожих в замшелые стены.
Однако, пусть и неприглядный в своем дневном быту, Тревизо все же был приветливее, чем ночью. Вчерашнее возвращение в тратторию по стремительно пустеющим улицам, неверно освещенным чадящими там и сям масляными фонарями, по сию пору вызывало у Годелота невольное содрогание.
Наконец отыскалась оружейная мастерская, помещавшаяся в приземистом здании с подслеповатыми окнами. Толкнув дверь, Годелот оказался в просторном и шумном помещении, загроможденном множеством прелюбопытных вещей, которые в другое время охотно бы рассмотрел. Но к нему уже спешил дородный субъект в засаленной рубашке и кожаном фартуке. Это был хозяин мастерской Винченцо – весельчак, скупердяй и отчаянный сквернослов. С достоинством поклонившись и сквозь зубы рыча на нерасторопных подмастерьев, он повел покупателя к захламленному столу, выслушал заказ и начал сосредоточенно царапать на грязноватом листе торговую расписку, солидно морща лоб и втайне надеясь, что юнец не заподозрит его в малограмотности.
– Итак, тридцать пеньковых и тридцать жильных. Милости прошу… Что за прекрасный выбор! – Винченцо частил, закатывал глаза, а сам недоумевал, зачем престарелому графу, в чьем тихом углу уже наверняка лет сто не расчехляли орудий, столько тетивы. Но граф был готов платить, а посему имел полное право на причуды. Оружейник заметил слегка скучающий вид визитера, доверительно наклонился к нему и с видом фокусника проговорил: – Моим изделиям равных нет по всей провинции Венето, я имел честь продать арбалет самому дожу. Я не скуплюсь на материалы, друг мой! Но это, заметьте, не все… – Негоциант многозначительно поднял брови. – У меня работает исключительного мастерства тетивщик. Руки сам Господь вылепил. Пожалуйте к нему, отберите товар, и вы будете вспоминать меня добрым словом долгие годы.
Кирасир едва сдержал смешок – ни одна тетива, будь она хоть феями сработана в сказочных кущах, не прослужит долгие годы. Что ж, всякий хозяин хвалит свой товар.
Годелот поклонился:
– Не желаете ли вы, мессер Винченцо, проследить за отбором и помочь мне советом?
Толстяк замахал руками:
– Я ручаюсь за каждое свое изделие, даже не глядя на него! Вон сидит мой мастер, берите любую его тетиву – и не ошибетесь.
Юноша проследил за его грязноватым указующим перстом и увидел темный угол, где чадила одинокая лампада. Скорбный лик Девы Марии смутно проглядывал сквозь сумрак, а под ним виднелась склоненная спина. Видимо, человек молился.
Годелот нерешительно двинулся в указанном направлении, не желая мешать молящемуся и стараясь ступать бесшумно. Но, подойдя поближе, он вдруг увидел в углу станок. А рядом невысокие козлы с уложенными в военном порядке готовыми тетивами. Неужели в этом мраке можно работать?
Однако человек сосредоточенно трудился. Давно не стриженные черные волосы были стянуты шнуром, поношенная веста заметно тесна в плечах, смуглые пальцы невероятной длины споро мелькали над пеньковой струной, закрепленной на станке… Годелот нахмурился. Нечто смутно знакомое привиделось ему в этой весте и угольной копне волос.
И в этот миг мастер выпрямился, отчего-то не оборачиваясь.
– Не побрезгуйте, сударь, извольте взглянуть. Лен, крученая жила, конопляная нить. Сам натяну на арбалет по всем правилам ратной науки и отлажу механизм, если пожелаете.
Голос был приветлив, тонкие пальцы с вкрадчивой лаской пробегали по разложенным тетивам, но Годелот уже вспомнил. Он сделал еще шаг и вдруг заметил, как плечи тетивщика напряглись.
Мастер медленно обернулся, и к кирасиру обратилось смуглое худощавое лицо с упрямым подбородком. Но сегодня не было приметного прищура. Широко распахнутые кобальтовые глаза неподвижно смотрели Годелоту в переносицу. Карманник был слеп.
Джон Стюарт, граф Леннокс (ок. 1490–1526), сторонник короля Якова V, убитый при попытке освобождения несовершеннолетнего короля из заключения в Эдинбургском замке.
Глава 2
Дурноглазый
Ошеломленный Годелот смотрел, как мерзавец бережно накидывает нити недоплетенной тетивы на плечо станка, встает и кланяется с той же бесшумной грацией, с какой растворился в толпе. Что за черт… И что прикажете делать? Клеймить мошенником того, кто так и не успел его обокрасть? Размахивать своей раненой ладонью перед незрячими глазами? Требовать извинений от паскудника, который его даже не сможет узнать? И выставить себя круглым идиотом?
А мастер терпеливо ждал, когда покупатель заговорит, и Годелот снова почувствовал закипающую ярость.
– Лен и жила, шестьдесят штук. И каждую десятую я хочу сам отстрелять для пробы. Если хоть половина выдюжит – поговорим о цене.
Вызывающая грубость собственного тона показалась Годелоту квохтаньем взбешенного петуха. Но тетивщик снова поклонился, вынул из кармана огниво, безошибочными движениями зажег на стене факел и приглашающе указал на ровные ряды готовых тетив:
– Пойдемте на задний двор, мессер.
За последующий час Годелот возненавидел тетивщика пылкой и вызревшей ненавистью. Пеппо, как представился мерзавец, раздражал его каждым словом и поворотом головы. Почтительная речь, в которой разъяренному кирасиру чудилась насмешка, заставляла его обращаться к мастеру все более пренебрежительно и резко. Худые крепкие руки, с неожиданной силой взводившие рычаг арбалета, напоминали о юркой ладони, уже почти завладевшей казенным кошелем (за утерю которого Годелот неминуемо был бы выпорот плетьми). Даже превосходная тетива, вполне справедливо нахваливаемая Винченцо, вызывала у кирасира глухую досаду.
Однако всего несноснее был странный, неподвижный, но до изумления выразительный взгляд слепых глаз. Вероятно, то была лишь иллюзия, навеянная Годелоту злостью, но глаза тетивщика казались лукавыми, насмешливыми и проницательными, словно там, за стылым темным стеклом зрачков, шла какая-то неведомая жизнь. Не видя лица, этот мертво-живой взгляд бесцеремонно проникал в самое нутро и шарил там точно так же, как руки шарили в чужих карманах.
Годелот придирался и язвил, критиковал каждую тетиву, гонял мастера за новыми и новыми образцами, ребячливо досадуя, что перед слепым ни к чему брезгливо морщиться. Ему до смерти хотелось, чтобы тетива оказалась дрянью, а сволочной Пеппо – криворуким неучем, и великолепное плетение гладких волокон бесило его до зубовного скрежета. Вдобавок от злости Годелот, всегда гордившийся своей меткостью, уже дважды промахнулся мимо мишени, нарисованной углем на здоровенной доске в углу двора. И пусть мастер не видел этого конфуза, кирасир все равно был уверен, что тот все знает и злорадствует.
– Довольно! – отрезал наконец шотландец, опуская арбалет. – Придется брать что есть. Поди, не Венеция, настоящего товара не отыщешь.
В ответ на оскорбление Пеппо с поклоном развел руками:
– Большая честь для меня, мессер.
А уголки губ на миг дрогнули почти добродушной издевкой.
Выходя из мастерской, Годелот был почти уверен, что вор попросту кладет изрядную долю добычи в карман хозяину, оттого тот так и превозносит своего любимца-прощелыгу. Ему уже хотелось скорее покинуть этот поганый город с его грязными мостовыми и мерзкими обитателями.
* * *
Пеппо наложил последнюю петлю и потер ноющие пальцы. Сегодняшний напыщенный индюк принес Винченцо немалую прибыль, а значит, хозяин в духе. Нужно непременно вырваться из мастерской до ночи. Пусть вчера не повезло, но могло быть куда хуже, к тому же он все равно успел скопить немного денег за прошедшую неделю.
Тетивщик встал, с наслаждением разгибая уставшую спину, и тут же нахмурился. С индюком вышло нехорошо… Знал бы тот, как Пеппо обмер, услышав его голос в мастерской. В первую минуту он даже не сомневался, что служивый ухитрился найти его после вчерашней истории и теперь пришел мстить.
Впрочем, это ерунда, Винченцо все равно не вышвырнул бы его на улицу. Раздобыть нового тетивщика – это вам не за свечкой в лавку сбегать. Он лишь избил бы Пеппо так, что того двое суток тошнило бы от боли, а воспаленные полосы плетей разгоняли по телу сухой тряский жар.
Однако есть и худший оборот. Индюк может оказаться хитрее и порассказать о грешках Пеппо в трактире. Вот тогда дело дрянь. В маленьком Тревизо новость разлетится быстрее, чем ведро помоев в хлеву. У Винченцо будут чертовски крупные неприятности, а о собственных бедах лучше и вовсе не думать. Виселица будет самой меньшей из них.
Тетивщик глубоко вздохнул, осаживая в животе гадкий холодок. Нужно срочно улизнуть и успеть обернуться дотемна. И тогда пусть Винченцо хоть на метле летает. А там поглядим, чего раньше времени загадывать.
Пеппо прислушался. Мастерская отбивала последние удары дневного пульса. Зычного баритона Винченцо не было слышно, а значит, хозяин отправился отужинать и вернется нескоро. Что ж, он неплохо поработал, верно? Тюк тетивы продают не каждый день. А после трапезы, от души сдобренной вином, хозяин будет ленив и умиротворен. Можно и отлучиться.
Напустив на себя озабоченно-занятой вид, Пеппо независимо прошагал к двери, выскользнул на крыльцо и почти бегом рванулся по улице, крутым спуском уходящей в разлом меж домов.
Вечером Тревизо не так шумен и бестолков, как днем. Селяне-торговцы разъехались, в тратториях дым коромыслом, а потому толчея на улицах редеет. Легче уворачиваться от чужих плеч и локтей, и разморенные ругательства, летящие вслед, уже лишены ядреной дневной злобы и лениво шлепают в спину, будто яблочные огрызки.
Пеппо пронесся знакомыми переулками, взлетел по старинным вытертым ступеням и толкнул рассохшуюся дверь, отозвавшуюся надсадным болезненным скрипом. Навстречу метнулась удушливая волна запахов – пыль, мыши, жидкая овощная похлебка и человеческая боль.
Тут же приблизился знакомый шелест, и приглушенный голос произнес:
– Джузеппе! Ты поздно сегодня.
Этот голос походил на медную дверную ручку – был так же сух, прохладен и невыразителен, но неизменно внушал чувство равновесия и незыблемости.
– Доброго вечера, сестра Лючия, – зачастил Пеппо, – я принес деньги. Простите, почти неделю не заходил…
Он уже спешно расстегивал ворот, нащупывая шнурок кошелька, но вдруг на его локоть легла осторожная ладонь.
– Джузеппе, не спеши.
Тетивщик замер. От непривычно ласковых нот в голосе монахини по спине пополз неприятный озноб.
– Сестра Лючия. Что-нибудь… – Он осекся.
– На все воля Господня, Джузеппе.
Монахиня замолчала, зашелестел велон [2], а дробный перещелк четок выдал, как пальцы ее суетливо забегали по костяным бусинам, будто складывая из них следующую фразу. И Пеппо понял, что знает слова, которые так спешно ищет сестра. И он давно уже готов.
– Джузеппе, Алесса умерла сегодня утром.
Нет, он был не готов. Весть обрушилась на него, на миг оглушив и лишив дыхания. Он боялся ее каждый день, месяц за месяцем, пять долгих лет. Он привык к этому страху, как привыкают к боли в гангренозной руке. Уже почти верил, что однажды рана сама собою заживет, если ни на миг не переставать о ней печься. Убеждал себя, что уже не так больно, как прежде. И вдруг очнулся, обнаружив на месте руки обрубок, кровоточащий сквозь бинты…
Сестра Лючия смотрела в окаменевшее лицо. Она точно помнила, что еще утром приготовила какие-то очень нужные, очень правильные слова, но они все не шли на ум. Привычно протянула руку, чтоб осенить Джузеппе крестным знамением, а он вздрогнул и отстранился, словно пальцы монахини были раскалены.
– Пустите меня к ней… – пробормотал тетивщик.
Монахиня не ответила, только ровный звук шагов и говор четок увлекли его по длинному коридору и знакомой узкой лестнице вверх.
Несколько минут спустя он сжимал ледяные пальцы, сухие глаза жгло непролитыми слезами. Он коснулся поцелуем воскового лба, пахнущего ладаном, и долго не отнимал губ.
– Прости меня, – прошептал он, – прости. Я так старался…
А настойчивая рука уже сжала его плечо:
– Джузеппе, не мучай себя. Сегодня ночью отслужим заупокойную. Монастырь похоронит Алессу. Но ты должен жить дальше. Ступай, Господь облегчит твою боль.
– Мама не нищенка, чтоб ее хоронили за счет богадельни. – Пеппо дернул плечом, не выпуская руки усопшей. – Я похороню ее сам. Отдайте мне тело.
– Нет. Госпиталь не имеет права отдавать тела умерших.
Пеппо обернулся, губы передернулись беззащитно-злой гримасой:
– Вы лжете, сестра. Мне ли не знать ваших порядков? Это касается только умерших от заразных хворей.
Лючия покачала головой:
– Таково распоряжение городского совета.
– Плевал я на совет.
Монахиня помолчала. Потом нерешительно коснулась пальцами склоненной головы тетивщика:
– Джузеппе… Это несправедливо, я понимаю. Но тебе не следует хоронить ее самому.
– Позвольте хотя бы прийти на отпевание.
– Нет, – мягко отсекла сестра Лючия, – ты же все понимаешь. Не упорствуй.
Пеппо вздрогнул и отвернулся. Да, он понимал, но до сих пор не собирался об этом задумываться. Он долго молчал, а затем снял с шеи кошелек и протянул монахине:
– Вот. Оденьте как подобает, сестра. Мама любила синий цвет… и бисер.
Она почти нерешительно взяла кошель, а тетивщик вдруг удержал ее за руку:
– Сестра, а мама ничего не говорила перед тем, как… Словом, ничего не просила мне передать?
Монахиня помолчала, снова застучали костяные бусины. А потом спокойно и твердо ответила:
– Нет, Пеппо. Алесса умерла во сне. Очень тихо.
…Несмотря на мягкие увещевания монахини, Пеппо долго не мог покинуть келью матери. Он молча сидел у узкой койки, держа в ладонях холодную руку, машинально ощупывая огрубевшие кончики пальцев и безуспешно пытаясь уловить у запястья дробный молоточек жизни. Но за узким окном стемнело, и оставаться в госпитале было нельзя.
Выйдя из скрипучих дверей, Пеппо тяжело опустился на ступеньки. Надо возвращаться. Эта мысль была столь же пустой и бесцветной, как и мысль о том, что Винченцо уже, конечно, рвет и мечет. Какое ему теперь дело, что скажет хозяин? Алессы больше нет, а значит, и трепетная забота о каждом медяке теперь бессмысленна. А ведь он должен был прийти в воскресенье. Он всегда приходил в свой единственный выходной и проводил с матерью многие часы. Всегда, но только не вчера, не в последний ее день…
Эта мысль вязкой смолой стекла куда-то в грудь, застряв там комом такого неистового, такого лютого отчаяния, что Пеппо затрясла мелкая дрожь. Стиснув кулаки, он ударил затылком в рассохшееся дерево старинной монастырской двери, давясь вставшей поперек горла мукой.
Чей-то любопытный взгляд ощупал лицо, и Пеппо тут же ощетинился, чувствуя, как взгляд этот жадно, словно бродячий пес, лакает его боль. Но сил на злость не было. Медленно поднявшись, подросток побрел по улице. Он давно, бесконечно давно так отчетливо не ощущал себя слепым.
* * *
Джузеппе не помнил своей фамилии. В памяти сохранилось лишь окончание «джи», затерянное среди множества таких же случайных обрывков, из которых сотканы человеческие воспоминания о детстве. Там, среди вороха клочков и нитей, была задумчивая черноглазая женщина в вышитой котте, забавная лодка с высоким носом и кто-то широкоплечий и сильный, кто любил петь и иногда пах вином.
Все эти яркие цветные кусочки беспорядочной вереницей тянулись до одного дня, после которого Пеппо помнил свою жизнь отчетливо и подробно. В тот день он утратил две ценности разом – семью и зрение. Последними воспоминаниями той прежней эпохи были нарядное зарево, стоящее над крышей бревенчатого домика, плеск больно-оранжевых лоскутов в окнах, чьи-то крики и сухой треск. Высокая фигура в черном, нараспев читающая невнятные слова. Потом отчаянный бег куда-то в рокот и шелест, хриплое дыхание, крепкий запах палой листвы. И весь этот сумбур оканчивался ударом по затылку, после которого настала ночь, уже не сменившаяся рассветом.
И тот же страшный день, отнявший у шестилетнего Пеппо прежнюю жизнь, подарил ему Алессу. Она никогда не рассказывала ему, кто и почему сделал его сиротой. Вероятно, она этого вовсе не знала.
О себе Алесса рассказывала мало, поскольку женщиной была простой и жизнь вела самую непримечательную. Она выросла в монастырском приюте, совсем юной овдовела, так и не успев завести детей. А потому, подобрав в лесу близ сельского тракта ребенка с разбитой головой, приняла свою находку как дар Божий и никогда ни словом не упоминала, что Пеппо ей не родной сын.
Алесса одиноко жила на окраине Падуи, была недурной белошвейкой, заказов ей хватало вдоволь, и приемыш ни в чем не нуждался. Поначалу Алесса надеялась вернуть малышу зрение, обращалась к врачам и сельским знахарям, но и те и другие качали головами. И тогда, смирившись с невозможностью вылечить Пеппо, женщина решила, что научит его жить незрячим.
С ребенком было трудно. Медленно оправляясь от раны на затылке, он целыми часами безутешно плакал, до крови раздирал веки, пытаясь вырваться из глухого мрака своей слепоты, вскрикивал сквозь слезы, вздрагивал от каждого прикосновения и отчаянно, горестно звал мать. Но Алесса не знала устали. Не умея даже читать, она обладала невероятной чуткостью и острым умом. Нерастраченная же за годы одиночества любовь, перестоявшая и вызревшая, как крепкое осеннее вино, благодарно устремилась в обретенное русло.
Алесса начинала с малого. Она не выпускала малыша из объятий, беспрерывно говорила с ним о чем попало, прорывая голосом стену его одиночества во тьме. Десятки раз повторяла, что никогда его не бросит, и снова обнимала, напевая все известные ей песни вперемешку, пока Пеппо не засыпал тревожным и тяжелым сном.
Он заново учился ходить, подолгу не решаясь сделать следующий шаг, до хруста сжимая руку Алессы, пояс или край фартука. Он часто падал, неловко взмахивая в воздухе руками, будто под ним вдруг разверзалась пропасть.
Алесса опасалась, что мальчик забудет, как выглядит мир. Пространно и многословно описывала ему все, что происходило вокруг, не скупясь на сравнения и детали. Водила его ладонями по земле, шершавым доскам забора и мягким перьям кур, давала в руки десятки вещей, прося угадать, что это, и награждая за успехи поцелуями.
И Пеппо начал различать… Сначала миски и горшки, потом пуговицы и монеты, потом иглы и булавки, а потом толщину ниток в вышивке и пшеничные зерна среди просяных. Он научился по запаху отличать речную воду от озерной, а золу костра от золы камина. Находить крохотные трещины в гладких крышках ларей и шкатулок. По вкусу определять сорта муки и яблок. Считать деньги, по весу, размеру и толщине различая их достоинство.
Алесса выселила кота в амбар и заставила сына ловить в доме мышей, отыскивая их убежища по едва слышному шороху. Она неожиданно бросала в него мелкие предметы – мотки пряжи, орехи, ложки, луковицы, – требуя, чтоб Пеппо ловил их на лету. Ребенок плакал и бунтовал, обиженно садился в угол и всхлипывал, что он не может, не умеет… не видит. А Алесса обнимала его, утирала слезы и через минуту снова вскрикивала: «Лови!» И он пытался ловить. И вещи били по плечам и подбородку, градом сыпались на пол, пока однажды мальчик не подметил почти неуловимый свист летящей катушки. С того дня он понял, что у любого движения есть свой звук, и через полгода мог подряд поймать три глиняные кружки, ни одну не обронив.
Алесса запретила сыну считать себя увечным, восторгаясь его успехами и напоминая ему, что ни один из зрячих не сумеет по запаху ветра определить, что в двух днях пути от города где-то тлеет торф. Он осторожно открывал калитку, а Алесса строго кричала вслед, чтоб он не смел задирать на улице мальчишек, а не то она ему задаст. И Пеппо верил, что он и правда озорник, способный затеять потасовку с соседской детворой.
Усилия белошвейки не прошли даром. К десяти годам для Пеппо остались позади и разбитые колени, и ссаженные локти. Он утратил робость, умел седлать лошадь или колоть дрова не хуже сверстников и различал даже пятна на ткани, никогда не путая лампадное масло с кухонным, а куриную кровь со свиной. Он отточил память на шаги, голоса и другие признаки, по которым узнавал человека, которого встречал хотя бы раз. Его невозможно было обмануть на рынке, поскольку в запахах рыбы, мяса и овощей он разбирался почище матерой дворовой собаки.
Помимо же уроков Алессы Пеппо непрестанно получал и другие. Несколько раз крепко избитый сверстниками, он уяснил: слабого всегда травят. Надо прослыть сильным – и от него отстанут. Приняв решение, Пеппо начал затевать свирепые драки с каждым, кто хотя бы усмехался на его счет, обостренным чутьем выискивая болезненные точки, а по воздушным потокам пытаясь предугадать направление удара противника. Это стоило ему много раз разбитого лица и однажды сломанной руки, но вскоре слепой мальчишка заработал твердую репутацию непредсказуемого сорвиголовы и нападки на него прекратились. Он чуял чужие страх, ложь или ненависть по какому-то ему одному ведомому душку. Он стал насмешлив и бесстрашен, веря в свое непогрешимое оружие – могучее чутье.
Главной ценностью в жизни Пеппо оставалась Алесса, которую он давно называл матерью. Она походила на войлочный плащ. Простая и надежная, слегка жесткая, слегка колючая, но неизменно готовая укрыть от ветра и сохранить доверенное ей хрупкое тепло. Она всегда поддерживала сына, но никогда ни от кого не защищала. И Пеппо знал – так нужно, потому что он должен защищать себя сам. Он доверял ей во всем, никогда не сомневаясь ни в правоте Алессы, ни в ее любви. И именно к ней он пришел с тяготившим его вопросом: отчего никто из детей никогда не завязывал с ним дружбы, а многие взрослые избегают их дома? Алесса невозмутимо ответила:
– Потому что ты не соблюдаешь правил. Тебе положено быть калекой и вызывать жалость. Тогда бы тебя привечали, а мной восхищались. Людям нравятся ничтожные и убогие, это помогает им чувствовать себя сильнее и значительней, не прилагая никаких усилий.
Пеппо усмехнулся и с тех пор не искал ничьей дружбы. И он все равно был счастлив, любимый приемной матерью и еще слишком юный, чтоб задумываться о своем туманном будущем. Ему было уютно в его тесном теплом мире, слепота стала привычной и похожей на темную, но родную каморку. И он почти не замечал, как все больше становится чужим огромному миру, простиравшемуся за ее пределами.
А меж тем соседи, поначалу просто сторонившиеся его, стали побаиваться слепого паренька. Слишком ловко он вскакивал верхом на лошадь, слишком сноровисто резал из дерева игрушки, слишком уверенно ходил по улице.
А однажды Пеппо бесхитростно ляпнул гончару, что тот хвор и должен показаться лекарю. Здоровяк расхохотался мальчишке в лицо… а через неделю слег в постель, надсадно хрипя от боли и сгибаясь вдвое. Десять дней спустя гончар умер от желудочного кровотечения, а Пеппо, выходя из лавки, получил камень в бедро. «Ведьмак поганый! Душегуб!» – взвизгнула темнота. Это было впервые. И тогда мальчик просто растерялся, стоя посреди улицы и что-то лепеча. А мимо уха свистнул второй камень, и Пеппо опрометью бросился бежать, натыкаясь на изгороди и столбы, чего с ним не случалось уже несколько лет.
Дома он рыдал от злости и обиды, взахлеб объясняя матери, что от гончара просто стало иначе пахнуть, дурно и тяжело. Алесса молчала. Она знала, что будут и другие камни. Пеппо же усвоил, что людей нужно опасаться, и поклялся себе никогда больше не лезть к ним с сочувствием, не реветь из-за их паскудства.
А через два года разразилась беда. Пеппо уже не раз замечал, что запястья Алессы стали тоньше, а пальцы часто холодны. Что мать едва прикасается к еде и быстро устает, что все чаще задерживает выполнение заказа, потому что ее дурно слушаются руки. Она ссылалась то на сезонные хвори, то на женское недомогание, но Пеппо чувствовал, что отговорки эти пустые. За врачом он съездил сам, поскольку Алесса и слышать не хотела о лекарях. В тот же вечер мальчик узнал, что мать тяжело больна.
Во второй раз привычный мир Пеппо пошел трещинами, с грохотом осыпаясь в пустоту. Вскоре он понял, чего стоит в Падуе его своеобразная репутация. Врачи не хотели браться за приемную мать «дурноглазого». Конечно, среди эскулапов хватало людей науки, прекрасно знавших нехитрую природу этой дурной славы, но и лекарю нужно зарабатывать на хлеб. А взявшись за подобную пациентку, можно было шутя лишиться практики. Пеппо отчаянно пытался ухаживать за матерью сам, брался за любую работу и лез из кожи вон, но болезнь Алессы требовала все больших расходов.
И Пеппо принял непростое решение. Скрепя сердце он продал дом, с трудом выручив за него полцены, и увез мать в Тревизо, где поместил в монастырский госпиталь, оплатил ее лечение на несколько месяцев вперед и принялся за поиски заработка.
Но слепого мальчишку не спешили брать в подмастерья или прислуги. Жизнь в Тревизо была недешева, уход за Алессой и подавно, и вскоре отчаявшийся Пеппо, оставшись без гроша, принялся промышлять мелкими кражами на местном рынке, пользуясь своими чуткими пальцами, развитыми инстинктами и особой пренебрежительностью, с которой окружающие относились к слепому мальцу.
Поначалу было невыносимо. Краденая еда казалась горькой, а руки – грязными. Пеппо приходил в церковь, пытаясь каяться, подолгу стоял в душном вареве людских скорбей, не зная, как объяснить Ему, незримому, необъятному, пахнущему воском и ладаном, что иначе не сможет платить за келью в госпитале. А мать угасала, и скоро он понял – его не слушают. Господу не до него. И Пеппо перестал оправдываться.
Он привык. Он становился все ловчей и изворотливей. Теперь вместо еды он крал деньги, иногда выуживая монету из плохо завязанной мошны, а иногда дерзко срезая кошель с ремня.
Но, как известно, любой вьющейся веревочке всегда находится конец. Пеппо буквально поймал за руку Винченцо, владелец оружейной мастерской. Поймал по сущей безделице, случайно потянувшись передвинуть пояс на объемистом животе.
Это и был тот самый конец, и Пеппо уже приготовился сначала к побоям, а потом к колодкам во дворе городской управы. Но Винченцо вдруг задумчиво хмыкнул, с ленцой отвесил вору пощечину и поволок за собой в тратторию, где накормил и подробно расспросил.
Все было очень просто. Выпивоха и сквалыга Винченцо знал толк в оружейных дел мастерах. Уже собираясь проучить поганца, он обратил внимание на длинные крепкие пальцы, которых не почувствовал в плотно висевшем на теле кошеле.
К вечеру Пеппо стал подмастерьем тетивщика Чезаре в мастерской Винченцо, и его сумбурная жизнь обрела подобие устойчивости. Оружейник был скуп, однако рабочих кормил исправно, а в каморке при мастерской спалось куда спокойнее, чем в угольном сарае на окраине Тревизо, где Пеппо тайком ночевал до сих пор. Пораженный своей нежданной удачей, Пеппо бросил опасный воровской промысел и рьяно взялся за освоение ремесла.
Огнестрельное оружие все прочнее входило в военный обиход, но даже заржавленная аркебуза была мало кому по карману. Надежный же дедовский арбалет исправно нес свою службу, не требуя особых затрат. Винченцо, человек практичный и деловой, правильно оценивал ситуацию и не велся на новомодные веяния других мастерских. А посему почти все арбалетчики в двух окрестных городах были его постоянными покупателями, и он бдительно следил за качеством своего товара.
Тетивщик Чезаре был превосходным мастером, но Винченцо знал, что хлопок бутылочной пробки напрочь лишает того воли, и возлагал большие надежды на мальчугана с ловкими пальцами.
Плетение тетивы было искусством непростым, но осязание в нем играло решающую роль. Через несколько месяцев Пеппо уже различал все виды материалов, их качество, а затем и мануфактуру, где они были изготовлены. Через полгода одним щипком тетивы по звону или дребезгу распознавал, нет ли в корпусе арбалета трещин. Через год безошибочно подмечал мельчайшие дефекты, и у Винченцо резко снизилось число недовольных клиентов. А вскоре Чезаре преставился от неумеренного пристрастия к стакану, и Пеппо занял его место.
К семнадцати годам слепой тетивщик был одним из лучших мастеров в округе и приносил хозяину твердый барыш. Но Винченцо не спешил повышать Пеппо в звании. Называться мастером парень не вышел годами, да и жалованье ему полагалось бы совсем иное, а потому хозяин всегда выискивал новую причину, и Пеппо по-прежнему числился подмастерьем.
Однако Винченцо знал, что мальчишка нуждается в деньгах, и опасался, что тетивщика сманит кто-то другой. Джузеппе же обладал отменным здоровьем и полным равнодушием к выпивке, и расставаться с ним было не с руки. Поэтому хозяин негласно позволял ему браться за любые приработки вроде чистки оружия, заточки клинков и мелких ремонтов, а также дал прочим мастерам указание без всяких отговорок наставлять мальчишку в любых вопросах.
Это положение поначалу устраивало всех – самого Пеппо, Винченцо и остальных рабочих, охотно сваливавших на слепого подмастерья скучную и грязную возню. Но время шло, Пеппо становился старше и шире в плечах, и у него уже нельзя было походя отнять полученные за работу медяки.
Сам Винченцо относился к своему мастеру неоднозначно. Он ценил его умелые руки и быстрый ум. Но дерзость и независимость Джузеппе раздражали хозяина, ожидавшего беспрекословной покорности благодетелю. Пронизывающий же незрячий взгляд вызывал содрогание, которое и подвигло Винченцо повесить над головой тетивщика образ Богоматери, словно та могла присмотреть за строптивцем.
Винченцо, сам того не замечая, неустанно пытался доказать Пеппо собственную власть над его судьбой. Редкую неделю тетивщик не был сечен плетью за те или другие прегрешения. Тяжелую руку хозяина знали и остальные рабочие мастерской, но слепой мальчишка, ухмылявшийся в ответ на первый удар, приводил Винченцо в бешенство и бывал порот с особым усердием.
Однако работа не приносила Пеппо достаточных средств. Алессу медленно подтачивал недуг. Она то оживлялась, гуляя с сыном в церковном саду, вышивая и даже посещая мессу, то снова лишалась сил и безучастно лежала в своей тесной келье. Сестры-монахини осторожно сообщили Пеппо, что болезнь крови, терзающая его мать, не имеет излечения. Он же убеждал себя, что не верит, и старался, как мог, продлить ее дни.
Пеппо снова начал воровать, но теперь уже не стыдился своего промысла. Более того, он больше не надеялся на скупое Божье милосердие и предпочитал, чтоб небеса не вмешивались. Теперь он грешил почти с вызовом, будто надеясь отвлечь их гнев на себя и заставить забыть об Алессе.
Друзей в Тревизо Пеппо тоже не нашел. И здесь одни демонстративно не замечали его, другие глумились над его увечьем, и все побаивались ярких нахальных слепых глаз, живших на лице, по мнению обывателей, какой-то своей потаенной жизнью.
Пересуды и шепотки за спиной окончательно ожесточили Пеппо. Насмешливость его стала саркастичной, язык приобрел ядовитую остроту, а привычка тетивщика криво усмехаться одним углом рта, слыша оскорбление, прочно закрепила за ним дурную славу.
И вот теперь репутация эта, одевавшая Пеппо прочной броней самообладания, сослужила ему скверную службу. Он не мог своими руками засыпать землей тело женщины, вернувшей ему жизнь. Ибо к могиле той, кого хоронил «дурноглазый», не подойдет даже мальчик-служка.
…Пути до мастерской Пеппо не заметил, погруженный в мутную тоску. Он знал, что это лишь первая боль утраты. Завтра ум просеет мелким ситом сегодняшнюю шелуху неверия и ошеломления, оставив на поверхности лишь ничем не прикрытое острозубое отчаяние.
Пеппо толкнул дверь мастерской и тут же был выдернут из раздумий суровым голосом Винченцо:
– Где ты шлялся?
Пеппо повел головой, будто просыпаясь:
– Я закончил работу, мессер.
Приняв безучастность этой фразы за раскаяние, хозяин шагнул ближе.
– Я не отпускал тебя, Джузеппе. И не тебе решать, когда твоя работа окончена.
Вкрадчивость голоса выдавала закипающий гнев, но Пеппо сегодня было не до настроений Винченцо.
– Мне нужно было уйти, а вас не было здесь, чтоб запретить.
Неприкрытое нахальство фразы лишило оружейника остатков выдержки, и он рявкнул:
– И по какой же нужде ты шатаешься по улицам в такое время?! Или накопил медяков на шлюху?
Пеппо дернулся, как от пощечины, и медленно поднял голову:
– У меня умерла мать.
Винченцо попятился, встретившись взглядом с неподвижным ледяным кобальтом. Внезапно его охватил страх. На миг ему показалось, что налитые холодной злобой глаза вполне зряче сверлят его ненавидящим взором. Винченцо вспомнил, что он один в мастерской с этим странным мальчишкой, гнев и паника захлестнули его с головой, и он завизжал:
– Да откуда у тебя мать! Таких пащенков, как ты, блудницы от Сатаны нагуливают!
Секунду Пеппо стоял неподвижно. Потом молча ринулся к хозяину, но тот уже сдернул со скобы плеть. Резкий визг метнулся тетивщику навстречу, тот уклонился от тугой волны рвущегося воздуха, и жгучая полоса впилась в руку пониже плеча, выдирая клок рукава. Пеппо молниеносно выбросил вперед кисть, охватил тугие крученые полоски кожи и рванул на себя. По инерции Винченцо качнулся вперед, и тут же длинные сильные пальцы клещами сдавили кадык. Оружейник сдавленно всхрапнул и с размаху ткнул Пеппо под дых рукоятью плети.
От боли пальцы рефлекторно разжались, и Винченцо ударил мальчишку в лицо. Перехватил плеть и обрушил на упавшего тетивщика град остервенелых ударов. Страх и ярость оглушали оружейника, кровь разрывала виски. Он хлестал и хлестал, словно в тумане видя, как поганец катается по полу, вскрикивая, рыча и хватаясь за беспощадную плеть. Мальчишка не защищал лица, не сжимался в комок. Плеть вырывалась из цепких рук, сдирая с них кожу, кровь брызгала на рукава камизы и спутанные волосы, а Винченцо не мог остановиться. Он хотел, чтоб мерзавец попросил пощады, и это единственное желание затмевало иные мысли прежде вовсе не жестокого человека.
И вдруг оружейник выронил плеть, словно кто-то сдернул с глаз пелену.
– Джузеппе?..
Разметавшийся на полу тетивщик не шевелился. Винченцо осторожно шагнул вперед и слегка пнул того носком башмака.
– Пеппо… Чертов бездельник, ужо тебе прикидываться!
За гневной интонацией Винченцо звучало замешательство. Одно дело учить кнутом ленивых подмастерьев: то дело богоугодное, да и самим неслухам оно на пользу. Но забитый насмерть рабочий – это уже совсем другая канитель. Это грозит судом. А окровавленный мальчишка лежал у его ног, безжизненно раскинутые истерзанные руки непривычно спокойно распростерлись на дощатом полу, исполосованная багровыми отметинами веста не колыхалась на груди.
Винченцо огляделся, отирая о камизу вспотевшие ладони и отрывисто дыша. Мастерская была пуста.
Велон – головной убор католической монахини наподобие православного апостольника.
Глава 3
Обломок
Утро выдалось не по-летнему сырое и зябкое. Колет казался влажным и ничуть не согревал, но Годелот истово старался не дрожать и сохранять подобающий кирасиру бравый вид. За каким бесом он вскочил в такую рань? Ворота Сан-Томасо были еще заперты, в рассветной неуютной мгле далеко разносились скрип телег и сонные понукания, а зевающие алебардщики, в наглухо запахнутых плащах похожие на нахохленных галок, нетерпеливо поглядывали на еле видневшийся в полутьме циферблат городских часов.
Сдержав вздох, Годелот принялся машинально заплетать тонкие прядки на холке коня, надеясь, что время пойдет быстрее. Наконец раздался густой раскат колокола, вереница возниц и всадников у ворот оживилась, а часовые со скрежетом отперли устрашающего вида старинные засовы. Тяжелые створки медленно разошлись, разношерстная толпа, сопровождаемая криками алебардщиков, звоном сбруй и щелчками кнутов, сгрудилась у ворот, и началась обычная жестокая сутолока рабочего утра.
Торговцы, ремесленники, крестьяне и просто зеваки красочным бранящимся потоком прокладывали себе путь в обоих направлениях. Тюки и ящики покачивались на телегах, рискуя обрушиться. Возницы осыпали лошадей и пешеходов отборной руганью, в давке удары кнутов порой попадали по головам и рукам, там и сям вспыхивали потасовки. Квохтанье кур и мычание волов, заливистая брань и скрежет колес оглушали, и Годелот ошеломленно оглядывался, тоже бранясь и сдерживая коня, чтоб не затоптать в толчее какого-нибудь нерасторопного беднягу.
Уже совсем рассвело, когда вороной жеребец кирасира, фыркая и недовольно прядая ушами, выбрался на городской тракт, и Годелот вздохнул с облегчением. Отчего все эти неисчислимые недоумки так спешат? Словно город пылает или вражеские ядра взметывают песок прямо за спиной. Неужели куры передо́хнут или фрукты сгниют за лишние четверть часа? Право, хоть пастор и утверждает, что каждый человек – истинная искра Господнего огня, но и искры хороши, лишь пока им вволю хватает дров. В городе же люди озлоблены скученностью и теснотой, а потому больше напоминают не согревающий огонь славы Божьей, а бестолковый и разрушительный пожар.
С этой неутешительной мыслью Годелот посмотрел вдаль. Тракт гладкой лентой стелился среди полей, будто приглашая покинуть город с его безумными обитателями. Вот и славно. Завтра к вечеру уже непременно покажутся башни замка Кампано.
Первые несколько миль дорога еще неопрятно пестрела всевозможными объедками, обрывками и прочим сором, неизбежно сопровождающим большие скопления людей. Но вскоре Годелот отдалился от стен Тревизо, и исчерченный колесами телег пыльный тракт вольно зазмеился среди полей, приветливо колыхавших жесткими шелковыми метелочками. Солнце показалось из-за верхушек деревьев, волнистой чертой обрамлявших горизонт. И даль просияла рябым зеркалом Боттениги, сонно отражающим рыбацкие лодчонки, походящие издали на берестяные игрушки.
Эта мирная картина всколыхнула в Годелоте искрящуюся волну детского восторга, будто после долгих экзерциций на плацу его наконец отпустили восвояси. Пронзительно свистнув, он пришпорил коня и понесся вскачь, поднимая облака пыли и вспугивая суетливых воробьев, копошащихся на обочинах. Здесь не перед кем было изображать сурового воина, пьянящее ликование било через край души, и Годелот мчался вперед, упиваясь первыми солнечными лучами, все еще зябким ветром и густым терпким запахом просыпающихся полей.
С полчаса он бездумно гнал коня, и вдруг дорога резко взяла вправо, а из разросшегося бурьяна со сварливым карканьем взметнулись два десятка ворон. Конь испуганно захрапел, сбиваясь с аллюра, и Годелот машинально натянул узду.
– Ну, чего струсил? – неодобрительно спросил он скакуна, который лишь брезгливо фыркнул в ответ, похоже порядком сконфуженный.
Вороны меж тем вновь опустились на обочину и важно шагали по пыльной мураве, поблескивая на гарцующего на месте всадника круглыми настороженными глазами. Они не собирались улетать, явно ожидая, что незваный гость сам уберется прочь.
Годелот уже готов был снова пришпорить коня, как вдруг нахмурился. Показалось? Нет… Из зарослей широких изумрудных лопухов, приминая пыльную летнюю траву, выглядывала стоптанная подметка. Кирасир взволнованно привстал на стременах, но густая зелень открывала лишь эту единственную неприглядную деталь. Неужели в кустах лежит убитый?
Спешившись, шотландец осторожно раздвинул могучие стебли бурьяна. На земле неподвижно распростерся человек, одежду его густо усеивали бурые пятна. Годелот шагнул вперед, склонился над лежащим, и тут же почувствовал солоноватый запах крови. Значит, раны совсем свежи. Кирасир опустился на колени, не без содрогания потянулся к окровавленной руке и осторожно сжал тонкое жилистое запястье, как дома на его глазах не раз делал лекарь. Пальцы ощутили прерывистые толчки, словно птенец робко клевал изнутри смуглую кожу.
Жив. Это открытие смело с Годелота всякую нерешительность. Вернувшись к коню, он снял с седельных ремней бурдюк и поспешил назад в заросли.
Годелот слышал много рассказов о путниках, ограбленных и брошенных умирать едва ли не у родной околицы. В Италии бушевали распри, и потому по лесам и дорогам не переводились разбойничьи шайки, сколоченные из дезертиров, обнищавших безземельных крестьян и прочего задиристого народа.
Только лесное отребье все больше орудует дрекольем. Незнакомца же до беспамятства избили тонкой кожаной плетью, местами добросовестно рассекшей одежду. Если привести его в чувство, ему будет адски больно. Но не бросать же его тут воронам на потеху. Не ровен час, очнется без глаз…
С этой здравой мыслью Годелот отвел с лица раненого всклокоченную массу черных волос. На щеке синел вспухший рубец, липкий ручеек свернувшейся крови сбегал на шею. Вполголоса выругавшись, шотландец принялся смывать бурые потеки с лица незнакомца. Видимо, холодная вода оказала на того живительное действие, потому что раненый приглушенно застонал и повернул голову.
– Потерпи, приятель, – машинально проговорил Годелот, не прекращая своих действий, – отходили тебя – хоть молебен заказывай. Ох, черт…
Кирасир застыл, не замечая, как из бурдюка прямо наземь льется вода. Перед ним лежал треклятый тетивщик Пеппо, еще только вчера премерзко улыбавшийся в ответ на все попытки Годелота вывести его из равновесия.
– Вот черт… – растерянно повторил шотландец. Он, конечно, жаждал сбить с ублюдка спесь, но… вовсе не это имел в виду. Спохватившись, Годелот вскинул горлышко бурдюка.
А тетивщик меж тем беспокойно зашевелился. Вскинул израненные руки, порываясь коснуться лица. Годелот невольно подался вперед и схватил Пеппо за локоть:
– Не трогай, снова кровь пойдет.
Тетивщик замер. Медленно открылись мутные от боли неподвижные глаза, прямые черные брови дрогнули, еле заметно затрепетали крылья носа – Годелот неотрывно смотрел, как оживает это удивительное лицо. Каждая черта словно просыпалась, настораживаясь, ища, осязая, стремясь уловить все то, чего не могли поведать хозяину незрячие глаза.
А Пеппо меж тем с усилием приподнялся на локтях.
– Позволь глоток воды, – прошелестел хриплый голос.
Годелот молча поднес бурдюк к потрескавшимся губам, и тетивщик жадно припал к горлышку. Утолив жажду, он облегченно вздохнул и осел на землю.
– Храни тебя бог, Мак-Рорк.
Годелот, уже было решивший не тратить времени на удивление, вскинул брови:
– Тебе в раю меня по имени назвали, за порог вышвырнув?
В ответ Пеппо издал скрипучий звук, означавший, по-видимому, смех:
– В раю меня дальше порога и не пустят. По голосу признал. Вчера хозяин расписку тебе писал, ты ему и назвался. У меня с глазами беда, но уши-то пока на месте.
Годелот подозрительно посмотрел в перечеркнутое рубцом лицо. А ведь верно. Слепые слышат, будто нетопыри, графский доктор рассказывал.
– Кто это тебя так изувечил? – спросил он наконец.
Глаза тетивщика потемнели:
– Винченцо, змей крапивный. – И тут же, словно пожалев о лишних словах, отрезал: – Да тебе что за забота? Вот, возьми за труды, прости, уж чем богат… – Поморщившись, он непослушными пальцами вынул из кармана несколько монет.
Годелот фыркнул:
– Совсем вы в ваших каменных берлогах вежества не знаете. Раненому глоток воды подать Христом завещано, а не Мамоной.
Пеппо чуть недоуменно моргнул:
– Кто это – Мамона?
– В Писании так корысть зовется, – пояснил шотландец.
Лицо тетивщика на миг разгладилось, но тут же снова стало непроницаемым:
– Что ж, тогда просто благодарствуй. Помоги на ноги встать – и распрощаемся.
Годелот покачал головой, однако промолчал и протянул Пеппо руку. Мучительно сжав зубы, тетивщик оттолкнулся от земли локтем и встал на колени. На висках выступил пот, но Пеппо с каменным упорством поднялся и, пошатываясь, выпрямился.
Шотландец умел ценить силу духа. Выпустив подрагивающую руку, он спокойно спросил:
– Куда ты теперь пойдешь?
Пеппо со знакомым прищуром обернулся к Годелоту, явно собираясь сообщить тому, что это вовсе не его дело. И вдруг растерянно принюхался к ленивому утреннему ветерку:
– Погоди, Мак-Рорк… А где это мы?
Ветер не нес привычных запахов дыма, отбросов, навоза и прочих сомнительных городских ароматов. Ровный, не сдерживаемый ни стенами, ни углами, он пах пыльной, разогретой солнцем зеленью рощ и отдаленной свежестью реки.
– Мы милях в семи от Тревизо, – донесся до Пеппо голос Годелота. – Слева поле под паром, справа пшеница, а дальше дорога ведет к реке, там рыбацкая деревушка неподалеку.
Пресвятая дева, семь миль! Винченцо счел его мертвым и попросту вывез за городские стены, чтоб скрыть гибель своего рабочего. Неведомая местность и жалкие гроши в карманах изорванной одежды.
И тут тетивщик с беспощадной отчетливостью представил, какое жалкое зрелище он являет собой сейчас, окровавленный, грязный, с перекошенным от боли и ужаса лицом и невыносимо, непререкаемо слепой. Ни знакомых улиц, ни привычных дорог, ни узнаваемых издали звуков. Даже пальцы, десять верных и никогда не подводивших его глаз, сейчас ни на что не годятся, ободранные плетью и все еще заходящиеся болью при каждом движении. А хуже всего то, что чертов индюк, источающий крепкий запах спокойной уверенности, смотрит на него без тени злорадства, а даже, пожалуй, с жалостью. И именно ему Пеппо теперь обязан жизнью. Господи, какая издевка!
Годелот наблюдал за мошенником с растущим удивлением. Вот бледное лицо напряглось, и видно было, как тетивщик с собачьей чуткостью вбирает запахи и звуки, а вот исказились губы и незрячие глаза полыхнули самой настоящей паникой. А ведь ему страшно! И эта мысль уколола кирасира уже самым простым и неподдельным сочувствием. Что и говорить, оказаться безоружным и беспомощным невесть где – незавидная участь, а не иметь даже глаз, чтобы найти дорогу, – это и вовсе беда.
– Ты держись. Просто скажи, куда собираешься идти, а я помогу, меня конь у дороги дожидается.
Но лицо Пеппо передернулось:
– Я милостыни не прошу, Мак-Рорк.
– А я подаяния и не предлагаю, дуралей, просто подсобить хочу.
– Да я и так уж у тебя в долгу! – Пеппо оскалился, а голос его предательски задрожал. – Если денег не хочешь – просто езжай своей дорогой. Я умею о себе позаботиться, а подохну – не твоя печаль!
– Вот же скучища с тобой! – Годелот потерял терпение. – Куда ты потащишься в таком виде? Первый же патруль скрутит, бродяга бродягой!
– Уж каков есть! Я не девица на выданье, чтоб красотой блистать.
Шотландец зарычал – упрямца и правда стоило бросить подыхать в кустах.
– Эх, и недоглядел за тобой Сатана! Лишил глаз, а надо было язык укоротить под самое основание!
Уже договаривая в запале эту фразу, Годелот успел пожалеть о ней: как ни гадок этот гордый до идиотизма карманный вор, намекать на его увечье как-то не по-людски. Но Пеппо неожиданно расхохотался, сбиваясь на хриплый кашель.
– Ты не первый, кто мне это говорит… – пробормотал он и после недолгой паузы нехотя добавил: – А река далеко? Мне бы грязь смыть…
Годелот уже набрал воздуха, чтоб ответить что-то ехидное, но передумал и молча двинулся к дороге, все еще кипя злостью.
Прихрамывая и покусывая губы, тетивщик последовал за кирасиром. Вороной мирно щипал траву, потряхивая ушами, и при виде хозяина поднял голову с приветливым фырканьем. Взявшись за узду, Годелот обернулся к спутнику:
– Теперь слушай, прикусив язык. Сейчас мы вместе садимся на коня. Я знаю, что тебе помощь не нужна, ты здоров, бодр, весел и тому подобное, но пешком ты до Боттениги не дохромаешь, даже налившись гордостью по самое темя.
Непререкаемый тон шотландца вызвал у Пеппо кривоватую улыбку:
– Хорош же ты будешь с эдаким пугалом за спиной!
– Ничего, – отрезал кирасир, – ты не девица на выданье. Полезай в седло без разговоров!
Тетивщик усмехнулся и провел ладонью по теплому конскому боку. Вцепившись в скользкую кожу седла, он медленно подтянулся на ободранных руках. Годелот наблюдал за ним со смесью раздражения и интереса. Помочь? Но неизвестно, есть ли на его спине неповрежденное место, чтоб подтолкнуть упрямца, да и снова увидеть ощерившегося волка не хотелось бы. Пеппо тем временем тяжело сел верхом и перевел дыхание, руки его мелко дрожали, на глянцевой спине коня остались смазанные отпечатки ладоней. Шотландец закатил глаза, вскочил на вороного и пустил того ровной рысью.
* * *
Доро́гой Годелот размышлял, как быть с неожиданным попутчиком. К хозяину Пеппо не вернется, в том у кирасира сомнений не было, а вмешательство в судьбу карманника в столь прискорбный час налагало на Годелота, по его собственному мнению, определенную ответственность. Оставалось надеяться, что раны Пеппо окажутся не столь уж серьезны и Годелот сможет распрощаться с этим колючим субъектом прямо у реки.
К счастью, дорога была гладкой, неприятных встреч случай не приберег, и потому светлая водная гладь повеяла на путников прохладой еще до полудня.
Спешившись у берега, поросшего ольхой и густо устеленного ковром терпко пахнущего клевера, Годелот огляделся:
– Чу́дное местечко, здесь и остановимся. Только будь осторожен, берег крутой.
Пеппо соскользнул наземь, глухо пробормотав какое-то бранное слово. Видимо, дорога далась ему нелегко. Затем повел головой, вбирая воздух, и, безошибочно определив направление, скованным шагом двинулся к воде.
Годелот молча наблюдал. Тетивщику было неуютно, это выдавали и напряженные плечи, и сосредоточенная складка меж бровей. Но он шел не оступаясь. Остановился у воды, провел по кромке берега носком башмака, словно намечая линию обрыва. Опустился на колени и начал стягивать весту. Под ней обнаружилась камиза, вся покрытая багровыми полосами и разводами. Пеппо медленно вывернулся из рубашки, местами отдирая полотно от ран, снова начинавших кровоточить, и негромко шипя от боли.
Годелот хмуро обозрел торс тетивщика. Худощав, но крепок, что тетива собственного плетения, такие обычно мрут неохотно. Вспухшие следы и рваные полосы, оставленные плетью, пересекались с многочисленными светлыми рубцами. Пеппо, несомненно, били часто и с душой. Но Годелот в гарнизоне видел немало таких отметин, да и сам имел несколько основательных полос на спине – Луиджи церемоний не жаловал. Зато грубый косой шрам на боку – то уже не плеть. Больше похоже на нож. Живучий, плут…
Пеппо же, неспешно и наверняка мучительно смывавший с тела кровь, неожиданно сказал:
– Чего пялишься? Готов поспорить, зрелище не к обеду.
Кирасир же с напускным равнодушием отрезал:
– Много чести на тебя пялиться! Я вон на стрижей лучше погляжу – они куда милее нравом.
Пеппо дернул уголком рта:
– Стрижи… Ты сейчас мне аккурат под левую лопатку смотришь. Я взгляд кожей чую, Мак-Рорк. И чем пристальней – тем сильней царапает.
Шотландец уже собирался съязвить, но вместо этого задумчиво прищурился:
– А ведь твоя правда… Мой отец говорит, у него от прицела в спину кожа зудеть начинает. Ему эта хитрость не раз жизнь спасала.
– Во как, – спокойно отметил Пеппо, – ну а карманнику без такого умения и вовсе три шага до петли.
Годелот усмехнулся:
– Запросто же ты вором называешься.
В ответ Пеппо снова хрипло рассмеялся:
– Ты меня за руку на ярмарке схватил, что ж мне теперь, церковным певчим прикидываться?
При этих словах кирасир вскочил на ноги:
– Так ты меня и тут узнал?!
Тетивщик закончил умываться и уже полоскал в реке камизу. Его ответ прозвучал совершенно бесстрастно:
– Будет тебе, Мак-Рорк, в дурака рядиться. Я тебя узнал еще в мастерской. Это зрячего обмануть нетрудно, особенно в темноте. А вот голос и запах никуда не припрячешь. Ох я и струхнул, когда тебя заслышал! Думал, ты по мою душу пожаловал. – Пеппо отжал камизу и расстелил на солнце. – Ну как, пожалел уже, что подобрал ублюдка?
В этом вопросе прозвучала уже известная Годелоту издевка, но на сей раз ему стало смешно:
– Чудной ты. Ну, раз так, давай огонь разведем, закусим чем бог послал. Кстати, меня Годелотом звать.
Пеппо удивленно приподнял брови, потом снова недоверчиво усмехнулся и протянул шотландцу узкую ладонь.
* * *
За скудной трапезой треснувший было лед снова схватился стылой неловкостью, и разговор не клеился. Голод никогда не способствует застольному балагурству, а сейчас ячменный хлеб и разбавленное вино избавляли от нужды касаться волнующей обоих темы.
Годелот мрачно смотрел, как хлопотливые язычки огня с треском вгрызаются в хворостинки. Он избегал глядеть на невольного сотрапезника.
От природы весьма неглупый, кирасир по молодости лет еще не поднаторел в различиях полутонов на палитре людских натур. Прежде люди делились для Годелота на приятных ему и неприятных. А в тесном мирке графства симпатия и нелюбовь выражались без особых затей.
Сидящий же сейчас напротив строптивый мошенник вызывал у него противоречивые чувства. Шотландца с малолетства растили в презрении к ворам (особенно усердствовал Хьюго), но сейчас почему-то это казалось Годелоту не важным. Куда больше отталкивало другое. Пеппо был непонятен ему, непостижим, словно наглухо запертая дверь. Кто он такой? Что ему дорого? Чем он дышит, любит ли кого-нибудь? Но тетивщик лишь скупо цедил слова, оскаливался, щетинился иглами, ревностно скрывая свою душевную суть, и шотландцу хотелось отодвинуться подальше, будто от юркого острозубого хищника, который вышел из леса на запах пищи, но в любой миг может вцепиться ему в руку.
Болезненная гордость и язвительный нрав в сочетании с подчас ужасающей Годелота интуицией не делали Пеппо тем человеком, с кем захочется делить дорожный хлеб. Но как оставить его на милость судьбы? Вот он бережно и неторопливо отламывает от половинки каравая уголок, смуглое лицо спокойно и задумчиво, а в глазах, как в темном зеркале стоячей заводи, отражаются какие-то непонятные Годелоту чувства. Куда он пойдет, незрячий и избитый? А ведь эта багровая роспись, уродующая кожу, нередко запускает зубы в глубь плоти, вызывая жестокую и иссушающую горячку. Но разве он примет помощь, терновая душа?
…Пеппо молчал, впитывая исходящие от шотландца отчетливые волны настороженной враждебности. Святые небеса, как же он ненавидел этого вояку! Ненавидел за уверенность коротких фраз и за спокойную властность тона, за это непривычное, неестественное благородство, за щедро разделенный хлеб. За то, что, по совести, должен был благодарить его.
Пеппо умел сражаться за жизнь, но принимать помощь был не приучен. Еще позавчера он пытался обокрасть Мак-Рорка, а сегодня сидит у его костра подобранным из милости оборванцем. И шотландца не обманули ни колкости, ни потуги на браваду. Иначе он давно послал бы воришку к чертям. Но нет, вот он молча скользит взглядом по следам плетей, а вот плеснуло вино в протянутой фляге. Как, должно быть, гадок ему незадачливый прощелыга… Но он жалеет ублюдка, а потому не гонит.
Подросток стиснул зубы. Горек хлеб подаяния. Но что же делать, куда идти? И зачем вообще куда-то идти и что-то делать, если единственный смысл всех стараний Пеппо лежит теперь под влажной землей старинного церковного кладбища? А он даже не был на погребении.
Меж тем с едой покончили, и молчать было больше не с руки.
– У тебя есть родные? – Вопрос был самый простой, но Годелот с удивлением отметил, как дрогнули губы тетивщика.
– Нет, – коротко ответил Пеппо и начал натягивать высохшую камизу, словно внезапно почувствовал себя беззащитным. Потом вдруг обернулся к Годелоту:
– А куда ты едешь?
– В земли графа Кампано, я у его сиятельства в гарнизоне служу.
– Далеко?
– Два дня рысью.
Тетивщик несколько секунд помолчал и отрывисто заговорил:
– Послушай, Мак-Рорк. Идти мне теперь некуда. Отплатить тебе за доброту нечем. Но не могу я оставаться в долгу, неправильно это. Позволь пойти с тобой. В вашем гарнизоне справного тетивщика нет, иначе с чего б тебе в сам Тревизо ехать. Я натяну купленные тетивы, а если надобно, и еще смастерю, отлажу все арбалеты не хуже, чем в легионе дожа. Будет нужда – все оружие в гарнизоне обихожу, заточу клинки, вычищу аркебузы. Ты на мои годы не гляди, я дело свое знаю. Пусть лишь мне разрешат потом присоединиться к графскому торговому каравану, идущему в любой крупный город. Венеция, Ровиго, неважно. Что скажешь?
Годелот задумался. Быть может, это и есть выход? Еще два дня с этим ершом не сахар, но тогда ему не в чем будет себя упрекнуть. К тому же привезти графу оружейного мастера вовсе не лишнее. Комендант давно рвет и мечет, что в отряде ни одним палашом даже свинью не заколоть, только синяков скотине насажаешь. Гильермо-оружейник стар уже, глазами слаб, да и подагрой хворает. А комендант радение оценит и Годелота фавором не обойдет.
Шотландец невольно усмехнулся: чудны дела твои, Господи. Вместо близорукого – привезу графу вовсе слепого.
Но Пеппо уже уловил короткий смешок кирасира, и неподвижные глаза опасно потемнели:
– Чем это я тебя так развеселил, Мак-Рорк?
Годелот только фыркнул:
– Ох, простите, святой отец! Уж и улыбнуться грех.
– Улыбка насмешке рознь. – Пеппо не повышал голоса, но в нем уже послышались знакомые кирасиру колкие нотки, и Годелот вновь ощутил улегшееся было раздражение:
– А ты чего придираешься? Или совесть нечиста?
Тетивщик оскалился, и ледяной кобальт замерцал чертячьими искрами:
– Ах вон оно что, совесть! Несподручно, поди, вора в родной дом тащить, еще закрома обнесет и сбежит. Да не трусь, Мак-Рорк! Куда мне, убогому, от твоего коня с покражей бегать? Всего-то хлопот – догнать и пристрелить. И мне покой – и тебе слава.
Годелот швырнул оземь флягу, чувствуя, как от ярости клокочет кровь.
– Да в какой паутине ты вывелся, ирод?! – рявкнул он. – Сам гнус ядовитый, и других такими же мнишь!
Пеппо издевательски расхохотался:
– Эх, знакома песня! Гнус, бесов выкормыш, дурноглазый. Все вы сначала ухмыльнуться горазды, а потом святошами прикидываетесь.
Шотландец вскочил на ноги и замахнулся, но увесистый кулак замер у самого лица Пеппо. Тот не шелохнулся. Кирасир стиснул зубы – мерзавец снова затеял бравировать своим неколебимым самообладанием. Что ж…
Неистовым усилием воли взяв себя в руки, Годелот вкрадчиво произнес:
– Давай, шипи, аспид. Легко, наверное, ядом плевать, когда знаешь, что честный солдат все равно калеку не тронет.
Тетивщик побледнел. А потом взметнулся с земли и поразительно метко наотмашь ударил кирасира по скуле. Тот отшатнулся на два шага назад, но устоял и не остался в долгу: ударом в челюсть отшвырнув Пеппо наземь. А тот ужом извернулся в траве, ногой резко подсекая Годелота за лодыжки. Потеряв равновесие, шотландец рухнул навзничь. Твердое колено больно впилось в грудь, Пеппо сжал горло Годелота и прорычал:
– Я. Не. Калека.
Кирасир охватил запястья тетивщика, отдирая от шеи цепкие, неправдоподобно сильные пальцы. Некоторое время шла борьба, но Годелот был шире в плечах и на десяток фунтов тяжелее. Опрокинув Пеппо в траву и заломив ему за спину руки, он перевел дух.
– Слушай, ненормальный! Хватит чудесить, вон, снова вся камиза в крови. Уж не знаю, с чего тебе на каждом шагу враги мерещатся, только ты б сначала разобрался, а потом клыками щелкал. Мы едем к моему синьору. Выбирай, бешеный, как поедешь: верхом или поперек седла со связанными руками и кляпом во рту?
На челюсти Пеппо заходили желваки. Но после недолгого молчания тетивщик устало опустил голову:
– Все, все, ладно. Прости.
Медленно, все еще ожидая подвоха, Годелот ослабил хватку. Пеппо поднялся и сел, на желтоватом полотне рубашки снова местами расплылись красные пятна. Кирасир вздохнул: зачем этому идиоту враги? Он и сам себя со свету сживет. Не утопить ли его из милосердия в Боттениге?
– Больно? – Он ожидал, что тетивщик огрызнется, но тот лишь неловко повел плечами:
– Переживу, не впервой мне.
Воцарилось тягостное молчание – продолжать ссору задора не было, а перемирие требовало чьего-то первого шага. И вдруг Пеппо неохотно улыбнулся одним углом рта:
– Сердечно ты меня приложил. Запомню наперед, зубы-то еще пригодятся.
Годелот хмуро посмотрел на тетивщика, но не выдержал и фыркнул, чувствуя, как разрядилась раскаленная тишина.
Они снова сели у костра и по очереди приложились к фляге.
– Вот что, – шотландец подложил в костер хвороста, – до завтра останемся здесь. Ежели снова не перегрыземся – к утру твои раны перестанут кровить, и можно будет ехать без задержек.
Пеппо лишь кивнул. Потом, помолчав, примирительно повернулся к Годелоту:
– Мак-Рорк… Ты не сердись. Сам знаю, от меня радости, как от гвоздя в пятке. – Он вздохнул, хмурясь и словно не зная, продолжать ли. – Матушка у меня вчера умерла, даже похоронить не позволили. Темно мне.
Кирасир перекрестился:
– Все в руце Божьей. А отчего похоронить не дали?
Пеппо невесело усмехнулся:
– Как же! Не мне, бесову прислужнику, землю церковную рыть.
Годелот, уже забывший, как недавно называл спутника «ядовитым гнусом», нахмурился:
– А бесы тут при чем?
Пеппо неопределенно повел плечами:
– Ну… Увечных, знаешь, и так многие побаиваются. А я и рад был страху нагнать, иначе совсем заедают. Матушка и прежде говорила, что соседские сплетни страшней суда Божьего. Да я разве слушал…
…Костер уже догорал, а Пеппо все говорил. Умолкал, хмурясь и мучительно кусая губы, будто пытаясь сдержаться, а потом переводил дыхание и снова говорил, уводя Годелота в прежние, счастливые дни своей жизни. Он никогда никому не рассказывал прежде ни о своем детстве, ни о матери, пряча эти бесценные воспоминания от чужих любопытных глаз. Но сейчас отчего-то не мог остановиться, словно перебродившая брага пеной хлестала из треснувшего бочонка. А Годелот молчал, завороженно слушая эту полную любви и скорби сагу, будто последнюю дань памяти ушедшей женщины.
* * *
Над берегом реки сгустилась теплая темень. В прибрежных камышах надрывались лягушки, сверчки выводили трели в траве под деревьями, крупные звезды озаряли по-летнему низкий темно-синий небосвод. На берегу пылал уютный костерок, у которого двое недавних недругов мирно коротали поздний вечер. Пеппо с нескрываемым удовольствием переплетал узду вороного, расседланного и пасущегося неподалеку. Годелот праздно лежал на траве, глядя на малопонятные, но всегда восхищавшие его звездные узоры.
– Хороши?
Годелот, вздрогнув, недоуменно поглядел на Пеппо:
– Чего?
– Звезды, спрашиваю, хороши сегодня?
Кирасир моргнул, но тут же не без озорства парировал:
– Какие звезды, скоморох? Я заснуть успел, а тебе звезды подавай.
Пеппо покачал головой и завязал на тонких ремнях очередной узелок.
– Когда спят – дышат по-другому. На меня ты не смотришь, по сторонам в темноте тоже не слишком поглазеешь. Ночь ясная – вон как сверчки заливаются. А в такую ночь если кто не спит, но и говорить не хочет, – не иначе, на звезды глядит. Я почти не помню их. Какие они сегодня, Мак-Рорк?
Годелот улыбнулся. Он начинал привыкать к чудачествам мерзавца. Так каковы же звезды?.. Прежде он не задумывался об этом.
– Они… пожалуй, все одинаковые – но совсем разные… Нет, чушь какая-то… – Кирасир вгляделся в небо. Как же описать его слепому? – Знаешь, одни походят на дыры в темном небе, словно черный плащ вертелом проткнули. Другие – будто угли, даже жаром переливаются. А некоторые – наоборот, студеные, голубоватые. Зимой графу лед в замок привозят – на озере вырубают для погребов. Так вот, звезды эти – в точности как тот лед. – Шотландец помолчал, вглядываясь в небо, а потом добавил: – Знаешь, я никак не возьму в толк, что же они такое. Если горячие – почему от них нет тепла? Зимними ночами все небо полыхает, а толку никакого. А если холодные – то почему они горят? Для света ведь огонь нужен. Отец мой прежде моряком был, так он рассказывает, что звезды всегда находятся на одних и тех же местах и никуда не двигаются. Поэтому небо – самая точная карта.
Пеппо удивленно приподнял брови:
– Не двигаются? А мама говорила, что звезды иногда падают.
– Падают, – кивнул Годелот, – я сам видел. Хотел даже пастора расспросить, он обо всем на свете знает. Но отец запретил. В их городке, еще в Шотландии, был звездочет. Только он себя по-другому называл, красиво так… Вот, астролог. Погоду по звездам предсказывал и еще много чего интересного. А потом в их края епископ нагрянул, и звездочета сожгли заживо за колдовство прямо на площади. Отцу тогда десяти не было, а он до сих пор лицом чернеет, как вспомнит. Вот и мне велел с клириками этих разговоров не заводить. А все же любопытно. О звездах наверняка книги есть. Я в Тревизо книжную лавку видел, только без гроша туда и соваться нечего.
Пеппо вдруг с интересом подался вперед:
– Ты что же, грамотный?
– Ну да, – пожал плечами кирасир, – только вот толку негусто. Книг прочел – все, какие пастор разрешил. А применить не умею, только в гарнизоне юродивым прослыл.
Губы Пеппо дрогнули, словно скрывая улыбку:
– Применить… Дали бы мне кусок золота – я б не спрашивал, как его применять. Вы сначала дайте, а я уж разберусь. Послушай, а как мое имя пишется?
Годелот нахмурился. Как показать-то? Догадка пришла незамедлительно:
– Погоди, сейчас научу.
Шотландец придвинулся к кромке, где ковер травы переходил в прибрежный песок, выплеснул из бурдюка немного воды, подождал, пока та впитается, и крупно начертил на сыром пятне: «Джузеппе».
Осторожно, чтоб не смазать хрупких букв, Пеппо коснулся земли. Медленно, дюйм за дюймом, длинные пальцы прошлись по каждой линии и каждому завитку.
– Вот черт, половины не чувствую… – пробормотал тетивщик, не прерывая, однако, своего занятия.
– Не беда, руки скоро заживут, – подбодрил Годелот, наблюдая за неторопливыми движениями чутких пальцев. Те все увереннее повторяли очертания букв, сначала легко и бережно, а потом сильнее и тверже, углубляя борозды в песке.
Незаметно подкралась усталость, и кирасир снова растянулся на земле, уже в полудреме наблюдая, как Пеппо, нахмурившись и покусывая губы, неловко пытается изобразить букву «Д».
Глава 4
Танец на углях
– Черт подери!
Едва разомкнув глаза, Годелот оторопело оглядывал берег. Красноватое солнце касалось краем горизонта. Костер уже задорно трещал, взметая снопы искр, а добрых пять футов прибрежного песка были тщательно залиты водой. На этом импровизированном холсте не менее трехсот раз было написано имя «Джузеппе». Буквы то теснились, как овцы на водопое, то разбегались, подобно этим же овцам на пастбище. Буквы косые, буквы едва узнаваемые, буквы полустертые, искаженные, написанные наоборот. И здесь же все более четкие, все уверенней прочерченные в сыром песке, а вот и твердо выписанные щепкой.
Годелот покачал головой. Его собственный наставник, пастор Альбинони, прослезился бы от умиления, узрев столь прилежного ученика. А где же, кстати, сам ученик?
Словно в ответ, послышался плеск – Пеппо выбрался из воды, блаженно потянулся и резко встряхнул головой. Во все стороны хлынул каскад холодных брызг, и шотландец с бранью взвился на ноги:
– Снова за свое, злодей! Да еще, небось, всю ночь за водой бегал! Уж не мог сделать одолжение и утонуть мне на радость?!
Тетивщик ухмыльнулся:
– И тебе доброго утра, Годелот. Да, за водой побегал от души. Занятно оказалось – не оторваться. – Он сел и начал неспешно расправлять рубашку. – Дымком потянуло. Верно, сухостой жгут.
Тетивщика было не узнать – большинство ран начало затягиваться и уже не имело прежнего тягостного вида, Пеппо явно воспрянул духом и просто излучал кипучую энергию.
– Споро на тебе заживает, шельмец… – не слишком любезно пробурчал кирасир, заглядывая в седельную суму. Прибереженный со вчерашнего обеда остаток каравая едва ли мог сойти за сытный завтрак. – Тут большая деревня неподалеку, – разламывая надвое хлеб, сообщил Годелот, – надо туда по дороге наведаться и какой-то снеди прикупить, а то уже к вечеру оголодаем.
Пеппо, тем временем пытавшийся на манер гребня расчесать длинные густые пряди пальцами, нахмурился:
– Даром что я на твоем коне сижу, так теперь еще и на шею тебе сяду? Так не пойдет. Сейчас в деревнях Троицу празднуют. Нужно на ярмарку заглянуть, там я непременно монетой разживусь.
Годелот подозрительно взглянул на мерзавца:
– Тебе снова неймется? И думать забудь, висельник, вот в городе будешь – там и промышляй.
Но Пеппо спокойно принялся за еду.
– Я по карманам шустрить и не затеваю. Больше незачем.
Годелот лишь скептически скривился, однако тетивщик, почувствовав недоверие шотландца, раздраженно щелкнул пальцами по своей потрепанной весте.
– Да не для себя я старался, Мак-Рорк. Я и на гроши прожить могу, невелика птица. Не хочешь – не верь, но и я кое-что о совести слыхал. Только вот когда на глазах мать умирает – не до Господних тут заповедей.
Кирасир промолчал и принялся ожесточенно разламывать хворост. Крыть было нечем, а где-то на дне души вдобавок зашевелилось прежде незнакомое неприятное чувство.
Он всегда незатейливо мерил других по себе. Ну а как иначе? Только вот вправе ли он, выросший под надежным крылом отца, осуждать этого мошенника, не зная и горсти его забот?
Пастор не раз пытался растолковать Годелоту значение слова «ханжество». Юнец так и эдак выворачивал звучное словечко, не понимая его смысла до конца. А сейчас слово само всплыло в памяти, и кирасир отчетливо понял – это оно и есть. То самое, чем он, будто щитом, отгораживается от несносного Пеппо, возомнив себя лучше и чище этого слепого одинокого отчаянного парня.
– Ладно, не кипятись, – промолвил он наконец, – прости, не по злобе сболтнул.
Пеппо лишь пожал плечами. Он, конечно, вовсе не собирался сознаваться, но сам прекрасно понимал, что огрызается больше по привычке. Отчего-то грубоватая прямолинейность шотландца не вызывала в нем обычного ожесточения. Скоро их пути разойдутся, но – тут Пеппо мысленно улыбнулся, – пожалуй, слово «шельмец» не такое уж обидное…
* * *
Два часа спустя отдохнувший вороной с двумя всадниками уже приближался к деревне Гуэрче. Небо выцвело от сгущавшегося зноя, дубы негромко бормотали тяжкими резными кронами, а тракт курился не оседающей пылью от часто проезжавших телег. Массивные, настежь распахнутые сельские ворота с основательными петлями и широкая утоптанная улица обличали, что в здешних краях заправляет светский зажиточный вельможа. Крепкие частоколы подворий, свежий камыш на крышах домов и хорошо кормленные волы радовали глаз – нищеты в Гуэрче не знали.
Ярмарку попутчики отыскали быстро: праздничная неделя всегда делает рыночную площадь сердцем любого местечка, а если селянам есть что продать заезжим да еще у самих найдется монета на привезенный товар – тут не грех забыть недавние склоки и отвести не избалованную радостями душу.
Но неугомонный Пеппо не дал Годелоту как следует осмотреться в шумной и живописной толчее. Прислушавшись, он негромко проговорил:
– Вон там скоморохи толпу веселят. Туда-то нам и нужно.
Годелот удивился, но его снедало любопытство: как прохвост собирается добыть денег, если и правда не воровством? А посему он безропотно оставил вороного у трактирной коновязи и направился за Пеппо на звуки лютни, бубна и сиринги.
Потешные действа, любимые народом, хотя и мало одобряемые церковью, всегда собирали на ярмарках множество зрителей. И сейчас скомороший балаган окружала верещащая толпа детворы, а пыльная площадь, где расположились музыканты, была полна танцующих.
Надо сказать, здесь стоило бы задержаться, даже если вы завсегдатай самых бонтонных городских приемов. Города живут модой и ее новинками. Швеи и вышивальщицы соревнуются в мастерстве и оригинальности. Ну а кто же пустится в тарантеллу, если один только подол бального туалета, отделанный венецианским кружевом, обошелся в половину приданого?
В деревнях же не знают модных новинок. Три-четыре раза за год из сундуков вынимаются драгоценные наряды, доставшиеся в наследство от матерей, тетушек, а порой и прабабок. Мелкий речной жемчуг и цветной бисер, кропотливые стежки вышивки на слегка выцветшем льне, узкие бархатные ленты – чей-то невиданный подарок, скорее всего к свадьбе, а еще дешевая, но такая нарядная тесьма, купленная за целых три села отсюда. Каждое платье здесь – целая история, куда более занятная, чем тот самый кружевной подол, пусть даже и в половину приданого ценой…
Пока кирасир с удовольствием озирался, ловя на себе заинтересованные взгляды юных селянок, Пеппо тронул его за плечо:
– Теперь помоги, без глаз несподручно. Погляди, есть в толпе девушки, что не танцуют?
Шотландец снова подозрительно взглянул на мошенника, но всмотрелся в толпу:
– Вон, есть одна. Худышка – я таких и не видал. Собой, правда, невзрачная, зато косы – глаз не отвести. Улыбается, но досадливо так. Тоже, наверное, танцевать хочет, а не приглашает никто.
Пеппо кивнул:
– Подскажи мне, как к ней подойти, не заплутать.
– Справа, шагах в десяти, между кузнецом и старухой. У нее колодец прямо за спиной, она аккурат в тени журавля.
Тетивщик улыбнулся и снял с шеи платок.
– Ну, попытаю удачи.
Заинтригованный Годелот смотрел, как Пеппо плотно завязал платком глаза, расправил плечи и уверенно двинулся в указанную сторону. Вот слегка замедлил шаги, и кирасир уже знал, что тетивщик принюхивается, ища в толпе кузнеца. А вот тень колодезного журавля коснулась лица, и Пеппо широко улыбнулся, безошибочно протягивая руку девице.
– Сударыня, – донесся до Годелота его голос, – не пожалуете ли танец бедному падуанцу?
Девица густо порозовела, неуверенно огляделась и спросила:
– А отчего у тебя повязка на глазах?
В ответ Пеппо со свойственной ему грацией отвесил поклон:
– Не прикрыв глаз, на солнце не глядят.
Селянка потупилась, совсем смешавшись, а потом несмело вложила пальцы в ладонь Пеппо, и тот увлек ее в вихрь развеселой гальярды.
Прошло не меньше пяти минут, когда Годелот осознал, что таращится на мошенника с бессмысленно-ошеломленным видом. Тот отплясывал в густой толпе, ведя девицу среди танцующих, и еще ни разу ни с кем не столкнулся, будто все это время прятал на шее под платком вполне зрячие глаза. Вот легко подхватил селянку за талию и ввел в круг, не сбившись с бойкого ритма, рассыпаемого бубном. И шотландец вдруг заметил, что Пеппо улыбается незнакомой ему улыбкой простой человеческой радости. А разрумянившаяся девушка, забывшая в танце недавнее смущение, уже казалась почти хорошенькой.
Но странного танцора заметил не один Годелот. Там и сям в пестрой массе образовались небольшие человеческие буруны – некоторые выбивались из ритмичной круговерти, оглядываясь на слепого плясуна и нарушая общее движение. Кто-то отходил назад поглазеть, мешал прочим, и те тоже останавливались, образуя все разраставшийся круг.
Послышался свист, хлопки, кто-то предложил пари, что мальчишка непременно споткнется. И вот уже Пеппо и девушка вдвоем танцуют на пустой площади, а со всех сторон несутся подбадривающие крики. Вдруг какой-то сомнительный шутник бросил под ноги тетивщику корзину, но тот ловко вспорхнул над препятствием, а селяне снова восторженно загомонили.
– А оборванец-то шустрый! – загрохотал подвыпивший кузнец. – Эй, парнишка! А сдюжишь еще так попрыгать? Не робей, повесели души христианские! Ежели ни разу не сплохуешь – граппой угощу! Паолина! Уйди, детка, от греха!
Пеппо усмехнулся, в развороте упал на колено, словно прося у девушки прощения, и та неохотно выпустила его ладонь, затерявшись среди публики, захваченной нежданной забавой.
А тетивщик отсалютовал кузнецу взмахом руки, и игра началась. В пыль летели крышки бочонков, шляпы, пучки хвороста. Музыканты, ожидая награды от разошедшейся толпы, старались вовсю, гальярда с лету вклинилась в тарантеллу, а Пеппо неутомимо танцевал. Десятки глаз, сотни взглядов, мириады жгучих точек жалили тело. Пот на висках и шее шипел от их ожогов, а он все танцевал, будто восточный факир на углях, пляшущий в вихре раскаленных искр, и не чувствовал, как одна из них впивается в самую плоть, будто выжигая тавро…
…Потрясенный взгляд следил за танцором из-за спин. Человек в монашеской рясе и невзрачном плаще, нелепо-черный, неуместно-строгий в этой веселой многоцветной толпе, неподвижно смотрел вперед, беззвучно шевеля губами, обметанными поверху бисеринками пота.
Там, на деревенской площади, в пронизанных солнцем клубах пыли танцевал призрак. Взлетал над землей, невесомо раскидывая руки, взмахивал спутанной черной гривой. Лицо, словно в кошмарном сне, было перечеркнуто повязкой. Лоскутьями колыхались рукава изорванной камизы. А призрак улыбался. Одиннадцать лет он таился где-то в чулане, в темном погребе, в сыром подвале. Одиннадцать лет был мертв и забыт. Одиннадцать лет взращивал свою злобу. И вот вырвался на волю и пляшет в солнечных лучах – слепая ненависть, упоенная месть.
Человек в рясе вздрогнул, брезгливо отер пот колючим рукавом и снова судорожно вскинул глаза. Что за бред. Мальчик… Просто мальчик, подмастерье. Долговязый, оборванный, пышущий диковатой отроческой силой, крепкой брагой будущего мужчины. Так что же, показалось? Привиделось после стольких лет, словно закровил давно заживший рубец?
Человека в рясе кто-то толкал, испуганно извиняясь, кто-то на миг загораживал ему танцора, кто-то свистел, кто-то хохотал. Но клирик ничего не замечал. Он лишь смотрел и смотрел, так же шевеля губами, неловко вертя в руке четки и все глубже выжигая невидимое тавро.
Последняя трель сиринги звонко отчеркнула мелодию, и Пеппо замер, вскинув руку над головой. Толпа разразилась шумным восторгом, а к запыленным башмакам полетели медные монеты. Тетивщик шутливо поклонился… и сдернул платок с глаз. Годелот невольно на миг затаил дыхание – но увидел знакомый прищур, будто от яркого солнца. Пеппо тем временем нагнулся, подбирая медяки, а шотландец заметил, что некоторые из толпы направились к танцору, и вдруг понял, что пора и ему вмешаться.
…Звяк… звяк… монеты с глухим звоном падают в пыль, одни тут же замирают, другие насмешливо откатываются. Их надо найти среди наваленного хлама, пока все те, чьи шаги уже шуршат по направлению к нему, не успели заметить, как он слепо шарит пальцами в мелком песке. Четырнадцать ударов. Два деревянных. Это о крышку бочки, он совсем недавно звонко ударил о нее подметкой. Семь упали в песок. Две, похоже, не найти, они где-то среди вязанок хвороста. Одна звякнула совсем близко. Где же? Быстрые пальцы просеяли пыль – раз, два – ага, вот чья-то брошенная шляпа, и теплый кружок меди прячется под войлочным боком.
Пеппо выпрямился, привычным прищуром скрывая неподвижность взгляда, – и тут же приблизились тяжелые шаркающие шаги, а на плечо с еще не зажившим следом плети обрушилась пудовая ладонь.
– Ну, силен! – прогрохотал добродушный бас кузнеца, обдавая Пеппо запахом чеснока и браги. – Притомился, поди! Ты откудова будешь?
Тетивщик бесхитростно улыбнулся:
– Благодарствуйте на добром слове, мессер. Мы с кузеном домой едем, в Кампано. Без еды остались, вот к вам на ярмарку и завернули.
Ладонь снова впечаталась в плечо, и Пеппо стиснул зубы. Но кузнец пророкотал:
– Негоже в светлый праздник с затянутым поясом ходить! Знатно порадовал. Тащи сюда кузена, опрокинем кружку за здоровье нашего синьора, храни его господи.
Пеппо почувствовал, как по спине пробегает мерзкая дрожь. Он ожидал лишь нескольких монет, но не предусмотрел, что с ним захотят познакомиться покороче. Разоблачение было опасно – Пеппо слишком хорошо знал, как относятся простые итальянцы к убогим, обладающим неожиданными умениями…
Но в эту минуту на второе плечо легла другая ладонь, и голос Годелота приветливо произнес:
– Вы очень добры, мессер. Как в наши края вернемся – еще похвалимся, у каких щедрых хозяев гостили.
Кузнец польщенно крякнул, и Пеппо двинулся вперед, незаметно увлекаемый ладонью кирасира.
За пирогами и граппой тетивщик успел проникнуться к Годелоту пылкой благодарностью. Сейчас, когда азарт танца отступил, в голове шумело от усталости, заныли незажившие раны, и поддерживать игру стало отчаянно трудно. Но Годелот мастерски отводил от спутника внимание дядюшки Джакопо, как представился кузнец. То восторгался деревней, то показывал ковку своего клинка, то сыпал легкомысленными полковыми шуточками, отчего крестьянин гулко хохотал, грохая кружкой о прилавок.
Пеппо, боровшийся с подступавшей дурнотой, опасался, что хлебосольный кузнец приметит его неразговорчивость и ускользающий взгляд. Но Годелот, вовремя уловивший неладное, заботливо потрепал тетивщика по плечу:
– Пеппо, не дремли. Хороша граппа, забирает, но нам ехать пора. Хлеба купим – и в дорогу. А то сам знаешь, как бы папаша твой не осерчал. – Шотландец доверительно обернулся к кузнецу. – Очень его родитель нравом крут.
Джакопо подвоха не заподозрил, отер усы и с одобрением кивнул Годелоту:
– Твоя правда, батюшку уважать надо. Да ты за кузена не тревожься, у нас граппу на совесть гонят, по-дедовски, от такой не задурнеет.
Действительно, пора было знать честь. Чтоб не вызывать новых вопросов, Пеппо поблагодарил щедрого кузнеца выразительно заплетающимся языком, а затем положил руку шотландцу на плечо и, демонстративно пошатываясь, двинулся к коновязи…
…Паолина спешила к воротам. Странного заезжего танцора нигде не было видно, но девушка надеялась, что он еще не успел покинуть деревню. Конечно, ее выходка кому-то показалась бы глуповатой, да и не к лицу приличной девице опрометью бегать за всякими незнакомыми оборванцами, но благоразумие могло и погодить. Очень уж нехорошо было на душе.
Она увидела их у самых ворот – они шли, ведя в поводу крупного вороного жеребца и о чем-то переговариваясь. Плясун устало потирал левое плечо, его спутник, по виду служивый, на ходу прилаживал седельную суму.
– Падуанец! – Девушка ускорила шаг.
Лицедей обернулся, отчего-то не поднимая глаз, улыбнулся:
– Мона Паолина, прости невежу, попрощаться запамятовал.
Селянка подошла ближе, запунцовев под вопросительным взглядом рослого кирасира. Но разговор у нее был не к нему.
– Падуанец, не осерчай, если не моего ума дело… – Она запнулась, сдвинув брови и стараясь не показывать робости. – Ненароком при
