Крысиха
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Крысиха

Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

Уте

Предисловие переводчика


«Крысиха» — один из самых мрачных и сложных романов Гюнтера Грасса. Это своего рода воззвание к человечеству, призыв задуматься о том, какими путями оно ведет себя к полному саморазрушению. В характерной для писателя гротескно-сатирической манере изложения, где фантастические элементы вырастают из реалистических наблюдений, Грасс представляет гнетущую картину мира после Большого взрыва — так в романе именуется глобальная катастрофа. Единственной выжившей в этом изменившемся до неузнаваемости мире оказывается говорящая крыса, являющаяся во сне рассказчику, в образе которого легко узнать самого автора, и ведущая с ним драматичный и довольно сумбурный диалог о причинах и последствиях произошедшего.

Этот роман занимает важное место в корпусе текстов Грасса: в нем сходятся разные линии его творчества. Читатели, знакомые с более ранними произведениями писателя, встретят здесь уже известных им персонажей. Так, на страницах романа вновь появляются Оскар Мацерат из «Жестяного барабана», теперь уже пожилой человек, занятый производством видеофильмов, и его прежний спутник по лечебнице, санитар Бруно — его фигура и здесь характеризуется тихим безумием и наблюдательностью. Не обойдется и без Анны Коляйчек, воплощающей в себе матриархальные корни и неистребимую жизненную силу кашубской бабушки Оскара: в «Крысихе» она предстает в новом, трагическом свете на фоне всеобщего упадка. Кашубское происхождение Анны, как и самого Грасса, чьи предки также были кашубами, — не просто биографическая деталь. Оно указывает на влияние кашубского фольклора, мотивы которого помогают автору раскрыть связь человека с землей и народной памятью.

Эти отсылки вплетают «Крысиху» в сложную ткань «данцигской мифологии» Грасса, где соединяются судьбы разных людей, история и вымысел. В его произведениях Данциг (ныне Гданьск) становится символической ареной для осмысления немецко-польских отношений, трагедий XX века, включая нацистские преступления и Вторую мировую войну, а также тем памяти, вины и идентичности. Однако если в «Жестяном барабане» родной город писателя служил пространством для исследования прошлого и истоков нацизма через восприятие Оскара, то в «Крысихе» отголоски этого прошлого служат фоном, на котором разворачивается апокалипсис.

Роман также соотносится с другим монументальным произведением Грасса — «Палтусом» (Der Butt, 1977). Если «Палтус» предлагал масштабное, хотя и неоднозначное повествование об истории человечества через призму отношений полов и культуры еды, критически исследуя структуры патриархата, то «Крысиха» доводит эту критику до финальных выводов. Следует отметить, что в русском переводе название романа Der Butt передается как «Палтус», а не «Камбала» (возможны оба варианта), то есть сохраняется мужской род немецкого существительного. Грасс сознательно наделил этот образ-символ мужским началом, противопоставляя его женским фигурам романа, и сохранение гендерной характеристики важно для понимания авторского замысла. В «Палтусе» говорящая рыба, символ мужского начала и исторического доминирования, вела продолжительный спор с женщинами, стремившимися переосмыслить историю. Патриархальная система, построенная на подавлении, эксплуатации природы и конфликтах, представала как одна из движущих сил истории. В «Крысихе» же мы видим итог такого «прогресса»: мир сталкивается с последствиями действия тех сил, что подробно исследовались в «Палтусе». Стремление к господству и контролю, ассоциируемое с патриархальными структурами, и его возможное разрушительное воздействие на природу и общество показаны здесь с большой силой. В сбивчивых словах крысихи содержится критическая оценка пройденного человечеством пути, который из-за безграничных людских амбиций и веры в собственное всемогущество завершается катастрофой.

Этот роман не предложит вам утешительных иллюзий, но заставит глубоко задуматься. Его многослойный мир требует вдумчивого погружения, готовности услышать неудобную правду о мифах, связанных с прогрессом, и той цене, которую мы платим за разрыв с природой. Голос крысихи, звучащий будто из руин будущего, взывает к нашей общей ответственности, поэтому чтение этой книги — не просто знакомство с текстом Грасса, но и призыв к серьезной внутренней работе. Роман намеренно оставляет читателя с нерешенными вопросами, и в этом его особая ценность: он будит мысль, не позволяет успокаиваться и напоминает о хрупкости всего, что нам дорого.

Юлия Полещук


ПЕРВАЯ ГЛАВА, в которой исполняется желание, в Ноевом ковчеге не находится места крысам, от людей остается лишь мусор, название корабля часто меняется, динозавры вымирают, появляется старый знакомый, приходит открытка с приглашением отправиться в Польшу, практикуется хождение на двух ногах, а вязальные спицы энергично стучат.


На Рождество я попросил подарить мне крысу в надежде найти вдохновляющие слова для стихотворения о воспитании человеческого рода. На самом деле мне хотелось написать о море, о моей балтийской луже; но желание обзавестись животным победило. Оно было исполнено. Под рождественской елкой я, к своему удивлению, обнаружил крысу.

Не отодвинутая в сторону, нет, прикрытая еловыми ветками, гармонирующая с низко висящими елочными украшениями, вместо яслей со знакомыми персонажами там нашла себе место проволочная клетка, скорее длинная, чем широкая; ее решетка была выкрашена в белый, а внутри находились деревянный домик, бутылочка для кормления и кормушка. Подарок занял свое место как нечто само собой разумеющееся, как будто не существовало никаких предубеждений, как будто этот рождественский подарок был естественным: крыса под елкой.

Лишь умеренное любопытство, когда зашелестела бумага. Крыса суетливо шуршала на подстилке из кудрявой стружки. Когда она после короткого прыжка затихла на крыше домика, золотистый шар отразил игру ее усиков. С самого начала поражало, насколько гол ее длинный хвост и что у нее пять пальцев, как у человека.

Чистоплотное животное. Тут и там: совсем немного крысиного помета длиной с ноготь мизинца. Запах Сочельника, изготовленный по старинному рецепту — в него входили свечной воск, аромат хвои, немного смущения и медовый пряник, — заглушал неприятные запахи зверушки, купленной у заводчика змей в Гиссене, который разводил крыс на корм для змей.

Несомненно, удивили и другие подарки: полезные и ненужные, расставленные слева и справа. Дарить подарки становится все сложнее и сложнее. У кого еще осталось для них свободное место? О, какое несчастье — не знать, чего еще пожелать. Все сбылось. Чего нам не хватает, говорим мы, так это недостатка, мы словно бы хотим сделать его предметом нашего желания. И продолжаем немилосердно дарить подарки. Никто больше не знает, что, когда и по чьему благоволению ему досталось. Я был сытым и нуждающимся, когда на вопрос о моих пожеланиях ответил, что хочу на Рождество крысу.

Конечно, меня подняли на смех. Вопросы не заставили себя ждать: в твоем возрасте? Это необходимо? Только потому, что сейчас такая мода? Почему не ворону? Или как в прошлом году: стеклянную посуду ручной работы? Ладно, желание есть желание.

Это должна быть самка. Но, пожалуйста, не белая с красными глазами, никаких лабораторных крыс, вроде тех, которые используются в компаниях Schering и Bayer-Leverkusen.

Но будет ли серо-коричневая крыса, вульгарно называемая канализационной, в наличии и доступна для покупки?

В зоомагазинах обычно продают грызунов, у которых нет дурной репутации, которые не вошли в поговорки и о которых не написано ничего плохого.

Лишь незадолго до четвертого воскресенья Адвента пришли новости из Гиссена. Сын торговки домашними животными с традиционным ассортиментом ехал на север через Итцехо к своей невесте и любезно доставил желаемый экземпляр; клетка вполне подошла бы для золотистого хомячка.

Я почти забыл о своем желании, когда в канун Рождества, к своему удивлению, обнаружил самку крысы в ее клетке. Я заговорил с ней, глупо. Позже были распакованы подаренные грампластинки. Помазок для бритья вызвал смех. Немало книг, в том числе об острове Узедом. Дети довольны. Щелканье орехов, оберточная бумага убрана. Алые и цинково-зеленые ленточки, концы которых должны быть закручены, решили сохранить — только ничего не выбрасывайте! — в свернутом виде для повторного использования.

Тапочки на подкладке. И еще это, и то. И подарок, который я завернул в папиросную бумагу для любимой, подарившей мне крысу: раскрашенная вручную карта с изображением Винеты, затонувшего города у побережья Померании. Несмотря на пятно плесени и надрыв сбоку — красивая гравюра.

Сгорающие до конца свечи, сплоченный семейный круг, с трудом переносимая атмосфера, торжественный ужин. На следующий день первые гости называли крысу милой.


Моя рождественская крыса. Как еще мне ее называть. В тонких розовых пальчиках она держит очищенные орехи, миндаль или специальный корм. Оберегая поначалу кончики моих пальцев, я принимаюсь ее баловать: изюмом, кусочками сыра, яичным желтком.

Она садится рядом со мной. Ее усики чувствуют меня. Она играет с моими страхами, которые ей удобны. Поэтому я говорю, чтобы противостоять им. Пока еще планы, в которых крысы не учитываются, как будто что-либо в будущем может происходить без них, как будто, едва море осмеливается на небольшие волны, лес погибает из-за людей или, быть может, горбатый человечек отправляется в путешествие, крысы может не быть.

В последнее время она мне снится: школьное барахло, неудовлетворенность плоти, все, что подсовывает сон, — события, в которые я замешан по пробуждении; мои сны наяву, мои ночные грезы — отмеченный ею участок. Нет путаницы, в которую бы она не привнесла свой голохвостый облик. Она везде оставила пахучие метки. То, что я выдвигаю — ложь величиной со шкаф, двойное дно, — она прогрызает. Ее непрерывная работа зубов, ее всезнайство. Теперь говорю не я, она убеждает меня.

Конец! говорит она. Когда-то вы были. Вы были, запомнились как заблуждение. Вы больше никогда не будете назначать даты. Все перспективы аннулированы. Вы обосрались. И притом полностью. Давно пора!

В будущем только крысы. Поначалу немного, поскольку почти все живое погибло, но крыса уже повествовательно размножается, сообщая о нашем конце. Иногда она пищит с сожалением, словно хочет научить крысят оплакивать нас, иногда глумится на крысином языке, как будто ненависть к нам никуда не делась: пропали вы, пропали!

Но я возражаю: Нет, крысиха, нет! Нас все еще много. В новостях вовремя сообщают о наших деяниях. Мы стряпаем планы, которые сулят успех. По меньшей мере в среднесрочной перспективе мы все еще будем тут. Даже тот горбатый человечек, который вновь хочет вмешаться в разговор, сказал недавно, когда я хотел спуститься по лестнице в погреб, чтобы проверить состояние зимних яблок: Может быть, с людьми все кончено, но в итоге только нам решать, когда прикрыть лавочку.

Истории крысы! Как много она знает. Крысы существуют не только в более теплых климатических поясах, но даже в иглу эскимосов. Крысам удалось вместе со ссыльными заселить Сибирь. В компании полярных исследователей корабельные крысы открыли Арктику и Антарктику. Никакая глушь не была для них чересчур негостеприимной. Они шли за караванами по пустыне Гоби. Вслед за благочестивыми паломниками они отправлялись в Мекку и Иерусалим. Видели, как крысы бродят бок о бок с народами-переселенцами. С готами они двинулись к Черному морю, с Александром — в Индию, с Ганнибалом — через Альпы, преданные вандалам — в Рим. С войском Наполеона — в Москву и обратно. Также крысы пробежали, не замочив ног, через Красное море вместе с Моисеем и народом Израиля, чтобы в пустыне Син отведать манны небесной; отбросов с самого начала было достаточно.

Вот как много знает моя крысиха. Она кричит, и гулко разносится: В начале был запрет! Ибо когда Бог человеческий громыхал: Я наведу на землю потоп водный, чтоб истребить всякую плоть, в которой есть дух жизни [1], нам категорически запретили подниматься на борт. Для нас не было входа, когда Ной превратил свой ковчег в зоопарк, хотя его вечно карающий Бог, благодаря которому он обрел благодать, ясно указал свыше: И всякого скота чистого возьми по семи, мужеского пола и женского, а из скота нечистого по два, мужеского пола и женского; ибо чрез семь дней Я буду изливать дождь на землю сорок дней и сорок ночей; и истреблю все существующее, что Я создал, с лица земли. Я раскаялся, что создал их.

И Ной сделал то, что повелел ему его Бог, и взял птиц по роду их, и скотов по роду их, и всех пресмыкающихся по земле по роду их; из-за нашей природы он не хотел брать на свою посудину лишь одну пару — крыса и крысиху. Чистые или нечистые, мы не были для него ни тем, ни другим. Столь рано укоренились предрассудки. С самого начала ненависть и желание увидеть истребленными тех, от чьего вида спирает дух и подступает рвота. Врожденное отвращение человека к нашему роду помешало Ною последовать строгому слову Господа. Он отрицал нас, вычеркнул из своего списка всего, что имеет дыхание.

Тараканов и пауков-крестовиков, извивающегося червя, даже вошь и бородавчатую жабу, переливчатых навозных мух взял он по паре на свой ковчег, но не нас. Мы должны были погибнуть, как и остальное многолюдное развращенное человечество, о котором Всемогущий, этот вечно мстительный Бог, хулящий свою собственную халтуру, сказал в заключение: Велико развращение человеков на земле, и все мысли и помышления сердца их были зло во всякое время.

После чего он вызвал дождь, ливший сорок дней и ночей, пока все не покрылось водой, которая несла ковчег с его содержимым. Но когда потоп отступил и из воды показались первые горные вершины, следом за выпущенным вороном вернулся голубь, о котором сказано: Он возвратился к нему в вечернее время, и вот, свежий масличный лист во рту у него. Не с одной только зеленью прилетел голубь к Ною, но и с поразительной вестью: он увидел там, где ничего больше не ползало и не летало, крысиный помет, свежий крысиный помет.

Тогда рассмеялся Бог, утомленный своей халтурой, потому что наша живучесть пересилила непослушание Ноя. Он молвил, как обычно, свыше: Отныне крыс и крысиха должны быть спутниками человеков на земле и разносчиками всех обещанных бедствий…

Он предсказал еще многое сверх написанного, наслал на нас чуму и, как и подобает Всемогущему, обманным путем еще больше упрочил свое всемогущество. Он лично избавил нас от потопа. Пара нечистого рода была в безопасности на руке Господа. На божественной руке выпущенный Ноем голубь увидел свежий крысиный помет. Его лапе мы обязаны своим многочисленным потомством, потому что на ладони Бога мы родили девять детенышей, и пока вода стояла на земле сто пятьдесят дней, выводок разросся в крысиное племя; так просторна рука всемогущего Бога.

После этой речи Ной упрямо молчал и, привыкши к этому с юности, думал о зле. Но когда ковчег нашел пристанище на горе Арарат, пустынная местность вокруг уже была захвачена нами; ибо не в руке Бога, а в подземных ходах, набив их взрослыми особями и создав в гнездовых камерах спасительные пузырьки воздуха, были мы, живучий род крыс, избежавший потопа. Мы, длиннохвостые! Мы, с чувствительными усиками! Мы, с отрастающими зубами! Мы, примечания к человеку, ширящийся комментарий к нему. Мы, несокрушимые!

Вскоре мы заселили посудину Ноя. Никакие предосторожности не помогли: его пища была и нашей. Мы множились куда быстрее, нежели люди вокруг Ноя и избранное им зверье. Человеческий род так и не избавился от нас.

Тогда сказал Ной, притворяясь смиренным перед своим Богом и вместе с тем становясь на его место: Мое сердце ожесточилось, ибо я пренебрег словом Господним. Но по воле Всевышнего крыса выжила на земле вместе с нами. Да будет она проклята, роясь в тени нашей, где лежат отходы.

Это сбылось, сказала крысиха, которая мне снится. Где бы ни был человек, в любом месте, которое он покидал, оставался мусор. Даже когда он искал последнюю истину и шел по пятам за своим Богом, он производил мусор. Его всегда можно было опознать по мусору, хранившемуся слой за слоем, как только его раскапывали, потому что отходы человека долговечнее, чем он сам. Его переживет только мусор!


Ее голый хвост лежит то так, то эдак. Ах, как она выросла, моя милая рождественская крыса. Суетливо вперед-назад, затем снова неподвижна, за исключением дрожащих усиков, она захватывает все мои сны. Иногда она просто болтает, как будто о мире и его мелочах нужно забалтываться на крысином языке, шушукаясь на нем и передавая множество сплетен, затем она снова поучительно пищит, принимая меня в школу, читая мне привычные крысиные исторические лекции; наконец, она начинает говорить категорично, как если бы она съела Библию Лютера, великих и малых пророков, Притчи Соломона, Плач Иеремии, равно как и апокрифы, пение мужчин в огненной пещи, все псалмы и печать за печатью из Откровения Иоанна.

Воистину, вас больше нет! слышу я, как она возвещает. Как некогда мертвый Христос с вершины мироздания [2], крысиха звучно говорит с горы мусора: Ничто не говорило бы о вас, не будь нас. То, что осталось от человеческого рода, мы перечисляем в память о нем. Заваленные мусором, простираются равнины, пляжный мусор, долины, в которых скапливается мусор. Синтетическая масса странствует в хлопьях, тюбики, забывшие о своем кетчупе, не гниют. Обувь, сделанная не из кожи и не из соломы, самостоятельно бежит по песку, собирается в замусоренных вымоинах, где уже ждут перчатки моряков и забавные игрушки для купания в виде зверят. Все это беспрестанно говорит о вас. Вы и ваши истории запаяны в прозрачную пленку, запечатаны в пластиковые пакеты, залиты синтетической смолой, в микросхемах и коннекторах вы: некогда существовавший человеческий род.

Что еще осталось помимо этого: по вашим трассам катится, дребезжа, железный лом. Нет бумаги, чтобы ее сожрать, но драный брезент болтается на столбах, на стальных балках. Застывшая пена. Словно живое, трясется желе в лепешках. Повсюду гниют орды пустых канистр. Освободившиеся в пути от кассет видеопленки: Бунт на Кейне, Доктор Живаго, Дональд Дак, Ровно в полдень и Золотая лихорадка… То, что, развлекая вас или трогая до слез, было жизнью в двигающихся картинках.

Ах, ваши автомобильные свалки там, где прежде можно было жить. Контейнеры и прочие товары массового производства. Ящики, которые вы называли сейфами и несгораемыми шкафами, стоят раскрытые нараспашку: каждый секрет выблеван. Мы всё знаем, всё! А то, что вы хранили в протекающих бочках, забыли или неверно списали в расход, найдем мы, ваши тысячи тысяч ядовитых свалок: места, которые мы огораживаем, оставляя предостерегающие — предостерегающие нас, потому что остались только мы, — пахучие метки.

Надо признать: даже ваш мусор значителен! И мы часто изумляемся, когда бури вместе с сияющей пылью несут громоздкие детали издалека через холмы на равнины. Гляди, вот парит кровля из стекловолокна! Таким мы помним высоко забравшегося человека: все выше и выше, все круче и круче вздымается выдуманное… Гляди, как рухнул его скомканный прогресс!

И я видел то, что мне снилось, видел, как трясутся видеопленки в пути, видел катящийся железный лом, полиэтиленовую пленку, несомую бурей, видел яд, сочащийся из бочек; и я видел ее, провозглашающую с горы мусора, что человека больше нет. Это, кричала она, ваше наследие!

Нет, крысиха, нет! кричал я. Мы все еще деятельны! В будущем назначены встречи, в налоговой инспекции, у стоматолога, например. Заранее забронированы отпускные билеты. Завтра среда, а послезавтра… Также на моем пути стоит горбатый человечек, который говорит: Должно быть записано то и это, чтобы наш конец, наступи он, был бы заранее продуман.


Мое море, что тянется к востоку
и к северу, где Хапаранда лежит.
Балтийская лужа.
Что еще исходило от ветреного острова Готланд.
Как водоросли отнимали воздух у сельди,
и у макрели, и у саргана.


То, что я хочу рассказать, могло бы,
потому что я словами хочу отсрочить конец,
начаться с медуз, которых все больше, все больше,
необозримо становится больше,
пока море, мое море,
не станет одной-единственной медузой.


Или я выпущу героев из детских книжек,
русского адмирала, шведа, Дёница и кого еще,
пока не наполнится берег обломками —
досками, судовыми журналами,
списками провизии —
и все катастрофы не будут помянуты.


Но когда в Вербное воскресенье огонь с небес
на город Любек и его церкви пал,
внутренняя штукатурка кирпичных стен горела;
высоко на леса должен теперь Мальскат, художник,
снова подняться, чтобы готика у нас
не закончилась.


Или можно рассказать, потому что не могу отказать себе
в этой красоте, об органистке из Грайфсвальда,
с ее «р», которое к берегу, как галька, прикатилось.
Она пережила, точно сосчитав,
одиннадцать священников и всегда
оставалась верна cantus firmus.


Теперь ее имя как у дочери Вицлава.
Теперь Дамрока молчит о том,
что ей поведал палтус.
Теперь она, сидя на органной скамье, смеется
над своими одиннадцатью священниками: первый, этот чудак,
родом из Саксонии…


Я приглашаю вас: ведь сто семь лет
исполняется Анне Коляйчек из Бисcау близ Фирека,
что находится у Матарни.
Отметить ее день рождения студнем, грибами и пирогом
съезжаются все, ведь далеко
разрослась кашубская трава.


Те, что из-за океана: из Чикаго они приезжают.
Австралийцы выбирают самый длинный путь.
У кого на западе дела идут лучше, тот приезжает,
чтобы показать тем,
кто остался в Рамкау, Картузах, Кокошках,
насколько лучше в немецкой марке.


Пять человек с судоверфи имени Ленина — делегация.
Священники в черных рясах принесут благословение церкви.
Не только государственная почта,
но и Польша как государство будет представлена.
С шофером и подарками
приедет и наш господин Мацерат.


Но конец! Когда же будет конец?
Винета! Где же Винета?
Уверенно они бороздили моря, но между тем
женщины были заняты своим делом.
Только бутылки с посланием,
которые намекали на их курс.


Надежды больше нет.
Ведь с лесами,
так написано,
исчезнут и сказки.
Галстуки, обрезанные коротко под узлом.
Наконец, оставив позади Ничто, мужчины отступят.


Но когда море показало женщинам Винету,
было уже поздно. Дамрока угасла,
и Анна Коляйчек сказала: «Ну вот и все».
Ах, что же будет, когда ничего не будет?
И тогда мне приснилась крысиха, и я написал:
Новая Ильзебилль выходит на сушу крысой.


Когда «Дору», стальной эверс [3] с деревянной палубой, заказали в октябре девяносто девятого судостроителю Густаву Юнге и в марте 1900 года спустили на воду на Вевельсфлетской верфи, судовладелец Рихард Никельс не догадывался, какая участь предстоит его альстеровскому эверсу, спроектированному с расчетом на граскеллеровский шлюз в Гамбурге, тем более что новый век, громко объявленный и неуклюжий, вышел на свет с набитыми карманами, словно хотел купить себе весь мир.

Судно было восемнадцать метров в длину и четыре целых и семь десятых — в ширину. Тоннаж «Доры» составлял тридцать восемь целых и пять десятых брутто-регистровых тонн, грузоподъемность исчислялась семьюдесятью тоннами, но заявлялись шестьдесят пять. Баржа, пригодная для перевозки зерна и скота, строительных лесоматериалов и кирпичей.

Капитан Никельс ходил с грузом не только по Эльбе, Стёру и Осте, но также плавал через немецкие и датские порты вплоть до Ютландии и Померании. При хорошем ветре его баржа шла со скоростью четыре узла.

В 1912 году «Дора» была продана капитану Иоганну Генриху Юнгклаусу, который провел эверс, не повредив его, через Первую мировую войну и в двадцать восьмом году, во времена рентной марки [4], установил на нем калоризаторный двигатель мощностью восемнадцать лошадиных сил. Теперь Краутсанд, а не Вевельсфлет, значился на корме как порт приписки: белыми буквами на черном фоне. Все изменилось, когда Юнгклаус продал свой грузовой эверс капитану Паулю Зенцу из Каммина на Дивенове, небольшого городка в Померании, который сегодня называется Камень.

Там «Дора» привлекала внимание. Померанские моряки каботажного плавания пренебрежительно называли плоскодонное судно, когда оно проплывало через Грайфсвальдер-Бодден, бокоходом. По-прежнему в качестве груза зерно, поздняя капуста для зимнего хранения, скот на убой, а также строительные лесоматериалы, кирпичи, голландская черепица, цемент; до Второй мировой войны многое было построено: казармы, барачные лагеря. Но владельца «Доры» теперь звали Отто Штёвасе, а портом приписки на корме значился Волин; так называется город и остров, который расположен у побережья Померании, как и остров Узедом.

Когда с января по май сорок пятого года большие и малые суда, перегруженные штатскими и солдатами, курсировали по Балтийскому морю — однако не все корабли добирались до портов Любека, Киля, Копенгагена, спасительного Запада, — «Дора» также незадолго до того, как советская 2-я ударная армия пробилась к Балтийскому морю, перевозила беженцев из Данцига (Западной Пруссии), чтобы доставить их в Штральзунд. Это было тогда, когда затонул «Густлофф». Это было тогда, когда в бухте у Нойштадта сгорел «Кап Аркона». Это было тогда, когда повсюду, даже у нейтрального побережья Швеции, волны приносили неисчислимое количество трупов; все выжившие верили, что спаслись, и потому прозвали конец, как будто прежде ничего не происходило, нулевым часом.

Десять лет спустя, когда повсюду воцарился вооруженный мир, новым владельцем по-прежнему длинного и широкого эверса, оснащенного дизельным двигателем Brons мощностью тридцать шесть лошадиных сил, стала фирма Koldewitz с острова Рюген, сменившая название «Дора» на «Ильзебилль», вероятно, с намеком на нижненемецкую сказку, текст которой был записан дословно, когда сказки собирали по всей Германии, в том числе и на острове Рюген.

Названная в честь жены рыбака, которая требовала от говорящего палтуса все больше и больше, пока в конце концов не изъявила желание стать Богом, «Ильзебилль» еще долго служила грузовым судном в Боддене, в Пенемюнде и Ахтервассере, пока в конце шестидесятых годов, в течение которых все еще царил вооруженный мир, ее не захотели разобрать на лом и затопить в порту Варте у Узедома в качестве основания волнореза. Стальной корпус, на корме которого как порт приписки в последний раз значился город Вольгаст, должен был быть затоплен.

Этого не произошло, потому что на богатом Западе, которому проигранная война принесла удачу, нашлась покупательница, происходившая из Грайфсвальда, которая окольными путями перебралась в Любек, но по-прежнему оставалась зацикленной на барахле из Передней Померании, родом из Рюгена, из Узедома или, как эверс со стальной мачтой и деревянным полом, очутившемся здесь; на самом деле она искала одну из ставших редкими померанских рыбацких лодок.

В конце длительных переговоров покупательница, благодаря своему происхождению привыкшая проявлять настойчивость, выиграла торги, поскольку последний судовладелец, Германская Демократическая Республика, была жадной до твердых западных денег; перегон грузового судна обошелся дороже, чем его покупка.

Долгое время «Дора», сменившая имя на «Ильзебилль», простояла в Травемюнде. Черные — корпус и грот-мачта, сине-белые — рулевая рубка и остальные надстройки. В длинные выходные и во время отпуска новая владелица судна, которую я буду называть Дамрока, потому что она дорога мне, чистила, ремонтировала и красила свой корабль, пока, хотя по профессии она органистка и с юности посвятила руки и ноги служению Богу и Баху, в конце семидесятых не получила лицензию на управление судном и патент на каботажное плавание. Оставив позади орган, церковь и священников, она освободилась от музыкальной барщины и отныне будет зваться капитаншей Дамрокой, пускай даже она больше жила на своем корабле, чем плавала на нем: задумчиво стояла без дела на палубе, словно приросшая к ней, со своим вечно полупустым кофейником.

Лишь в начале восьмидесятых Дамрока придумала план, который, после пробных плаваний в Любекскую бухту и Данию, должен был осуществиться в конце мая этого года, года Крысы по китайскому календарю.

Построенный в 1900 году бизань-эверс, несколько раз менявший владельцев и порты приписки, лишился бизань-мачты, но после последней реконструкции приобрел мощный дизельный двигатель; корабль, который отныне отзывается на имя «Новая Ильзебилль», как будто он должен осуществить какую-то программу, и вскоре будет укомплектован экипажем из женщин, был переоборудован в порту Травемюнде из грузового эверса в исследовательское судно. В его носовой части узкое спальное помещение для женского экипажа отгорожено дощатой перегородкой. В самом носу выгородили шкаф для вещмешков, книг, принадлежностей для вязания и мелочей первой помощи. В середине корабля грузовой отсек с длинным рабочим столом в будущем должен служить для исследований. Над машинным отделением с новым двигателем мощностью сто восемьдесят лошадиных сил рулевая рубка — деревянная беседка с окнами во все стороны — была расширена к корме и теперь включает в себя небольшую кухню: скорее каморка, нежели камбуз.

Пять женщин — перенаселенность: на борту тесно и не так уж уютно. Все целесообразно: стол для исследований также должен быть и обеденным. «Новая Ильзебилль» будет курсировать по прибрежным водам Западной Германии, Дании, Швеции и — если будет получено разрешение — ГДР. Задача поставлена: выборочно измерить плотность распределения медуз в западной части Балтийского моря, поскольку медузофикация Балтийского моря увеличивается не только статистически. Купальный туризм страдает. Кроме того, ушастые аурелии, живущие за счет поедания планктона и мальков сельди, наносят ущерб рыболовству. Поэтому Институт морских исследований со штаб-квартирой в Киле заключил договор на выполнение научно-исследовательской работы. Конечно, средств, как всегда, в обрез. Конечно, нужно исследовать не причину медузофикации, а лишь колебание популяции. Конечно, уже сейчас известно, что результаты обследований будут скверными.

Это говорят женщины на борту корабля, все они могут быть смешливыми, насмешливыми, острыми на язык и в случае крайней необходимости язвительно-едкими; они уже не первой юности, с волосами, тронутыми сединой. Сразу по отправлении — волнорез по левому борту, заполненный машущими туристами, — носовая волна разделяет густое облако медуз, которое, взбалтываемое, вновь смыкается за кормой.

Для этого плавания пять женщин, как я того желал, прошли обучение. Они умеют завязывать узлы и ставить паруса. Им легко дается крепление троса на утке, укладывание троса в бухту. Они могут читать разметку фарватера более или менее хорошо. Они держат курс как заправские моряки. Капитанша Дамрока вставила свой патент в рамку под стекло и повесила в рулевой рубке. Никаких других картинок, которые можно было бы счесть украшательством, вместо этого — новый эхолот Atlas в придачу к старому компасу и метеорологическим приборам.

Хотя известно, что Балтийское море заросло водорослями, как сорняками, покрылось старческими водорослевыми бородами, перенаселено медузами, кроме того, в воде содержится ртуть, свинец и что там еще, необходимо исследовать, где их больше или меньше, где их пока еще нет, где оно особенно сильно заросло сорняками, поросло бородами, перенаселилось, несмотря на все вредные вещества, результат действия которых проявился где-то в другом месте. Поэтому исследовательское судно было оснащено измерительными приборами, один из которых называется «измерительная акула» и шутливо зовется «счетчиком медуз». Кроме того, необходимо измерить, взвесить, определить наличие планктона и мальков сельди, а также всего остального, чем питается медуза. Одна из женщин обучалась океанографии. Она знает все устаревшие данные измерений и биомассу западной части Балтийского моря с точностью до того, что следует после запятой. На этих страницах отныне она будет зваться океанографшей. При слабом северо-западном ветре исследовательский эверс ложится на курс. Спокойные, как море, и уверенные в своих знаниях женщины занимаются своим морским делом. Постепенно, потому что я так хочу, они привыкают называть друг друга по роду деятельности и кричат: «Эй, машинистша!» или «Куда делась океанографша?» Лишь самую старшую из женщин я прозвал не кокшей, а старухой, хотя она и занимается готовкой.

Пока еще нет необходимости выпускать измерительную акулу. Остается время для историй. В трех милях от морских курортов гольштейнского побережья капитанша рассказывает штурманше о древних временах, когда в течение семнадцати лет она была верна своему приходу и пережила, одного за другим, одиннадцать священников. Например, проповедь первого — «Это был такой чудак, родом из Саксонии», — которая всегда была слишком длинной, она прерывала хоралом «Довольно». Но поскольку штурманша улыбалась лишь внутренне и по своей сути оставалась унылой, Дамрока сокращает эту историю и позволяет первому из своих одиннадцати священников почить после внезапного падения с хоров, где стоял орган: «Тогда их стало только десять…»


Нет, говорит крысиха, которая мне снится, мы по горло сыты такими небылицами. Это было когда-то и было давным-давно. Все, что написано черным по белому. Испражнения ума и церковная латынь. Наш брат от этого толстый, прогрызся к учености. Эти покрытые пятнами плесени пергаменты, обернутые в кожу фолианты, нашпигованные листками собрания сочинений и слишком умные энциклопедии. От Д’Аламбера до Дидро нам известно все: святая эпоха Просвещения и последовавшее за ней отвращение к познанию. Все выделения человеческого разума.

Еще раньше, уже во времена Августина, мы были обкормлены. От Санкт-Галлена до Уппсалы: любая монастырская библиотека делала нас более осведомленными. Что бы ни означали слова «библиотечная крыса», мы начитанны, в голодные времена откормились цитатами, мы знаем всю художественную и научную литературу, мы накормлены вволю досократиками и софистами. Сыты схоластами! Их сложные предложения с придаточными, которые мы сокращали и сокращали, всегда хорошо нами усваивались. Примечания, какой лакомый гарнир! Для нас, просвещенных изначала, труды и трактаты, экскурсы и тезисы были всезнайски развлекательны.

Ах, ваш мыслительный пот и поток чернил! Сколько бумаги было зачернено, чтобы поспособствовать воспитанию человеческого рода. Памфлеты и манифесты. Слова напложены, а слоги выкусаны. Стихотворные стопы посчитаны, а смыслы истолкованы. Так много всезнайства. Для людей не существовало ничего однозначного. Каждому слову противопоставлено семь. Их споры, круглая ли земля и действительно ли хлеб — тело Господне, звучавшие с каждой церковной кафедры. Особенно мы любили их богословские распри. Библию в самом деле можно было читать по-разному.

И крысиха, которая ничего не хотела слышать о Дамроке и ее священниках, рассказала, что запомнилось ей со времен религиозной чрезмерности, до Лютера и после него: перебранки монахов, ссоры теологов. И всегда дело было в истинном слове. Конечно, вскоре вновь зашла речь о Ное; она протолкнула в мой сон трехъярусный ковчег, какой требовал Бог.

Да! кричала она, он должен был принять нас на свою посудину из пихтового дерева. В Бытии ничего не было написано о: Крысы прочь! Даже зме́ю, о котором написано, что он проклят пред всеми скотами и пред всеми зверями полевыми, было позволено войти в деревянную посудину парой — змеем и змеей. Почему не нам? Это было жульничество! Мы протестовали, снова и снова.

После этого я должен был рассматривать в сновидчески-праведных расплывчатых образах, как Ной повелел ввести семь пар скота чистого и одну пару из скота нечистого по трапу на многоярусный ковчег. Словно директор цирка, он наслаждался своим зверинцем. Ни один вид не пропал. Все топало, шло рысью, скакало, семенило, шныряло, ползало, порхало, кралось, извивалось, не забыты дождевой червь и его червиха. Попарно нашли прибежище: верблюд и слон, тигр и газель, аист и сова, муравей и улитка. А после пар собак и кошек, лис и медведей — множество грызунов: соня-полчок и мыши, разумеется, лесные, полевые, песчанки и тушканчики. Но всякий раз, когда крыс и крысиха хотели стать в ряд, чтобы тоже искать убежища, звучало: Прочь! Убирайтесь отсюда! Воспрещено!

Это кричал не Ной. Тот под воротами посудины, безмолвно скривившись, вел список явившихся: глиняные таблички, на которых он высекал символы. Это кричали его сыновья Сим, Хам и Иафет, трое здоровяков, которым позже, согласно указанию свыше, было наказано: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю… Они кричали: Убирайтесь! Или: Крысам вход воспрещен! Они поступали согласно слову отца. Жалко было смотреть на библейскую пару крыс, которых выковыривали палками из спутанной шерсти длинношерстных овец, из-под брюха бегемота, сгоняли с трапа побоями. Высмеянные обезьянами и свиньями, они наконец сдались.

И если бы, сказала крысиха, пока ковчег на глазах заполнялся, рука Бога не подняла нас, нет, еще точнее: если бы мы не зарылись, битком набив наши глубокие ходы и превратив гнездовые камеры в спасительные пузыри воздуха, — нас бы сегодня не существовало. Не нашлось бы никого достойного упоминания, кому удалось бы пережить человеческий род.

Мы всегда были тут. Во всяком случае, мы существовали под конец мелового периода, когда никаким человеком еще не пахло. Это было, когда здесь и в других местах динозавры и подобные им монстры обгладывали хвощовые и папоротниковые леса. Глупые хладнокровные животные, откладывавшие до смешного крупные яйца, из которых вылуплялись новые безобразные монстры и вырастали гигантскими, пока нам не надоел этот гигантизм природы и мы — меньшие, чем в наши дни, сравнимые разве что с галапагосской крысой — не разгрызли их огромные яйца. Тупые и окоченевшие в ночном холоде ящеры стояли там беспомощные, не способные к самозащите. Они, капризы природы, которая часто пребывает в дурном настроении, должны были смотреть из сравнительно небольших, полузабытых при акте сотворения мира голов, как мы, теплокровные с начала времен, мы, первые живородящие млекопитающие, мы, с беспрерывно растущими зубами, мы, подвижные крысы, грызли до дыр их огромные яйца, столь твердая и толстая скорлупа которых стремилась удержать содержимое. Только-только отложенные, еще не высиженные, их благодатные яйца должны были мириться с дыркой за дыркой, чтобы их содержимое, вытекая, делало нас радостными и сытыми.

Бедные динозавры! насмехалась крысиха, обнажая свои беспрерывно растущие резцы. Она перечисляла: брахиозавр и диплодок, два монстра весом до восьмидесяти тонн, чешуйчатые зауроподы и бронированные тероподы, к которым принадлежал тираннозавр, хищный монстр длиной пятнадцать метров, птиценогие ящеры и рогатые торозавры; чудовища, которые предстали передо мной во сне словно наяву. Вместе с ними амфибии и летающие ящеры.

Господи, закричал я, одно чудовище сквернее другого!

Крысиха сказала: Их конец был близок. Потеряв свои гигантские яйца и лишившись будущих малышей-монстров, динозавры поплелись в болота, чтобы безропотно и внешне неповрежденными завязнуть в них. Поэтому позже человек в своем неутомимом разведывательном любопытстве нашел их столь аккуратно сложенные друг подле друга скелеты, после чего построил просторные музеи. Соединенные кость к кости, ящеры были выставлены на всеобщее обозрение, каждый экземпляр заполнял целый зал. Хотя нашли также достопримечательные гигантские яйца с отметинами наших зубов на скорлупе, однако никто, ни один исследователь позднего мелового периода, ни один первосвященник эволюционной теории не захотел подтвердить наше достижение. Говорилось, что динозавры вымерли по не выясненным до сих пор причинам. Многослойная скорлупа яиц, внезапная климатическая катастрофа и бури с проливными дождями стали предполагаемыми причинами вымирания монстров; нам, роду крыс, никто не захотел ставить это в заслугу.

Так сетовала крысиха, которая мне снится, после того как она несколько раз кусаче-яростно продемонстрировала треск гигантских яиц. Если бы не мы, эти уродливые существа все еще существовали бы! кричала она. Мы освободили место для новой, уже не чудовищной жизни. Благодаря нашему грызущему усердию смогли развиться последующие теплокровные млекопитающие, в том числе ранние формы более поздних домашних животных. Не только лошади, собаки и свиньи, но и человек ведет свое происхождение от нас, первых млекопитающих; за это он отплатил нам черной неблагодарностью, начиная со времен Ноя, когда крыса и крысиху не допустили на его посудину…


Нужно кого-то поприветствовать. Человек, который представляется старым знакомым, утверждает, что он все еще существует. Он хочет вернуться. Хорошо, пусть.

У нашего господина Мацерата за плечами многое, а вскоре также и его шестидесятый день рождения. Даже если мы оставим без внимания процесс и принудительное содержание в лечебнице, да к тому же непомерную вину, после освобождения на горб Оскара взгромоздилось немало забот: взлеты и падения при медленно растущем благосостоянии. Сколько бы внимания ни получали его ранние годы, его старение протекало незаметно и научило его расценивать потери как небольшую выгоду. В постоянных семейных ссорах — всегда дело было в Марии, но особенно в его сыне Курте — сумма прошедших лет сделала из него обыкновенного налогоплательщика и свободного предпринимателя, заметно постаревшего.

Так он был предан забвению, хотя мы подозревали, что он все еще должен существовать: живет где-то, уединившись. Нужно было бы ему позвонить — «Привет, Оскар!» — и он был бы уже здесь: словоохотливый, поскольку ничто не говорит в пользу его смерти.

Во всяком случае, я не позволил нашему господину Мацерату скончаться, однако больше ничего особенного мне на ум не пришло. С момента его тридцатилетия о нем не было никаких вестей. Он уклонился. Или это я его заблокировал?

Совсем недавно, когда я хотел, не имея дальнейших намерений, спуститься по лестнице в погреб к сморщившимся зимним яблокам, а мыслями был прикован разве что к моей рождественской крысе, мы встретились как бы на более высоком уровне: он стоял там и не стоял там, он притворился, что существует, и внезапно отбросил тень. Он хотел стать замеченным, расспрошенным. И я уже замечаю его: что так внезапно делает его вновь примечательным? Пришло ли опять время для него?

С тех пор как в календаре был отмечен сто седьмой день рождения его бабушки Анны Коляйчек, о нашем господине Мацерате спрашивали сперва вполголоса. Пригласительная открытка нашла его. Он должен быть среди гостей, как только начнется торжество по-кашубски. Его позвали уже не в Биссау, где поля были забетонированы под взлетно-посадочные полосы, а в Маттерн, деревню, которая расположена неподалеку. Хочется ли ему путешествовать? Следует ли ему попросить Марию и Куртхена сопровождать его? Может ли быть так, что мысль о возвращении страшит нашего Оскара?

А как обстоит дело с его здоровьем? Как в наши дни одевается горбатый человечек? Следует ли, можно ли возвратить его к жизни?

Как я предусмотрительно удостоверился, крысиха, которая мне снится, не возражала против воскресения нашего господина Мацерата. Пока она еще много говорила про мусор, который будет свидетельствовать о нас, она вскользь заметила: Он будет вести себя не так чрезмерно, более скромно. Он подозревает о том, что столь безутешно подтвердилось…

Итак, я звоню — «Привет, Оскар!» — и он уже здесь. Со своей виллой в пригороде и тучным «мерседесом». Вместе с фирмой и филиалами, излишками и накоплениями, дебиторской задолженностью и списаниями убытков, вместе с хитроумными планами краткосрочного кредитования. С ним его оставшаяся ноющая часть семьи и то кинопроизводство, которое, благодаря своевременному вступлению в видеобизнес, постоянно увеличивает свою долю на рынке. После пользовавшейся дурной славой, с тех пор прекращенной серии порнофильмов это главным образом его дидактическая программа, которая была названа достойной: широкий выбор кассет, словно школьное питание, кормит все больше и больше школьников. Он здесь вместе с врожденной одержимостью средствами массовой информации и страстью к предвосхищениям и возвращениям к прошлому. Мне просто нужно его приманить, бросив ему крошки, тогда он станет нашим господином Мацератом.

«Кстати, Оскар, что вы думаете о вымирании лесов? Как вы оцениваете опасность угрожающей медузофикации западной части Балтийского моря? Где именно, по вашему мнению, локализуется затопленный город Винета? Вы когда-нибудь бывали в Гамельне? Вы тоже полагаете, что конец настанет в скором времени?»

Ни умирающий лес, ни чрезмерное количество медуз его не подбадривают, но мой вопрос, какого он мнения о процессе над Мальскатом, — «Помните, Оскар, это было в пятидесятых?» — приводит его в волнение, и, надеюсь, вскоре он разговорится.

Он коллекционирует фрагменты того времени. Не только бывшие тогда в моде столы в форме почки. Его белый проигрыватель, на тарелку которого он бережно кладет хит The Great Pretender [5], представляет собой аппарат фирмы Braun, позаботившейся о красоте формы, и, когда шел процесс по делу Мальската, он был прозван гробом Белоснежки; цветовое оформление и крышка из оргстекла позволили провести такое сравнение.

Поскольку я нахожусь на его загородной вилле, он показывает мне ее подвальные помещения, которые все, за исключением одного, вызывающего любопытство потому, что остается запертым, заставлены фрагментами из лет новых начал. Помещение побольше служит для частных киносеансов. Я читаю названия на круглых жестянках — «Сисси», «Лесничий Серебряного леса», «Грешница» — и догадываюсь, что наш господин Мацерат все еще в плену у десятилетия грез, хотя его видеопродукция аттестует его как того, кто делает ставку на будущее.

«Это правда, — говорит он, — в сущности, пятидесятые годы не прекратились. Мы все еще питаемся инициированным в то время надувательством. Это солидный обман! То, что пришло после, было обещающим прибыль времяпрепровождением».

Он с гордостью показывает мне мотороллер с кабиной фирмы Messerschmitt, который, поставленный на пьедестал, завладел подвальной комнатой поменьше. Мотороллер выглядит как новенький и приглашает двух человек занять места друг за другом. На стенах, оклеенных обоями кремового цвета, сгруппированы обрамленные рамками фотографии, которые показывают нашего господина Мацерата пассажиром на заднем сиденье мотороллера с кабиной. Очевидно, он сидит на возвышении, поскольку угрюмый мужчина за рулем кажется равновеликим ему. Одна фотография показывает обоих стоящими перед мотороллером: теперь отчетливо разного роста.

«Но ведь это же! — кричу я. — Ну конечно! Я его узнаю, несмотря на его шоферскую фуражку…»

Наш господин Мацерат карликово улыбается. Нет, он смеется про себя, потому что его горб подскакивает. «Верно! — кричит он. — Это Бруно. Прежде мой санитар, но также и друг в трудные времена. Преданная душа. Когда я попросил его после моей выписки поддержать меня за пределами психиатрической лечебницы и использовать вновь обретенную возможность путешествовать вместе со мной, он тотчас получил водительские права. Превосходный водитель, хотя и упрямый. Но о чем я, вы же его знаете».

Теперь наш господин Мацерат рассказывает, как он и Бруно Мюнстерберг в пятьдесят пятом году «начали все сначала». После мотороллера с кабиной фирмы Messerschmitt вскоре появился автомобиль фирмы Borgward, но затем был Mercedes 190 SL, который его шофер до сих пор водит, а между тем это редкая вещь. Если он поедет в Польшу, что не факт, он доверится этому несокрушимому свидетельству немецкой высококачественной работы. Кстати, именно тогда, во времена мотороллера с кабиной, завершился процесс, названный по имени художника Мальската.

Но поскольку он все еще ворчит из-за приговора и считает Мальската родственной душой, даже говорит о «великом Мальскате», наш господин Мацерат и его музей от меня ускользают…


Пока я сидел пристегнутый к инвалидной коляске, я кричал, словно во сне громкоговоритель был осязаем: Мы здесь! Все по-прежнему здесь! Я не позволю ничего себе внушить!

Но она пищала непоколебимо, сначала на непонятном крысином языке — До миншер грипш последень! — чтобы потом стало внятно: Хорошо, что они ушли! Всё испортили. Постоянно были вынуждены что-то выдумывать, задрав голову. Даже когда изобилие хотело их задушить, им было мало, всегда мало. Изобретали дефицит. Голодающие обжоры! Глупые умники! Вечно ссорившиеся. Боязливые в постели, они искали опасности на улице. Когда старики опостылели, они развратили своих детей. Рабы, державшие рабов. Благочестивые лицемеры. Эксплуататоры! Лишенные природы. Поэтому жестокие. Прибили гвоздями единственного сына своего Бога. Благословили свое оружие. Хорошо, что они ушли!

Нет, кричал я из своей инвалидной коляски, нет! Здесь я. Мы все здесь. Мы бодры и полны новых идей. Все должно стать лучше, да, человечнее. Я должен остановить этот сон, эту неразбериху, тогда мы вернемся, тогда дела дальше пойдут на лад и вперед, тогда я, как только газета и сразу после завтрака…

Но мой громкоговоритель уступил ее фальцету: Хорошо, что они больше не думают, ничего не выдумывают и ничего больше не планируют, проектируют, никогда больше не поставят себе цели, никогда больше не скажут я могу я хочу я буду и никогда больше в добавление к этому не смогут захотеть чего-то большего. Эти дураки с их разумом и слишком большими головами, с их логикой, которая прорывалась, прорывалась до конца.

Чем помогло мне мое Нет, мое Я здесь, я все еще есть; ее голос выдержал обертон, победил: Они ушли, ушли! Так и быть. Они не нужны. Эти человеческие существа полагали, что солнце не решится всходить и заходить после их испарения, испускания соков или испепеления, после издыхания неудавшегося рода, после аута человеческой расы. На все это было плевать луне, всякому небесному светилу. Даже отливы и приливы не хотели задерживать дыхание, хотя моря кипели тут и там или искали себе новые берега. С тех пор тишина. Вместе с ними пропал их шум. И время идет так, словно его никогда не считали и не запирали в календарях.

Нет, закричал я, ложь! и потребовал исправить, немедля: Сейчас, я полагаю, полшестого утра. Вскоре после семи я проснусь с помощью будильника, покину эту проклятую уютную инвалидную коляску, в которой сижу как пристегнутый, и свой день — среда, сегодня среда! — сразу после завтрака, нет, после чистки зубов, перед чаем, ржаным хлебом, колбасой, сыром, яйцом и прежде, чем газета в промежутке между этим наболтает мне ерунду, начну с незапятнанных намерений…

Ей было невозможно ничего возразить, более того, она количественно увеличивалась. Несколько выводков запищали и переполнили образ. Снова их крысиный язык: Футш мидде миншер. Штуббихь гешеммеле нух! Что должно было означать: Только лишь мелкий дождь, и хорошо, что они больше не отбрасывают тени.

Один их мусор, который лучится, и их яд, который сочится из бочек. Никто бы о них не знал, если бы не было нас, пищал крысиный выводок. Теперь, когда их нет, можно вспоминать о них с добротой, даже снисходительно.

Когда я еще держался за свою инвалидную коляску, крысиха снова заговорила одна: Да, мы восхищались вашим хождением на двух ногах, самой вашей осанкой, этим вашим трюком из века в век. Столетиями под гнетом, по пути на эшафот, всю жизнь по коридорам, выпроваживаемые из передней в переднюю: они всегда ходили прямо или согбенно, лишь изредка ползая на четвереньках. Достойные восхищения двуногие: по дороге на работу, в изгнании, прямиком на смерть, хрипло поющие в наступлении, безмолвные при отступлении. Мы помним выправку человека, воздвигал ли он пирамиды камень за камнем, строил ли Великую Китайскую стену, прокладывал ли каналы через таящую в себе лихорадку топь, добивался ли все меньшей численности при Вердене или под Сталинградом. Они оставались стойкими там, где занимали позиции; и были расстреляны по приговору военного суда те, кто убегал без приказа в тыл. Мы часто говорили себе: на какой бы ложный путь они ни ступали, их прямохождение будет их отличать. Странные пути и обходные дороги, но они шли шаг за шагом. А ваши процессии, демонстрации, парады, ваши танцы и забеги! Смотрите, учили мы наш выводок: это человек. Это его отличает. Это делает его красивым. Голодный, часами простаивающий в очереди, да, даже дугообразный, измученный такими, как он, или под выдуманным бременем, которое он называет совестью, отягощенный проклятием своего мстящего Бога, под давящим тяжестью крестом. Взгляните на эти картины, посвященные страданию, всегда разных цветов! Все это он пережил. Выпрямившись, он идет дальше после падения, как будто человек хотел быть или стать примером для нас, всегда бывших рядом с ним.

Больше не с шипящими звуками и не на крысином языке крысиха нежно внушала это мне, сидящему в инвалидной коляске, которая, паря в беспространственности, все больше и больше походила на сиденье космической капсулы. Крысиха обратилась ко мне — друг, а позже — дружочек. Смотри, друг: мы уже учимся ходить на двух ногах. Мы выпрямляемся и принюхиваемся к небесам. И все же пройдет некоторое время, прежде чем мы обретем человеческую выправку.

Тогда я увидел отдельных крыс, увидел выводки, увидел крысиные народы, практикующиеся в хождении на двух ногах. Поначалу на ничейной земле, которая была пустынна без деревьев и кустарников, затем их территория для обучения строевому хождению показалась хорошо знакомой, внезапно знакомой. Сначала я видел, как на площадях, затем на улицах, которые узились между красивыми остроконечными домами и церковными папертями, крысы упражнялись, словно двуногие. Наконец открылась высокосводчатая внутренняя часть готического зального храма. Они стояли у подножия устремленных ввысь колонн, пускай лишь несколько секунд, чтобы вновь, после непродолжительного падения, выпрямиться. Я видел крысиные народы, толпящиеся на каменных плитах среднего нефа вплоть до алтаря, видел, как они толпятся в боковых нефах вплоть до ступеней боковых алтарей. Это была не любекская церковь Святой Марии, не какая-либо другая кирпичная готика балтийского побережья, это была, вне всяких сомнений, данцигская церковь Девы Марии, которая по-польски называется Kościół Najświętszej Panny Marii, где крысиные народы обучаются новой выправке.

Хорошо, воскликнул я, как хорошо! Все по-прежнему стоит на своих местах. Каждый камень поверх другого. Все фронтоны на месте, ни одна башенка не утрачена. Какой же тогда это должен быть конец, крысиха, если Святая Мария, эта старая кирпичная наседка, все еще сидит на яйцах?!

Мне показалось, что крысиха улыбнулась. Ну да, дружочек. Так это выглядит, как в книге с картинками, и тут еще все точно. На то есть причины. В последний день месяца для города Данциг, или Гданьск, как бы ты ни пожелал назвать свое местечко, было запланировано нечто особенное: нечто, что отнимает и вместе с тем сохраняет, нечто, что забирает только живое, но оказывает уважение к мертвому предмету. Только взгляни: ни один фронтон не свергнут, ни одна башенка не обезглавлена. До сих пор удивительно, как каждый свод спешит навстречу своему замковому камню. Крестоцветы и розетки, непреходящая красота! Все, кроме людей, осталось невредимым. Как утешительно, что о вас свидетельствует не только лишь мусор…


Поймал себя за уничтожением крекеров:
соленая соломка, поставленная в стаканы,
разложенная веером для удобства.


Сначала я кусал отдельные палочки
все быстрее, укорачивая их до нулевого значения,
потом уничтожал целыми пучками.


Эта соленая каша!
С полным ртом я кричал, требуя еще.
У хозяев было в запасе.


Позже, во сне, я искал совета,
потому что, преследуя соленую соломку, я все еще
был злобно настроен на уничтожение.


Это твоя ярость, которая ищет замену,
днем и ночью ищет замену,
сказала крысиха, которая мне снится.


Но кого, сказал я, я на самом деле хочу
по отдельности или пучками
уничтожить до нулевого значения?


Прежде всего — себя, сказала крысиха.
Самоуничтожение
сначала происходило только наедине.


Они вяжут в море. Они вяжут на среднем ходу и стоя на якоре. Их вязание имеет надстройку. Ее нельзя не замечать, поскольку, когда они вяжут, происходит нечто большее, чем простое подсчитывание лицевых и изнаночных петель: например, то, насколько они сплочены в этом деле, хотя каждая желает другим чесотки.

На самом деле пять женщин на борту корабля «Новая Ильзебилль» должны были быть двенадцатью женщинами. Очень многие подали заявки для участия в научной экспедиции на бывшем грузовом эверсе; и такое же слишком большое число я поначалу собрал в уме. Однако поскольку в Люксембурге состоялся пятидневный конгресс, а на острове Стромболи — трехнедельный семинар, допускавший совместное вязание, мое переоцененное число сократилось; количество заявок на «Ильзебилль» снизилось до девяти, затем до семи, потому что две женщины с их вязаньем безотлагательно спешно потребовались в Шварцвальде, и, наконец, еще две вместе с шерстью и спицами были вызваны в регион Нижней Эльбы; потому что повсюду — а не только в моей голове — был спрос на воинственных женщин, которые в Люксембурге боролись с диоксинами в материнском молоке, на острове Стромболи жаловались на свирепое обезрыбливание Средиземного моря, в Шварцвальде обсуждали вымирание лесов, а на обоих берегах Нижней Эльбы клеймили позором скопление атомных электростанций. Красноречивые и никогда не стесненные в экспертизе и контрэкспертизе, они дискутировали со знанием дела и восхвалялись даже мужчинами как достойные подражания. Никто не мог опровергнуть их факты. Последнее слово всегда оставалось за ними. И все же их борьба, успешная на словах, оказалась тщетной, потому что леса не переставали умирать, яд продолжал просачиваться, никто не знал, куда девать мусор, а последние рыбы Средиземного моря были выловлены плотными сетями.

Казалось, что лишь вязанье женщин еще чего-то стоит. Что-то создавалось ромбовидными или клетчатыми узорами, изящное осуществлялось с помощью сетчатых кос или перекрещенных петель. Более того: поначалу высмеиваемое и толкуемое как женская причуда, вязание на конгрессах и во время протестных мероприятий было признано противниками воинственных вяжущих женщин как мужского пола, так и женского источником возрастающей силы. Не то чтобы женщины извлекали аргументы из шерстяных нитей своего двойного жемчужного узора; их контрзнания лежали наготове в папках-регистраторах и статистических таблицах рядом с корзинками для клубков. Это был процесс, беспрерывная, строгая, но вместе с тем кажущаяся нежной дисциплина шитья на живую нитку, беззвучный подсчет количества петель, поверх которого звонко настаивал на повторении аргумент вязальщицы, это была неумолимость вязания, которая хотя и не переубедила противника, но впечатление произвела и надолго бы его подточила, если бы только времени в запасе имелось столько же, сколько и шерсти.

Но также женщины вязали для себя и между собой, без сидящих напротив противников, словно они ни за что не хотели позволить нити оборваться; вот почему в моей голове и на самом деле каждая из оставшихся пяти, которые плывут на исследовательском судне «Новая Ильзебилль» по западной части Балтийского моря и которые хотят измерить поголовье медуз, имеет при себе принадлежности для вязания и достаточное количество шерсти в запасе: окрашенную, неокрашенную, отбеленную.

Только самая старая из пяти женщин, выносливая и легкая на подъем, приближающиеся семьдесят пять лет хлопот и труда которой не видны или видны только в моменты внезапно вторгающейся мрачности, села на судно без спиц и шерсти. Старуха категорически против, как она выражается, дурацкого вязания. Она даже не умеет вязать крючком. От этого она бы вся заворсилась или размякла бы головой. Но она обходит других женщин, которые не желают отказываться от своих узоров для вязания, в стирке, выпечке, уборке и готовке, отчего она и взяла на себя камбуз: «Слушайте, вы, бабы. Я буду вам тут за кока, но отвяжитесь от меня с этим вязанием».

Однако другие четыре мореплавательницы не отказываются от своих клубков шерсти и спиц-погремушек даже при крепком бризе. Как только капитанша сменяет штурманшу, чтобы, взяв руль в обе руки, противостоять дождевому шквалу, идущему с северо-запада, штурманша берется за чистую овечью шерсть и вяжет одноцветный джемпер с узорами, который настолько просторен, что потребует мужчины шириной со шкаф, о котором, однако, никогда не говорится прямо или же упоминается вскользь, что этому парню следовало бы примерить смирительную рубашку.

Когда капитанша, которую я сердечно называю Дамрока, отступает от руля, после чего штурманша двумя руками держит курс при стихающем нынче западном ветре, она тотчас приступает к пестрому одеялу из остатков шерсти, которое она добросовестно укрепляет различными узорчатыми лоскутами, чтобы расширить квадрат, не спуская при этом глаз с компаса и барометра. Или же сшивает разнообразные лоскуты с узорами спиральными, в рубчик, с дорожками спущенных петель или чешуйчатыми, как панцирь.

Если машинистша не вынуждена втискиваться в тесное машинное отделение эверса, чтобы следить за состоянием дизельного двигателя, то можно быть уверенным, что ее вязание, пончоподобное чудовище, тоже разрастается; она трудоголик и вкалывала всю свою жизнь. Вот что говорят о ней: всегда для других, никогда для себя.

То же и с океанографшей. Когда она не взвешивает или не производит обмеры ушастых аурелий в стеклянных чанах за длинным столом в средней части корабля, она вяжет, по привычке старательно, две лицевыми, две изнаночными: много детских вещичек для своих внуков, в том числе хорошенькие ползунки, узоры на которых называются «еловая шишка» или «песочные часы». По изящным пальцам, которые еще мгновение назад так ловко перебирали ротовые лопасти медуз, скользит, розовая или нежно-голубая, тончайшая нить.

В Травемюнде они не только позаботились о продовольствии и залили достаточно дизельного топлива, но также сделали запасы шерсти, которых должно хватить до Стеге, так называется главный город датского острова Мён.

Но до порта Стеге еще далеко. Шумно стуча — это дизельный двигатель Deutz с воздушным охлаждением, — «Новая Ильзебилль» входит в бухту Нойштадта. Даже если они не вывесят измерительную акулу для улова медуз, там вязание для женщин на какое-то время прекратится.


Нет, крысиха! Я серьезно отношусь к шерсти и спицам и не смеюсь, когда рвется нить, соскакивает петля или должно быть распущено то, что связано слишком неплотно.

У меня всегда стоял этот стук в ушах. С детства и по нынешний джемпер женщины с любовью сохраняли меня в тепле с помощью ручного вязания. Во всякое время что-то с незатейливым или сложным узором изготавливалось для меня.

Если не моя рождественская крыса, то ты, крысиха, должна мне поверить: я никогда не буду насмехаться над вяжущими женщинами, вяжущими повсюду, по всему земному шару, вынужденно или из благожелательности, в гневе или от горя. Я слышу, как они стучат своими спицами против утекающего времени, против грозящего им Ничто, против начала конца, против всякой злой судьбы, из упрямства или горького бессилия. Горе, если этот шум сменит внезапная тишина! Лишь с нелепой мужской дистанции я любуюсь тем, как они остаются согбенными над принадлежностями для вязания.

Теперь, крысиха, с тех пор как в лесах и реках, на равнинной, на гористой земле, в манифестах и молитвах, на транспарантах и даже в том, что напечатано мелким шрифтом, в наших порожне-философствующих головах вырисовывается, что у нас могли бы закончиться нити, теперь, с тех пор как конец откладывается изо дня в день, вяжущие женщины являются последней противодействующей силой, пока мужчины лишь всё топят в разговорах и ничего не доводят до конца, что могло бы согреть замерзающих людей — пускай это были бы только перчатки без пальцев.

3. Тип плоскодонного парусного судна, традиционно использовавшегося в прибрежных районах Северной Германии и Нидерландов, особенно в устьях рек и на мелководье. Применялся для перевозки грузов, рыболовства и других хозяйственных нужд.

2. Отсылка к вставной новелле из романа Жан-Поля «Зибенкэз» под названием «Мертвый Христос говорит с вершины мироздания о том, что Бога нет».

1. Цитаты из Библии даются в синодальном переводе и выделяются курсивом. — Здесь и далее прим. пер.

5. The Great Pretender («Великий притворщик») — песня группы The Platters, которая была впервые исполнена в 1955 г.

4. Рентная марка (нем. Rentenmark) — временная валюта, введенная в Германии 15 октября 1923 г. для прекращения гиперинфляции. Ее ценность обеспечивалась ипотекой на сельскохозяйственные и промышленные земли, а не золотым запасом. В 1924 г. была заменена рейхсмаркой, но продолжала использоваться до 1948 г.


ВТОРАЯ ГЛАВА, в которой называются мастера-фальсификаторы и в моду входят крысы, вывод опровергается, Гензель и Гретель убегают прочь, по Третьей программе [6] передают что-то о Гамельне, кто-то не знает, следует ли ему путешествовать, корабль становится на якорь в месте происшествия, потом подают тефтели, горят человеческие блоки, а крысиные народы повсюду перекрывают движение.


«Мы производим будущее!» — говорит наш господин Мацерат своим высокопоставленным господам устами глашатая, знающего свое эхо, когда на производстве фильмы, доказывающие свою медийную остроту, становятся редкостью; но как только я предлагаю ему материалы из моего реквизита, например умирание леса в качестве последней сказки, или хочу увидеть медузофикацию Балтийского моря заснятой в качестве произведенного будущего, он отмахивается: «Слишком много апокалиптических декораций! Это богоотцовское подведение черты! Эта апокалиптическая ревизия кассы! Это вечное последнее танго!» С другой стороны, он, по его словам, с радостью подхватит дело Мальската, если я смогу предоставить достаточно материала о пятидесятых годах; как будто будущее можно производить посредством обращения к прошлому.

Так наш разговор превращается для него в проект эпохи Аденауэра — Мальската — Ульбрихта. «Три мастера-фальсификатора! — восклицает он. — Если вам удастся приодеть мой, надо признать, пока нагой тезис, он будет кинематографически убедительным».

Хотя я пытаюсь отговорить нашего господина Мацерата от его общегерманского «триумвирата фальсификаторов», я все же обещаю ему расследовать дело Мальската. Наконец мне удается направить его любопытство на проект, сказочная подкладка которого настолько богата убежищами, что это действительно должно его приманить.

Его суета между фикусами. Теперь он медлит у школьной доски на торцовой стене своего начальственного этажа. Едва горбатый человечек обрел покой за письменным столом, я говорю: «Вам следует прислушаться, дорогой Оскар. В настоящее время в Гамельне на Везере готовится праздник. Спустя семьсот лет там должны вспомнить того крысолова, который во времена великого смятения и лихорадочного экстаза — видели знамение в небе и предчувствовали приближение конца — заманил в реку тысячу и более крыс, дабы все они утонули. Согласно другой легенде, он, кроме того, увел детей, и никто их больше не видел. Достаточно противоречивый сюжет. Разве не стало бы удачным поводом для СМИ связать химеру 1284 года с сегодняшними страхами, флагеллантскую сущность Средневековья с нынешними скоплениями масс? Год крысолова предоставляет достаточный выбор. Например, флейта. Эта пронзительная услада. Мерцающая серебряная пыль. Трели, нанизываемые словно жемчужины. Задолго до вас музыкальный инструмент уже соблазнял. Разве не следует вам, Оскар, для которого cредство коммуникации всегда и было сообщением, действовать, просто действовать?!»

Наш господин Мацерат молчит и ускользает от меня. Другое вмешивается в разговор. Этот шепоток, болтовня, пищащее Давным-Давно, как будто все уже закончилось, как будто мы существуем, только когда оглядываемся назад, как будто о нас должны написать некролог, насмешливый и вместе с тем почтительный, — это уже не наш горбатый человечек, это она, крысиха, которая мне снится…


Перед концом мы вошли в моду. Молодые люди, которые любили держаться группами и отличались от прочих молодых людей прическами и одеждой, жестами и манерой говорить, называли себя панками, и их называли панками. Хотя они и оставались в меньшинстве, но в некоторых районах города все же задавали тон. Напуганные сами, они пугали других. Железные цепи и лязгающий металл были их украшением. Они выставляли себя напоказ в качестве живого металлолома: отвергнутый, выметенный из игры мусор.

Вероятно, потому, что их ассоциировали с грязью, панки покупали себе молодых лабораторных крыс, которые привыкали к ним благодаря регулярному кормлению. Они с нежностью носили их на плече, под рубашкой или в волосах. Ни шага без избранного зверья, которое всюду вызывало отвращение: на оживленных площадях, возле обильного ассортимента витрин, в парках и на лужайках, перед церковными папертями и подъездами банков, словно они были со своими крысами одним целым.

Но были любимы не только белые с красными глазами. Вскоре мы, седовласые бродячие крысы, разводимые на корм змеям, появились в продаже. Мы пользовались спросом и незадолго до конца были более желанными для детей и подростков, чем изнеженные, избалованные и зачастую перекормленные золотистые хомячки и морские свинки. Когда после панков и дети из хороших семей обзавелись крысами и впервые за долгую историю человечества нашему брату открылись двери зажиточных домов, пожилые люди тоже нашли в нас удовольствие. То, что начиналось как мода, стало явной потребностью. Говорят, некий господин лет пятидесяти пяти даже захотел получить крысу на Рождество.

Наконец-то нас признали. Вынеся нас на свет, нас, светобоязливых канализационных крыс, освободив от водосточной вони, буквально обнаружив наш интеллект, начав показываться с нами на людях и фотографироваться, признав нашего брата подходящей человеческому роду компанией, нас, крыс, сделали достоянием общественности. Триумф! Задним числом приняты на Ноев ковчег. Надо признать: мы чувствовали себя немного польщенными. Появилась надежда: человек может обрести способность к спасительным озарениям.

Сначала они хотели быть остроумными и называли нас публичными крысами. Однако когда панк-мода широко распространилась, когда служащие, даже госслужащие стали брать крыс с собой в конторы, финансовые отделы, когда нам вместе с молодыми христианами разрешили участвовать в богослужении одной, другой конфессии и нас начали приносить в ратуши и лекционные залы, конференц-залы и на начальственные этажи, а новобранцы всех родов войск — в запретные военные зоны, мы услышали первые протесты; дошло до парламентских запросов. После острых дебатов ношение крыс на публике предполагалось законодательно запретить. Обосновывая это, говорили: Публичное предъявление крыс, и прежде всего серых крыс, ставит под угрозу безопасность, противоречит санитарно-гигиеническим нормам и оскорбляет здоровое народное чувство.

Как смехотворно и пошло! Впрочем, не набралось большинства, которое было бы готово принять этот закон. Некоторые парламентарии дерзко пронесли нашего брата даже в здание парламента. Были проведены так называемые крысиные слушания. Были заданы вопросы, которые следовало бы задавать во времена Ноя, когда нам, крысу и крысихе, было отказано в допуске на спасительный ковчег.

Что крыса значит для нас в данный момент? гласил запоздалый вопрос. Поможет ли крыса в нашей беде? — Не ближе ли нам крыса, чем мы когда-либо готовы были признать?

Как бы новое внимание нам ни льстило и ни пыталось убедить нас пренебречь вошедшей в плоть и кровь человека ненавистью, мы все же были удивлены внезапной симпатией. Нас изумляло, насколько робкие и вместе с тем запальчивые молодые люди были близки с нами, особенно ассоциируемые с мусором панки. Носили ли они нас на шее около пульсирующей вены или же предлагали нам свое худощавое тело: ужасно, сколько кротости лишь теперь, в обращении с нами, вступило в игру, сколько застоявшейся, ныне излишней нежности. О, эта самоотверженность! Нам позволяли шнырять вверх и вниз по их позвоночникам, устраиваясь в их подмышках. Как из-за нашей шерстки они начинали хихикать. Как они ощущали прохладную гладкость наших хвостов. И то, что они шептали дрожащими, накрашенными черной помадой губами, едва слышно выдыхали, словно наши уши были подходящим местом для исповеди: так много заикающейся ярости и горечи, так много страха перед выгодой и утратой, перед смертью, которой они искали, и жизнью, которой они жаждали. Их мольбы о любви. Они: Скажи что-нибудь, крыса! Чего мы хотим, крыса! Помоги же нам, крыса! — Ах, как же они нам докучали.

Во все вмешивались страхи: не только в их теневые углы, но и в их пестро расцвеченное счастье. Поэтому их цвета столь резко били по глазам. Вечно испуганные дети, которые гримировали друг друга бледностью смерти, полные предчувствия, отмечали себя трупной зеленью. Даже их желтый, их оранжевый отдавали плесенью и разложением. Их синий жаждал конца. На основу цвета извести они наносили красные крики. В фиолетовый они вписывали бледных червей. По спине вдоль, по груди, по шее, вплоть до самого лица — одни были словно закованы в черно-белую решетку, другие же — словно изранены ударами плетью. Они хотели видеть себя в крови. И каждый цвет впитывался их тщательно уложенными волосами. Ах, их торжественно поставленные пляски смерти на территориях обанкротившихся фабрик: словно возвращенные из Средневековья, как будто в них вселились флагелланты.

И сколько ненависти они обратили против всего, что было человеческим. Они гремели цепями, словно были хорошо знакомы с галерой. Они хотели озвереть. Не зная о нас достаточно, они хотели быть как мы. Там, где они ходили парами, они были крысом и крысихой. Так они и называли друг друга, нежно и требовательно. Раскраивали себе шапки, взяв за образец форму наших голов, и прятались за масками, в которых наше обличье становилось демоническим. Они прицепляли к заду голые длинные хвосты и тянулись отовсюду, пешком и на машине, в одном направлении, как будто все дороги вели туда, как будто только там можно было найти спасение.

Конечно! Толпами. Нельзя было пропустить это пользующееся дурной репутацией место. Там находился магнит, который повелевал им собраться. Одним словом: они хотели встретиться друг с другом и переполнить тот город, который принадлежит нашей легенде. Там они хотели устроить себе праздник. Как хотели они шуметь и изображать из себя нас, как хотели они напугать горожан, ведя себя по-звериному.

До этого не дошло. Их бы и без того разогнали. Повсюду стояли наготове силы правопорядка. Ах, они хотели быть крысами, но остались бедными, в конце концов покинутыми, да, даже нами покинутыми панками. Они были добры к нам, как ни один человек прежде. Дети, потерянные с самого рождения, были любимы лишь нами, крысами, говорит крысиха, которая мне снится. Если бы мы знали, где найти убежище, то взяли бы их собой в конце…


Что значит конец, крыса! Ведь ничего не закончено! Ни одна дыра не заштопана, ни одна загадка не разгадана. Никогда прежде не было столько несвязанных нитей. Повсюду недоделка и халтура. И халтурщики, которые, ухмыляясь, верховодят. Каждая газета кричит об этом, в разговорах — ни слова. Мы не прошли и половины пути, мы отстаем.

Тут ты не можешь сказать конец, баста, достаточно. Ведь это было бы дезертирством. Просто. И притом на полуслове. Без самого необходимого и прежде чем то или это. Например, пенсии обеспечены, вывоз мусора налажен. Потому что, если мы не совладаем с кризисом сталелитейной промышленности или иным: снесена масляная гора [7] и во все концы проложены кабели, наконец-то пересчитано население и вопрос с иностранцами снят с повестки. Затем продержаться, пока не снизят процентные ставки и не наступит подъем, которого мы все ждем, без которого ничего не получится, потому что прежде ведь не было и проблеска надежды, да и лучшее уже позади.

Нет, крыса, нет! Ничему не конец. Тем более что теперь крупные державы наконец-то садятся за стол переговоров, чтобы вовремя принять решения, а именно правильные, потому что тем временем каждый смекает, что только сбалансированные меры с обеих сторон, принятые одновременно, могут помочь, чтобы мы стали предсказуемыми, пусть и в последнюю минуту.

И тут ты говоришь, крыса, о снято, постепенно затемнить кадр, соки выходят, довольно, ревизия кассы, аминь, было когда-то, больше нет, занавес и конец света, последний день, так сказать? При этом нам поручено, и мы обязаны, если уж не для себя, то хотя бы для наших детей, чтобы мы однажды не оказались пристыженными и без, я имею в виду, больших целей, как, например, воспитание человеческого рода, или, по крайней мере, самый сильный голод и гора мусора должны быть устранены, хотя бы из поля зрения, пока наконец не будут приняты сопутствующие меры и в Эльбе и Рейне снова не появится немного рыбы. И верно! Мы также хотели бы еще разоружиться, прежде чем станет слишком поздно.

Однако ты говоришь Конец. Как будто мы закончили. Как будто мы уже давно обосрались. Как будто не осталось ничего, что можно было бы сделать. И именно скоро, нет, немедленно. Потому что тем временем каждый понял или до некоторой степени смекнул, что помимо мира и толики справедливости нужно нечто большее, а именно, наконец, лес, не только немецкий, а лес вообще, если он уже не может быть спасен, то на худой конец должен быть заснят. А именно во всех настроениях и в цветах каждого времени года, чтобы он сохранился как документ и не исчез из нашей памяти и памяти наших детей. Потому что без леса, крыса, мы достойны сожаления. Уже только поэтому и потому что мы чувствуем себя в этом виноватыми, мы должны задаться вопросом, что для нас значит лес, не только немецкий, но, как я уже говорил, лес вообще, нет, точнее, должен значить, чтобы мы могли позже, хотя бы в фильме, показать это нашим детям, пока еще есть немного времени.

А именно прежде чем ты, крыса, скажешь Конец Снято Довольно. Когда конец, определяем по-прежнему мы. Мы заправляем всеми делами. Мы стережем кнопочку. В конце концов мы будем нести ответственность за все перед нашими потомками, как и за вопросы о мусоре и иностранцах, наконец, за голод, по меньшей мере ужаснейший, а также за масляную гору.


Потому что лес
умирает от рук человека,
сказки бегут,
веретено не знает,
кого ему колоть,
руки девочки,
которые ей отрубил отец,
не могут обхватить ни одного дерева,
третье желание остается невысказанным.


Ничто больше не принадлежит королю Дроздобороду.
Дети больше не могут заблудиться.
Никакое число Семь больше не значит ровно семь.


Потому что из-за человека лес умер,
сказки пешком уходят в города
и заканчиваются плохо.


Я знаю этот маршрут. От Лаутербаха, в котором, как поется в песне, тогда пропал чулок, ведет «Немецкая дорога сказок» через некогда густой смешанный лес.

Могли бы вести и другие дороги по просекам в Пфальцский лес, высоко в Шварцвальд, глубоко в Баварский лес, в Фихтельгебирге или в Золлинг, вглубь Шпессарта, в лесистые области, которые несут известный, повсеместно отрицаемый доказанный урон. Побурение хвои, панические побеги, редкие кроны, сырые сердцевины, сухие ветки опадают, от голых омертвелых стволов отделяется кора. Поэтому сначала возникает вопрос: как долго еще та дорога, идущая от Лаутербаха, может столь уютно зваться «Немецкой дорогой сказок»?

Поэтому я позволяю кортежу канцлера, который в пути со своими министрами и экспертами, держать путь не в Шварцвальд или Фихтельгебирге, а именно сюда: позади проблесковых маячков синего цвета, в окружении полицейской охраны. Черные лимузины с занавешенными окнами едут через умирающий лес. Мы опознаем автомобиль канцлера по вымпелу. Мы допускаем, что в салоне автомобиля канцлер, пока он едет через умирающий лес, читает заключение экспертов, контрэкспертизу, статистику по вредным веществам и гибели белой пихты, поскольку он, как канцлер, обязан быть старательным и всесторонне осведомленным. Или же: перед большим выступлением он хочет расслабиться, решает кроссворд, знает, как правильно вписать фамилию Гёльдерлин, и любуется своей горизонтальной и вертикальной общеобразовательной подготовкой.

Ни то ни другое. В салоне канцлерского лимузина царит приглушенная семейная атмосфера. Ради публичного образа и придуманного мною сюжета канцлера сопровождают супруга, сын, дочь.

Какими качествами ему надлежит обладать? Легко заменимый, он тем не менее хорошо знакомый нам тип: славный рыцарь печального образа. В данный момент он ест, нет, заталкивает в себя клин торта со сливочным кремом, что не нравится его супруге, которая держится строго.

Поскольку дочь канцлера отодвинула штору, мы видим вырезанный из дерева дорожный указатель, на котором между резными гномами рельефным готическим шрифтом читается «Немецкая дорога сказок». (Тут, в начале фильма, в случае, если умирающий лес станет фильмом при производственной поддержке нашего господина Мацерата, колонна автомобилей должна ехать медленно, со скоростью шага.)

Канцлера и сопровождающих его лиц ждут на лесной стоянке, обрамленной мертвыми деревьями. В спешке делаются последние приготовления, поскольку полицейские впереди уже сообщают по радиотелефону о кортеже.

На подмостках из стальных труб лесорубы, надев по уставу защитные каски, под руководством лесничего возводят декорации высотой с деревья, которые расписаны под здоровый лес, что-то в стиле живописца Морица фон Швинда: узловатые дубы, темные ели, редкое буковое насаждение, переходящее в непроходимый девственный лес. Хватает подлеска и папоротников.

На высокой приставной лестнице, которую сумел выдвинуть автомобиль специального назначения, художник сверх плана рисует в расписной кроне деревьев певчих птиц — зябликов, зарянку, певчих дроздов, соловья — проворно и как будто за сдельную оплату. Лесничий кричит: «Заканчивайте, народ! Скоро прибудет канцлер!» Затем он говорит скорее себе: «Хоть волком вой».

Лесорубы в два счета расчищают место для сцены. Полицейские распределяются и встают на охрану территории. За декорациями звукооператор включает магнитофон. Мы слышим мешанину птичьих голосов, среди которых различимы свеженарисованные зяблики, зарянки, певчие дрозды, а также иволга и витютени. Когда автомобиль специального назначения отъезжает, художника утягивает вместе с лестницей, так что последняя птица в расписном лесу, которая должна была стать неустанно кукующей кукушкой, остается незавершенной. Теперь лесничий обретает приветственный вид.

Потому что за проблесковыми маячками синего цвета подъезжает кортеж канцлера. На окнах лимузина раздвинуты шторы. Изумляются такому богатству природы. Канцлер высаживается вместе с супругой, дочерью, сыном, так же поступают министры и эксперты. Уже на месте пресса и телевидение. Как будто это имеет значение для новостного сообщения, СМИ отмечают, что канцлер несколько раз глубоко вдохнул и выдохнул. Его свита делает то же самое.

Едва оказавшись на публике, сын канцлера тринадцати лет и дочь канцлера двенадцати лет вставляют в уши наушники. Обратив взор внутрь себя, дети кажутся отсутствующими, что беспокоит супругу канцлера. Однако ее увещевание — «Вы ведь так не услышите птиц в лесу!» — игнорируется, как и крутящаяся за декорациями магнитофонная пленка. (На мой взгляд, дети канцлера немного полноваты, однако они могут быть также худыми, как жердь, если наш господин Мацерат пожелает этот тип. Одежда, созданная по образцу облачения лесничего, объединяет семью: лоден, брюки на поясе, ботинки на шнуровке, пуговицы из оленьего рога.)

В то время как мужской хор и актеры в стороне незаметно протискиваются перед расписными лесными декорациями, министры и эксперты непринужденно собираются вокруг канцлера; среди них уполномоченный по вопросам лесов, рек, озер и воздуха министр Якоб Гримм, которого поддерживает его брат Вильгельм в качестве статс-секретаря.

Нам хочется сделать это историческое заимствование ради сюжета и народных аллюзий и дать возможность одетому по теперешней моде Якобу Гримму сказать брату: «Тут живописец Швинд вновь проделал хорошую работу». В ответ, как мы видим, Вильгельм Гримм печально улыбается. Оба брата умеют выражать свое стремление к вечно мужественному «тем не менее» так настойчиво, словно им нравится их неизменная неудачливость. Двое честных мужчин, которые в случае крайней необходимости готовы уйти в отставку, и тем не менее это два дядюшки-сказочника, которые научились подмигиванию: они издавна знают, как все выглядит за декорациями, но не ропщут, потому что постоянно стремятся предотвратить нечто более скверное.

В стороне полицейские обыскивают участников хора, ищут оружие. Признанные безопасными, певцы собираются на пьедестале. Дирижер хора, жестикулируя, побуждает певцов, которые исполняют песню «Кто тебя, о дивный лес, воздвиг так высоко над нами» [8], петь громче или тише. Канцлера тянет подпеть.

После того как они также подверглись обработке служебной безопасности, по сигналу братьев Гримм, которых мы впредь будем звать Гриммами, начинают выступление актеры в костюмах сказочных персонажей. Они одеты достойно и со вкусом на старонемецкий манер. Среди семерых гномов — благонравная Белоснежка. Около Спящей красавицы с веретеном — пробуждающий ее поцелуем принц. Под длинноволосым париком — это может быть только Рапунцель. Гензель и Гретель кланяются, делают реверанс и преподносят канцлеру и его супруге остроумные подарки: саженец ели, корзинку, полную желудей и буковых орешков, старую сияющую валторну. Раскрыв рты и вытянув губы, мужской хор поет «Гензель и Гретель заблудились в лесу…». Полицейские тоже наслаждаются пением хористов, которых ранее сочли безопасными.

Довольно выступлений: теперь говорит канцлер, обращаясь больше к присутствующим СМИ, нежели к своим министрам, уверенно читая с листа. Он воскрешает в образах мир без изъяна, мир, которому грозит беда. «Таким образом, нас вновь испытывает судьба!» — восклицает он, как будто у немецкого народа с незапамятных времен была подписка на испытания судьбой.

Так как мы хотим фильм, который, будучи немым, лишь время от времени помогает себе субтитрами, то видно, как шелестит воскрешаемый в речи канцлера лес без изъянов. В наплыве открывается лесной собор. Пасутся косули. Олень вспугнут. Со всех макушек деревьев падают цитаты. И как нельзя кстати мальчик опорожняет над уложенной на мох принцессой свой волшебный рог: цветы, стрекозы и бабочки… [9]

Поскольку навеянное всем этим настроение более возрасти не может, а происходить что-то должно, теперь, после заключительного предложения канцлера «Так живи ж и впредь, ты, немецкий лес!», которое дарует немому фильму достойный подражания лаконичный субтитр, в кадр впрыгивают канцлерские сын и дочь.

Полноватые или тощие, как жердь, они забрасывают отца подаренными им желудями и буковыми орешками. Дочь мнет старую сияющую валторну. Сын ломает саженец ели, достает из уха наушник, вскакивает на пьедестал и, делая публикой испуганных министров и экспертов, перепуганных актеров в костюмах сказочных персонажей и хористов, вновь смущенных полицейских и сотрудников службы безопасности в штатском, каждого стенографирующего журналиста, невозмутимых операторов, всех, включая Гриммов, произносит ответную речь.

«Ты опять вываливаешь какое-то дерьмо!» — кричит он канцлеру как отцу и воскрешает действительность. Появляются автосвалки и вереницы автомобилей, работающие заводские дымовые трубы, ненасытные бетоносмесители. Вырублено, выровнено, забетонировано. Идут пресловутые кислотные дожди. Пока строительные магнаты и заправилы крупных предприятий верховодят за длинными столами и в разговорах с глазу на глаз распутно обретают удовлетворительные банкноты в тысячу марок наличными, лес умирает. Он умирает публично. До высоты небес умерщвлены пока еще вертикальные стволы деревьев. Следовательно, мальчик недавно опорожнил над спящей принцессой, которая дремлет в ныне мертвом лесу, иной волшебный рог: мусор, жестянки с ядом, металлолом. Словно символизируя тем самым автомобильные выхлопы, он пускает газы в сморщившееся лицо принцессы: так много свинца в ветрах мальчика.

После заключительного предложения и субтитра сына — «Это — твой немецкий лес!» — действует дочь канцлера: ножом, украденным у лесничего во время короткой побочной линии действия, она перерезает все тросы, с помощью которых были подняты декорации леса. В замедленной съемке декорации рушатся. Ни одна нарисованная пташка не улетает, чтобы спастись. Ни одна косуля заяц еж не спасается бегством. Не только каркас из стальных труб, мертвый лес стоит на виду.

Теперь дочь выключает магнитофонную запись птичьих голосов. Тишина. Сухие ветки трещат, ломаются. Вслед за этим надувательством вспархивают вороны. Бродит страх, неочерченный: смерть.

Среди перепуганных актеров в костюмах сказочных персонажей Спящая красавица и пробуждающий ее поцелуем принц спасаются в хохоте. Вильгельм обращает к Якобу Гримму подходящую для субтитра фразу: «Боже мой! Так раскрывается правда».

Пока я пользуюсь продолжительным оцепенением от ужаса и представляю себе актуализированных в конце двадцатого века братьев Гримм, лишь иногда колеблющихся, столь же благоразумных, сколь и чувствительных, однако тайно страдающих от нехватки радикальности, короче говоря: либеральных Гриммов, которые теперь заламывают руки, наш немой фильм собирается с силами для нового действия: сын и дочь канцлера срывают с Гензеля и Гретель фуражку и чепчик, отбрасывают свои плееры, корчат рожи отцу и матери, а вдобавок и телевидению, и добровольно убегают, пренебрегая гриммовской редакцией сказки, в лес, как Гензель и Гретель.

Супруга канцлера кричит: «Ганс! Маргарита! Пожалуйста, вернитесь немедленно!»

СМИ осчастливлены. Журналисты диктуют своим приборам жесткие краткие тезисы. Фоторепортеры дают залп от бедра, фотографируя побег. Телевидение беспощадно все записывает. Побег детей канцлера задает начало истории. Однако канцлер мешает полицейским начать, как положено, преследование беглецов. Он кричит: «Двумя отщепенцами больше! Неблагодарные! Мы сможем это пережить». Он спасается в позе, которую считает исполненной достоинства, но не может воспрепятствовать тому, что его лицо искажает ухмылка, нуждающаяся в анализе.

В то время как удравшие неблагодарные отщепенцы, как можно догадаться, уже далеко среди мертвых деревьев, Вильгельм мог бы едва слышно сказать Якобу Гримму: «Видишь, дорогой брат, старые сказки все еще живы».

В пику катастрофическому настроению мужской хор торопливо собирается и, увлекаемый дирижером, поет бодрую, но остающуюся беззвучной песню, хотя она могла бы называться «В Грюневальде, в Грюневальде — аукцион леса» [10]. Теперь еще и начинается кислотный дождь. Канцлер чувствует непреодолимое влечение к утешительным сладостям. Сбежавших детей больше нигде не видно.


Моя рождественская крыса и я, слушая Третью программу, узнаем не только о том, что этот год, согласно китайскому календарю, считается годом Крысы, годом усиленного усердия и повышенной производительности, но также и о том, что город на Везере обращает внимание на юбилей своей легенды в радиопередаче, обрамленной пьесами для флейты. Запланированы выступление одного чешского поэта, премьера кукольного спектакля, научные доклады по теме, продажа памятной почтовой марки с изображением Крысолова и специальным штемпелем, а также праздничные шествия, во время которых дети сегодняшних горожан должны следовать в средневековых костюмах за верным стилю Крысоловом. Помимо выставки картин на соответствующие темы, в программу включена продажа гигантского торта в виде Крысолова перед домом капитула. Городской отдел по работе с иностранцами ликует: ожидается увеличение числа туристов, даже из заокеанских стран, зарегистрировавшихся как «Техасский фан-клуб Крысолова», как японские «Дети Гамельна». Хотя политические представители города опасаются притока нежелательных элементов — в случае если из больших городов вторгнутся так называемые панки со своим зверьем, будут приняты надлежащие меры, — однако у всех хорошее настроение из-за круглой даты, которая, исторически заверенная в письменной форме, должна быть отпразднована соответствующим образом также со стороны церкви. Суперинтендант дал согласие на свое участие.

Все это культурное зеркало Третьей программы предлагает моей рождественской крысе и мне. Приятный голос диктора, несвободный от иронических второстепенных ударений и критических вставных конструкций, тем не менее знает до секунды умный текст исторической справки, знает больше, чем мы, о Гамельне, его заднем плане и о безднах, этот подходящий для СМИ голос исходит из радиоящика, который занимает место справа от домика рождественской крысы на моем стеллаже для инструментов, в то время как я сижу слева от крысихи, но мысленно уже зашнуровался и нахожусь на пути в Гамельн.

Вот где мы хотим оказаться. Несколько корней старой лживой истории должны быть там срезаны. Это наш долг перед нами. Поскольку это бесспорно: семьсот лет назад и столетия после о крысах и крысолове не было и речи ни в одном документе. Сообщалось лишь о дудочнике, который «в день Иоанна и Павла» должен был увести около ста тридцати детей из города в гору или провести их через все горы: ни один ребенок не нашел дорогу назад.

Прошли ли они через восточные ворота? Сыграл ли определенную роль в формировании легенды захват заложников после битвы при Зедемюндере? Были ли это плясуны святого Витта, утанцевавшие на все четыре стороны?

Ни один документ не докладывает о случившемся. Даже спустя сто лет в хронике городской церкви, которая помнит обо всем, что коснулось Гамельна, о каждом пожаре, о каждом разливе Везера, о появлении и исчезновении черной чумы, ничего не сообщается об уходе гамельнских детей. Сомнительная история, которая замалчивалась и имела отношение скорее к изгнанию в то время обременительных флагеллантов или к переманиванию молодых горожан Гамельна в восточные районы поселения, нежели к трюкаческому искусству некоего дудочника; тем более что крысы и их ловец были примешаны к спорному сказанию лишь спустя пятьсот лет после того дня Иоанна и Павла. После чего поэты искали рифмы, Гёте прежде всего.

Позже Гриммы отыскали сюжет об уходе гамельнских детей в некоторых преданиях, смешавшихся с обычными историями о Крысолове. И поскольку оба собирателя сказок записывали все, что было рассказано на скамье у печки, у прялки и теплыми августовскими вечерами, мы читаем, что необычно одетый юноша за обещанное ему вознаграждение освободил город Гамельн от крыс, заманив их особой музыкой в Везер, где они и утонули. Далее мы узнаем, что дудочник и ловец, которому бургомистр и советники отказали в вознаграждении, усвистел из города подсчитанных уже в других легендах детей, и все они, числом сто тридцать, исчезли навсегда близ горы с кальварией [11].

Нравоучительная история, в которой помимо крыс наказаны вероломные горожане и, сверх того, слабовольные дети.

Не только дети. Всякий, кто поступает легкомысленно, бежит следом за кем-то словно тупоголовый, легковерно доверяется, верит не раздумывая каждому обещанию, слывет завлеченным Крысоловом, поэтому тот столь рано стал политической фигурой. В брошюрах и трактатах говорится: он подстрекает крестьян, он делает бедняков жадными, он внушает смятение горожанам, он задает вопросы, ответы на которые знает лишь дьявол. Тот, кто его слушает, тоже разжигает, бурлит в подполье, восстает, становится мятежным и вместе с тем является псевдореволюционером и еретиком. Так крысоловы, одевавшиеся то буднично, то красочно, всякий раз под разными именами вели к несчастью потерянные отряды крестьян и мятежных ремесленников, военнослужащих, отставших от своих частей, и отступников, часто — лишь радикально настроенное меньшинство и в конце концов — целые народы: еще недавно — доверчивый немецкий народ, когда все тот же крысолов кричал не что-то вроде «Крысы — наше несчастье» (это вряд ли бы произвело впечатление), а валил вину за все несчастья на евреев, пока почти каждый немец не поверил, что знает, откуда несчастье пришло, кто его с собой принес и распространил, кого поэтому необходимо созвать свистом и истребить, как крыс.

Так просто. Так легко мораль позволяет извлечь себя из легенды — ее необходимо лишь как следует скомпилировать, и она принесет плоды: проросшие преступления.

Сходным образом это видит наш господин Мацерат, который, подобно затравленному зверю, всю жизнь искал убежища, даже когда ему приходило в голову принимать позу ловца. Он говорит: «Всякий раз, когда речь шла о крысах и их истреблении, иные, которые, очевидно, крысами не были, устранялись, как крысы».


У него есть адрес, он пишет письма и получает почту. С тех пор как два года назад ему удалили камень из желчного пузыря, он называет себя здоровым, но, несмотря на это, жалуется на затрудненное мочеиспускание: после утомительных заседаний и в ходе воинственных медиаконгрессов доходит до болезненной задержки мочи, а стресс, по всей вероятности, раздражает его простату, и все же он страшится окорочного ножа уролога.

С недавних пор он коллекционирует золотые монеты, носит шелковые галстуки, любит отделанные рубинами галстучные булавки, после бритья пользуется одеколоном, а по вечерам ему хочется пахнуть Uralt-Lavendel [12], вероятно, чтобы предаться воспоминаниям о своей бедной маме, которой был присущ этот надолго прилипавший аромат. За исключением выхоленного волнистого венчика волос, который, сверкая серебристо-серым, ниспадает на воротник, он лыс. Его лысина, загорелая во всякое время года, блестит словно отполированная. Возникает искушение ее погладить; говорят, что есть женщины, которые поддаются этому искушению, — живучие слухи, которые он никогда не опровергает.

Его редко встретишь в компании, однако как только горбатый человечек устраивает прием, он сразу встает между дамами и господами исключительно высокого роста, как будто испытывает необходимость подчеркнуть все еще слишком скудный размер своего тела. Вот почему все его подчиненные, от менеджмента до производства, выше шести футов. Эта причуда известна в кинопромышленности, но над ней больше не потешаются, тем более что доли на рынке показывают, кто кого превосходит. Свой календарь он формирует загодя: свирепые рабочие фазы, относящиеся исключительно к производству фильмов, сменяются фазами покоя в уединенной обстановке; не только из-за своей чувствительной простаты он посещает курорты: Мариенбад, Баден-Баден, Лукка и Шинцнах-Бад в Швейцарии. Часто цитируется его любимая фраза: «Будущее есть только у крыс и, конечно, у наших видеокассет».

Пока он курортничает и не приступил к лечебной программе, он измышляет все, что позволяет ему голова: все многоэтажные тезисы и их противоположности. Иногда он хочет заснять события, которые лежат перед нами как готовое будущее, чтобы оно, как только станет настоящим, уже наличествовало бы в качестве фильма; затем ему вновь требуется увидеть заснятым все, что происходило прежде, чем появилось кино в качестве посредника, например посадку на Ноев ковчег. В соответствии со строго ведущимся списком все, всякая тварь, должны появляться в кадре парами: бородавчатый свин, бородавчатая свинья, гусыня и гусак, жеребец и кобыла и снова и снова та особенная пара, которую не допускают на ковчег, но она тем не менее бесстрашно пытается пролезть контрабандой меж допущенных грызунов.

В перерывах, которые он редко себе позволяет, для него становится важным его детство, к которому он, старея, желает снова приблизиться: падение с лестницы, ведущей в подвал, посещения врача, слишком много медсестер… Однако он больше совсем не делает записей о своем происхождении или даже признаний, как бы сердечно ни просили его об этом избранные им дамы. «Это все съедено! — говорит он. — Мы живем сегодня, правда, в последний раз, изо дня в день».

Он уже ждет не дождется сентября этого года, но еще не знает, как ему следует отпраздновать свой шестидесятый день рождения: хочет ли он побыть наедине с собой — окруженный лишь фотографиями — или же меж длинноногих гостей?

Но прежде должна быть отчествована Анна Коляйчек, его бабушка: изысканными подарками и сюрпризом, который он придумал в Шинцнах-Баде и запустил в производство сразу после лечения.

На его чрезмерно просторном письменном столе, который всегда должен быть пустым, лежит одна-единственная пригласительная открытка, написанная вместо нее священником церковного прихода Матарни, которая прежде называлась Маттерн: «…я имею честь пригласить моего внука, господина Оскара Мацерата, на свой 107-й день рождения».

Он перечитывает это предложение снова и снова, но не знает, стоит ли ему отправляться в путешествие. С одной стороны, он боится возвращения, с другой — придумывает подарки и повсеместно рассказывает о предстоящем торжестве. Поскольку ему доставляет удовольствие, когда кто-нибудь называет его «наш господин Мацерат», он прислушивается, когда в его окружении разносится шепоток: «Представьте: наш господин Мацерат, возможно, поедет в Польшу. Вы уже знаете, что наш господин Мацерат планирует поездку в Польшу?»

Он все еще колеблется. Тот, кто сознательно прекратил расти, а затем все-таки подрос на несколько сантиметров, верен своей старой игре: должен я, не должен я.

К тому же Бруно, который обычно безропотно готов ко всякому путешествию в качестве шофера, в этот раз выражает беспокойство и ищет причины, чтобы если не предотвратить поездку, то отсрочить ее. Он ссылается на врачей, которые советовали никуда не ездить. Он называет политическую обстановку в Польше неопределенной. Он предостерегает от военно-правового произвола. Не называя никаких веских причин, он намекает, что наш господин Мацерат нежелателен в Польше.

Виза еще не оформлена. Однако Оскар покупает шелковые галстуки и облачается по-спортивному, в крупную клетку. Он отказывается при любых условиях лететь или путешествовать поездом. «Если уж так, — говорит он, — то я вернусь на родину на “мерседесе”».

Его коллекция монет предусмотрительно пополняется, несмотря на то что или поскольку цена золота падает при возрастающем курсе доллара. Как будто обстоятельства заставляют его покинуть нас на длительное время, у него в шляпе есть совет для каждого. Мне дан совет расследовать исключительно дело Мальската. На мою просьбу поразмыслить, наконец, и о других проектах, он спешно отвечает: «О лесе и Гамельне мы побеседуем позже!» — и оставляет меня наедине с моими многочисленными историями, которые все одновременно выпирают из своих начал.


Прежде чем моторный эверс «Новая Ильзебилль» оставит равнинный остров Фемарн и возьмет курс на крутой отвесный берег Мёна, женщины на борту исследовательского судна согласно заранее намеченному плану берут пробу в Любекской бухте. Поскольку данных о Килер-Фёрде имеется достаточно, здесь исследуется вертикальная миграция планктона. Вступает в действие измерительная акула с шестью сетями. При продолжительности трала в пять минут и глубине воды, которая вдоль измерительного участка колеблется от восемнадцати до двадцати трех метров, можно одновременно вылавливать с пяти глубин, помимо вертикального траления.

В то время как штурманша выпускает ступенчатый счетчик медуз, океанографша и машинистша обрабатывают ушастых аурелий, диаметр которых составляет более четырех сантиметров. Медузы измеряются по диаметру зонтика. Особи меньшего размера называются эфирами, более крупные — медузами. При определении объема необходимо дать воде немного стечь с медуз и затем погрузить их в мерный цилиндр, заполненный формалином. Разумеется, при замерах учитывается возникающее вследствие этого относительное уменьшение объема. Диаметр медуз всех размерных групп уменьшается после двух дней фиксации примерно на четыре процента. Всему этому и многому другому — например, сопоставительному взвешиванию мальков сельди и личинок медуз — океанографша обучилась во время своей поздно начавшейся учебы. Она может обучить машинистшу, которая на самом деле работает в транспортной компании, и штурманшу, которая руководит адвокатским бюро, как со знанием дела подсчитать, измерить и взвесить медуз и эфир. Она терпеливо демонстрирует знание прикладной океанографии. Никогда о медузах не говорили более трезво.

Сначала женщины вылавливали их с помощью специального прибора в двух милях от Тиммендорфер-Штранда, затем у Шарбойца и Хаффкруга, теперь они берут пробы в Нойштадтской бухте вплоть до Пельцерхакена в Балтийском море. Дальше к северу плотность медуз снижается. Но у побережья Восточного Гольштейна океанография и ее применение внезапно увеличиваются на одно измерение, когда штурманша говорит капитанше: «Где-то здесь мы поймали палтуса в начале семидесятых. Случайно. Маникюрными ножницами. Он раскрыл рот! Сплошные надежды и прелестные обещания. Ничего из этого не вышло. Одни лишь медузы, которые сжимаются, как только на них взглянешь».

Словно в самом деле призывая его, штурманша кричит в морскую гладь: «Эй, палтус! Ты провел нас. Ничего не изменилось. Всем по-прежнему заправляют мужчины. Они, главные только они, даже если дела катятся под гору все стремительнее. — Тогда мы думали: теперь начинается она, женская работа, разумное господство баб. — Ошибка. Или тебе на ум приходит еще что-то толковое? Ну, скажи что-нибудь, палтус, скажи что-нибудь, ты, трепло!»

Хотя море остается безмолвным, взрыв штурманши, этот давно не становившийся громким призыв к говорящей камбаловой рыбе, выманивает океанографшу и машинистшу из бывшего грузового отсека моторного эверса, в котором они обмеряли медуз из последнего улова. Едва оказавшись на палубе, машинистша кричит: «Да кончай же с этим устаревшим дерьмом!»

Океанографша прибавляет: «И прекрати причитать. Ни один мужчина не поднимется к нам на борт. Разве тебе этого недостаточно?»

Из камбуза доносится голос старухи: «Палтус или не палтус, здесь всегда что-то происходило. Давайте бросим тут якорь».

Пока капитанша глушит двигатель, останавливает судно, затем послушно, словно отныне командует старуха, бросает оба якоря, океанографша стягивает перчатки проницательности. Она бросает за борт одноразовые вещи и поочередно указывает в направлении Пельцерхакена, Нойштадта, Шарбойца: «Вот тут они располагались, три корабля. Я носила косички с бантиками-пропеллерами, и мне было всего двенадцать, когда “Тильбек”, “Кап Аркона” и “Дойчланд” встали здесь на якорь. Нас эвакуировали из Берлина. Нас дважды разбомбили. Это было в апреле сорок пятого, незадолго до конца. Каждое утро, когда я шла в школу, корабли стояли тут. Они выглядели как нарисованные. И я тоже рисовала их за кухонным столом. Цветными карандашами, все три. Взрослые говорили: там концлагерники. Когда третьего мая мать отправила меня в очередной раз в город, потому что в Нойштадте был сахар по талонам, я увидела с берега, что с кораблями что-то случилось. Они чадили. Их атаковали. Сегодня известно больше: концлагерники прибыли из Нойенгамме и несколько сотен из Штуттхофа. Корабли были атакованы британскими “Тайфунами”. Они были оснащены ракетами. С берега это выглядело забавно, как учения. Во всяком случае, “Кап Аркона” горел и спустя некоторое время перевернулся. “Дойчланд”, на котором концлагерников не было, затопили. “Тильбек”, на котором заключенные подняли простыни как белый флаг, опрокинулся и сел на мель. С берега, разумеется, нельзя было разглядеть, что происходит в трюмах. Даже представить можно едва ли. Даже если я потом еще долго рисовала горящие корабли цветными карандашами, о боже! Во всяком случае, до атаки на борту “Арконы” и “Тильбека” находилось около девяти тысяч заключенных. Ежедневно добрых три сотни из них умирали от голода. И около пяти тысяч семисот концлагерников — это были, конечно, поляки, украинцы, немцы и евреи — сгорели, утонули или, если они вплавь добирались до берега, были просто расстреляны на пляже. Эсэсовцами и командованием ВМС. Это я видела, когда мне было двенадцать. Стояла там со своими косичками и смотрела. Многие взрослые из Нойштадта тоже стояли там и смотрели, как концлагерников, едва выбравшихся из воды, еще дрожащих, расстреливали. Они, конечно, ничего не хотят видеть, ничего не хотят слышать, по сей день. И в Англии тоже ни одна собака не говорит об этом. Несчастный случай, и все. На протяжении двух лет трупы приносило течением, они мешали курортной жизни. Сразу же после этого настал мир. И обломки долгое время оставались на виду, пока их не отбуксировали, чтобы пустить на лом».

Пока океанографша вспоминает, как звали гауляйтера Гамбурга и капитанов кораблей, женщины окидывают взором море, в котором ничего не видно. При штиле идет слабый дождь, как часто бывает в это дождливое лето. Из камбуза говорит старуха: «Ясное дело, такое не вписывается в историю. Глупая авария. Это беспокоит. Такое забывается. Забудем об этом! — говорилось прежде. Теперь поедим? Есть тефтели с жареным луком к картофельному пюре и салату из огурцов».

Поскольку сказать больше нечего, капитанша поднимает оба якоря и объявляет курс: в открытое море. Как хорошо, что двигатель послушно заводится. Рядом со штурманшей Дамрока крепко держится за свой кофейник. «Прочь отсюда!» — говорит она, и ничего больше, но концентрируется на истинной цели этого плавания, известной только ей; и я тоже желаю, чтобы женщины оставили в покое прошлое и вновь сосредоточились исключительно на ушастых аурелиях.

Стол, на котором ранее лежали таблицы с результатами измерений, к обеду расчищается. Все должны хвалить тефтели, повариху. Разговоры о погоде и дождливом лете. Как хорошо, что эхо ничего не повторяет. В придачу к тефтелям с картофельным пюре женщины пьют пиво из бутылок. Как только капитанша поела, она сменяет штурманшу у руля.

Позже, миновав равнинный остров Фемарн, все собираются на палубе со своими принадлежностями для вязания. Страдающее одышкой море выбрасывает небольшие волны. Легкий бриз. Где-то пеленой обрушился дождь. Время от времени пробивается солнце. Едва по левому борту вырисовывается плоский берег датского острова Лолланн, «Ильзебилль» проплывает то через плотно, то через малозаселенные поля медуз. Никакие данные здесь не собираются. Измерительной акуле разрешено отдохнуть. Эверс идет со скоростью восемь с половиной узлов.

Но вдруг — только потому, что на юго-востоке появляется белобрюхий паром, — разговоры о том и о сем прекращаются. Я не могу помешать океанографше отложить вязанье и снова начать говорить о кораблях-концлагерях. Поскольку машинистша хочет знать больше — «Почему заключенных держали на кораблях? А почему у англичан нет?» — я позволяю старухе в камбузе кричать поверх мытья посуды: «Конечно, да! Голодавшие, горевшие, затем плавающие, после чего расстрелянные люди. И люди, которые заставляли других людей голодать, гореть, тонуть, наблюдали, как те немногие, что вышли на берег, были расстреляны людьми. Всегда только люди и то, что люди совершали с людьми. А крысы? Кто говорит о сожженных, утонувших крысах? Держу пари, на борту было множество крыс, определенно несколько тысяч…»

Тогда крысиха, которая мне снится, хотя образ ее и не проявился и она не смогла вытеснить корабль, сказала: Ошибка, маленькая ошибка. Пускай мы всегда были близки к людям, все же их гибели мы избегали. Мы знали заранее, что произойдет. Мы не водились на сомнительных кораблях. При всей нашей любви к человеческому роду, мы не хотели вместе с ним сгореть или утонуть.


Это не инвалидная коляска мне снилась. Это была капсула космического корабля, в которой я сидел пристегнутым и должен был следовать по своей орбите. Я, не имеющий никакого понятия обо всех этих космических безделушках; я, не обремененный специальными знаниями, чтобы высококвалифицированно хватать звезды с неба и обращаться по имени ко всем галактикам; я, свободный от владения иностранными языками, на которых бегло говорят не только болтливые астронавты, но и дети школьного возраста; я, старомодный дурак, для которого даже телефонный разговор оставался непостижимым чудом, застрял в какой-то космической капсуле и звал: Земля! Ответь, Земля!

Однако мой монитор показывал только крысиху. Отвечала лишь она и была словоохотливой. Полный отчаяния, я хотел кричать: Мы всё еще! Мы существуем! Мы не сдаемся! Она оставалась невозмутимой и говорила о давних временах: печально и снисходительно, словно бы желая проявить ко мне материнскую заботу.

Друг, сказала крысиха, послушай. Земля, которую ты звал, — Земля говорит здесь. Ответь, Земля! велело твое желание, Земля отвечает тебе здесь: мы зарылись в нее, ведь мы это предчувствовали. Пока люди, как будто не могли сделать ничего иного, снова, но на сей раз уже окончательно спятили и хотели выйти за пределы самих себя, мы зарывались вглубь. Не будем говорить об инстинктах; передаваемое из поколения в поколение знание, наша хитрая память, отточенная еще со времен Ноя для таких случаев, подсказывала нам укрыться под землей, выживать в воздушных пузырях благодаря системе затычек. Пробалтываемая зачастую необдуманно человеческая мудрость — крысы бегут с тонущего корабля — возникла неслучайно. Со времен указания, которое категорически воспрещало нам вход на пихтовую посудину Ноя — длина ковчега триста локтей; ширина его пятьдесят локтей, а высота его тридцать локтей, — корабли стали для нас особенно подозрительны. Всякий раз, когда мы слышали, что крысы трусливо, по мнению людей, покинули корабль, то незамедлительно получали подтверждение о крушении судна, незадолго до того покинутого ими.

Это правда, воскликнула крысиха. Это выражение укрепило нашу репутацию. Но когда в конце речь зашла о корабле под названием Земля, ни одна планета не предложила сделать на нее пересадку. Поэтому мы искали убежища под человеческими системами бункеров, подтачивая наземные и подземные строения. Также мы запаслись припасами, что во времена человека делала лишь бенгальская рисовая крыса.

Хотя я снова и снова пытался настроить монитор в моей космической капсуле на дружелюбные изображения, крысиха повела меня через систему траншей, проходы и соединительные ходы которых вели к гнездовым камерам, к узким местам, служащим как шлюзы, и в просторные карманы, заполненные зернами и семенами как силосы. Под землей открылся разветвленный лабиринтный мир.

Мне хотелось во сне на свет и к прекрасному: Дамрока!

Она сказала: Другой лазейки не оставалось.

Я проклинал нашего господина Мацерата: он обязан сказать да и создать мой фильм об умирающем лесе. Она отобрала у меня звук и запищала: Всеобщее настроение человеческого рода, его чрезмерная, ни на чем не основанная надежда на мир, эта живущая надеждой, сама себя пожирающая надежда, это хлопотливое вселение надежды при полном бездействии человеческой машины, их безнадежное надеяние встревожило нас.

Они смирились с объективными ограничениями. Как будто у них было бесконечно много времени, они все откладывали. Их государственным деятелям нравилось считать это смешным, во всяком случае они ухмылялись до конца. Ах, их разговоры! Если прежде человеческие существа были способны на далекоидущие, хотя зачастую и причудливые идеи, то против последнего дня они бессмысленно выдвигали лишь только поношенные идеи, в том числе древние причуды: космические корабли, построенные и заселенные по принципу ковчега и отбора. Очевидно, человек сдался. Он, голова которого все это выдумала; он, мысли которого к тому времени приобрели ясные очертания; он, доныне гордившийся своей головой и ее победами над мраком и суевериями, мракобесами и верой в существование ведьм; он, дух которого придал весомость бесчисленному количеству книг, — он хотел впредь отказаться от своей головы и следовать лишь за чувствами, хотя в человеческих существах чувства были недоразвиты еще больше, нежели инстинкты.

Одним словом, сказала крысиха, которая мне снится: все больше и больше людей делали ставку на жизнь без здравого смысла. Поэты несли всякую всячину подобно провидцам и первосвященникам. Всякую нерешенную проблему они называли мифом. В конце концов даже обычные уже многие годы митинги в защиту мира, сначала еще с умными словами и доводами, превратились в религиозные собрания. К сожалению, вместе с нами бежали также наши панки, которых мы полюбили, которые полюбили нас. Наша крысиная память напомнила о средневековых флагеллантах, которые, движимые страхом, обрушились на христианский Запад, бичующе-яростные бесчинства, погромы запускали и не останавливались ни перед чем, поскольку тогда ходила чума, названная бичом человечества. После чего виновники были разысканы и обнаружены: говорили, что мы и евреи занесли заразу и распространили ее. Из Венеции или Генуи. Старые истории, верно, и все же вечнозеленые…

Во всяком случае, к концу человеческой истории мы стали свидетелями возрождения флагеллантства, хотя и обращенного не против евреев и нас. После демонстраций и скоплений последовали единичные, а затем коллективные самосожжения: в первый раз в Амстердаме, затем в Штутгарте, после чего одновременно в Дрездене, в Стокгольме и Цюрихе, наконец, изо дня в день в больших и малых европейских городах, на футбольных стадионах и среди ярмарочных павильонов, на съездах евангелической церкви и в кемпингах; вслед за чем эта мода — если можно так выразиться — распространилась в других частях света: сначала в Атланте и Вашингтоне, затем в Токио и Киото и, конечно же, в Хиросиме. В конце концов, когда о коллективных самосожжениях стало известно даже в слаборазвитых странах, Советский Союз тоже не остался в стороне: из Киева приносящий несчастье и ничего не проясняющий огонь перекинулся на Москву и Ленинград. Где бы ни отступал разум — следует упомянуть еще Рим и Ченстохову, — процесс оставался неизменным: молодые люди группировались в тесные блоки. И в середине таких молящихся, поющих, принуждающих к миру в каждой молитве, в каждой строчке песни человеческих блоков — говорят, что перед папертью Кёльнского собора собралось более пятисот человек, — после внезапного безмолвия вспыхивал сигнальный костер, вызванный множеством открыто передаваемых по кругу канистр с бензином. Бензина было достаточно до самого конца.

Ах, человеческие существа! О, этот человеческий род! Даже в состоянии отчаянной неразберихи у них все было хорошо организовано. Дежурные объединяли готовые к самопожертвованию блоки. Кареты скорой помощи стояли наготове в соответствии с числом собравшихся лиц. Среди жертв поразительно много матерей с маленькими детьми. Учителя со своими учениками. Священники и пасторы вместе с преподавателями катехизиса и конфирмантами. Крупные предприятия в Неккарзульме и Вольфсбурге лишились стажеров вместе с инструкторами. В нескольких гарнизонных городах новобранцы зажигали предупреждающие огни во время принесения присяги. Позднее, в ходе этого прогнозируемого самоуничтожения, пресса, радио и телевидение благоразумно перестали оглашать ежедневное число потерь.

И я видел то, что перечисляла крысиха, видел предупреждающие огни на фоне внезапно осветившегося города, видел младенцев с матерями, учеников с учителями, молодых христиан вместе с капелланами, стажеров, столпившихся вокруг своих наставников, и новобранцев, вспыхивающих во время присяги. Я кричал, но оставался в плену своей космической капсулы. Прекратить! Проснуться! кричал я. Я молил, ныл, ласково говорил ей: крыска, рождественская крыса. Мне пришли на ум нелепые предложения: не могло бы, не было бы возможно, что… Но она беспристрастно докладывала о событиях прошлого.

Конечно, могло бы быть и было бы лучше… И сначала предпринимались попытки сдержать охватившую их манию и насильно разорвать блоки. Но когда в Брюсселе, Нюрнберге и Праге отдельные полицейские, а затем и сотни единодушно перебегали на другую сторону, чтобы, как говорилось, приобщиться к предупреждающему самопожертвованию, силы правопорядка впредь стали воздерживаться от участия. За предупреждающими вспышками наблюдали сложа руки. В плотнонаселенных городских районах они стали частью повседневной жизни, как голод был обыденностью для отдаленных регионов. На фоне этого чада, вони и — как писал именитый публицист — возрастающей склонности к смерти государственным деятелям легко удавалось придать своей хлопотливости видимость здравого смысла, так что обеспокоенные пожилые люди временно присоединились к противоположному движению, которое умеренно распространилось под лозунгом: Вооружим мир! Разумеется, при столкновении обеих групп предупреждающие огни приводили соответственно к большему количеству жертв.

Мне показалось, будто крысиха улыбнулась в своей системе траншей. Возможно, она и не улыбалась, и только мне в моей космической капсуле все это казалось ужасно смешным, до надрывного хохота смешным. Я гоготал: Брось шутить, крысиха! Перестань насмехаться над нами. Вам легко смеяться в своих крысиных норах.

Верно, дружочек, сказала крысиха, но все же тебе следует услышать, что заставило нас скрыться: к концу человеческой истории человеческий род разучил язык, который успокаивающе улаживал споры, деликатно ничего не называл своим именем и звучал разумно даже тогда, когда выдавал бессмыслицу за познание. Поразительно, как лжетворцам, их политикам удавалось сделать слова гибкими и послушными. Они говорили: Вместе со страхами растет наша безопасность. Или: Прогресс имеет свою цену. Или: Техническое развитие невозможно остановить. Или: Мы ведь не хотим вернуться в каменный век. И этот язык обмана был принят. Таким образом жили в страхе, гнались за делами или удовольствиями, сожалели о жертвах предупреждающих огней, называли их слишком чувствительными и потому неспособными вынести противоречия времени, переходили после непродолжительного покачивания головой к очередным делам — которые были достаточно изнуряющими — и говорили, правда, неопределенно: После нас хоть потоп, но жили в удобстве, насколько возможно, с уверенностью, что человеческое существо и его повторяющиеся со времен Ноя попытки обучить человеческий род менее смертоносному поведению потерпели крах. Как самое последнее мировоззрение финализм снискал одобрение и последователей. Друзьям и знакомым между делом говорилось: Заглядывай, пока не стало слишком поздно. Друг друга приветствовали: Приятно увидеть тебя еще раз. При прощании выражение Увидимся вышло из употребления. И детям говорили нежно, но вместе с тем задумчиво: В действительности вам, нашим милым деточкам, не следовало бы существовать. Подведение итогов началось. Эсхатологические цитаты звучали на семейных торжествах и официальных мероприятиях, даже при открытии мостов. Неудивительно, что мы, крысы, зарылись вглубь.

Я больше не возражал. Моя космическая капсула становилась все более уютной. Зачем мне дальше звать Земля! Ответь, Земля! Я играл с непонятными кнопками, переключателями и прочими приборами, также я обратил взор к отвлекающим изображениям, которые шаловливо друг друга гасили, забавлялся дурачеством этих наплывов, думал, что вижу приятный сон, и все же прислушивался к крысихе, уже с ней согласный.

Все еще занятая нашим заключительным этапом, она сказала: Преданные людям с тех пор, как мы себя помним, мы пытались предостеречь их, прежде чем зарылись вглубь. Сотнями тысяч мы покинули обширные туннельные системы их путей сообщения и излюбленную нашу обитель — канализацию. Мы освободили мусорные и металлоломные отвалы, скотобойни и портовые территории, колодцы подземных коммуникаций высотных зданий и прочие наши территории. Среди бела дня, словно вопреки нашей природе, мы бежали по главным улицам всех европейских столиц: полчища крысиных народов, несдерживаемый поток крыс. Затем мы расширяли нашу программу. Не один раз, но несколько раз в день по улице Горького до Красной площади. В Вашингтоне мы трижды стекались вокруг Белого дома, в Лондоне — звездообразно на Трафальгарской площади. Два встречных потока крыс заблокировали Елисейские Поля. Так мы выставляли напоказ нашу заботу о человеческом роде. Поскольку человеческие существа верили в образы, мы поместили себя в устрашающие образы. Вверх и вниз по фешенебельным улицам и авеню. Каждая спина, каждый хвост вытянуты. Мы хотели дать понять людям: смотрите, как мы боимся! И мы тоже сознаем, что мир на пороге сумерек. Как и вам, нам известны соответствующие места из Библии. Наше бегство, движимое последними страхами, твердило: Люди, прекратите думать о себе, конец уже близок. Кончайте с заканчиванием. Явно сбывается мудрость притчей…

Я прикинулся изумленным: И? Это ведь вызвало панику, не так ли? Один-единственный вопль — или? Как будто я хотел наверстать то, что пропустило человечество: когда я это себе представляю, после обеда, в часы пик. И домохозяйки со своими сумками для покупок…

То, что сказала крысиха, звучало устало и, при взгляде назад, разочарованно: Хотя мы слышали крики испуганных прохожих, которые, вероятно, даже правильно растолковали наше демонстративное массовое бегство, хотя в центре городов движение тотчас коллапсировало, хотя во всех окнах на главных улицах торчали зеваки, все же больше ничего не произошло, за исключением того, что расточительно снималось для телевидения, как мы экспрессивно бежали по мостам через Сену, снова и снова мимо Букингемского дворца, вокруг высокого женевского фонтана. Туристы уже делали моментальные снимки. Поскольку наши быстроногие демонстрации часто длились часами, мы предоставляли достаточно материала для сюжетов.

Но, воскликнул я, разве ничего нельзя было сделать. Я имею в виду ответные меры. По меньшей мере водометы. Или с вертолетов. Или попросту…

Да-да, сказала крысиха, разумеется, в первую очередь им на ум пришел яд. Однако лишь в немногих крупных городах была предпринята попытка вести борьбу с нашим массовым появлением с помощью средств уничтожения, в Риме даже с помощью огнеметов: результатом стал большой пожар, быстро распространившийся вдоль Виа Венето. Людские потери уравновешивали наши потери. Сколь глупо они до конца делали ставку на насилие. Лишь в Пекине, Гонконге и Сингапуре, где преобладала китайская разновидность человеческих существ, в Нью-Дели и Калькутте, где мы всегда были если не святыми, то почитаемыми, наши предостерегающие подвижные образы понимались как воззвание, однако центральные компьютеры располагались в другом месте.

Я не мог придумать ничего лучше, нежели сказать Жаль, как жаль! Вы старались, чертовски усердно старались. Вы, крысиха, не боялись риска.

Лишь теперь, сказала она, после стольких тщетных усилий, мы, крысы, начали зарываться.

Это было неправильно! воскликнул я. Или слишком рано. Во всяком случае, вы бы еще раз и еще раз…

Мы пытались, целыми днями…

Нет! кричал я. Вы отреклись от нас, людей. И слишком рано…

Еще раз, словно она хотела себя и меня уверить в тщетности усилий, я увидел на мониторе своей космической капсулы серию быстро сменявшихся изображений нежных панков с крысами, многие сотни панков со своими крысами на пути в Гамельн, вспыхивающие предупреждающие огни в человеческих блоках, затем движущийся по кругу и в обратном направлении поток крыс. Но затем я увидел, как они зарываются. Подобно клиньям они врастали в землю. Тысяча и более отверстий выплевывали песок, гравий, мергель. Сначала их хвосты на поверхности, затем — словно проглочены землей. Разом повсюду. Так много апокалиптических изображений, наконец, мешанина из изображений, в которую снова и снова, однако беззвучно и ныне под землей, вмешивалась крысиха. Затем я увидел нашего господина Мацерата, как он пытался заговорить, потом детей канцлера, бегущих по мертвому лесу в облике Гензеля и Гретель, и снова крысиху, нет, мою рождественскую крысу, которая, свернувшись, спала или же притворялась безобидной, после чего — художника Мальската, замешивающего краски для поразительных готических картин, пока внезапно Дамрока и другие вяжущие женщины не поплыли по насыщенному медузами морю, и крысы все глубже и глубже, и дети в лес, мертвенно-застывший…

Облегчение, что наш господин Мацерат наконец предъявил свое заявление, аккуратно заполненное печатными буквами: он хочет в Польшу, в Польшу.

Самое время, сказал я себе, проснувшись, потому что между Рамкау и Маттерном кашубы готовятся к торжеству. Число сто семь должно быть сплетено из цветов.

В конце, когда смеяться уже было не над чем, политики спасались в единодушных ухмылках.

Без повода, потому что не было ничего смешного, они начали скалить зубы по всему миру.

Вторжение в сдержанные черты лиц.

Никаких смущенных улыбок.

Финальное гримасничанье, да и только.

Однако это принимали за веселость и фотографировали ухмылки и зубоскальство единодушных политиков.

Фотографии с последней встречи в верхах были свидетельством заразительно хорошего расположения духа.

У них будут причины позволить серьезности сойти с рельсов, говорили себе.

Поскольку заседали до конца, юмор сохранялся до конца.

10. Популярная берлинская песня, возникшая в конце XIX в., когда Грюневальд, бывший ранее лесом, стал активно развиваться как элитный район Берлина. Для строительства вилл и других зданий требовалось много земли, что привело к вырубке леса. Древесина продавалась на аукционах, которые проходили прямо в Грюневальде.

9. Отсылка к сборнику «Волшебный рог мальчика» (нем. Des Knaben Wunderhorn), составленному Клеменсом Брентано и Ахимом фон Арнимом в 1806–1808 гг. Этот влиятельный труд сыграл ключевую роль в развитии немецкого романтизма и оказал значительное влияние на поэзию и музыку XIX в. В сборник вошли как подлинные народные тексты, так и литературные обработки, а также оригинальные стихотворения авторов, выполненные в народном духе.

8. Начало стихотворения Der Jäger’s Abschied («Прощание охотника») немецкого поэта-романтика Йозефа фон Эйхендорфа (1788–1857), которое стало особенно известным благодаря тому, что его переложил на музыку композитор Феликс Мендельсон. Песня стала своеобразным гимном немецкой природы и охотничьей культуры.

7. Термин впервые появился в Западной Европе в конце 1970-х гг. Государство выкупало излишки масла, чтобы поддержать цены на рынке, что приводило к образованию огромных запасов, которые хранились на складах и были настолько велики, что их сравнивали с горой.

6. Das Dritte Programm (Третья программа) — общее название для группы региональных теле- и радиоканалов в Германии, которые входят в состав общественно-правовой вещательной корпорации ARD (Arbeitsgemeinschaft der öffentlich-rechtlichen Rundfunkanstalten der Bundesrepublik Deutschland — Рабочее содружество общественно-правовых вещательных станций Федеративной Республики Германия). В 1960-х гг. в Германии существовало всего два общенациональных теле- и радиоканала: Das Erste (Первая программа) и ZDF (Вторая программа). Позже, в середине 1960-х гг., начали появляться региональные телеканалы, которые и получили название Die Dritten Programme (Третьи программы). Каждая из «третьих» программ вещает на определенный регион Германии и освещает местные новости, культуру, спорт и другие события.

12. «Древняя лаванда» — аромат бренда Lohse, выпущенный в 1910 г.

11. Кальварией называют место паломничества, в котором верующие могут повторить Крестный путь Иисуса Христа. Расположенное на горе, оно символизирует Голгофу и представляет собой комплекс часовен или церквей, каждая из которых посвящена одной из остановок Крестного пути. Комплекс также может включать в себя скульптурные композиции, изображающие сцены из Страстей Христовых, кресты и другие религиозные символы.


ТРЕТЬЯ ГЛАВА, в которой происходят чудеса, Гензель и Гретель хотят быть городскими, наш господин Мацерат сомневается в здравом смысле, пять подвесных коек заняты, Третья программа должна замолчать, в Стеге распродажи, а в Польше — дефицит, киноактриса становится святой, а индюки творят историю.


Моей рождественской крысе не нравится, когда я бегу по пятам за художником Мальскатом. Обеспокоенная, она шевелит усиками, стоит мне только разложить рядом с клеткой отчеты о процессе и краткие комментарии с заголовками вроде «Восточнопрусский Уленшпигель». Она тревожится, когда я сопоставляю фотографии Мальската в прессе со своими представлениями о Мальскате: он выглядит так, словно вобрал в себя вековой опыт и мог бы носить пулены, плундры и рукава с буфами, а вместо своей шапки из войлока — раздвоенный колпак с бубенцами.

Тем временем идет радиопередача. Мы слушаем новости видеорынка, который не только наш господин Мацерат называет перспективным. Минуя вытянутой рукой клетку моей рождественской крысы, я нахожу ручку настройки, которая на полуслове выпроваживает Третью программу из комнаты; поиск Мальската на поверхности печатного текста не терпит постороннего шума. Моя крыса должна это понять, как бы ей ни хотелось услышать новости науки или сообщения об уровне воды в Эльбе или Заале.

Ни веселых, ни злых проделок. Не шут, что звенит бубенцами. Я констатирую, что нос Мальската, неровный изгиб которого придает его бровям выражение, словно он постоянно видит чудеса, символически отражается на его фресках, так что в соборе в Шлезвиге, как и в любекской церкви Святой Марии, он к лицу ангельским юношам и святым старцам. Их мучительно расширенные глаза видят больше, чем можно было увидеть в библейские времена. Они способны предчувствовать не только грядущее спасение, но и предстоящий ужас благодаря тому чутью, которое было отмечено уже в начале пятидесятых годов в одной докторской диссертации, посвященной мальскатской готике: «Необыкновенны длинные носы фигур в нефе и клиросе. Они подчеркивают пророческий взгляд святых. В них проявляется определенная нордическая смелость, которую тщетно ищут на других фресках высокой готики, исключение составляет собор в Шлезвиге, где Спаситель мира и некоторые сюжеты на расписанных контрфорсах благодаря очертаниям носов позволяют предположить, что мастерская любекского мастера нефа и клироса здесь тоже работала».

Я догадываюсь, почему моя рождественская крыса беспокойно шевелит усиками и даже пренебрегает семенами подсолнечника, как только я принимаюсь за пожелтевшие пятидесятые. Словно не имея воспоминаний, я должен быть единственно здесь и сейчас, постоянно спрашивая себя, что плохого может произойти завтра.

Ладно, крыска, говорю я, оно пока еще приближается, наше банкротство. Но прежде чем я подведу итоги, следует понять, почему дарование Мальската быть поистине готическим, несмотря на скверную оплату, соответствовало духу времени и основной потребности, всеобщей расположенности к фальшивкам; подобно воронам в мертвом лесу, надувательство все же однажды должно вспорхнуть, каким бы большим авторитетом оно ни пользовалось. Ах, не коротконогая, уверенно вышагивала ложь!

Потому что в годы, последовавшие за Второй мировой войной, в Германии делали вид, будто их предшественников посетил дурной сон, нечто нереальное, чего нужно избегать, дабы оно не вызывало кошмаров. Пользовались спросом оправдательные сны. Я помню: в то время по стране разъезжал один целитель, продававший чудодейственные шарики из фольги, помогающие против всякого рода болезней, после чего народ начал стекаться к нему как прирученный. Чтобы были прекрасные сны на пенорезине, в рассрочку продавалась раскладная мебель. Во всех иллюстрированных журналах принцы постоянно женились на принцессах. Красное солнце непреклонно садилось в море за Капри [13].

На фотографиях, которые позже стали обоями, весь пережитый ужас утратил силу. Однако политика, которой пресытились, по воле высшей силы осталась уделом стариков, с точки зрения которых разделенная страна была раскроена скорее случайно, нежели пополам.

И вот, старикам удалось очистить побежденных немцев, превратив их в немцев, дружественных победителям, которые, благодаря своему врожденному и чудом пережившему войну усердию, старались быть полезными и в одном лагере победителей, и в другом: в два счета стали теми, кем были, перевооружившись. Поэтому народ благодарил обоих благодетелей, пусть и ненавидел Козлобородого, как называли Ульбрихта, и, хотя и голосовал за старого лиса Аденауэра, не любил его всем сердцем так, как в былые годы объединенный народ сердечно любил своего Гитлера.

Мальскат хорошо вписался в то время. Его фрески, считавшиеся подлинными, были прозваны «чудом из Любека»; поскольку, если народ считает себя упорно преследуемым несчастьем и — в качестве побочного ущерба — принес несчастье другим народам, но тем не менее одарен столькими святыми готического фасона, Божья милость, несомненно, должна быть при нем и в мирской сфере. Затем свершились дальнейшие чудеса, в том числе экономическое чудо, которое было ощутимо уже в начале пятидесятых: правительство, как оно называлось, временно пребывающее в городе Бонне, вывалило на стол любекских церковных властей сто восемьдесят тысяч марок новых денег, чтобы выявлялось все больше и больше святых и — нельзя трудиться без вознаграждения — художник Мальскат мог быть уверен в своей почасовой оплате в девяносто пять пфеннигов.

Но это и другие чудеса совершенно не волнуют мою рождественскую крысу. Богатство, которое по сей день основано на чудесах того времени, для нее ничтожно. Она могла бы прокричать Дарованное! и, заглядывая вперед, сказать: От него не останется даже и тени. Но она лишь беспокойно снует по подстилке из опилок и не проявляет никакого интереса к моему погружению в прошлое. Что бы ни было в ее черно-глянцевых глазах, они никогда не отражают Мальската.

Лишь когда я позже позволил Гензелю и Гретель бежать по мертвому лесу, а сбежавшие дети канцлера не захотели придерживаться моего киносценария, и, поскольку в лесу ничего не происходило, они перешли на сторону панков, при которых происходило больше событий, моя рождественская крыса теперь заговорила крысихой: Эти двое хороши. Со вчерашнего дня у них не осталось ни крошки. Только посмотри, что они при себе носят, с кем они нежны, в чьи уши они шепчут, чьи голые хвосты заставляют их хихикать и кого они оба любят, дабы быть всецело любимыми, к кому Гензель и Гретель относятся доверчиво…


И я увидел, что сбежавшие дети канцлера несли на себе двух крыс. Возможно, когда-то они были белыми лабораторными крысами. Но теперь одна из них окрашена в цинково-зеленый, другая — в фиолетовый; также ирокез Гензеля светился цинково-зеленым, а многочисленные тугие косы Гретель сияли фиолетовым. Казалось, будто дети стали единым целым со своим зверьем.

Хотя я пытался отправить их обоих обратно в мертвый лес и обойтись без какого-либо звериного компонента в моем киносценарии, на мораль которого им было наплевать. Со своими кричащими крысами они просто хотели быть кричащими панками среди панков. Все больше и больше втискивались в кадр, пока он не заполнился до краев: толпа. Все панки своенравно и вместе с тем единообразно были обвешаны металлоломом; теперь так же и Гензель с Гретель, так что они едва отличались от остальных. Навесные замки и чрезмерно большие булавки скрепляли их рвань. Я подсчитывал численность группы, и во сне крысиха помогала мне. Мы насчитали сто тридцать панков и столько же крыс.

Я должен, кричал я, рассказать нашему господину Мацерату, что Гензель и Гретель, поразительно похожие на сбежавших детей канцлера и его супруги, теперь аутентичные панки из числа тех, которые обитают в берлинском районе Кройцберг и корчат рожи миру, чтобы он пришел в ужас от их карикатур. Это отчаянная веселая толпа. С которой уже невозможно найти общий язык. Все они забились со своими крысами в одно из последних занятых ими зданий. Это задний корпус с окнами, заколоченными гвоздями.

Только посмотри, крысиха, кричал я: так характерно, что Гретель главная в этой группе и велит своему Гензелю и остальным делать то, что хочет она. Он говорит: Если они придут со своим тараном, мы пропали. Однако она отвечает: Если они нас выгонят, мы смоемся высоко в Гамельн и залезем на гору, как в те времена, когда всем было плохо так, как сейчас. И Гензель кричит: Поглядите на них, на этих обывал. До них не доходит, насколько они мертвы!

Тогда крысиха, которая мне снится, сказала: Дети кричали, но никто не хотел их слышать. Поэтому мы, крысиный народ, предусмотрительно сказали: Мы должны зарыться. Жаль людей. Особенно жаль панков, которые были с нами нежны.


Внезапно наш господин Мацерат проявляет интерес. Еще вчера равнодушный, сегодня он расположен к Гензелю и Гретель. Перед широкой настенной письменной доской меж фикусов он говорит: «Не считая леса, мне нравится их история. Ей необходимо придать остроту. Если мы решимся на производство, фильм мог бы начинаться примерно так: пока крысы повсеместно вылезают из своих нор, чтобы средь бела дня предстать перед общественностью, в разделенном городе Берлине все крысиные народы, проживающие отдельно по обе стороны стены, в один и тот же час тянутся по главным улицам; если по ту сторону они считают подходящей Франкфуртскую аллею, то здесь для них достаточно длинной является Курфюрстендамм, от Мемориальной церкви кайзера Вильгельма вверх до Халензе.

Таким образом они попадают в кадр. В обеих половинах города местами тотчас коллапсирует движение. Результат — массовое столкновение автомобилей. Из своих заклиненных автомобилей различных образцов испуганные пассажиры наблюдают, как неисчислимое множество крыс спешит прочь в обоих направлениях движения, минуя вынужденно простаивающие автомобили, будь то “вартбург” или “опель”, “татра” или “форд”. Никто, ни пешеход, ни водитель, не постигает более глубокого смысла этой необъявленной заранее демонстрации. То, что в восточной части города ощущается как неблагоприятное для социализма и потому умалчивается как позор, на западе претендует на кратковременную ценность сенсации. Вполголоса здесь, как и там, говорят: Они приходят с той стороны.

Но как только по тикеру бегут сообщения и подтверждают шествие крыс из всех стран — в Москве и Вашингтоне тоже! — и всеобщее сравнение времени доказывает, что род крыс вокруг всего земного шара выступал синхронно три дня подряд — и повсюду в полшестого дня, — когда никто более не осмеливается разглагольствовать о случайностях и даже ведущие политики не находят слов, подходящих, чтобы успокоить трясущееся от отвращения население своих государств, и поэтому молчат, молчат, скаля зубы, только когда поток отхлынул, можно прочесть комментарии, которые приближаются к смыслу всеобщего шествия крыс, хотя конечная цель крыс остается необдуманной.

Зоологи говорят о высокоразвитой системе предупреждения грызунов. Для исследователей поведения становится привычным термин “паническое расстройство”. Теологи призывают христианский мир серьезно воспринять предостерегающее указание Господа, явленное посредством самой низкой твари, и впредь искать силу единственно в вере. Необъяснимый феномен, говорят они. В фельетонах цитируются Откровение Иоанна Богослова, Нострадамус, Кафка, Камю и индийские Веды. Более не происходит ничего. Некоторые западноберлинские газеты подходят к этому делу как обычно. Они обвиняют кройцбергских панков: те своим помешательством на крысах пробудили зло. С тех пор как панков стали видеть слоняющимися с крысами, эта мелкая живность сделалась последним писком моды. Они больше не вызывают обычного отвращения. Теперь необходимо принимать жесткие, наконец-то жесткие решительные меры.

Лишь некоторые письма читателей, написанные детьми, говорят правду: Я думаю, что крысы боятся, потому что недостаточно боятся люди. — Я считаю, что, прежде чем всему наступит конец, крысы хотят попрощаться с нами, людьми. — Моя младшая сестра, которая видела по телевизору шествие крыс, говорит: сначала нас оставил Бог, а теперь удирают еще и крысы.

Но затем вновь становится важным другое: скачкообразно растущий курс доллара, волнения в Бангладеш, землетрясение в Турции, советские закупки пшеницы; о потоке крыс, так читается ретроспективно, миру приснился лишь дурной сон».

Во всяком случае так это видит наш господин Мацерат. Он вскакивает и, маленький ростом, становится перед огромной письменной доской среди своих фикусов. Он сыплет цифрами и приводит доказательства. В быстрой монтажной нарезке и на вводимой наплывом плоскости люфта он хочет прыгать из Токио в Стокгольм, из Сиднея в Монреаль, из Восточного Берлина в Западный и показать на своей видеокассете ужас прохожих, ввязавшихся в драку полицейских, применение водометов и огнеметов, пожары и хаос, панику в Сохо и мародерство в Рио, все, что произошло во время движения крыс.

Он говорит: «Снова и снова в гнетущих сценах видно обоих детей с их окрашенными в фиолетовый и цинково-зеленый животными: как они убегают, собираются толпой с другими детьми, занимают пустующий дом, подвергаются жестокому выселению, вновь убегают, выслеживаемые полицейскими и ищейками, преследуемые, загнанные, пока не находят убежище при крысах и после крысиного потока исчезают вместе с ними, надеемся, спасенные».

После некоторого размышления, как будто уже сейчас вычисляет рыночный потенциал этой кассеты, он добавляет: «Вы должны представить себе панорамно-обширно и в деталях нескончаемые стремительные течения, торжественную неумолимость, серьезность, да, сверхчеловеческое величие этой последней демонстрации во имя мира».

После того как мы часок проспорили о возможностях визуального просвещения — я делаю ставку на киношку; он утверждает, что будущее есть только у крупных видеошоу и домашнего кино, — наш господин Мацерат внезапно говорит: «Возможно, нам следует сделать все это в манере классика кинематографического просвещения, великого Уолта Диснея. Человеку надоела документальность. Такое количество действительности утомляет. В факты и без того никто больше не верит. Только лишь сны из сундука фокусника приносят непротиворечивые факты. Давайте не будем обманывать себя: правду зовут Дональд Дак, а Микки-Маус — ее пророк! Конечно, затея позволить Гензелю и Гретель убежать в обличье панков была совершенно прелестной; однако нам лучше придумать суперкрысу, остроумно нарисовать в фантастических ходах и в качестве предводительницы, да, конечно, самку крысы, так называемую вашу крысиху поставить во главе всех шествий крыс. В Риме и Брюсселе, в Москве и Вашингтоне: она, суперумная, во главе. Мы могли бы назвать крысиху в нашем мультипликационном фильме просто-напросто Мэри, нет, Доротея. Я знаю! Назовем Ильзебилль и сделаем медийным кумиром…»

Все это наш господин Мацерат повторяет в кругу своих сотрудников в ходе еженедельной планерки. Высокорослые господа и дамы кивают. Он велит записать на письменной доске указания, ориентированные на СМИ. Производство хочет знать, к чему нужно стремиться.

Но крысиха, которая мне снится, сказала: Для просветительских мультфильмов и всего остального было уже слишком поздно.


Говорю же: ничего.
Слова спотыкаются, падая в дыру.
Одни лишь дополнения.


Длинный разговор о воспитании,
который оборвался, не придя
к завершению.


Согласно последним сообщениям.
Как под конец было объявлено
и сразу же опровергнуто.


Наконец некоторые экземпляры
рода человеческого
пытались начать сначала.


Где-то, ближе к концу сезона,
должно быть, по сходной цене
предлагалась надежда.


В завершение толковали о добре и зле
и о том, что нет ни того,
ни другого.


Но когда,
или же Господь
со своими извечными отговорками.
До нас дошло постановление
отложить все
на неопределенный срок.


Мы приняли это за шутку,
но вдруг
смех застыл на устах.


В конечном итоге после всего этого
никто больше не знал голода
в мировом масштабе.


Но напоследок многие
хотели бы еще раз
послушать Моцарта.


Это крошечные острова, названия которых стали известны во всем мире, когда над ними поднялись разрывающие землю грибовидные облака, как говорилось: ради опыта. На этих островках мы тоже испытали себя. Поэтому наше поведение можно назвать рефлексом Бикини. С тех пор мы знаем. Отныне наше предчувствие затрагивало не только корабли, обладающие видимой лишь нам аурой надвигающегося крушения, мы также предчувствовали другие катастрофы: большие пожары, штормовые приливы, землетрясения и засухи, так что мы оказались в ситуации, когда нам нужно было вовремя сменить места нашего обитания. Не было ни одного степного пожара, от которого бы мы благоразумно не убежали прочь. Кроме того, мы всегда знали, какие виды, какими бы крепкими и полными сил они себя ни считали, в скором времени вымрут. В случае неуклюжих динозавров мы, допустим, немного посодействовали ускорению процесса; однако нам бы хотелось подольше оставаться компанейскими с людьми, каков бы ни был ущерб от их ненависти ко всему крысиному. Впрочем, не только евреи, но и японцы, называемые япошками, были для них подобны крысам.

После сокрушительных ударов по Хиросиме и Нагасаки, которые застигли нас врасплох, мы узнали о новой опасности. Вот почему испытания атомной и водородной бомбы, проведенные американцами, французами и англичанами, в результате которых несколько островов Южного моря оказались в эпицентре ядерного взрыва, не застали нас врасплох. Правда, наши народы не могли спастись оттуда бегством на корабле, но земля предложила себя в качестве убежища. Как только человеческое население островов было эвакуировано, мы проложили глубокие и разветвленные спасательные ходы, которые, согласно принципу анти-Ноя, затыкались старыми крысами, готовыми принести себя в жертву. Уже тогда мы думали о запасах: кокосовая мякоть и арахис. Тем не менее выжили лишь немногие.

Мне показалось, она взяла паузу, чтобы прийти в себя. Или крысиха хотела почтить память жертв себе подобных на атолле Бикини и других островах-экспериментах?

Через некоторое время — при условии что к сновидению можно подступиться с меркой времени, — она сказала подчеркнуто деловито: Когда много лет спустя на пораженных островах измеряли уровень радиоактивности, измеряемые значения все еще считались слишком высокими, чтобы можно было допустить туземцев, тоскующих по своему острову. Там невозможно жить! так говорилось, несмотря на то что обнаружили нас: здоровых и в большом количестве.

Однако наше выживание мало что значило для людей. Кроме газетных сообщений в рубрике О разном, которые считались скорее курьезом, нежели новостями, больше никакой реакции. Никакого глубинного ужаса. В крайнем случае — изумленная улыбка за утренней газетой во время завтрака: Посмотри-ка на это. Выносливые твари. Они переживают все.

Таков был человек независимо от пола. Как он мычал, важничал или, уверенный в своей силе, молчал. Его болтовня о бессмертии, при этом он догадывался, что в крайнем случае мы, выносливые твари, способны быть бессмертными.

И когда мы повсеместно зарывались в землю — на этот раз речь шла не только об островах, — мы не уклонялись ни от какого труда. Поддавались самые твердые глыбы. Что лежало поперек, мы перекусывали. Ничто не устоит перед нашим зубом. Он знаменует наше терпение. Мы подтачивали их бетон. В некоторых регионах к нашим услугам были заброшенные рудники. Римские катакомбы были расширены. А в том городе, который представляет особый интерес для тебя, наш друг, сбереженный в космической капсуле, мы использовали казематы в Хагельсберге, который с незапамятных времен возвышался над городом рядом с Бишофсбергом. Это конечные морены, которые обрели здесь покой в качестве холмов. По преданию Ягель, прусский князь и бог, обитал на Хагельсберге. Шведы уже продолбили штольню в этой горе. Однако собственно казематы — свидетельство наполеоновского времени: прочные облицованные казармы и конюшни, которые еще в межвоенный период служили складом боеприпасов. Всегда обитая там, мы легко смогли проложить более глубокие пути отхода и гнездовые камеры. Но в Гданьске и его окрестностях лишь часть нашего народа искала убежища в Хагельсберге, большинство же с помощью когтей и зубов зарывалось в кашубской глубинке. Наверху на данный момент нам больше нечего было делать.

Я не хочу туда, вниз. Ребенком я играл в казематах и находил маленькие косточки, даже череп, не знаю чей. Пускай! Пускай она глубоко зароется, и вместе с ней пусть все крысиные народы мира будут поглощены землей; я кладу новый лист и хочу, чтобы все продолжалось. Я хочу обзаводиться морщинами, покрываться складками, стареть и становиться дряхлым, беззубым, чтобы рассказывать моей Дамроке злые сказки: Жили-были давным-давно…


Если этот немой фильм, который не может спасти лес, все же будет называться «Лес» и если удастся привлечь в качестве продюсера нашего господина Мацерата, который всегда проявлял интерес к катастрофам и всегда видел все в мрачном свете, то мне придется ознакомить его с дальнейшим сюжетом фильма, с тем, что должно произойти в мертвом лесу и в других местах, и предоставить ему точное описание персонажей; поскольку Оскар, который с охотой утаивает доморощенные подробности, любит детали. Он мог бы спросить: Как должны выглядеть канцлер и его супруга? Что не удалось в воспитании детей, пока они не стали Гензелем и Гретель? Они — обычные жертвы зажиточности? Должны ли они все еще быть панками?

Поскольку наш господин Мацерат ожидает ответа до своей поездки в Польшу, я должен принять решение. Ни при каких обстоятельствах кинематографический облик канцлера не должен быть производным от его нынешнего вида. Но как только я сощуриваю глаза и представляю себе канцлера из немого кино, слишком легко становятся удобными передвижные декорации, с помощью которых можно было бы составить конструктор канцлера; чтобы он не получился слишком похожим, мы обязаны сделать его неустойчивым.

Поэтому я предлагаю канцлера, который держится неуверенно, не знает, куда деть руки, боится выпасть из заготовленного текста, но остается на своем посту по причинам, которые в крайнем случае можно истолковать с помощью законов гравитации. Как ни старайся, этого не избежать.

А его супруга? Она беспрестанно что-то ищет в своей сумочке. Ах, если бы только они оба были дома, где уютно. Они могли бы жить в свое удовольствие, если бы только он не стал канцлером, а ей не пришлось бы с утра до вечера быть супругой канцлера.

Несчастные дети. Как же они скучают. Их ставят иногда здесь, иногда там, но они предпочли бы стоять где-нибудь в другом месте, бегать, бездельничать, теряться. По всей видимости, они чувствуют себя невыносимо. Их могло бы вырвать, так сильно их от этого тошнит. Конечно, они предпочли бы быть панками и носить на себе окрашенных крыс. Но им этого не позволяют, поскольку наш господин Мацерат с недавних пор говорит: «В конце концов они должны бежать в мертвый лес, а не блуждать по городским джунглям».

Чтобы окончательно заинтересовать его, того, кто должен продюсировать фильм, я укомплектую детей канцлера качествами, которые напомнят нашему Оскару о его детстве. Если присмотреться, не имеет ли дочь канцлера некоторого сходства с тощей, как жердь, девушкой Урсулой Покрифке, которую везде звали Туллой и которая жила на Эльзенштрассе, в доходном доме столяра Либенау?

И разве сын канцлера, который всегда глядит мрачно, словно пригвожденный к чему-то, чего там нет, не напоминает ли нам мальчика по имени Штёртебекер, который, будучи главарем банды подростков, сделал город Гданьск и его портовую территорию небезопасными? Это было на заключительном этапе последней войны. Штёртебекер и его чистильщики пользовались дурной репутацией далеко за пределами рейхсгау Западной Пруссии. И не случилось ли так, что маленький Оскар, покидая церковь Святого Сердца Иисуса в Лангфуре, полный мрачных мыслей, повстречал главаря Штёртебекера и его банду?

Тем не менее оба они мыслимы как дети канцлера: она, способная на любое коварство, он, резкий и недружелюбный, она, свободная от страха, он, готовый к великим свершениям, ей тринадцать с половиной, ему пятнадцать лет, она и он, тогда дети войны, сейчас — незрелые плоды прочного мира; у обоих есть плееры, совершенно другая музыка в ушах.

Когда заговаривают об этой паре, наш господин Мацерат вспоминает подростков своей юности. «Верно, — говорит он, — маленькую Покрифке, блудницу особого сорта, звали Тулла, но она также была известна под псевдонимом Люция Реннванд. Не хотел бы я, чтобы она была моей сестрой. От нее пахло столярным клеем, и к концу войны она работала кондуктором в трамвае. Точно! Пятая линия. Ездила от Хересангера вверх до Вайденгассе и обратно. Говорили, что она покинула Данциг на “Густлоффе” и погибла. Тулла Покрифке, ужас, который пребывает со мной по сей день».

Он замолкает, являя собой образ пожилого господина, который отдается на волю вереницы мыслей. Но когда я бросаю ему вызов, желая оградить его от всех уверток, он кричит: «Но да, конечно же! Глава банды чистильщиков. Еще бы, я помню. Кто тогда не слышал о Штёртебекере и его делах? Бедный мальчик. Голова всегда полна блох. Тогда с ним быстро разделались. Пережил ли он конец? Что с ним могло случиться? У него были педагогические задатки. Вероятно, из него вышел бы в итоге еще один учитель».

Но когда я прошу нашего господина Мацерата подтвердить мои предположения, он выглядит рассеянно и немного устало; ретроспективный взгляд в детство вымотал его. Он потирает обширный лоб, как будто ему нужно устранить путем массажа особенно колкие мысли. Затем он внезапно распрямляется, снова босс, готовый принимать решения. «Да-да, — говорит он, — они оба годятся для роли Гензеля и Гретель. Более того: они таковыми и являются. Я уже вижу, как этот Штёртебекер портит лесное торжество канцлера. Я вижу, как Тулла, стерва, перерезает тросы так, что нарисованные декорации леса рушатся. Делайте. Вперед! Мы займемся производством, как только я вернусь из Польши. Странно, что эти двое вновь должны мне попасться. Я вижу, они бегут под видом Гензеля и Гретель. Рука в руке. Все глубже и глубже в мертвый лес…»


В носовой части моторного эверса «Новая Ильзебилль» подвесные койки вторят движениям корабля, который следует курсу под шум дизельного двигателя. Когда они заняты, то висят на крючках, натянутые с обеих сторон; теперь в течение дня, пока эверс направляется к острову Мён по легкому морю, они покачиваются, ослабленные и свободные для желаний: новые ночлежники, смена матраса.

Неужели в Травемюнде не могли сесть на судно другие женщины, кроме этих? Например, все те, что решили отказаться и предпочли спокойный сон в кровати?

Я оставил пять. Или у меня осталось пять. Я сделал свой выбор и никакого выбора и хотел или мог занять подвесные койки только так, а не иначе, но женщины часто меняют свое расположение. Каждая подвахта нарушает планы. Они всегда ложатся так, как того не желаю я: там, где вчера машинистша легла в непромокаемой одежде, сегодня океанографша просыпается в пижаме; не голая штурманша голая, если не считать шерстяных носков, а Дамрока лежит в длинной ночной рубашке на самой крайней койке возле правого борта; я мирюсь с тем, что старуха в рубашонке в цветочек залезла к левому борту, там она хочет оставаться и не меняться — как она говорит — «ни с одной бабой», хотя я бы предпочел видеть ее на средней койке.

Они лежат вплотную друг к другу, потому что ширина эверса от рождения составляет всего четыре метра семьдесят сантиметров. Головой по направлению движения лежит только Дамрока. Вытянувшись, почти на животе: тяжелый сон штурманши. Я растроган, увидев, что океанографша и старуха, съежившиеся на боку, спят как эмбрионы: одна из них сосет палец. Машинистша беспокойно ворочается в своих пропотевших тряпках. На спине, расслабленно: сон капитанши. Иногда она храпит, так же громко, как и штурманша, но со свистом. Едва слышно хнычет океанографша: очевидно, она снится себе ребенком. Во сне машинистша стонет под тяжелым грузом. Вдруг слова, бормотание, брань: это старуха.

Больше об их сновидениях я не знаю ничего, как бы все они ни были мне близки. Как хорошо, что на борт поднялись только пять женщин, а не двенадцать, по заявкам. Это повлекло бы в моей голове и прочих местах последствия в виде неприятной толкотни.

И на самом деле для обслуживания корабля было бы достаточно трех женщин, даже для меня. Но кто был бы третьей, наряду с Дамрокой и океанографшей? Наверное, старуха, которая всегда имелась в наличии, стояла в стороне, потом ворчала и все выдерживала.

Я не мог решиться. Поэтому тесно. Как хорошо, что случилось семь снятий с учета: я и корабль слишком малы.

Но почему один я с Дамрокой — как ее боцман: я! ее юнга: я! Есть, сэр, я! — не мог бы отправиться в путешествие? Она должна была бы обучить меня: вязать узлы, выбирать якорь, читать навигационные знаки, ухаживать за дизельным двигателем и с помощью измерительной акулы мерить аурелий, множество ушастых аурелий, называемых медузами…

По мере приближения моторного эверса к Мёну: мысли в стороне. На беззаботных подвесных койках находит себе место все. На палубе раннее утро, но даже подвахты не хотят ложиться, как бы я ни торопил штурманшу, а тем более океанографшу. Все отнесли свои спальные мешки наверх, чтобы проветрить их, — и, конечно, принадлежности для вязания. Я испытываю подвесные койки от левого борта к правому. Три провисают. Я закрепляю их, туже затягиваю узлы непосредственно перед крюками. Две койки сплетены из бесцветных веревок и, возможно, были куплены в магазинах, продающих принадлежности для парусных судов. Остальные койки цветные, одна красно-белая, следующая — блеклая сине-желтая, третья сплетена из веревок, окрашенных в красный цвет. Цветные подвесные койки оканчиваются по краям узорчатой отделочной кромкой, бахромой и кисточками. Они латиноамериканского происхождения.

Теперь я хотел бы знать, что я здесь делаю. Я застенчивый, скованный и боюсь быть пойманным. Моя тревога поседела из-за того, что вся лживая история может вспорхнуть, чтобы скучно царила только лишь правда.

Их шаги на палубе. Сегодня день стирки. Они развешивают цветное и белое белье на длинной веревке для просушки. При легком ветре оно весело колышется между фок-мачтой и рулевой рубкой. Они поют песни, которые поют, когда развешивают белье. Где, где могла Дамрока оставить свой кофейник? Надеюсь, дождь не пойдет.

Под палубой только я. Я обшариваю остальные их пожитки, которые открыто лежат под койками или в носовом шкафу в вещмешках и чемоданах. Бесстыдно ощупать пальцами все подряд. Я ищу письма из прежних, еще более ранних времен — признания и заверения — и не могу найти ни клочка бумаги, который бы меня опознал. Я быстро просматриваю фотографии, на которых не хватает меня. Сувениры, украшения, плетенные из серебра цепочки, но среди них нет ни одной вещи, которую подарил бы я. Все чужое. Ничто не хотело напоминать обо мне. Они списали меня со счетов: недостаточно хороших мореходных качеств. То, что я значу, осталось на суше.

Лишь пожелтевшая, порванная по краям карта, которую я нахожу сложенной втрое под бельем Дамроки в ее вещмешке, кажется знакомой. На ней изображено побережье Померании с предлежащими островами. Поверх двух мужчин в масках, держащих герб с грифоном, частично антично, частично готически выведено: Mare Balticum, vulgo De Oost See [14]. На раскрашенной вручную гравюре, представляющей собой наполовину сухопутную, наполовину морскую карту, красным карандашом нарисован круг у Узедома, к востоку от устья Пене, надпись внутри раскрывает название затонувшего города. Теперь, уверенный, куда движется судно, я сворачиваю гравюру и кладу ее на место в вещмешок.

Наверху они подняли белье. Наверху женщины вяжут что-есть-мочи. Позже пять гамаков сильнее ощущают боковую качку, поскольку ветер меняется на северо-восточный, и «Ильзебилль» берет новый курс вокруг южной оконечности острова Фальстер.

Я не знаю, когда Дамрока задумала этот план. Во всяком случае, на суше и несколько месяцев назад, поскольку заявление на плавание в прибрежных водах ГДР было подано заблаговременно. В качестве исследовательской задачи было указано измерение медуз. Но только на Готланде у начальника порта в Висбю окажутся документы со штемпелем. Тем не менее остальные женщины — штурманша прежде всего — с самого начала догадывались, что это плавание не только ради медуз. Они со старухой наблюдали из рулевой рубки, как Дамрока добрый час сидела на носу судна и рассуждала о море. Это было к востоку от Фемарна после последней ловли медуз с помощью измерительной акулы. Говорили: «Она с палтусом…»

«И вчера вечером снова», — уверяет машинистша. Это было, когда по левому борту показался Грёнсунд, впереди лежал Мён, белье давно висело сухим, а ветер к вечеру сменился с северо-восточного на восточный и затем стих.

«Хотя я не видела палтуса, но они двое разговаривали тут и там. А именно на нижненемецком». Она его не понимает, говорит машинистша и следом добавляет: «К сожалению». Но призыв: Палтус, снова и снова: Палтус! она слышала отчетливо. На все лады толковали о глубине, названной Винетой в честь затонувшего города.

Теперь женщины знают, куда их ведет это путешествие. Даже если океанографша говорит снова и снова: «Я в это не верю. Вы не в своем уме. Мы направляемся к Мёнс-Клинт и Стеге. Я бы никогда не согласилась участвовать — и уж точно не с вами, — если бы в программе присутствовала подобная чушь».

Штурманша тоже не желает направляться туда. «Об этом никогда не заходило речи. Это противоречит нашему соглашению». И тем не менее обе будут участвовать, хотя и протестуя. Слово Винета повисает в воздухе.

«Именно там, — говорит старуха, — там вы захотите оказаться в конце. Больше ничего не остается».

Устала не только штурманша. Многочисленные битвы за женское дело, вечные споры не только с представителями неисправного пола, но и с себе подобными истощили волю к строительству женского царства вопреки власти мужчин. От этого плана давно отказались, хотя все они, прежде всего штурманша, до сих пор говорят: «Должны были, было необходимо с самого начала радикально…»

Вот почему, пока они ловят медуз и мальков сельди в водах Богё, а затем у берегов Мёнс-Клинта, их мысли убегают в затонувшее царство, лежащее под водой. Оно обещано им. Оно, сказал палтус, будет открыто для всех женщин. Когда он заговорил с Дамрокой, капитаншей, на нижненемецком диалекте, то, как говорят, сказал: «Ну, женщины, вам пора спускаться».

Пусть в их пяти подвесных койках женщинам снится многоцветная Винета. Вплотную друг к другу, как они лежат, станет, если они только захотят, осязаемым женское царство. Моторный эверс лишь слегка поднимается и опускается. Корабль пришвартован в порту Стеге: прямо перед мостом в центр города, у причала сахарного завода. На заднем плане — отвал кокса и бледно-зеленый силос. Мелководье пахнет тухлятиной. Слишком много водорослей. Медузы в изобилии.

Все пять спят. «На Мёне, — сказала Дамрока, — нам не нужно вставать на вахту». Они лежат так, как того хочу я: старуха, бормоча и бранясь во сне, свернулась калачиком посередине, штурманша у правого борта с открытым ртом, Дамрока у левого борта на спокойной спине, океанографша между ней и старухой: съежившись на боку, и машинистша, беспокойно ворочающаяся между старухой и штурманшей.

Завтра женщины хотят совершить прогулку по городу. В Стеге распродажа. Запасы необходимо пополнить. Не только шерсть подошла к концу. Старуха еще не знает, хочет ли она пойти вместе с ними.

Утопия Атлантида Винета. Но говорят, что этот город действительно существовал как вендское поселение. Некоторые говорят, что он затонул у берегов Узедома; но польские археологи с недавних пор ведут раскопки и находят на Волине руины стен, черепки и арабские монеты. Винета изначально называлась по-другому. Говорят, что долгое время в этом городе были главными женщины, пока однажды мужчины не захотели высказать свое мнение. Старая история. В конце концов слово взяли господа. Жизнь прожигали и детям дарили игрушки из золота. После этого Винета ушла под воду со всеми своими богатствами, чтобы однажды затонувший город мог быть спасен: женщинами, конечно, числом пять, одна из которых была вендского происхождения и звалась Дамрокой.


В течение дня она сонлива и сворачивается клубочком: отворачивается от моих историй. Но ей нравится слушать Третью программу вместе со мной. Она предлагает: утром чтение вслух, школьная радиопередача для всех, торжественная барочная музыка, в промежутках новости, репортаж СМИ, позже — Эхо дня, затем снова барочная музыка, на этот раз церковная.

Поразителен ее интерес к сообщениям об уровне воды. Она считает заслуживающим внимания, что уровень Эльбы у Дессау остался неизменным один восемь ноль, а у Магдебурга поднялся до один шесть ноль плюс один. Ежедневно она слушает, как высоко стоит река Заале у Галле-Трота, а затем — данные по глубине от Гестхахта до Флигенберга. Но моя рождественская крыса не проявляет интереса, когда сообщается о том, что актуально. Повсюду нерешенные проблемы. Говорят, что растут только кризисы; и моя молодая крыса, длиной без хвоста с мой указательный палец, растет, как и кризисы, которые, поскольку они лежат тесно, вплотную друг к другу, срослись вместе и — метафорически выражаясь — образуют так называемого Крысиного короля.

К примеру, в отчете СМИ недавние опасения по поводу кабельного телевидения компенсируются еще большими опасениями по поводу хромающего следом спутникового телевидения. Наш господин Мацерат, который охотно намечает на большой грифельной доске всеохватную медиасеть, говорит: «Поверьте мне, уже завтра мы создадим действительность, которая устранит всю неопределенность и случайность будущего благодаря медийному вмешательству; все, что произойдет, может быть произведено заранее».

А как, крыса, обстоят дела с нашей медиасетью? По ночам ты мне снишься выросшей, с толстым хвостом. Но мои сны наяву тоже несвободны от крысиного. Как будто ты хотела расставить пахучие метки повсюду, даже там, где, как я полагал, я нахожусь за оградой и в уединении, чтобы разметить свою территорию и перекрыть мне путь к лазейкам.

Третья программа должна молчать. Никакой школьной радиопередачи для всех: расщепление ядра — сущий пустяк; вместо этого, с тех пор как моторный эверс «Новая Ильзебилль» пришвартовался в порту Стеге, я составляю длинный список того, что наш господин Мацерат мог бы взять с собой в Польшу, поскольку он наконец-то подал заявление на выдачу визы для себя и своего шофера.

Помимо подарков на день рождения для бабушки, в его багаже должен быть мешочек с сине-белыми пластиковыми гномиками. Множество смурфиков порадуют маленьких, способных вырасти кашубских детей [15].

Помимо этого я знаю, какие ведутся приготовления к празднованию сто седьмого дня рождения Анны Коляйчек. Сахар и мука в кульках, потому что предстоит испечь много пирогов с посыпкой и маком. Студень из свиной головы варится до тех пор, пока не пообещает застыть сам по себе. Пересчитываются консервированные грибы в банках с прошлой осени, среди которых всегда есть хрупковатые зеленушки. Кто-то приносит в достаточном количестве тмин для капустного салата. По желанию гостей издалека жарят свиное сало. Из Карчемок и Кокошек, яйца собираются отовсюду. Забота о том, чтобы достаточное количество пионов было готово для срезки. Благодаря помощи церкви в запасе есть сто семь свечей. Все еще не хватает бутылок картофельного шнапса.

О художнике Мальскате я могу сказать вот что: я сообщу о нем, как только позволит крысиха. Когда и где он родился. Каково было его обучение. Куда привели его годы странствий. Что заставило его столь готично мечтать на высоких подмостках. Именно поэтому против него возбудили процесс в Любеке, городе, известном не только своими марципанами.

Возможно, пока Гензель и Гретель все еще бегут по мертвому лесу, мне стоит вписать также прогулку женщин по городу. Только четверо из них в увольнении на берегу. Старуха говорит, что ей нужно загодя приготовить краснокочанную капусту.

Поскольку Стеге на Мёне — это прежде всего торговый центр, где на главной улице круглый год проводится Udsalg [16], женщины совершают много покупок. В магазине самообслуживания под названием Irma они набивают три тележки: жестянки и склянки, фрукты и овощи, завернутые в фольгу, мясо в упаковке и свежезамороженное, различные виды хрустящих хлебцев, зернистый творог, ремулад, попкорн для океанографши, еще то и это, средство для мытья посуды, туалетная бумага, много бутылочного пива и две бутылки аквавита для старухи. Петрушка и шнитт-лук доступны в свежем виде. Им приходится тащиться тяжело навьюченными. У булочника есть кринглы [17], в рыбной лавке — свежая сельдь, в табачной лавке — газеты и то, что курит каждая из женщин.

Во время второго увольнения на берег с ними идет старуха. Пока машинистша покупает машинное масло и керосин для ламп, океанографша мчится на почту, а штурманша, поскольку повсюду распродажа, роется в поисках джемперов, Дамрока запасается шерстью в лавке, расположенной наискосок от банка Мёна. Старуха покупает пакетик лакрицы.

Только теперь, крыска, после того как все уложено в камбузе, в носовой и средней части судна, мы снова слушаем Третью программу. Лютневая музыка, за которой по обыкновению следуют новости: послушаем, кто что опровергает…


Мне снилось, будто я вышел на покой
и мои мальвы стояли высоко перед окнами.


Друзья приходили и говорили через забор:
Как хорошо, что ты наконец вышел на покой.


И я тоже говорил себе в своей тыквенной беседке:
Наконец-то я вышел на покой.


Так, спокойно размышляя,
я вижу мир размером с мой участок.


То, что меня беспокоит, не должно беспокоить,
потому что я вышел на покой.


Все имеет свое место, становится воспоминанием,
покрывается пылью, покоится в себе.


Если бы я подводил итоги,
моя отставка была бы, пожалуй, заслуженной.


Ах, если бы сон не прерывался,
я сидел бы счастливый, ни в чем не нуждаясь.


Могла бы она — крысиха, я прошу тебя! —
тоже выйти на покой.


С ней приходит сильный голод,
который гоняет между столом и кроватью.


Тогда я, чтобы она успокоилась,
нарочно перепрыгнул через забор.


Теперь мы оба на улице,
и друзья обеспокоены.


Окстемош шеммех дош тарам! кричала она. Что должно было означать: Страх придал нам прыти. Затем она поправила себя: Не нужно было торопиться. Оставшегося времени было достаточно, потому что человеческие программы финальной игры должны были инсценироваться элегически протяжно; много театральной помпезности, как будто хотели, раз так, умереть в красоте.

Крысиха невозмутимо докладывала: Прежде чем зарыться, мы переместили наш приплод, очистив цели для первых ударов, такие как Рейн-Майнская область, саксонская агломерация населенных пунктов и швабские базы. Но мы также масштабно переселяли излишки из Милана и Парижа в центральную Швейцарию. Себя предлагали долины в Австрии. Этот новой порядок расселения давно назревал. И поскольку в Польше снова возникла нехватка и требовалась помощь, не только люди, но и мы — они по почте с продовольственными посылками, мы через так называемые земельно-крысиные мосты — хлопотали о пропитании за счет западного изобилия, так что люди и крысы в Польше вскоре нуждались меньше; кроме того, удалось с продовольствием переместить подвергающиеся опасности части популяции: крысиный народ из Рурской области; регион, кстати, который прежде был образован иммигрантами из Польши.

Это сказала крысиха, которая мне снится, своему последнему помету, который она с гордостью предъявила мне как первый молодняк без переходных дефектов. Затем ей пришлось отвечать, поясняя, на вопросы гнездовых крыс: Что такое поляки? Что именно такое немцы? Насколько по-разному они выглядели? Куда они все пропали? Были ли до взрыва немецкие и польские крысы? И почему люди исчезли, а мы, крысы, все еще здесь?

Крысиха терпеливо, пока длился мой сон, отвечала на все вопросы своего девятихвостого помета. Она переложила плановую экономику, ведущую к дефициту, на будни крыс. Только представьте: не каждому роду позволено добывать себе пропитание самостоятельно, а вся еда собирается в удаленном месте, чтобы ее можно было перераспределить. Следствием стали бы потери при транспортировке, неряшливость, черная зависть. Поэтому в Польше долгое время господствовала ярко выраженная экономика дефицита. Всего бы было в запасе вдоволь: цельнозерновой хлеб, масло и сало, консервированная свинина и особенно лакомое: польская колбаса. Какое горе эта халтура человеческих существ!

Все еще взволнованная крысиха воскликнула: Даже сегодня, из страха перед чувствительностью, можно лишь вполголоса сказать, что эта казавшаяся с немецкой человеческой точки зрения польской экономика вошла в плоть и кровь также польской крысы. Вот почему между поляками и немцами всегда существовала напряженность, даже неприязнь, хотя внешне они едва отличались друг от друга; то же самое было и между немецкими и польскими крысами: эта ненависть, столь сильно пренебрегавшая любовью…

Но это, сказала крысиха, история человеческих существ, и она осталась далеко позади. Она поведала крысятам в своем гнезде о рыцарских орденах и о том, как можно было жиреть на поле битвы при Танненберге. Она сообщила о разделах Польши, когда не только русские и австрийцы, но и пруссаки — у каждого свой кусок, пока Наполеон, а затем прежде всего Бисмарк, пока снова не стала государством с двуглавым орлом, пока ----- ------ - ----- ------ [18] не сожрали всю Польшу, после чего она все же не потеряла надежду на спасение, а, как поется в песне, вновь…

Тут она оборвала себя — Это ни к чему не приводит! — и сказала своему девятихвостому помету: Были ведь не только поляки и немцы. Столь же смертоносным было происходившее во времена человечества между сербами и хорватами, англичанами и ирландцами, турками и курдами, черными и черными, желтыми и желтыми, христианами и иудеями, иудеями и арабами, христианами и христианами, индейцами и эскимосами. Они резали и закалывали друг друга, брали измором и истребляли. Все это сначала зародилось в их головах. А поскольку человек придумал свой конец и затем осуществил его, как было запланировано, человеческого больше не существует. Возможно, люди просто хотели доказать самим себе, что они способны дойти до крайнего предела не только в мыслях. Признаем: убедительное доказательство! Но возможно также, что люди позволили атрофироваться той другой способности, которая испокон веков была присуща нам, крысам, — воле к жизни. Одним словом, им это больше было не по вкусу. Они сдались и, несмотря на ненависть и ссоры, были едины, кончая с собой. До миншер нифтерен последень! кричала она.

Я молчал после такой исчерпывающей речи, и ее помет тоже больше не задавал вопросов, но жил, практикуя библейскую заповедь Плодитесь! Много беспокойства и всегда по-разному расположенные хвосты. Как быстро из крыс появились крысята, которые вновь родили крысят в своем гнезде. Но поскольку они столь самозабвенно заботились о своем размножении, моему сну удалось отыскать иные образы: он был на коротком расстоянии от бегущих по мертвому лесу детей, затем он рылся в богатом медузами море, будоражил страх перед двором для игр, плотскими заботами, пока, наконец, не поймал себе художника Мальската, который, однако, не писал готические фрески высоко на подмостках быстрой кистью, а вместе с нашим господином Мацератом уплетал в любекском кафе «Нидереггер» марципановые пирожные кусочек за кусочком. В моем сне эти двое прекрасно ладили. Они смеялись, обменивались опытом и болтали о своей жизни в пятидесятые годы.


Жила-была страна, звалась она Германия.
Красивая была, холмистая и равнинная,
и не знала, куда себя деть.
И вот затеяла она войну, потому что хотела быть
повсюду в мире, и стала от этого маленькой.
Тогда взбрела ей в голову идея, которая носила сапоги,
в сапогах отправилась на войну, чтобы мир повидать,
с войны вернулась, притворилась невинной и молчала,
словно носила войлочные тапочки,
словно и не видела за границей ничего дурного.
Но, прочитанная задом наперед, идея в сапогах
могла быть опознана как преступление: столько погибших.
И вот страну, что звалась Германия, разделили.
Теперь она называлась двумя именами и знала, что
какой бы красивой, холмистой и равнинной она ни была,
все равно непонятно, куда себя деть.
Немного подумав, она предложила для третьей войны
обе свои стороны.
С тех пор ни слова о смерти, мир на Земле.


Жил-был один художник, который должен был прославиться как фальсификатор. И уже, едва начавшись, история не соответствует истине, ведь он никогда не подделывал, а рисовал, одинаково владея правой и левой рукой, поистине готически. Кто этому не верит, тому не поможет никакая экспертиза.

Наш художник родился в 1913 году в восточнопрусском городе Кёнигсберге на реке Прегель. Будучи сыном антиквара, он вырос среди потемневших картин, написанных маслом, и сияющих старым золотом мадонн, в окружении подлинных и поддельных предметов, под слоями лака, всегда рядом с древоточцем, в пыли среди ветоши. Он наблюдал за своим отцом, который умел тайком состарить вотивные картины и картиночки малых голландских мастеров. После окончания народной школы он поступил в ученики к художнику-любителю, обучился тому, чему мог обучиться, и в свободное после работы время копировал северогерманские алтарные картины четырнадцатого века. Столь рано ученик нашел удовольствие в готической боли и готическом очаровании.

Семья Мальскат — так звали отца нашего художника — жила в кёнигсбергском Флинзенвинкеле.

Река Прегель впадала в Свежий залив, который у Пиллау соединялся с Балтийским морем. Сегодня Кёнигсберг называется Калининградом, да и река имеет другое название. Флинзенвинкеля больше не существует. Остались лишь становящиеся все более хрупкими воспоминания, а также книги, напрасно написанные философом Иммануилом Кантом, который всю жизнь прожил в Кёнигсберге, и вкусные блюда, названные в честь города — например, клопсы в кисло-сладком соусе с каперсами, — и восточнопрусские фамилии, такие как Курбьюн, Адромайт, Маргулл, Толкмит и Мальскат. Эти фамилии имеют прусское происхождение. Неизменные, они получены от пруссаков, которые были истреблены, чтобы появилась Пруссия; вот почему об этом следует сказать здесь, прежде чем говорить о подделках и, наконец, о процессе над фальсификатором картин: имя Мальскат подлинное.

Недолго проучившись в школе прикладных искусств, где его не научили ничему новому в вопросах готики, Лотар Мальскат отправился странствовать с кожаным ранцем. Он шел пешком в брюках гольф и сандалиях, дошел, говорят, до Италии и узнал, что за горами — горы, а возможности немногочисленны. Он был одним из многих странствующих ремесленников и бродяг, которые в середине тридцатых годов попрошайничали, ремонтировали конюшни здесь, выбивали ковры там, редко наедались вдосталь и были в пути без постоянного адреса, когда в Берлине, а затем и во всей Германии творилась история; Мальскат был невысокого мнения об этом.

Тем не менее его час в имперской столице пробил. В поисках работы он встретил в Берлине-Лихтерфельде Эрнста Фея, профессора искусств, известного как реставратор. В обмен на теплый суп и карманные деньги ему разрешили красить садовый забор — деятельность, которая позволяла ему отвлечься от вереницы мыслей: личико, миловидное, сводящее с ума, то печальное, то задорное, стало образом, который оставался осязаемым даже по окончании рабочего дня и первого слоя краски на садовой ограде; Мальскат часто ходил в кино, где впервые увидел популярную актрису Ханси Кнотек в фильме «Замок Губертуса», потом еще и еще, пока она таким образом столь крепко и стилеформирующе не запечатлелась в нем, что ее последующее влияние на готические фрески в северогерманских кирпичных церквях никого не должно удивлять. Во всяком случае, реставратор тотчас распознал особое дарование маляра. Быть может, уленшпигельский нос Мальската, провидческий изгиб его бровей и безропотная, если не одухотворенная, самоотдача каждой отдельной планке забора также стали определяющими для профессора искусств.

Весной тридцать шестого года ему разрешили поехать в Шлезвиг на Шлее в соломенно-желтом двухместном спортивном автомобиле марки DKW с сыном Фея, которого звали Дитрихом и который очаровывал всех своими длинными ресницами и узким продолговатым черепом. Это город, в честь которого названа земля между Северным и Балтийским морями. Там, в кафедральном соборе, их обоих ждала работа.

У красавца Дитриха, который умел производить хорошее впечатление повсюду в соборном городе, но особенно — в музыкальной комнате пастората, из-за чего вокруг него вскоре собрался кружок из пасторских дочерей, Мальскат — его по-прежнему занимали фильмы с Ханси Кнотек, игравшей главные и второстепенные роли, — научился лишь одному трюку: замешивать тот особый цвет, красно-бурый, который годился для контуров в крестовой галерее. Но он научился совершенно самостоятельно разом окрашивать старое и состаривать свеженарисованное с помощью черепка и щетки из стальной проволоки. Остальное доделывал припылочный мешок, наполненный измельченным известковым раствором.

Мальскат должен был писать быстро, потому что едва красно-бурые контуры успевали высохнуть на отделке панелей клуатра, как им приходилось доказывать свое готическое происхождение. Воодушевленный различимыми остатками первоначальной картины, он сумел создать завершенную, захватывающе сдержанную, смелую — в общих чертах, поразительную — в деталях контурную живопись на девяти из десяти панелей; последняя панель на западе осталась пустой.

Он написал Трех царей и Поклонение, Иоанна Крестителя и Избиение младенцев, Бегство в Египет, Поцелуй Иуды, Бичевание и все остальное, что делает крестовую галерею завершенной. Каждую готическую арочную панель он завершил в самом низу фризом с украшениями в виде животных, например, панель, изображающую Бичевание: петухи и олени сменяют друг друга в медальонах; орлы и львы — под Поцелуем Иуды. Но то, что в качестве фриза окаймляет четвертую панель, считая с запада на восток, вошло в историю, то есть вызвало споры, и здесь будет упомянуто особо.

В то время как прекрасный Фей, чувствительно вооруженный корзинками с цветами, поклонялся пасторским дочерям и приглашал юных дам на лодочные прогулки по Шлее, Мальскат также работал на совесть в соборном хоре Шлезвига. В амбразурах окон вокруг главного алтаря и в ряду контрфорсов он быстро написал двадцать шесть голов, которые запечатлел в медальонах, в том числе голову, изображающую его с длинным носом, смело изогнутыми бровями и сигаретой за ухом, которая, хотя и хорошо замаскирована, тем не менее свидетельствует о том, что Мальскат в те годы отдавал предпочтение марке Juno — «Есть веская причина, почему Juno круглая!» [19].

Помимо того он, куря, изобразил типажи времен своей юности на реке Прегель на светоулавливающих внутренних поверхностях свода и на столбах высокосводчатого алтаря. Оказались полезны альбомы для зарисовок времен кёнигсбергского ученичества; с самого начала он прилежно зарисовывал старших подмастерьев, самого мастера, других учеников, а также клиентов из антикварной лавки отца, таких как адвокат Максимилиан Лихтенштейн и санитарный советник Йесснер, которые теперь, идейно всегда присутствовавшие, обрели и форму на незанятых панелях.

Затем Мальскат, следуя своей проверенной методике, принялся обрабатывать головы, предназначенные для изображения святых: черепок и проволочная щетка помогли создать расстояние почти в семьсот лет. В заключение — припылочный мешок. Он не отступал до тех пор, пока двадцать шесть голов святых, слегка поврежденных и с нечеткими контурами, не бросили исполненный веры взгляд из времен ранней готики на алтарь и средний неф. Последнюю голову он изготовил третьего мая тридцать восьмого года. Пока снаружи, удар за ударом, вершилась история, чтобы Германия становилась все более великой, Лотар Мальскат отмечал свой двадцать пятый день рождения высоко на подмостках; только вечером они с Феем были приглашены в дом пастора: в окружении пасторских дочерей, которых звали если не Гудрун или Фрейя, то Хайке, Дёрте или Свантье.

Есть крюшон из ясменника. Мы видим его смущенным, не на своем месте. Когда Мальскат не ходил в кино, он проводил остальное время в рыбацком квартале, ближе к Шлее. В то время шел фильм с Кнотек «Девушка из Мурхофа».

Спаситель мира в романском своде среднего нефа трехнефного собора, которым можно восхищаться до тех пор, пока не затечет шея, также дело его рук и впечатляет до сих пор: многозначная, с радугой после всемирного потопа композиция, противоречивые стилистические черты которой тем не менее составляют единое целое, поэтому и задают историкам искусства мудреную загадку. В конце концов они назвали Спасителя мира Мальската эпохальным произведением искусства. В целом работы художника были оценены в многочисленных экспертных заключениях, без указания его имени и фамилии — пусть лишь в скобках, — и даже вознесены до уровня «чистого искусства». Нордические головы на внутренней части свода и контрфорсах и некоторые германские рунические символы, которые Мальскат нацарапал на штукатурке свободных панелей и вокруг Спасителя мира по просьбе Фея, желавшего угодить духу времени конца тридцатых годов, назывались этническо-немецки: Der Toten Tatenruhm [20] и подобная аллитерированная чепуха.

Следует отметить, что больше прочих специалистов волевыми взорами святых героев, их длинными носами и нордическими нижними челюстями в отраслевых журналах наслаждался искусствовед Хамкенс. Сразу после появления стремительно постаревшей живописи, которая, кстати, принесла Мальскату ощутимое повышение почасовой оплаты труда, Хамкенс сфотографировал арийские головы, после чего эта бесспорно подлинная коллекция фотографий была приобретена попечительским советом «Наследия предков» [21] по указанию рейхсфюрера СС и демонстрировалась на передвижных выставках.

Работа Мальската привлекла внимание. И едва ли можно было исправить последствия появления того животного фриза, который пришел ему на ум в крытой галерее собора в качестве окаймления сцены избиения младенцев: Мальскат изобразил не оленей и петухов, не грифонов и козерогов, как когда изображал Ханси Кнотек в роли Девы Марии с младенцем, а индюков, отчетливо различимых индюков, в четырех из семи медальонов. Благодаря черепку, проволочной щетке и припылочному мешку в других трех круглых полях остались только следы домашней птицы.

Но четырех невредимых индеек было достаточно. Доказательство было предоставлено. Наконец-то стало ясным то, что доныне было сомнительной догадкой или высмеивалось как националистический идеал. Благодаря Мальскату историческая правда вышла на свет. Эта раннеготическая картина доказала, что не чужеземный Колумб, а викинги, германские племена с длинными носами и выраженными подбородками, привезли в Европу сугубо американскую птицу; с тех пор индейки Мальската, эта простая красно-бурая контурная живопись, уверенно написанная, использовалась в целях давно назревшего нового историописания. С весны тридцать девятого года и до начала войны следующей осенью, пока побеждали и даже когда дело дошло до Сталинградской битвы, разрушения городов и ответного вторжения, — до конца войны продолжался так называемый индюшачий спор экспертов; я уверен, что он подспудно продолжается и по сей день.

С самого начала Мальскат подписывал свое новотворчество в стиле ранней и высокой готики сокращенно, смешивающими языки буквами t. f. LM — totum fecit Lothar Malskat [22], — даже если они спрятаны в арабесках и слегка закрашены. Он не был фальсификатором. Другие, кто позже предъявил ему иск и наказал, во времена охранявшихся государством больших подделок, были настоящими обманщиками середины 1950-х годов. Они все еще если не на посту, то по крайней мере сохранили звания. Они подмигивают друг другу и вешают друг на друга ордена. Их ви́на и трупы хорошо сохранились в погребах.

Жила-была одна страна, которую звали Герм…

21. Организация, созданная в нацистской Германии в 1935 г. по инициативе Генриха Гиммлера. Официально занималась изучением древней истории, археологией, антропологией и другими науками. Однако основной целью организации было подтверждение расовой теории нацистов о превосходстве арийской расы.

20. Слава деяний мертвых (нем.).

19. Aus gutem Grund ist Juno rund! (нем.) — рекламный слоган сигарет марки Juno, которые производились в Германии в середине XX в. Здесь обыгрывается то, что сигареты этой марки были круглыми в разрезе, в отличие от многих других марок, производивших овальные или плоские сигареты.

18. Данный фрагмент текста был удален в соответствии с требованиями законодательства Российской Федерации.

17. Датская сладкая выпечка из слоеного теста с начинкой из миндальной пасты или марципана. Обычно покрыта сахарной глазурью и посыпана рублеными орехами.

16. Распродажа (дат.).

15. Отсылка к Оскару Мацерату, который, согласно сюжету романа «Жестяной барабан», в возрасте трех лет принимает сознательное решение прекратить свой физический рост, выражая таким образом протест против мира взрослых.

14. Балтийское море, в просторечии Восточное море (лат., голл.).

22. В. с. ЛМ — все сделал Лотар Мальскат (лат.).

13. Отсылка к известной немецкой песне Capri-Fischer («Рыбаки Капри»). Песня была написана Герхардом Винклером во время Второй мировой войны, в 1943 г. В то время Италия была союзником Германии и остров Капри находился под контролем немецких войск.


ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА, в которой прощаются, контракт готов к подписанию, прибывают Гензель и Гретель, найден крысиный помет, царит воскресное настроение, последень, остается несколько лишних золотых монет, Мальскат должен идти в солдаты, с трудом удается расстаться с женщинами, а корабль встает на якорь у меловых скал.


Мне снилось, что я должен проститься
со всем, что меня окружает
и отбрасывает свою тень: с множеством притяжательных
местоимений. Проститься с инвентарем, этим списком
разных находок. Проститься
с утомительными ароматами,
запахами, что будят меня, со сладостью,
с горечью, с самой кислотой
и со жгучей остротой перца.
Проститься с тиканьем времени, с досадой в понедельник,
с убогой прибылью среды, с воскресеньем
и его коварством, как только скука занимает свое место.
Проститься со всеми сроками: с тем, что в будущем
должно быть оплачено.


Мне снилось, что я должен проститься с каждой идеей, будь то мертвой
или живорожденной, со смыслом, что ищет смысл
за смыслом,
и с надеждой, бегуньей на длинные дистанции, тоже
должен проститься. Проститься со сложными процентами
сбереженной ярости, с прибылью накопленных снов,
со всем, что написано на бумаге, превращено в притчу,
стало памятником, как конь и всадник. Проститься
со всеми образами, что создал себе человек.
Проститься с песней, с рифмованной жалобой, проститься
с переплетенными голосами, с шестиголосным ликованием,
с рвением инструментов,
с Богом и Бахом.


Мне снилось, что я должен проститься
с голыми ветвями,
со словами почка, цветок и плод,
с временами года, что пресытились своими настроениями
и настаивают на прощании.
Утренний туман. Позднее лето. Зимнее пальто. Апрель, апрель! кричать,
еще раз сказать безвременник и подснежник,
засуха, мороз, таяние.
Убегать от следов на снегу. Возможно,
к прощанию вишни созрели. Возможно,
кукушка сходит с ума и кукует. Еще раз
дать зеленому горошку выпрыгнуть из стручков. Или
одуванчик: теперь только я понимаю, чего он хочет.


Мне снилось, что я должен проститься со столом, дверью и кроватью
и стол, дверь и кровать
нагрузить, широко открыть, испытать на прощание.
Мой последний школьный день: я произношу по буквам имена
друзей и называю их телефонные номера: долги должны быть
уплачены; я пишу напоследок своим врагам
слово: забудем — или:
спор того не стоил.
Вдруг у меня появляется время.
Мой взгляд ищет, словно его обучили
прощаться, повсюду горизонты, холмы
за холмами, город
по обеим сторонам реки,
словно должно быть спасено, сохранено в памяти то, что
очевидно: хоть и оставлено, но все еще
вещественно, бодрствует.


Мне снилось, что я должен проститься
с тобой, тобой и тобой, с моим недовольством,
с остатками себя: тем, что осталось за запятой
и беспокоит уже много лет.
Проститься с до боли знакомой чужбиной,
с привычками, что вежливо оправдываются,
с нашей записанной, документально подтвержденной ненавистью. Ничто
не было мне ближе, чем твой холод. Столько любви, совершенно
неправильно запомнившейся. В конце концов
все было обеспечено: булавок предостаточно.
Остается еще прощание с твоими историями,
которые всегда ищут оплот, пароход,
что из Штральзунда, из горящего города
приходит, груженный беженцами;
и прощание с моими стаканами, осколками, всегда
только осколками, что видели себя
только осколками. Нет,
больше никаких стояний на голове.


И никогда больше боли. Ничего,
что противоречило бы ожиданию. Этот конец —
школьная программа, известен. Это прощание
отрабатывалось на курсах. Посмотрите, как дешево
тайны обнажены! Никакие деньги больше не окупят предательство.
По бросовым ценам врага расшифрованные сны.
Наконец преимущество исчезает, делает наш
итоговый счет равным,
побеждает в последний раз разум,
становится без различия все,
что дышит, все, что ползает
и летает, все, что еще
не придумано и что, возможно, должно было стать,
в конце и выбывает.


Но когда мне снилось, что я должен
с каждой тварью, чтобы ни от одного животного,
для которого когда-то Ной построил ковчег,
не осталось и следа, проститься немедленно,
мне приснилась после рыбы, овцы и курицы,
которые вместе с родом человеческим все исчезли,
одна-единственная крыса, которая родила девять крысят
и обрела свое собственное будущее.


Мы не! Она шептала, отрицала, оспаривала. Не заглядывались на себя никогда. Мы не были достаточно зеркальны. Никакой чепухи, которую мы приписывали глубокомыслию, никакой цели, которая уводила нас от самих себя, возвышала, отрешала: сверхкрыса, ее не существовало!

И никаких многоэтажных мысленных конструкций, в которых мы возносились бы до звезд в ярком ослеплении бессмертия. Свободные от этих человеческих причуд, мы были многочисленны, никогда себя не пересчитывая. Нам недоставало осознания собственного бытия, недостаток, который не заставлял нас страдать.

Как бы мы ни подходили на роль примера для притч, в которые человек загонял все свои беды, особенно библейские, мы не находили себе подобных, никто не мог служить нам образцом, ни одно животное, конечно, но и человек — к которому мы были привязаны с незапамятных времен, с тех пор, с каких себя помнят крысы, — хотя и вызывал у нас удивление, так и не стал для нас богом, пока он существовал и отбрасывал свою тень.

Лишь когда он ушел, нам стало его недоставать. Нам не хватало не только припасов и отходов с его кухни, сырых и приготовленных, но и его идей, которыми мы все, буквально все объедались; мы хотели бы, по обыкновению, подержать, образно выражаясь, плевательницу его изобилия, мы, пехотинцы его бреда, мы, модель его страхов.

Именно поэтому человек создал наши образы с помощью слов. Он боялся крысиной чумы, он проклинал прожорливость крыс. Мы, само зло, присутствовали в чуланах ужаса на задворках его мыслей. Мы, убиравшие все, что выходило из него в виде слизи или кусков, его кал, его прокисшие остатки, все, чем его рвало, когда душило несчастье, запросто съедали и убирали с глаз долой от него, чувствительного, мы, радовавшиеся его блевотине, были ему омерзительны. Мы вызывали у него еще большее отвращение, нежели пауки. Ни медуза, ни червь, ни мокрица не могли быть для него более омерзительными. Если о нас упоминали вскользь, он давился. При виде нас его тошнило. Поскольку они голые и слишком длинные, ему были особенно противны наши хвосты: мы воплощали отвращение. Даже в книгах, прославляющих отвращение к себе как особое проявление человеческого существования, мы читались между строк; ведь когда человеческое существо вызывало у него отвращение, а он находил для этого причины с незапамятных времен, именно мы снова помогали ему найти именование, как только враг, его многочисленные враги оказывались под прицелом: Ты крыса! Вы крысы! Крысиное отродье!

И поскольку для человека было возможно многое, он, ненавидя себе подобных, искал в себе нас, быстро находил, обозначал и уничтожал. Всякий раз, когда он истреблял своих еретиков и девиантов, неполноценных и тех, кого считал отребьем, сегодня — чернь, вчера — знать, речь шла о крысином отродье, которое нужно искоренить.

Но возможно, дело обстояло и так: поскольку человеческий род не мог справиться с нами с помощью стрихнина или мышьяка и, несмотря на все новые средства истребления — в конце концов ультразвук должен был стать эффективным, — ему не удавалось уничтожить наши приросты — мы становились все более похожими на людей, — он вместо нас истреблял себе подобных, как и следовало ожидать: с успехом.

Только теперь, сказала крысиха, которая мне снится, мы начинаем создавать его образы, искать и находить его, человека, скрытого в нас, крысах. Он становится все прекраснее и хочет стать отражаемым: его пропорциональность, его прямохождение, которое мы практикуем, постоянно практикуем. Мы считаем себя неполноценными, не способными ни на какие чувства, ни на какое расположение духа. Ах, если бы мы могли краснеть от стыда так, как мог он, чаще всего по ничтожным причинам. Ах, если бы одна из его идей стала семенем, из которого проросли бы наши собственные мысли.

Нет, мы, крысы, не прощаемся с ним, как он попрощался со своим величием. Нет, сказала крысиха перед тем, как исчезла, мы не отказываемся от людей.


Деловой обед на двоих. Он рекомендует седло косули с лисичками и брусникой. Сидя напротив меня на двух подушках, наш господин Мацерат интересуется, как я представляю себе исторических братьев Гримм в современных ролях в немом фильме об умирающем лесе, который, с одной стороны, должен стать обвинением, чтобы леса были спасены в последний час, а с другой — желанием попрощаться, потому что уже слишком поздно, слишком поздно.

Он говорит: «Без прояснения этого вопроса я не хочу ехать в Польшу, тем более что многое там традиционно теряется в католических облаках».

Мои объяснения продолжаются вплоть до десерта — пудинга с фруктовым соком и ванильным соусом: если Якоб станет министром экологии, то Вильгельм как его статс-секретарь будет уполномоченным по решению проблем, связанных с лесовосстановлением. В любом случае оба они считают, что приняли на себя обязательство заниматься лесом. Они знакомы с заключениями экспертов, касающимися токсичности и выбросов вредных веществ. За счет федеральных средств они способствуют изучению озонового слоя. В тезисах, опередивших свое время и подвергшихся насмешкам, оба поставили под сомнение стабильность экосистемы в условиях безудержного роста. Их критику в адрес энергетической промышленности можно цитировать, но она не повлекла за собой никаких последствий. Их перечень необходимых мер не встречает особых возражений и вместе с тем не находит отклика у большинства парламентариев. Они неоднократно предлагали подать в отставку, но до сих пор остаются на своих постах.

Говорят: Гриммы слишком либеральны. Они терпеливо, безмолвно позволяют каждому министру договорить, в то время как сами министры их грубо прерывают, сбивают с толку выкриками, высмеивают как фантазеров не от мира сего и уважают в лучшем случае как чудаков — они ведь тоже имеют право на существование! Этих двоих можно себе позволить. Если приезжает важная делегация, канцлер показывает их гостям.

И все же: при всей своей современности братья Гримм остались верны себе. Помимо своей неэффективной, но высоко ценимой государственной деятельности, они занимаются сбором социальных данных и культурных свидетельств иностранных рабочих, а также новых словообразований — подобно тому, как раньше собирали сказки, легенды и слова от А до Я, пока Якоба не завалило листками, словно снегом, по мере приближения к букве Е.

Кроме того, они публикуются. Подобно тому как статья Вильгельма Гримма «Роль турецких женщин в повседневной жизни Федеративной Республики» получила одобрение даже среди феминисток, книга современного Якоба Гримма под заглавием «Смурфский немецкий» привлекла всеобщее внимание, поскольку автору удалось на примере пластмассового языка массово распространившихся смурфиков продемонстрировать постепенную гибель языка, «заросшие сорняками некогда цветущие поля слов» и упадок немецкого письменного языка. Братья Гримм получили огромную поддержку по всей стране несколько лет назад, когда они вместе с другими учеными протестовали против поправок к конституции: как всегда, их аргументация была сильна, но их не услышали; причина, как утверждалось, в общих традициях разделенной страны.

Но поскольку Гриммы в моем фильме, который будет посвящен умирающему лесу, подчиняются линейному сказочному сюжету, их побочные занятия и сомнения заслуживают внимания лишь в качестве сносок. Например, в кабинетах братьев, которые соединены один с другим открытой дверью, можно увидеть доказательства их усердного собирательства: кабинет Вильгельма, меньшего размера, украшает стенной коврик из тридцати или более разноцветных платков, сотканных турецкими гастарбайтерами, висящий между стеллажами, которые заполнены книгами по социологии; в министерском кабинете Якоба рядом с портретом прусского ученого Савиньи в рамке бросается в глаза витрина, полки которой заставлены забавными группками смурфиков. Гриммы с присущей им иронией позиционируют себя как исследователей.

И вот что еще хочет знать наш господин Мацерат, пока я смешиваю остатки пудинга с фруктовым соком и остатками ванильного соуса: да, они оба занимаются музыкой, требуют расширенной программы преподавания музыки и выступают за финансирование качественных фильмов. В принципе, они не против новых медиа, но предостерегают от их неконтролируемого объединения.

Мы поднимаем бокалы и пьем за здоровье друг друга. Нет-нет, Гриммы не кабинетные ученые. Они разведены и склонны менять женщин. Они одеты по-спортивному и фотогеничны не только когда вдвоем. Они носят узорчатые галстуки-бабочки в тон своим твидовым пиджакам. Они даже проводят вместе отпуск в Шпессарте, в Вогезах, там, где много лесов. Можно назвать фильм просто «Лес» или более претенциозно — «Леса Гриммов»; но он должен быть снят, пока леса еще живы.

«Но почему, — говорит наш мистер Мацерат за чашкой кофе, — это во что бы то ни стало должен быть немой фильм?»

Потому что все уже сказано. Потому что остается только попрощаться. Сначала с пихтами, елями, соснами, затем с гладкими буками, немногочисленными дубравами, с кленами, ясенями, березами, ольхами, и без того хворающими вязами, со светлыми лесными опушками, богатыми грибами. Куда деваться папоротнику, если не будет сени ветвей? Куда бежать, где заблудиться?

Прощание с перепутьем в глубине леса. Мы прощаемся с муравейником, который научил нас удивляться, сами не зная чему. С множеством огороженных заповедников, суливших прибыль и рождественские елки, с дуплистым деревом, дававшим простор страхам, прощание со смолой, навсегда запечатлевшей в себе жука. Прощание с изогнутыми корнями — споткнуться о них и найти наконец четырехлистник, счастье. Прощание с мухомором, навевающим особые сны, с опенком, обитающим на пнях, с вкусным вороночником, поздно открывающим свой раструб, пока вдали шумит веселка. Просека, лесосека, ограждение. Прощание со всеми словами, которые приходят из леса.

Наконец, мы прощаемся с противоборствующими указателями и трактиром Zum Wilden Mann, с движущимся соком и зеленью, с опадающей листвой и всеми письмами, которые так начинаются. Стерто то, что написано о лесе и лесах за лесами. Никакой клятвы, вырезанной на коре. Никакой тяжести снега, падающего с пихт. Кукушка больше никогда не научит нас считать. Мы останемся без сказок.

Вот почему это немой фильм. Ведь оптика камеры видит лес как в последний раз. Кому еще нужны разговоры. Умирая, леса говорят сами за себя. И только сюжет, который все время хочет идти дальше, напирает, скачет, нуждается в восклицаниях, причитаниях, намеках, требует субтитров, которые должны быть краткими: Ах, как хорошо, что никто не знает. Свет мой, зеркальце. Но за семью горами. Почему у тебя такие большие уши? Спусти мне свои волосы. Мое дитя, мой олененок. Самая младшая из дочерей короля. Кровь в туфле. Ветерок, шелестя, веет, Божье дитя…

Потому что Гензель и Гретель все еще молча бегут по мертвому лесу, но в какой-то момент, нет, скоро, лес оживет и поможет детям знаками, чтобы, когда они прибудут, их приветствовали субтитры: «Привет, наконец-то вы здесь!»

Наш господин Мацерат, который говорит охотно и всегда признавал свою одержимость словострастью, тем временем признает, что это должен быть немой фильм, который он — а кто же еще? — должен создать. Он помешивает кофе в чашке, оттопыривая при этом мизинец, и молчит.

Должен ли я теперь пригрозить, прибегнуть к средствам принуждения, чтобы он согласился, наконец сказав продюсерское «да»?

Он должен знать: пока нет его слова, запланированное путешествие будет откладываться.

Чтобы отвлечь, он демонстрирует визу.

Я указываю на договор: «Здесь, вот здесь не хватает вашей подписи, пожалуйста».

Он сожалеет, что рынок видеокассет в настоящее время перенасыщен.

Но я не хочу кассету: «Я хочу немой кинофильм, с субтитрами».

Он говорит: «Как только я вернусь из Польши в добром здравии, может быть…» Я отвечаю: «Мимоходом мне может прийти в голову мысль просто позволить вашей визе истечь».

«Шантаж! — называет он это. — Высокомерие автора!» «Ну хорошо, — говорит он, — лес все равно может быть спасен только на пленке».

Второпях я говорю: «Могу ли я пожелать вам счастливого пути завтра?»

Пока наш господин Мацерат оплачивает седло косули со всеми атрибутами в качестве делового обеда за двоих и отсчитывает щедрые чаевые официанту, затем вписывает в предусмотренную строчку название фильма «Леса Гриммов» и, наконец, расписывается зюттерлином [23] как «Оскар Мацерат-Бронски», он говорит после множества околичностей, касающихся его поездки и политической ситуации в Польше: «Я бы предпочел выбрать Мальската, художника. Мне нравится его готика».


Рука в руке посреди трупного оцепенения: в мертвом лесу они бегут мимо мусорных свалок, токсичных хранилищ радиоактивных отходов и запретных военных зон. (Отец и мать, канцлер и его супруга, тем временем рассказывают прессе о том, насколько они безутешны. На рекламных столбах, на экранах телевизоров, по всей стране идут поиски сбежавших детей канцлера, которых зовут Йоханнес и Маргарита.)

Теперь больше не рука об руку: Гензель и Гретель бегут так, будто не могут иначе. Совсем не напряженные и ничуть не отчаявшиеся. Иногда впереди Гензель, затем снова Гретель. Пока они бегут, мертвый лес, похожий на Рудные горы с современных фотографий, зеленеет сначала робко, потом решительно, наконец, яростно, все более густо-зеленым, как в книжке с картинками, пока не превращается в непроходимый зеленый сказочный лес.

Сойка и сова взлетают. Деревья со скрипом корчат гримасы. Из зелени мха на глазах прорастают грибы. Под корнями притаились, щуря глаза, гномы. Из деятельного муравейника машет рука с длинными пальцами и указывает детям правильное направление. Из подлеска прорывается единорог, один его глаз огненный, другой — печальный, а затем, меж буковых деревьев, он стремительно уносится прочь, словно ему нужно быть единственным в своем роде где-то в другом месте.

Они боятся лишь слегка. «Настоящих чудовищ, — восклицает Гретель, — здесь нет». Оба видят лес так, словно удивляются ему впервые. Они больше не бегут, но ищут и ощупывают. Между толстыми стволами деревьев, которые едва ли можно обхватить вдвоем, они теряют и находят друг друга. Лесной полог, пробиваемый лишь несколькими лучами солнца, смыкается над ними. Оба плывут в папоротниках высотой по грудь.

Наконец вяхирь, за которым тянется золотая нить, ведет Гензеля и Гретель через лес, пока тот не расступится.

Посреди поляны рядом с темным прудом, в котором плавают семь лебедей, стоит деревянный домик, крытый дранкой, и — когда дети приближаются к нему — оказывается, что это лесной трактир с надписью «У пряничного домика». В вольере перед расположенным сбоку сараем смотрит вверх косуля. За решеткой, лишь ненадолго останавливаясь, ходит туда-сюда волк.

Гензель и Гретель в нерешительности приближаются к кирпичному колодцу, возле которого спит Дама в длинном платье. Лягушка сидит у нее на лбу и дышит так, словно выкачивает воздух. Взгляды, которыми Гензель и Гретель обмениваются, выдают, что они знают эту историю. (Поэтому, пока лягушка дышит на лбу, никаких субтитров не требуется.)

В открытых окнах развеваются белые занавески. Перед домиком стоит старомодный жестяной автомат, расписанный орнаментом, который изображает пряники и другую выпечку. Гензель ищет в кармане брюк монеты, но не находит ни мелочи, ни прорези для нее, только надпись фрактурой с завитушками: «Пожалуйста, дети, угощайтесь!»

Сначала Гретель выдвигает ящик, в котором лежит мешочек с лесными орехами. Затем Гензель открывает другой ящичек и обнаруживает кусок медовых сот. Проголодавшиеся от бега сначала по мертвому, а затем по живому лесу, оба уплетают угощения. Пока они грызут, обнаружив в третьем мешочке буковые орешки, женщина за цветущими кустами шиповника встает с шезлонга, на котором она, должно быть, заснула, читая газету. Газета называется «Лесной вестник» и датируется началом прошлого века, незадолго до битвы при Йене и Ауэрштедте. Женщина не молода и не стара, безобразна и прекрасна одновременно. В волосах у нее бигуди, а на шее — нить, на которую нанизаны высушенные уши. Когда она застегивает поверх бюстгальтера халат в крупный цветок, Гензель видит огромные груди, больше тех, о каких он порой мечтает. Однако Гретель узнает в ней Ведьму из упомянутой выше сказки.

(Если наш господин Мацерат хочет узнать, насколько прекрасна эта безобразная Ведьма, ее следует нарисовать для него, потому что наш немой фильм должен быть цветным немым фильмом: она не рыжеволосая, а ее янтарные глаза немного косят.) Ничуть не удивившись, она произносит текст субтитра: «Ну, дети! Наконец-то вы здесь».

Когда она подходит ближе и теребит Гензеля за мочку уха, он оказывается рядом не только с грудями мечты, но и с ее украшением-нитью, с множеством высушенных ушей. Внезапно, словно не желая давать повода для ложных измышлений, Ведьма проворно, все быстрее и быстрее крутит деревянную трещотку, какую в прошлом использовали для отпугивания духов. (Подобного рода шумы, а также пение птиц и другие звуки природы допускаются в нашем немом фильме.)

Дребезжание трещотки не остается без последствий. Один за другим все постояльцы пансиона покидают пряничный домик: скорее тощую, нежели худую Белоснежку поддерживает Злая мачеха — статная женщина в дорожном костюме; Спящая красавица спросонья трет глаза, и Принцу, который, подобно сиделке, сопровождает сонливицу, приходится снова и снова ее целовать, чтобы разбудить; Красная Шапочка, узнаваемая по берету и ярким сапожкам, ведет слабослышащую Бабушку; одетый в комбинезон, с плоскогубцами и складной линейкой в нагрудном кармане, Рюбецаль исполняет роль смотрителя дома; из окна верхнего этажа Рапунцель, чтобы ее сразу узнали, свешивает свои волосы между развевающимися занавесками; в черном бархате самая печальная из всех держащихся за руки пар: Йоринда и Йорингель.

Все постояльцы пансиона красиво состарились. Они радуются долгожданному прибытию Гензеля и Гретель. Никаких вопросов о том, откуда именно. Злая мачеха говорит: «У нас вы можете чувствовать себя как дома». Только Красная Шапочка ведет себя дерзко: «Я всегда думала, что Гензель и Гретель — пролетарские дети, а не отбросы общества всеобщего благосостояния». И снова Ведьма крутит трещотку.

Вот появляется девочка с обрубками рук, покрытыми запекшейся кровью, которая несет свои отрубленные руки на веревке, перекинутой через плечо. (Если наш господин Мацерат выскажет какие-либо возражения против этой сцены — «Публика не вынесет такой жестокости!» — я опровергну их, воскликнув «Цензура!», и напомню ему о его детстве, об этом средоточии изысканных зверств. Кроме того, «девочка без рук» — типичная черта гриммовского сборника сказок, а Рюбецаль, который в этом фильме должен стать смотрителем дома по просьбе господина Мацерата, встречается только в качестве персонажа литературной сказки, а именно у Музеуса.)

И только теперь, когда все собрались, перед домом появляется Румпельштильцхен в облике официанта с подносом еды и в рабочей одежде. Слегка, но подчеркнуто прихрамывая, он предлагает гостям пансиона «У пряничного домика» различные напитки: «Облепиховый флип! Не желаете бокал вина из шиповника? Или коктейль с лесным медом?» Субтитр, обращенный к Гензелю и Гретель, гласит: «А для вас, дети, — первосортный сок из лесной земляники, свежевыжатый».

Пока все пьют, болтают, шепчутся или, как Йоринда и Йорингель, безмолвно читают черную бархатную печаль в глазах друг друга, пока Принц не раз услужливо пробуждает поцелуем свою Спящую красавицу, Красная Шапочка кричит на ухо Бабушке дерзости вроде «Прекрати напиваться!», Ведьма — теперь уже в очках — ощупывает главным образом Гензеля, а не Гретель, Румпельштильцхен галантно подносит к губам девушки без рук стакан с соком из ягод бузины, Злая мачеха улаживает спор, длящийся с незапамятных времен, между Белоснежкой и Рапунцель, а Рюбецаль, словно желая продемонстрировать древесно-корневую силу духа гор Крконоше, в стороне складывает дрова в поленницы для кухни пансиона; пока все это происходит, собираются тучи и начинается ливень, из-за которого срабатывает измерительная установка, смонтированная из стеклянных трубок, установленная рядом с колодцем: после чего раздается пронзительный сигнал тревоги; как и по всей стране, здесь тоже выпадают кислотные дожди, которых боятся сказочные персонажи.

Тогда лягушка спрыгивает со лба спящей Дамы в колодец, из которого тут же появляется Король-лягушонок в облегающем гидрокостюме, но с короной на голове. Элегантная принцесса просыпается и потирает лоб, на котором только что восседала лягушка, словно ее терзает головная боль. Король-лягушонок помогает ей подняться и протягивает руку, они убегают в дом, а Ведьма, зачитав вслух вместе с Гензелем и Гретель вызывающие тревогу данные измерений, говорит: «Даже наш сказочный лес не выдерживает этого».

Внутри пряничный домик обставлен как музей: полки, витрины битком набиты. Каждый экспонат снабжен биркой с подписью. Белоснежка показывает Гензелю и Гретель миниатюрный стеклянный гроб, в котором лежит она же размером с куклу; рядом с ним — отравленное и надкушенное яблоко в натуральную величину, залитое синтетической смолой.

Злая мачеха отводит Гензеля и Гретель от гроба Белоснежки и подводит их к своему волшебному зеркалу, которое закрывает переднюю часть деревянного сундука и многозначительно высится в центре комнаты на комоде, в ящиках которого могли бы храниться книги, первые издания сборников сказок, какие-нибудь травники.

Каждый хочет показать Гензелю и Гретель свои экспонаты. Рюбецаль демонстрирует суковатый деревянный посох. Прихрамывающий официант Румпельштильцхен показывает заспиртованную ногу, которую, как можно прочитать в некоторых версиях сказки, он оторвал в гневе, потому что угадали его имя. Король-лягушонок называет золотым шар — «Настоящее червонное золото!» — который закатился в колодец в те времена, когда его Дама была еще самой младшей из дочерей. Обоими обрубками рук девочка без рук указывает на топор своего отца. Коллекцию косточек Ведьмы можно осмотреть в витрине, экспонаты которой не только аккуратно промаркированы, но и точно датированы — «Это было в месяце мае 1789 года», «Это случилось осенней порой в 1806 году». На семи крючках висят семь гномьих колпаков, как будто всю компанию поджидают в ближайшее время.

Помимо того, на стенах — цветные гравюры с изображением братьев Гримм и рисунки с тонкой штриховкой художников Людвига Рихтера и Морица фон Швинда. Еще — вырезанные из бумаги силуэты Бременских музыкантов, волка и семерых козлят. И прочие сказочные мотивы. (Возможно, мне следовало бы добавить в эту коллекцию фотографию, на которой наш господин Мацерат изображен мальчиком в матросском костюмчике, хотя я бы предпочел, чтобы из рамки смотрел на нас лысый продюсер.)

Но не все предметы чопорны и музейны. В углу комнаты стоят метла и молотило. По сигналу Ведьмы они начинают танцевать, а затем гоняются по комнате вокруг волшебного зеркала за хромым официантом Румпельштильцхеном, который, голося, подыгрывает и терпит легкие побои, словно заслужил их. Немного заскучав, сказочные персонажи наблюдают за этим спектаклем, который показывают слишком часто. Девочка без рук не желает даже смотреть на это. Оставаясь неподвижными, Йоринда и Йорингель заглядываются друг на друга. Лишь Гензель и Гретель поражены.

После того как Ведьма приказала метле и молотилу вновь затихнуть и вернуться в угол комнаты, она призывает Злую мачеху продемонстрировать ее колдовское искусство. С ироничной улыбкой, обнажающей несколько золотых зубов, но полной уважения, как будто вот-вот начнется состязание, она указывает на волшебное зеркало.

Злую мачеху не нужно просить дважды. В боковом кармане ее костюмного пиджака лежит лакированная коробочка с кнопками, на которые она нажимает мизинцем: волшебное зеркало тут же оживает, и после короткого мерцания включается сказка о Гензеле и Гретель.

Словно на экране хорошо знакомого телевизора, сбежавшие дети канцлера видят свою предысторию — черно-белый фильм эпохи немого кино. По версии Гриммов, бедные родители, корзинщики или метельщики, бросают своих голодающих детей. Пряничный домик сколочен из хрустящей выпечки. В конце Гензель и Гретель, которые, правда, похожи на сбежавших детей канцлера (и тем не менее должны напоминать нашему господину Мацерату Штёртебекера и Туллу Покрифке), толкают Ведьму в жерло печи…


Крысиха, которая мне снится, смеялась, как будто крысы могут смеяться презрительно или от души, во все горло или добродушно. Да-да, сказала она, смеясь, так заканчивались все ваши истории, не только сказки. В жерло печи, конец! К такой развязке всегда стремились ваши размышления. То, что мы презирали как небылицы, было для вас истинной серьезностью. Мы не должны удивляться или даже разочаровываться в том, что человеческое барахло постиг столь банальный конец. Давайте посмеемся — так говорили в человеческие времена? — с облегчением!

Только теперь я, озадаченный, понял, что ее смех был вызван нашим концом, о котором она, смеясь, притворно сожалела: Само собой, мы считаем ваше отсутствие ужасным. Этот тотальный аут смущает нас. Мы все еще не можем постичь ваш конец, эту слишком человеческую драматургию: печь настежь, ведьму внутрь, заслонку хлоп, ведьма мертва! Занавес, конец представления. Это не может быть правдой! говорим мы себе. Еще позавчера — полные надежд разговоры о воспитании человеческого рода, необходимо было давать новые уроки, считались за правило более справедливые оценки, человек повсеместно совершенствовался, а сегодня, точнее, со вчерашнего дня занятий в школе больше нет. Ужасно! кричим мы. Немыслимо! Множество невыполненных заданий. Не перешли в следующий класс. Жаль только, что эта хитроумная педагогика, направленная на постоянное достижение новых образовательных целей, в конечном итоге ни к чему не приводит. Жаль и многих учителей; только то, что именно мы должны были стать причиной вашего конца, закрыть ваши школы, отменить ваши учебные программы и места обучения, совсем не забавно, смешно лишь как самая последняя человеческая шутка.

Крысиха скрыла свою усмешку. Наконец от горького смеха ее спасает объективность: Конечно, мы понимаем, что в обоих лагерях — это всегда было присуще людской породе — вопрос вины был немедленно поднят, когда начался обмен ударами, первоначально только в европейском регионе средней дальности. Поскольку чреватое последствиями недоразумение — и это было очевидно для обеих сторон — было намеренным действием каждой из сторон, поскольку, кроме того, обе системы безопасности исключали непреднамеренные недоразумения, там, где еще оставалась публика, полдня публично повторяли: Это они начали. За исключением некоторых вычурностей, обвинения обеих держав-покровительниц совпадали; вот насколько они были близки и похожи друг на друга до конца. Но затем пробилась шутка, которая рассмешила нас.

Слушай, дружочек, кричала крысиха: После того как уже нельзя было отвести первый и второй удары, определить границы, найти врага и расслышать признаки жизни даже в аббревиатурах, когда почтенная старая добрая Европа была окончательно умиротворена, в просторном вычислительном центре западной державы-покровительницы, запрограммированном на глобальный эндшпиль и потому сконструированном в виде амфитеатра, были обнаружены поразительные инородные тела, непредвиденные, немыслимые: сначала несколько, затем все больше и больше частиц длиной с ноготь, которые описывались как грязь, кал, помет, наконец, как крысиный помет, без представления конкретных доказательств — как крысиный помет.

Крысиха хихикала. Это слово вызвало у нее смех. Она повторяла его, ставя разные ударения, говорила на крысином языке о капореш роттамош и лингвистически-шутливо забавлялась, придумывая глупые вариации на тему роковой находки: помётокрыс, крысомёт, мётпокрыс и так далее. Наконец она напомнила мне, снова и снова прерываясь на приступы смеха, о библейских временах, когда, к изумлению Ноя, крысиный помет оказался… На руке бога! воскликнула она и вновь стала серьезной, когда я усомнился в находке помета и крикнул: Бабьи сказки. Это же бабьи сказки!

К делу! сказала крысиха. В то время как обмен ударами продолжался и охватывал всю Европу, звонки в стратегический вычислительный центр восточной державы-покровительницы осуществлялись, кстати, бесперебойно, поскольку обе державы-покровительницы всегда были заинтересованы в том, чтобы иметь возможность до самого конца разговаривать друг с другом по кризисному телефону. Сообщалось, что и там, в зоне безопасности номер один, также был обнаружен помет некоего животного, вероятно, крысиный. В любом случае программа «Мир народам» стала возможной благодаря звериному влиянию. Все идет своим чередом, и даже вмешательство свыше не в силах ничего изменить.

По крайней мере, сказала крысиха, они некоторое время разговаривали друг с другом, кстати, непривычно миролюбиво. Державы-покровительницы делились результатами измерений, касающихся неизвестных объектов, по кризисному телефону более открыто, чем когда-либо прежде. Они сравнивали полученные результаты и пришли, что озадачивало обе стороны, к единому мнению. Их грандиозные лжетворцы, как мы называли глав государств, два старых господина, которые до сих пор мало что имели сказать друг другу и только дурное озвучивали в воскресных речах, будучи в непосредственном контакте друг с другом, попытались поговорить. Дело пошло на лад после первоначального откашливания. Оба старика сожалели, что у них не было возможности побеседовать раньше: трудности с согласованием времени встреч. Они поболтали, поинтересовались телесными недугами друг друга, выказали обоюдную симпатию и только потом обменялись эскалационными вторым и третьим ударами своих систем обеспечения мира, как печальными вестями, причины которых оба они назвали сначала необъяснимыми, затем — не вызывающими сомнения; доказательства и тут, и там были слишком недвусмысленными.

Крысиха не решалась продолжить свой доклад. Когда она заговорила снова, в ее голосе проступило сожаление. Она сказала: Нашему брату больно констатировать, что обе державы-покровительницы слишком быстро пришли к соглашению, как только был поднят вопрос о виновности. После сообщения о тревоге: Крысы в компьютере! говорили, что столкнулись с дьявольской третьей властью. Обе миролюбивые державы, надо признать, находились во власти международного заговора. Пока нельзя сказать, кто за этим стоит, но всемирный крысиный заговор уже давно нацелен на уничтожение человечества. У этого плана была своя предыстория: то, что более шестисот лет назад пытались сделать с помощью преднамеренного распространения чумы, но в итоге потерпели неудачу после бесчисленных человеческих жертв, теперь должно быть достигнуто с помощью ядерного оружия. Все это следует логике, которая, к сожалению, не отличается от человеческой. Судя по всему, крысиный план был продуман до мелочей. Об этом окончательном решении было даже дерзко объявлено во всеуслышание. Уже слишком поздно вспоминать о тех совершенно недвусмысленных крысиных демонстрациях, которыми не так давно были охвачены все крупные города. Это также объясняет внезапное исчезновение повсеместно распространенного вида. Ах, если бы знать, как толковать эти предзнаменования! Ах, если бы только всех предупредили!

Да-да, сказала крысиха, они могли бы и были бы. Она настаивала на том, что до самого конца державы-покровительницы утверждали: Кнопку нажала не та или иная великая держава, скорее программы «За мир» и «Мир народам» были запущены в соответствии с крысиными предписаниями и, как мы теперь знаем, несмотря на разницу во времени, в одно и то же время. Все происходящее было необратимо, поскольку принимать последние решения пришлось большим компьютерам. Поэтому следует ожидать следующего этапа обеспечения мира: применения межконтинентальных баллистических ракет. Теперь все это судьбоносно складывается воедино. Пусть Бог или кто-то другой защитит нашу и вашу страну! кричали бы друг другу главы государств.

Благочестивое, хотя и запоздалое желание, сказала крысиха. Но едва они сошлись во мнении, кто виноват, обе державы-покровительницы начали бранить третью власть: Проклятые крысы! Эти паразиты! Это отродье! Эта неблагодарная чернь, которую кормили тысячелетиями и вновь выхаживали после бедственных времен. Треть человеческого производства кукурузы, хлеба, риса и проса пошла бы на жратву крысам. Урожай хлопка сократился бы вдвое. Вот как выглядит благодарность!

Но, сказала крысиха, пришлось признать и собственную несостоятельность. Оба главы государств соглашались, что не были приняты надлежащие меры предосторожности в компьютеризированных системах безопасности. Миллионы и более микросхем и коннекторов следовало обработать токсинами. Кроме того, было бы целесообразно оснастить все большие компьютеры ультразвуковыми отпугивателями, непрерывным сигналом, раздражающим слух крыс. Ничего такого не произошло. Кто вообще думает о подобных вещах! воскликнул бы ворчливый лжетворец с востока, тогда как западный старик, личность популярная и остроумная, с удовольствием бы сострил: Знаете ли вы этот анекдот, господин генеральный секретарь? Русский, немец и американец попадают в рай…

Но потом они оба снова жаловались бы в один голос: Вина определенно лежит на крысах; хотя не исключено, что определенные круги, ну, определенные люди известного происхождения, откровенно говоря, люди Моисеевой веры, но также и фанатичные сионисты, в конечном счете евреи, евреи, участвующие в международном заговоре, могли быть заинтересованы в разработке того дьявольского плана, согласно которому путем разведения и специального обучения особо умных крыс, которые, да, как мы знаем уже тысячи лет, столь же хитры, как евреи…

Крысиха вновь рассмеялась по-своему, но уже не громко, скорее внутренне. Ее потряхивало. Она извергла несколько обрывков на крысином языке — Футце иври! и Горемеш иппуш! — чтобы затем стать серьезной от накопившейся горечи: Ну да, знаем мы это. Виноваты крысы и евреи, евреи и крысы. Как в прошлом с помощью чумы, так теперь с помощью ядерного оружия. Ведь их изобретение в конечном счете предполагало далеко идущие последствия. Хотели отомстить. Всегда преследовали эту цель, только лишь эту цель. Дьявольски, изощренно, бесчеловечно. Да исполнится желание Сиона. Очевидно: это парное отродье, виноваты евреи и крысы!

Так бранились ваши лжетворцы, сказала крысиха. А когда они не бранились, оба старика, как главы государств, сочувствовали друг другу: Глупо, что такое могло произойти. Ведь в ходе переговоров, которые продолжались до вчерашнего дня, обе стороны все более сближались.

Но, слышал я, как кричу во сне, это же абсурд!

Да, сказала крысиха, именно так: абсурд.

Неужели крысы способны на такое? сомневался я.

Кто говорит, воскликнула она, что это мы или евреи?

Так это были вовсе не крысы?

Мы бы вполне справились.

Итак, вопреки всем заявленным намерениям мы, люди, довели дело до конца…

Все произошло именно так, как и предполагалось.

И никто не захотел остановить этот неизбежный финал?

Не сумели! сказала крысиха. Она свернулась клубочком, как будто хотела спать.

Эй, крыса! кричал я. Скажи что-нибудь, сделай что-нибудь! Это не может быть твоим последним словом!

Тогда крысиха сказала: Ну хорошо. Анекдот в завершение. Когда главы двух держав-покровительниц вынуждены были наблюдать в своих театрах эндшпиля, как тысяча и более межконтинентальных баллистических ракет, называемых За мир, Мир народам и тому подобное, приближаются к своим целям, включая стратегические центры безопасности, они неоднократно просили при помощи переводчиков прощения друг у друга: совершенно человеческий жест.


Мой гнев, преступник с умыслом,
не должен вырваться наружу.
Рассудок сдерживает его, этот забор,
проницаемый лишь для дальновидности.


Так, на расстоянии и пресыщенный отстоявшимся гневом,
который, сгущаясь, созрел, как зреет сыр, я вижу,
как они вполне разумно
готовят конец: тщательно и детально.


Непоколебимые архангелы квалифицировались.
О них разбивается наш маленький страх, который живет,
чтобы жить любой ценой, как будто жизнь
является ценностью сама по себе.


Куда девать гнев, который не может вырваться наружу?
Растрачивать его в письмах, которые
приводят лишь к письмам, в которых,
как это обычно бывает, глубоко сожалеют о случившемся?


Или сделать его домашним,
дрессировать на хрупких предметах?
Или позволить ему стать камнем,
который останется после конца?


Не огороженный никаким рассудком,
лежал бы он наконец свободно
как окаменевшее свидетельство, мой гнев,
которому не было позволено вырваться наружу.


Втиснут в космическую капсулу как наблюдатель за космосом. Что мешает мне высадиться: если не над Швецией, то над Бенгальским заливом? Почему сны, против которых говорит вообще все, тем не менее необходимы? И чья логика сохраняет силу во сне?

Я, неудачная замена в команде. Мне даже не дали руководство для космонавтов. Пристегнут голым, в одной ночной рубашке. Несведущий в космосе, кроме глупой Луны, я смог разглядеть Млечный Путь, Большую Медведицу и еще разве что врунью-звезду под названием Венера. Где, черт возьми, грозящий Сатурн? Хотя я знаком с астрологической болтовней и в курсе, насколько уверен в собственной правоте Стрелец и насколько тяжел Скорпион как асцендент для Весов, но понятия не имею, что за неподвижные звезды надо мной, что за планеты. Космос пуст, но мне все равно пришлось быть свидетелем.

Выглядело это плохо, даже немного хуже, чем в фильмах, которые собирали апокалиптически одержимую аудиторию незадолго до конца и стали кассовыми по всему миру. Я вспомнил напряжение, вызванное обратным отсчетом времени и торжественным открытием бункеров. Это были мастерски сделанные фильмы, в которых с точностью воспроизводился каждый оттенок ужаса. Новая цель, такое-то количество мегасмертей, была достигнута. Вот почему все, что я видел из своей космической капсулы, казалось мне знакомым.

Поэтому свидетельствовать не о чем. Не нужно расцвечивать ужасы. Ничего невообразимого не произошло. Самые худшие прогнозы подтвердились. Достаточно сказать: если смотреть через обращенный к Земле прозрачный овал моей космической капсулы, дела везде, особенно в Европе, нет, повсюду, выглядели сквернейше.

Тем не менее я оставался дураком, каким и должен был быть, и кричал: Земля! Земля, прием! Ответь, Земля! Не боясь повторений, я взывал к своей некогда голубой, а теперь почерневшей планете. Сначала был небольшой салат из слов, что, по крайней мере, напоминало о чем-то родном, потому что я уже слышал подобную смешанную болтовню в этих технически совершенных фильмах об эндшпиле — аббревиатуры, шифры, ругательства, кодовые номера, как угодно, — а потом мой голос остался наедине со мной, и тогда он стал гулким, жутким. Я пытался накликать компанию — Что вы на это скажете, Оскар? Вы радуетесь предстоящей поездке в Польшу и встрече с бабушкой? — или предпринимал попытки спасти лес в немом кино в перерывах между призывами к моей Дамроке запустить двигатель исследовательского судна; но лишь она она она осталась в кадре: настойчивая, яростная, шерсть вздыблена, каждый усик бодрствует.

Возражения — Какой в этом смысл, крысиха? Я не гожусь для космических путешествий! — она пропустила мимо ушей. То, что в начале сна, если этот сон может начинаться и прекращаться, показалось ей смешным, крысиный помет длиной с ноготь мизинца, рассыпанный рядом с центральными компьютерами, теперь насыщало ее яростью: Как это типично! Мы это знаем. Так удобно взваливать на нас вину за человеческие промахи. За все расплачиваемся мы, всегда. Обрушивалась ли на них чума, тиф или холера или дороговизна в ответ на голод, всегда говорили: Крысы — наше несчастье, а иногда или часто в одно и то же время: Евреи — наше несчастье. Столько накопившихся несчастий они не хотели терпеть. Поэтому они пытались облегчить свою душу. В программу входило истребление. Прежде прочих народов немецкий народ почувствовал призвание спасти человечество и определить, что такое крысы, и истребить если не нас, то евреев. Мы были под бараками и между ними, в Собиборе, Треблинке и Аушвице. Не то чтобы мы считали лагерных крыс, но с тех пор мы знаем, как последовательно человек превращает себе подобных в цифры, которые можно просто зачеркнуть. Это называлось аннулировать. Велся учет выбывших. Как они могли пощадить нас, которые, как и евреи, были для них самым дешевым оправданием? Со времен Ноя: они не могли иначе. Поэтому до самого конца: Это крысы! Это они, они! Определенно крысы, черт возьми! И во всех компьютерных системах, и у русских, и у янки тоже. Пока все не закончилось, они по-детски винили нас.

Никогда прежде я не видел, чтобы крысиха, которая мне снится, вот так перепрыгивала от образа к образу: тут настороже, там кусается, вздымается, теперь словно одержима вихрем танца. Почему она не смеялась, как прежде? Почему она не направляла свои остроты на меня, на свой точильный камень? Никто не может быть для нее более смешным, чем я в своей космической капсуле. Крысиха, кричал я, посмейся над этим!

Ей по-прежнему было горько, она неоднократно объяснялась, хотела быть невиновной, оправданной. Она требовала точных доказательств задним числом. Словно я мог что-то вызвать или предотвратить, она обращалась ко мне как к последней инстанции: Почему оба компьютерных центра сразу, не думая, назвали найденным решением крысиный помет? Почему не распорядились провести экспертизу экскрементов? Почему никакие другие грызуны не могли стать спусковой кнопкой программы эндшпиля? Кто-то вроде ваших милых золотистых хомячков? Или почему не мог быть найден, что напрашивается само собой, мышиный помет? Почему это должны быть мы, снова и снова мы?

Я принялся возмущаться, говорил о межблочном разгильдяйстве, назвал скандалом то, что ни янки, ни русские не исследовали помет под лупой, но подсознательно понял: конечно, только крысы. Кто еще, кроме крыс, может так целеустремленно…

Я услышал, как она заговорила вполголоса, словно ее ярость была растрачена впустую: Снова и снова о результатах нашей якобы подрывной деятельности трубили на весь мир, пока у того еще были уши: Некорректное осуществление программ «За мир» и «Мир народам» вплоть до финальной ступени, вызванное внешними силами. Конец объявления!

Теперь, когда изображение больше не скакало, скорее покоилось само в себе, а усики бездействовали, крысиха сказала: Мы знаем, что это были мыши. Они действовали не по собственной инициативе — мыши слишком глупы для этого, — но в соответствии с человеческим планом. С помощью дрессированных мышей командные компьютеры держав-покровительниц должны были быть выведены из строя так, чтобы одна держава могла свести к нулю другую. Хитрый план.

Это были лабораторные мыши, белые с красными глазами. Мы знаем это от наших лабораторных крыс, которые были пускай не самыми умными, но, по крайней мере, надежными. После многолетних испытаний удалось вывести молодняк, который был обучен выполнять запрограммированные задачи и функционировал так, как будто его кормили кремнием. Конечно, свою лепту внесли и генные инженеры. В любом случае органы государственной безопасности обеих держав-покровительниц понимали, как заслать этих специальных мышей к врагу, и сделали это одновременно, словно повинуясь некоему импульсу.

Как можно видеть, работа была проделана чертовски хорошо; хотя эта похвала требует оговорок, она касается только умелого внедрения запрограммированных мышей. Крысиха задумчиво добавила: Компьютерные системы не были парализованы, просто мыши, глупые, такие уж они, запустили обратный отсчет в обоих центрах одновременно — или, как мы будем говорить отныне: Большой взрыв.

Но крысиха, кричал я, это же смешно!

До некоторой степени, сказала она, стоит только подумать о глупых мышках.

Мне кажется, сказал я, что утверждение: Мыши в компьютере! гораздо правдоподобнее и к тому же звучит милее, нежели злобное и ложное утверждение: Крысы!

Да-да, согласилась она со мной, теперь снова веселая, хотя и задумчивая: В сущности, эта финальная плоская острота должна была нас рассмешить. При всей трагичности ситуации разве не глупо и в то же время не очевидно, что именно мыши, милые маленькие лабораторные мышки положили конец гордому и удивительному, могущественному человеческому роду? Конечно, все это звучит легкомысленно. Уважающий себя человек не захочет, чтобы его привели к ауту таким банальным способом.

Мне показалось, что крысиха размышляет.

Просто говори! кричал я.

Не хватает чего-то трудноуловимого.

Да! кричал я, перспективы!

Она сказала: Все это вместе выглядит как непредумышленная ошибка, как обычная для человека халтура.

Я подтвердил: Жалкий провал.

Вот почему я думаю, сказала крысиха, что первое подозрение, основанное на крысином помете и логично приведшее к возгласу: Крысы в компьютере! не столь уж ошибочно: ведь на самом деле действовать должны были мы, а не глупые мышки.

Причин, сказала она, у нас всегда было достаточно.


Чтобы сэкономить на пошлинах в Стеге и Клинтхольм-Хавне, «Новая Ильзебилль» бросает якорь у Мёнс-Клинта в воскресенье, намереваясь в понедельник взять курс на Готланд. После того как наш господин Мацерат дал мне последние указания по делу Мальската, он решает посетить аукцион монет в среду, уехать в четверг, промчаться по Польше в пятницу и быть в Кашубии в субботу перед днем рождения Анны Коляйчек. Поскольку я так хочу, его отъезд будет отложен до пятницы, но говорят, что он состоялся в воскресенье.

Воскресенье годится, сказала крысиха, которая мне снится. Воскресенья сами по себе были катастрофичны. Этот седьмой день испорченного творения с самого начала предназначался для того, чтобы все упразднять. До тех пор пока существовали люди, в каждое воскресенье — которое также можно было назвать субботой или как-то еще — предыдущая неделя объявлялась недействительной.

Одним словом! воскликнула она, как всегда, когда мои сомнения — Это нытье! — вставали поперек ее потока слов, одним словом: Несмотря на непроницаемость систем контроля, в обоих центральных бункерах царила настоящая воскресная атмосфера. На всех мониторах и телеэкранах, охватывающих континенты, лежал особый блеск. Распространялось некое настроение, назовем его глобальным предотпускным. Хотя в этих больших помещениях не было ни одной мухи, жужжало так, как жужжит лишь воскресная скука. Тот, кто находил удовольствие в деяниях человека, мог подумать, что это словно седьмой день: все оказывало благотворное действие, даже если в отдельности требовало улучшений.

Конечно, за пределами центральных бункеров было достаточно придир и пессимистов, которые даже в воскресном дне искали червоточину; тем не менее можно было быть довольными собой. Правда, власть ополчилась на власть, но власть обезопасила себя от власти: посредством тщательно секционированных страхов, с помощью слежки и перекладывания ответственности на микросхемы и коннекторы, так что человеческой халтуре, этой утвердившейся со времен Ноя приверженности аномальному поведению, не оставалось места для принятия решений; тот традиционный фактор ненадежности, сколь достойный любви, столь и стихийный, человек, априори действующий неуместно, играл здесь лишь второстепенную роль: более не ответственен.

Мы видели его беззаботным, необремененным, свободным в высшем смысле этого слова. Поэтому он мог позволить себе пошутить, переходя от монитора к монитору. Не напрямую, но с безмолвным попустительством на воскресной территории одной из держав-покровительниц ему было разрешено вводить в компьютер нелепые слова или сохранять результаты бейсбольных матчей в воскресном разделе одной державы-покровительницы, результаты футбольных матчей выходного дня в разделе другой державы-покровительницы и остроумно комментировать их, пока на больших экранах ничего не происходило — а там ничего и не происходило.

Ох, прекрасное единодушие! Были на высшем уровне познания и по-детски радовались такому количеству всесторонних знаний. Мировое и местное время позволяло проводить сравнения, согласно которым воскресенье мерцало утром здесь и уже подходило к концу там. Рутинные опросы сделали все еще более безопасным. Более того, знали, что ответственность была одомашнена где-то в другом месте. Выполняли второстепенные обязанности и не могли сделать ничего предосудительного.

Прошло мировое и местное время. Победу одержали киевское Динамо и Лос-Анджелес Доджерс. Небольшие, но отнюдь не сенсационные сдвиги в турнирной таблице. Прочие новости преимущественно благоприятного характера. Ни землетрясений, ни штормовых нагонов. Не сообщалось ни о захвате самолетов, ни о каком-либо путче. Не учли лишь посторонние шумы в центральных компьютерах, которые не были связаны ни с одним из контрольных приборов; после случайной находки фекалий в незначительном потрескивании — слишком поздно! — распознали самостоятельную силу.

Мы не знаем, что такое воскресенье, сказала крысиха. Но мы знали, что человеческий род, находящийся на подвластных державам-покровительницам территориях, позволяет себе воскресные дни и по воскресеньям во всем мире сонлив, но подсознательно раздражен. Люди всегда казались нам способными на самые разные вещи и на прямо противоположные в одно и то же время. Такими мы их знали: они были рассеянными, потому что погружались в мысли, зацикливались на желаниях или утратах, тосковали по любви, искали мести, колебались между злом и добром.

Мы заметили, что человек, по своей сути расщепленный, по воскресеньям совсем распадался на части. Он существовал лишь номинально. Терялся в давке своих душевных состояний. При всем своем услужливом рвении он крошился. Более того, казалось, что человеческое общество погружено в бесконечную меланхолию, как будто оно с удовольствием бросает прощальные взгляды на вещи, которые полюбило; провожали даже то, что не было постижимым и потому облекалось в понятия, такие как бог, свобода или то, что они считали прогрессом, разумом. Поэтому над каждым прибором в центрах безопасности витало тоскливое настроение.

Вот почему День Господень показался нам подходящим. Вот почему это случилось в воскресенье в начале лета. В июне, в разгар спортивного сезона. Как обычно, мы воспользовались канализацией, нашли путь через пути снабжения, проложенные в фундаментах больших бункеров, получили доступ к центральным компьютерам снизу, справились с легким металлом, зная свое дело, с первого взгляда поняли, где что к чему, разделались с крошечными мелочами, ввели в ключевом месте свой код, который тут же заразил все подключенные системы безопасности, но для отвода глаз оставили работать обычные контрольные программы и запустили обратный отсчет в обоих пунктах управления, как только наше кодовое слово «Ной» высвободило все импульсы с обеих сторон, с учетом сдвига по времени.

Мы, сказала крысиха, лишь привели в действие то, что задумал человек: достаточно запасов, чтобы истребить, согласно слову его мстительного Бога, всякую плоть, в которой есть дух жизни. И снова, и еще раз, и еще. Так основательно человеческие существа хотели уничтожить себя и все прочие создания. Шулес пор эрреш! — Конец рабочего дня на Земле! кричала она.

Поскольку мы преобразовали обнаруженную программу почти бесшумно, а затяжное воскресенье и без того не располагало к особому вниманию, мы остались неопознанными, поэтому и возникла необходимость давать подсказки. Мы покинули корпуса, разместив нашу визитную карточку. Рискованное предприятие, удавшееся лишь по воле случая. Только теперь найденные вскоре чужеродные предметы позволили сделать предположение, а затем осознать: конец всем воскресеньям.

С тех пор наш брат говорит о Большом взрыве. Нет-нет! прокричала крысиха. Мы ни в чем не раскаиваемся. Это должно было произойти. Мы слишком часто предупреждали их, но тщетно. Смысл наших шествий среди бела дня был вполне понятным. И все же не произошло ничего, что могло бы уменьшить наше беспокойство. Истерические реакции, которые циркулировали как сообщения незадолго до последнего из всех воскресений, едва ли были достойными упоминания или смешными. Сообщалось, что над западной частью Балтийского моря были замечены рыхлые облачные скопления живописного вида. Это были не отдельные облака, двигавшиеся с северо-запада на юго-восток, а бесконечная процессия из ста тысяч и более мелких облаков, пронесшихся в небе над южной Швецией, а затем над Готландом: бегущие облачные крысы, облачные бегущие народы крыс, нет, не облака-барашки, а облака в форме серых крыс, вытянутых, торопливых, их длинные хвосты — словно дефисы между крысой и крысой. Все это, это ужасающее небесное знамение, было замечено, сфотографировано, заснято с датских островов, с кораблей и с берегов Балтийского моря и истолковано как предупреждающий знак Бога. Даже атеисты закричали бы Типичный апокалипсис!

Не верь этому, дружочек. Хотя нам многое удалось, в частности отменить воскресный отдых благодаря человеческим программам «За мир» и «Мир народам», мы не смогли создать облачные образы и возвысить себя до статуса небесного знамения.


Противоречие, крысиха! Ты все еще в своей покрытой белым лаком клетке на подстилке из опилок, которые я завтра заменю, чтобы ты, моя растущая рождественская крыса, и впредь благоденствовала; существую и я, с листками бумаг рядом с тобой. Наши планы переполняют календарь. Корабль должен причалить в Висбю в срок. Поездка панков в Гамельн неизбежна. Мы пожелаем нашему господину Мацерату счастливого пути, как только он отправится в Польшу с действующей визой, но сначала попросим его рассказать нам о других подарках для бабушки, которые должны быть уложены в багажник его «мерседеса».

Хотя мы видим, как он прощается со своей коллекцией золотых монет, которая перед самой поездкой будет перенесена в банковское хранилище, — мы видим, как он взвешивает мансфельдские двойные дукаты, пол-луидора, рубль времен Николая II, горсть саксонских и нассауских талеров, и нас трогает то, сколь трудно ему прощаться с золотом, потому что он кладет некоторые образцы в выдвижные ящички небольшой шкатулки на бархате, например, баварский максдор, драгоценный данцигский дукат Сигизмунда Августа 1555 года, несколько декадрахм из Фракии и свежеотчеканенную китайскую золотую монету в двадцать четыре карата, на которой изображена панда во всей своей драгоценной потешности, — но нам кажется, что он не прощается с золотом навсегда, что он знает, уже сейчас предвидя свое возвращение, о возросшей ценности своих сокровищ, хотя цена на золото падает день ото дня.

И когда он укладывает урожай своих нумизматических путешествий в небольшую коробочку, чтобы взять ее с собой в Польшу, захоранивая в ней унцовый крюгерранд с изображением африканской антилопы, швейцарские «Вренели» разного веса, предсмертный талер Гогенлоэ, который блестит так, словно только с монетного двора, и две юбилейные монеты, отчеканенные в Советском Союзе, с изображением танцовщицы Улановой и певца Шаляпина, мы задаемся вопросом, что значит это прощание, с одной стороны, и эта подборка, с другой? Неужели он не может расстаться с золотом? Будет ли Польша осчастливлена золотом? Теперь он добавляет мексиканские монеты и, наконец, мирогосподствующий золотой доллар США.

Что бы ни планировал наш господин Мацерат, он думает о будущем и мечется от одной встречи к другой; точно так же, как я, распланированный вплоть до уик-эндов; или корабль, взявший курс во время пути; или художник Мальскат, который в ту пору едва успел расписать Шлезвигский собор согласно своим ощущениям, а дальнейшие заказы уже привели его на службу высокой готике: с весны тридцать девятого года до сентября он помогал госпиталю Святого Духа в Любеке снискать славу. И по сей день жители ганзейского города марципанов и судебного процесса отказываются это признавать. Подлинная готика! все еще кричат искусствоведы; Подлинный Мальскат! говорит между тем уверенный в своем почерке ожесточившийся художник, который уже давно живет уединенно на острове в Дипенморе, куда могут попасть лишь те, кто зовет: «Эй, паромщик!»

В госпитале Святого Духа, говорит он в ответ на расспросы, я тоже писал обманчиво аутентично, пока не стал солдатом; потому что за несколько месяцев до призыва Мальската на всех границах Польши развернулась Вторая мировая война.

Художнику пришлось распрощаться с красно-бурыми контурными красками, с проволочной щеткой и припылочным мешком, с безмятежным одиночеством на высоких строительных лесах в северогерманских культовых сооружениях, со сквозняками и вечным летним насморком, но солдат Мальскат не переставал надеяться, что после войны та или иная церковь будет открыта для него и он сможет осчастливить ее хоры, контрфорсы и оконные рассветы — всегда высоко вверху, вне всякого времени и сравнений — своей готической рукой.

А мы? Мы надеемся не меньше. Мы с моей рождественской крысой по-прежнему придерживаемся нашего распорядка, перерывы в котором заполняет Третья программа: Привет, мы все еще здесь! Она дает нам подробный комментарий. Мы слушаем, что происходит, осуществляется, откладывается. Даже сообщения об уровне воды являются для нас посланием. Мы не отказываемся ни от себя, ни от леса. Мы помешались на будущем, даже если, признаться, в глубине души я настроен на утрату; потому что когда мне снилось, что я должен попрощаться со всеми вещами, мне также снилось, что я должен попрощаться со всякой плотью, в которой есть дух жизни…


С новой выбеленной или окрашенной шерстью на борту, которую они купили в Стеге в шерстяной лавке между распродажными лавками и вывесками Udsalg, их судно становится на якорь чуть менее чем в одной морской миле от Мёнс-Клинта, напротив обрывистых меловых скал, которые поднимаются так высоко, что с их лесистых вершин при хорошей видимости можно разглядеть высокогорье острова Хиддензее у острова Рюген. Они бросили спаренный якорь в знаковом месте.

Дамрока проводит перекличку: она произносит по памяти датские названия от Дроннингескамлена и Дроннингстолена до Стореклинта, Хилледалс-Клинта и Лиллеклинта. В лучах утреннего солнца меловые скалы излучают сияние, которое молоком затуманивает зеленые воды моря; как только наступает вечер, берег грозит погрузиться в сумрак. Разве что резко очерченные трещины свободны от светотени. Бледный массив возвышается над морем, серый цвет которого напоминает защитную окраску военных кораблей, шедших с востока на запад.

«Именно здесь, — говорит штурманша, — по преданию женщины выпустили палтуса обратно, когда еще на что-то надеялись». Но она не кличет его, не желает ни приманивать: «Скажи что-нибудь, палтус!» — ни проклинать: «Ты обманщик, ты лжец, ты негодяй, ты!»

Они сидят перед рулевой рубкой, притаившись с подветренной стороны.

С видом на гладкое море или потрескавшиеся меловые скалы четверо из пяти женщин вяжут и рассказывают о себе так, словно им нужно сбыть с рук остатки. Udsalg, распродажа затяжных стенаний, которые остались непроданными.

Даже старуха, которая не вяжет, рассказывает о себе, пока чистит картошку, потом морковь, потом потрошит селедку; молоки и икру она кладет обратно в опустошенную рыбу. Это вкусная сельдь Балтийского моря, которая, будучи мельче сельди Северного моря, становится все более редкой на рынке.

Речь женщин меняется, но их слова — это всегда одна и та же история о брошенных, изнуренных, жестких и усталых, хватких, неудачливых, некогда любимых, а теперь ставших банальными, ушедших в прошлое мужчинах. И речь идет о детях этих и тех мужчин, которые больше не хотят быть детьми, а хотят быть взрослыми; настолько женщины на борту корабля «Новая Ильзебилль» обременены годами, а не только старуха, которая свои уже не считает.

Штурманша называет по имени трех дочерей, все они от разных отцов. Она говорит: «Что ж, теперь они независимы и больше не хотят быть на привязи, как я когда-то, потому что я слишком долго размышляла и внушила себе эту чушь: и вдвоем можно справиться. Но каждый раз ничего не получалось. Ничего не осталось. Только девочки, для которых я делала все, и все для того, чтобы они, такие же глупые, как я, не попадались на эту удочку снова и снова».

Затем она, вяжущая джемпер-трех-мужчин наперекор всей болтовне, говорит об отцах своих дочерей — «Один выпивал, другой распутничал, третий просто делал карьеру» — и хорошее, и плохое: «Не хочу жаловаться. Я не очень-то щадила себя. Все трое были по-своему трогательными, но довольно изломанными. И каждый раз я оставалась в дураках. Только сейчас я наконец покончила с этим».

Машинистша, с другой стороны, все еще не может определиться между двумя мужчинами, один — израильтянин, другой — палестинец, оба живут в Иерусалиме и не готовы стать единым человеком. Она повторяет снова и снова: «Фантастика! Было бы превосходно, если бы удалось из этих двух слепить одного парня. На самом деле они не были такими уж противоположностями, как им казалось сквозь их солнцезащитные очки. Они вполне могли быть приятелями, даже в делах, связанных с их страстью к автомобилям. Почему бы не организовать совместную мастерскую: подержанные автомобили и все такое. Но они вечно грызлись. И между ними я, дура. Не знала уже, что правильно, даже с политической точки зрения. И они умели говорить, всегда очень логично. Никто не сдавался. И почему-то оба они всегда оказывались правы. А я туда-сюда, так они становились сердитыми: Не вмешивайся! Они меня использовали. За спиной говорили: Поглядим, удастся ли нам заполучить ее, эту немку с ее комплексами. У меня их было полных два чемодана. Бережно привезены с собой из дома. Всегда хотела делать все правильно. Помирить обоих, возможно, сдружить, ну, сделать из них одного парня. Но виделись они лишь до тех пор, пока я не исчезла в мгновение ока с ребенком, которого тот или другой затолкал мне в трубу. И оставила на столе записку: Пишите, когда договоритесь. Но я больше не хочу, даже если они оба будут готовы. С меня хватит!» — говорит машинистша и вяжет недавно начатые мужские носки.

Затем она рассказывает о мальчике. «Сейчас он отказывается проходить военную службу», — говорит она, чтобы все знали, для кого предназначены эти носки. А океанографша вяжет, поскольку она рано стала бабушкой, «слишком рано», как она говорит, детские вещицы, всегда розовые и светло-голубые детские вещицы.

Все происходившее с ней по большей части шло наперекосяк и не удавалось, случалось либо слишком рано, либо слишком поздно, поэтому свои истории она заканчивает или предваряет датами: «Мне следовало бы это знать раньше или хотя бы догадываться, не правда ли? Но тогда, конечно, было уже слишком поздно. Если бы я вовремя, и именно одна, поехала тогда в Лондон, еще до того, как я с опозданием на много лет отправилась в Брюссель. Но только когда все это закончилось, я слишком поздно это поняла. Вот если бы я с самого начала изучала океанографию, а не поперлась в школу переводчиков и не получала бы диплом за дипломом, чтобы стать домохозяйкой, да еще и с дипломом. Но нет! Ребенок, и еще один, и еще один, и все слишком рано. И развод слишком поздно. И новый парень слишком рано. И вот теперь, когда я начинаю быть собой, просто собой, я становлюсь бабушкой слишком рано, разве это не забавно?»

«Мужик! — кричит старуха, которая ни для кого не вяжет, а чистит морковку. — Мужик! Вы, бабы, совсем с ума посходили. Как будто все это дерьмо, что повсюду валяется, — это только мужское дерьмо, исключительно мужское. У меня был только один, и тот умер. Какой был, такой был, и я его любила. Не знаю, рано или поздно. Был рядом и оставался. Пока он внезапно не оставил меня, скончавшись. Но он ведь не освободил место для других мужиков. Нет, он все еще есть. И не наполовину. Он такой, каким был. Ну, не простой, скорее себе на уме. Тоже вытворял дела. И еще какие дела, о боже! Приходилось мне глотать обид порядочно иногда. Или просто отворачивалась. Думала, одумается. Одумывался. Но однажды он пришел с одной, она из Висбадена была. Вешалка для одежды с кучей тряпья на ней. Я должна подружиться с ней, сказал он. Она была такой молоденькой, превосходной, звали Инге. Она или я, сказала я. Он недолго ломал голову. И затем все как по маслу. И так достаточно было всего, что за эти годы пережили. То было довоенное время, то послевоенное, а между ними война. Как сейчас, когда может начаться сегодня, а завтра уже все». Старуха отмахивается. «Лишь настоящая любовь, — кричит она, — имеет значение!»

Дамрока молчит и вяжет одеяло из остатков шерсти, достаточно широкое, чтобы согреть всех пятерых женщин. Прежде чем штурманша вновь успевает начать, она говорит: «Я всегда была хороша в любви, потому что я так медлительна. Если вы не замечаете, когда это начинается и когда прекращается, вы не уловите самого худшего. Даже если там ничего не было, я все равно любила. Невозможно ничего держать при себе. А мужчины… ну, да. Тот, который у меня сейчас, старается и почти всегда рядом, когда не в разъездах…»

Теперь она вновь молчит, потому что она так медлительна и ей приходится наверстывать. Но когда она видит рыб, начиненных молоками и икрой, которых старуха разложила головой к хвосту на разделочной доске, она считает сельдей, доходит до одиннадцати штук и не может удержаться от смеха, потому что во время счета перед ее внутренним взором встает то, как она тянула лямку на органной скамье.

«Знаете, — говорит Дамрока, — одиннадцать священников за семнадцать лет. И все одиннадцать у меня за спиной. О первом больше нечего сказать. О втором вы уже в курсе. Третий ушел без вопросов. А вот четвертый, тот попался шваб и помешался на пробуждении веры. В литургии ни бум-бум, но даже когда парень сидел в туалете, Господь Иисус беспрестанно обращался к нему…»

Так Дамрока ставит в ряд своих чернорясочников. «Пятый же был родом из Ильцена и любил ликерчики…» Она никого не оставляет без внимания. «Шестой пытался пойти другим путем…» — «Жена седьмого сбежала с церковным служкой…» — «Восьмой же, а также девятый…»

Меж тем другие вяжущие женщины говорят так, словно нить никогда не закончится, и только ближе к вечеру, когда меловые скалы скрываются в тени, возникает предчувствие: скоро кончится шерсть, а вместе с ней и мужчины, которым больше нечего отдать.

В молчании они едят картофель, сваренный вместе с морковью, с маслом и петрушкой по вкусу, и жареных селедок, одиннадцать штук. Бледно-серые скалы Мёнса становятся все ближе. Поскольку все уже сказано, никто не хочет больше что-либо говорить. Эти истории хороши лишь для того, чтобы утомлять.

Сначала машинистша, а за ней другие женщины забираются в носовую часть судна, где их подвесные койки раскачиваются бок о бок так же спокойно, как корабль на волнах. Старуха еще гремит посудой, затем тоже спускается по трапу. Лишь койка по правому борту покачивается, незанятая. На палубе осталась Дамрока со своим кофейником. «Послушаю метеосводку! — кричит она. — Приду сразу после».

Поскольку летом на севере темнеет медленно, когда черная стена облаков начала рассеиваться с северо-запада, по все еще светлому небу плывут пушистые, небольшие облака. Вплотную друг к другу — разбитые на волокна лоскуты. Кажется, будто облачное зверье бежит беспрерывно. Ветра над водой нет, но он дрейфует наверху. Однако моя Дамрока ничего не хочет считывать с неба. Она ищет иное утешение.

За рулевой рубкой призывается палтус, трижды. Палтус, прежде говоривший только с мужчинами, которому целиком и полностью вверялись только мужские дела; он, советы которого были дороги, пока его длинная история не закончилась скверно, после чего он поразмыслил и решил быть целиком во власти лишь женщин, одних-единственных баб; он, трижды призванный палтус, отвечает Дамроке за кормой моторного эверса, где она сидит на корточках так, что ее волосы рассыпаются по коленям.

То, что они обсуждают, проносится мимо меня. Медленно складываются ее вопросы, кратко отвечает он. Я не вижу палтуса, который, вероятно, находится под поверхностью воды, как бы в пределах досягаемости; но я вижу, как другие женщины поднимаются по трапу из носовой части корабля, штурманша впереди. Сгруппировавшись вокруг керосиновой лампы, они держатся на расстоянии. Лампа в руках у старухи. Если бы я был сейчас под палубой, то мог бы улечься на любой подвесной койке. Но мне нельзя. Я снаружи. Со мной тоже попрощались.

Дамрока закончила говорить с палтусом. Ее волосы все еще рассыпаны по коленям, пока она сидит на корточках. Она не удивилась, заметив, что остальные женщины столпились вокруг лампы на палубе. Приближаясь шаг за шагом в свете лампы, они вчетвером составляют образ. Старуха с лампой впереди. «Итак? — говорит она. — Что он знает?»

Как бы спокойно ни говорила Дамрока и сколько бы ни делала пауз, для ответных речей, однако, не остается места. Она не отдает приказы, она констатирует: «Это срочно. Мы немедленно поднимаем якорь. Мы пойдем прямо на Готланд. Там находятся наши проштампованные документы. Остается всего полдня до Висбю и увольнения на берег. С медузами покончено. Все идет к концу, сказал он. Он сказал: не позднее субботы, до захода солнца, мы должны быть у Узедома, над Винетой в глубине».


Говорят, что серые и черные
упавшие из мела камни,
которые лежат в изобилии у побережья Мёна,
старше, чем можно себе представить.


Мы, лето за летом туристы,
запрокидываем голову
и смотрим вверх на вершины меловых скал,
которые называются клинтами [24] и носят датские имена.
Затем мы видим, что у клинтов и у наших ног
навалено: округленные до формы тел кремни,
некоторые с острым сколом.


Лишь редко и все реже,
когда удача касается нас, как взмах крыла чайки,
находим мы окаменевших созданий,
скажем, морского ежа.


Прощание с Мёном и взглядом на ту сторону.
Прощание с островом лета и детства,
где мы могли бы стать взрослее и ближе к Дании.
Прощание с радиолокаторами над буковыми лесами,
что должны были нас укрыть.


Если бы мы могли укрыться в мелу и пережить века,
ровно через семьдесят пять миллионов лет
придут туристы нового типа, которые, тронутые удачей,
найдут окаменевшие частицы нас: мое ухо,
твой указующий палец.

23. Разновидность немецкого курсива (рукописного письма), которая была распространена в Германии, Австрии и немецкоязычной Швейцарии, особенно в первой половине XX в. Шрифт был разработан в 1911–1915 гг. берлинским графиком Людвигом Зюттерлином по заказу прусского министерства культуры. Целью было создание современного, легко изучаемого рукописного шрифта для школ, который заменил бы более сложные старые немецкие курсивы, такие как канцелярский курсив (Kurrentschrift) и готический шрифт (Fraktur).

24. Klint (дат.) — скала, обрыв.


ПЯТАЯ ГЛАВА, в которой космическая капсула вращается, наш господин Мацерат видит все в мрачном свете, крысиха сожалеет об отсутствии страха, город Гданьск внешне остается невредимым, женщины ссорятся из-за ушастых аурелий, Гензель и Гретель призывают к действию, продолжается воспитание человеческого рода и произносится торжественная речь.


Пока я пытался увидеть во сне перспективное изображение времени отпуска, она говорила: Когда наконец центральные бункеры двух держав-покровительниц стали мишенью друг для друга и спустя предопределенное время были уничтожены, так что от них не осталось ничего, что могло бы сказать пип — потому что наши специальные крысы выполнили свое задание до конца; когда повсюду на земле, над водами и высоко в космосе господствовала тишина, за исключением циркулирующих бурь, которые разносили пыль и сажу, скопившиеся во всем мире, так что повсюду господствовал мрак, одним словом: когда наступил последний день, на орбите остался только один безобидный наблюдающий спутник, но он оказался с экипажем, потому что его пассажир, технически неграмотный паренек, не знавший ни языка космонавтов, ни данных своих все еще прилежных измерительных приборов, чья пригодность к работе в космосе казалась сомнительной, не переставал кричать: Земля! Ответь, Земля! — так что нам пришлось бережно нашептывать ему, как он, забытый богом, следует по своей орбите, почему среди людей воцарилась радиотишина и что на Земле остались только мы. Как только мы покинули наши коридоры отступления — а это было небезопасно, — мы воскликнули: Не печалься, друг, мы тебя не бросим. Как только ты закричишь: Земля! Ответь, Земля! — мы сразу же ответим.

Нет! кричал я, нет! Как я должен докладывать о моей Дамроке, когда меня прерывает крысиха? Как ее волосы могут буйно разрастись на моей бумаге, если в каждом сне мне навязывается гладкая шерсть? Как я должен сказать, что женщины взяли курс от меловых скал Мёна на Готланд в восточной части Балтийского моря, если это путешествие, да и путешествие нашего господина Мацерата тоже, который безоговорочно намерен отправиться в Польшу, со вчерашнего дня — Или когда, крысиха, был последний день? — закончилось навсегда? Ах, если бы хоть где-то была надежда, кроха жизни, робкие человеческие знаки: Мы все еще здесь. Мы вновь шевелимся. Несколько оставшихся начинают все сначала с киркой и лопатой. Мы будем в будущем…

Да-да, говорит крысиха. Это то, что вы охотно придумываете как окончание катастроф в фильмах, как и в жизни: явление израненных, но выживших героев, а также спасительный ковчег в его самой современной комплектации и неутомимое сказание о продолжении вашей истории. Но ваша история окончена. Мы глубоко сожалеем!

И вновь сострадание смазало ее голос: О человек! Пережившие его, мы будем по нему скучать. Находясь в его тени слишком долго, мы задаемся вопросом: мыслима ли вообще крыса без человека? Способные выдержать его сияющее наследие, мы все же можем зачахнуть. Всепоглощающая тоска по человеческому роду сделает нас больными, слабыми. Ах, сказали мы себе сразу после Большого взрыва, они должны остаться с нами, пусть даже в нескольких экземплярах. И уже перед самым последним днем мы кричали: Дош миншер киссореш! Что мы без его историй, в которых нам отведено некоторое место? Что бы осталось от нас без его содрогания оттого, что тут и там могут быть крысы, возможно, кусаче-яростно плавающие в унитазе? Даже во время продолжающейся, но очевидно угасающей эпохи человека мы предвидели, что его отсутствие станет болью, и стремились сохранить его в обозримом количестве. К сожалению, удалось выделить лишь одно свободное место. Ах, если бы не ты в своей космической капсуле, на своей орбите, ты, полный историй и красиво-завлекающей лжи, ты, наш друг, верно хранящий наш образ человека, нам, крысам, впору бы отчаяться.

Так горевала крысиха. Пока же она тосковала по нам, наш конец состоялся безвозвратно. Тем не менее я все опровергал, пришел к ней с настоящими фактами. Как будто сон удалось бы этим отогнать, я прокричал мое Нетнетнет! Я взывал к Третьей программе: Скоро мы услышим обзор печати. Скоро другое станет действительным. Я говорил: В скором времени появится неэтилированный бензин. Я уверял: Вопрос голода разрешится сам по себе. Я рассказал ей о ближайшем саммите по вопросам экономики, который обязательно должен состояться, об усилиях по установлению мира в Стокгольме и где еще, даже о папе римском и прежде всего о его запланированной поездке. Можно снова надеяться, надеяться при всем скептицизме, кричал я, не желая верить в происходящее. Послушай, крысиха! я решил, что сегодня посажу дерево.

Затем она заговорила со мной как с ребенком: Все хорошо. Продолжай. Мечтай, дружочек, о чем еще ты можешь думать, женщины, сколько тебе пойдет на пользу, мальскатская готика, золотые дукаты твоего господина Мацерата. Нам нравятся твои увертки. Наше знание не должно тебя заботить. Притворись, будто человеческий род все еще здесь. Просто верь, что вы существуете: многочисленные и старательные. У тебя есть планы. Ты хочешь спасти лес. Пусть он исцелится, пусть отплывет исследовательское судно, пусть женщины, которые так любы тебе, пересчитают всех медуз и мальков сельди в Балтийском море, пусть художник беспрестанно рисует индюков и мадонн на извести, а ваш горбатый человечек наконец-то приступит к своему путешествию в Польшу, иначе срок его визы может истечь.

Ах да, сказала крысиха, перед тем как она ускользнула, и слушай, как будто новости все еще есть, свою Третью программу…


Его надо было отговорить. Ему следовало отправить телеграмму: «К сожалению, не приеду, заболел». Возможно, воспалилась простата. Его бабушка отнеслась бы с пониманием. Добрая Анна Коляйчек всегда все понимала.

На самом деле не следует ждать, что он отправится в это путешествие, то есть в путешествие обратно. Слишком многое из прошлого могло прийти в движение, взволновать его и напугать. Внезапно, оторванный от своего административного этажа, слишком широкого стола, фикусов, он вновь обрел бы прошлое, происхождение, запах кашубского хлева.

Его следует щадить, поскольку стоит только кому-нибудь спросить о его детстве, как наш господин Мацерат примется увертываться с помощью уютных придаточных предложений. Он упоминает падение с лестницы в подвал лишь вскользь и называет свой рост в тот период «сдержанным» или «нерешительным», словно ранние годы его жизни и поныне причиняют ему страдание. Он не отрицает общеизвестных фактов своей биографии, связанных с жизнью в данцигском пригороде Лангфуре, прогулками по Старому городу и кашубским окрестностям, но при этом он не желает подтверждать отдельные эпизоды, такие как его участие в защите Польской почты или фокусы со стеклом, которые он якобы проделывал на Ярусной башне. Он не сообщает свой номер на трибуне, равно как и о кратковременных гастролях на Атлантическом валу, ограничиваясь лишь общим замечанием: «Мое детство и юность не были лишены примечательных событий». Или он говорит: «Не следует особо верить всему, что там написано, хотя мои ранние годы были более примечательными, чем представляют себе некоторые писаки».

Наш господин Мацерат предпочитает молчать, и его ротик растягивается в улыбке. На настойчивые вопросы он отвечает резко: «Давайте оставим мое детство под замком. Поговорим о том, какая будет погода завтра. Обещают дождь, ужасно!»

Поэтому я говорю: ему не следует путешествовать. Пути назад нет. Это может стать путешествием без возвращения. С его простатой нельзя шутить, она уязвима, раздражительна. Здесь это ничего не значит: ему не хватает его окружения! Успешный предприниматель может существовать и без происхождения. Дюссельдорф предлагает достаточно примеров. Когда я вчера навестил его в Оберкасселе, чтобы попрощаться, и, несмотря на пустоту комнат в его вилле, почувствовал, что она все еще соответствует его статусу, я сказал: «Вам лучше не путешествовать, Оскар». Он не хотел слушать, стал рассказывать о Марии и ее вечных проблемах с Куртхеном — «Этот сорванец влезает в долги, сплошные долги!» — назвал этого толстяка лет сорока пяти непутевым сыном, затем повел меня в свой подвальный музей, а потом в гостиную и объяснял все так, словно ему было необходимо мне показать свои экспонаты, новейшие приобретения, например коллекцию осколков дорогого стекла из пятидесятых. Его фраза «У меня всегда были особые отношения со стеклом» задела меня; лишь стоя перед рамками с фотографиями некогда знаменитого музыкального эксцентрика Бебры, он наконец признал во мне современника и сказал: «Вы знаете, что успех Бебры как концертного менеджера был основан на моих медийных способностях. Сколько звездных часов при полном аншлаге!» С переходом «Это было, когда я делал карьеру сольного артиста» он, таким образом, обратился к своей любимой теме, к началу пятидесятых годов, к себе, Марии и Куртхену, а также к художнику Мальскату, которого он с удовольствием видел бы среди ключевых тогда государственных деятелей. Когда он попросил меня сообщить ему подробности — «Я одержим деталями!» — я снова пообещал все проработать, но посетовал на то, что материалов о военной службе Мальската, с весны сорокового до мая сорок пятого, крайне мало, высказал осторожное замечание о том, что нельзя просто сваливать в одну кучу двух столь противоположных государственных деятелей и художника поздней готики и говорить о триумвирате, после чего перевел разговор на другую тему и прямо спросил нашего господина Мацерата, какие подарки он купил на сто седьмой день рождения своей бабушке.

Он рассказал о своих визитах к торговцам монетами и указал на небольшой лакированный ящик, который можно использовать как шкатулку. Он сказал: «Помимо этого был заказан и доставлен песочный торт особой высоты. Также в подарок входит видеопродукция; мне любопытно, как мои верящие в чудеса кашубы отреагируют на это медийное баловство».

И затем наш господин Мацерат в веселом расположении духа рассказал о мешке, полном смурфиков, которых он хочет подарить многочисленным кашубским детям, способным вырасти. Он поднял мешок из дерюги, держа его так, словно взвешивал сокровище, и воскликнул: «Сто тридцать штук! Смотрите, — он сунул руку в мешок, наугад вытащил что-то и показал. — Все до одного — работяги. Один смурфик кладет кирпичи, другой — механик. Два смурфика играют в теннис, еще двое пьют пиво. Вот этот и тот смурфики работают в поле, один — мотыгой, другой — косой. А вот и деревенский оркестр: один смурфик играет на трубе, другой — на флейте, этот щиплет контрабас, а этот — посмотрите, посмотрите! — стучит по красно-белому барабану».

Едва это долго скрываемое слово покинуло его, наш господин Мацерат замолчал, а немного позже заговорил только о делах. Короткими шагами он ходил взад-вперед, сцепив пальцы за спиной. Он говорил о растущей конкуренции на видеорынке, о кражах, грабежах, видеопиратах. Что-то столь старомодное, как кино, едва ли получит финансирование. Но, возможно, тема умирания леса могла бы сподвигнуть государство на выделение средств. Однако такая мысль требует от сценария дополнительных сюжетных линий. «Может быть, — предложил он, — Румпельштильцхен, к примеру, влюбится. И именно в девушку с отрубленными руками. Трогательные сцены вполне возможны». Затем он хотел узнать, может ли у немого фильма «Леса Гриммов» быть хороший конец, если не мыслимый, то хотя бы осуществимый. «Не все же сказки должны заканчиваться плохо!»

Наконец Оскар встал перед зеркалом, рассчитанным на атлетов, поправил галстук, то так, то этак попозировал в полный рост, оживил щеткой серебристый венец волос вокруг загоревшей, всегда сияющей лысины и, пока волосы еще потрескивали, сказал: «Кстати, как поживает ваша рождественская крыса? Вы все еще видите такие же катастрофичные сны?»

Когда я, прощаясь, пожелал ему счастливого пути и заодно поинтересовался, не достигает ли высота того самого торта, что был испечен для Анны Коляйчек, девяноста четырех сантиметров, на лице господина Мацерата появилась улыбка, но его глаза округлил страх. С тех пор как дата отъезда была определена — завтра он наконец уезжает! — ему кажется, что он слышит, как растет чернота.

Ему следовало бы отправить телеграмму. Он должен был последовать моему совету. Таким, как он, кто повсюду видит все лишь в черном свете, не следует ехать в Польшу. Наш господин Мацерат боится.


Как часто мы спрашивали себя: Почему? Но со времен Большого взрыва мы знаем, в чем заключался ваш недостаток. Вам недоставало страха, сказала крысиха. Дош миншер киюммес балемош! повторила она на крысином языке, а затем заболтала о нас подробнее: Хотя люди боялись бесчисленного множества вещей и страховались от всего, даже от плохой погоды и супружеской неверности, в результате чего человечество становилось все более зависимым от всеобъемлющих страховок, но настоящий большой страх, пока мелкие страхи процветали и приносили быстрый доход, так сказать, незаметно исчез. Перед алтарем бога безопасности вы кричали друг другу: Теперь нам больше не нужно бояться. Мы не дадим себе запугать себя. Мы пугаем друг друга. Это знает русский, это знает янки. Чем больше мы запугиваем себя, тем в большей безопасности мы находимся.

Вот как вы вселили в себя смелость, сказала крысиха. Запугивая друг друга, вы ступенька за ступенькой изгоняли страх. Ему был запрещен вход, он нигде не должен был появляться. Никто не хотел, чтобы его видели с ним. В конце концов люди стали слишком трусливыми, чтобы испытывать страх; и если кто-то тем не менее демонстрировал его публично или даже, как это делали панки, выставлял напоказ образ крыс, словно крыса была воплощением страха, его оттесняли на обочину. Вы хотели быть свободными от страха, как вы всегда хотели быть свободными от забот, свободными от грехов, вины, всегда свободными от ответственности, ограничений, угрызений совести, свободными от крыс, свободными от евреев. Однако человек, свободный от страха, особенно опасен.

После продолжительного нашептывания на крысином языке, в котором слышался гнев, крысиха сказала: Мы видели, как отсутствие страха ослепило вас, а затем сделало глупыми. Ради свободы можно пойти на любые жертвы, гласил один из героических лозунгов на плакатах; при этом вы уже давно пожертвовали своей свободой ради идола безопасности. Несвободные, вы были узниками всепроникающей техники, которая поглотила все, даже последние сомнения, и заключила их под замок, в результате чего вы были полностью освобождены от бремени ответственности. Вы дураки! Последние крохи разума вы скормили, как крошки сыра, ненасытным компьютерам, чтобы они взяли на себя ответственность; и все же у вас оставалась трижды отрицаемая, скованная, глубоко спрятанная внутри вас тревога, которая не могла вырваться наружу, не могла показаться, не могла закричать: Мама!

Посмотрите, сказала крысиха, вы могли бы прийти к нам, тем, у кого был страх и кто показывал его, и сказать: Научите нас, добрые крысы, жить с вами. Мы, люди, по глупости считали, что нам достаточно самих себя. То, что мы делали, о чем думали, заключая это в рифмы, превращая в образы, многоголосую музыку и горделиво возвышающиеся башни, было продиктовано стремлением к бессмертию. Но в последнее время нас раздражает мысль о том, что в будущем нас не будет, останетесь лишь вы. Научите нас, мы сердечно просим, как остаться бессмертными вместе с вами. Мы больше никогда не причиним вам зла и не скажем о вас ничего дурного. Пожалуйста, научите нас!

Вздор! воскликнули бы мы, сказала крысиха. Мы бы в ужасе воспротивились этому. Даже мы смертны. Крысиный род тоже временен и знает о своей временности с тех пор, как себя помнит. Но если бы мы могли вас чему-то научить, то первый урок был бы таким: отныне воспитание человеческого рода положит конец разговорам о бессмертии. Человек живет, пока он живет. После смерти нет ничего. И ничего, кроме мусора, от него не останется. Поэтому не чурайтесь страха, люди, бойтесь и будьте смертными, как мы, тогда, возможно, проживете чуть дольше.

Но они не говорили с нашим братом, сказала крысиха. Были помешаны на своем эндшпиле. Ни одно предупреждение не подействовало. Мы даром показали, что крысиный народ движим страхом. Только когда последняя попытка вселить в них, тех, кто был лишен страха, жизненно необходимый страх — мы создавали серо-черные облака в форме бегущих крыс — привела лишь к глупым высказываниям о миражах или соответствующим отрывкам из Библии, нашему терпению пришел конец: Мы отказались от людей и расстались с ними прежде, чем они, к нашему удивлению, смогли нажать на кнопку…

Я молчал: Говори же, крысиха, говори!

Она долго говорила назидательно и общо, но затем заметила меня в космической капсуле и сказала: Только ты, друг, слышишь нас и понимаешь — но слишком поздно. Дош миншер ниббелет последень! как мы тогда говорили. И все же у нас есть для тебя хорошие новости. В твоем родном краю все еще сохранилось кое-что от прежних времен, выглядящее довольно готически. Это может тебя удивить, но, с точки зрения последних людей, это было заботливо спланировано.

Смотри! кричала она, но не привносила в образ ничего, кроме себя самой, а только уверяла, что четыре или пять щадящих бомб, разорвавшихся над Гданьском, стерли с лица земли все живое в городе, в прибрежной зоне Вислы и даже в Кашубии, однако благодаря слабой взрывной волне и большой высоте подрыва — девятьсот метров — исторические здания, многоквартирные дома-башни и портовые постройки чудом уцелели. Все это сохранилось в его стенах и сооружениях. Сгорели лишь деревянные Ворота-кран, и выбило все окна, даже церковные.

Она сказала: В других местах дела плохи. Промышленный город Гдыня и соседние города Вейхерово и Сопот разрушены до основания, но в твоем доме можно жить. Несмотря на то что пыльные и пепельные бури в дни жестокого холода и непроглядной тьмы покрыли сажей каждое здание — все, что уцелело, — общий вид города не пострадал; его красота сохранилась, радуйся!

Последовавшая за этим лекция крысихи была столь подробной и пространной, что утомляла даже во сне. Вот что вкратце она сказала: Эти специальные виды оружия были дальнейшим развитием тех тактических нейтронных боеприпасов, которые производились для ракеты малой дальности Lance и которые в начале заключительной фазы вызывали споры и должны были быть запрещены, потому что их воздействие, щадившее лишь твердые тела, считалось бесчеловечным. Мы, крысы, не вправе оспаривать это, но в защиту столь высокоразвитой системы можно сказать следующее: благодаря производству нейтронных бомб широкого действия наконец стало возможным защищать культурные памятники. К слову, обе сверхдержавы имели в своем распоряжении средства для сохранения культурного наследия. Насколько нам известно, многие скопления архитектурных памятников по всему миру остались невредимыми. К сожалению, несмотря на все усилия, Иерусалим был утрачен, но пирамиды, собранные в Гизе, сохранились в привычном нам виде. Буквально в последний момент соглашение между двумя сверхдержавами определило сбалансированное количество охраняемых зон, так что большие компьютерные системы могли быть перепрограммированы в соответствии с этим последним культурным соглашением…

В конце своей лекции крысиха, которая до этого момента бродила по моему сну словно в беспространственности, сидела в изящном фламандском медном кувшине конца пятнадцатого века. Каждый новый поворот ее рассказа толкал кувшин, и крысихе приходилось бежать навстречу движению.

Разве он не прекрасен? воскликнула она, разве он не ценен и не достоин того, чтобы быть сохраненным?

Из своего катящегося кувшина крысиха произнесла: И этот музейный экспонат с Фляйшергассе, как и многие другие произведения искусства, сохранился благодаря той бомбе, которую в конце эпохи человечества называли другом искусств, хотя все прекрасно знали, насколько сурова была эта дружба…

Коротким прыжком она выбралась из фламандского медного кувшина, который еще долго позвякивал, пока крыса на переднем плане продолжала свой рассказ: повсюду повторяющиеся образы. В сохранившихся культурных центрах западного мира люди уменьшались в размерах, поскольку из них до самой смерти вытягивали всю влагу. Спустя много месяцев после Большого взрыва, когда мы, крысы, едва выбравшись из темноты и холода, начали наводить порядок при тусклом свете, мы видели кожаных человечков, в основном на четвереньках, ползающих и тщетно пытающихся встать на ноги, словно желая в последний раз продемонстрировать свою способность ходить прямо. Эта жестикуляция! Сколько мучительной телесной экспрессии! Мы вспоминали времена раннего готического экстаза. Нет, никогда прежде человек не находил более сильного выражения, чем в состоянии отделения соков.

И я увидел то, что крысиха, которая мне снится, представляла как прошлое: тела, уменьшенные до карликовых размеров, лежали на улицах и площадях, скрещенные; я видел их перед закопченными ренессансными дворцами и на террасах готических фронтонных зданий, перед порталами кирпичных церквей, которые под слоем сажи сохранили всю свою красоту и величие: круглые и стрельчатые арки были целы, ни одна колонна не была сломана, все святые были на месте, ни одна башня не рухнула, ни один замковый камень, ни один крест, ни один шпиль не пропал; человек же превратился в пустую оболочку, в уменьшенную копию самого себя, годную, как я видел, лишь в пищу крысам.


Меня не слышат. Так и должно быть: хотя «Новая Ильзебилль» полным ходом и при спокойном море направляется к Готланду, на борту корабля, идущего со скоростью восемь узлов, мнения разделились.

Женщины спорят. Какими тихими и пронзительными, колкими и цепкими, какими ранящими они могут быть. Трагедии, где королевы мешают друг другу, играются на протяжении веков. Бессмертные роли. Голоса, произносящие проклятия и анафемы. Каждый профиль очерчен острее. Руки, обильно жестикулируя, взметаются к небу. Вытянутые указательные пальцы, заклинания. Волосы волнуются, словно обнаженная душа. Одна отталкивает, другая принимает. Они ходят взад-вперед, превращая палубу корабля под небесным сводом в сцену, то пружинисто, то неподвижно стоя и никогда не позволяя напряжению спадать, это видно по многолетнему опыту женщин: так спорят только те, кто чувствует себя красивее в споре.

Но о чем же они спорят? Чье владение они хотят удержать, вернуть, разделить? Вы, королевы: о какой короне идет спор?

Речь идет о курсе корабля: следует ли, согласно плану, выловить медуз в южношведских шхерах или же «Ильзебилль» только потому, что заговорил палтус, должна прямым курсом направиться в Висбю на Готланде, а затем, словно ее подгоняет рыба семейства камбаловых, немедленно направиться к плоскому берегу Узедома?

Это штурманша: «Преимущество должно быть у медуз! Когда же вы наконец поймете, что Балтийское море однажды погибнет. Не только на глубине более тридцати метров. Нет! Все целиком».

«Но ведь в восемьдесят первом Кильская бухта почти перестала существовать. А уже на следующий год — вот данные измерений, изучайте! — она снова ожила. Помогли изменение климата, усиление ветра, смещение течений». Так говорит океанографша, которая, устав от всего, а не только от океанографии, теперь вместе с Дамрокой хочет отправиться в Винету.

Из развевающихся по ветру волос раздается крик штурманши: «Климат! Ветер! Все к черту! Такие колебания неподвластны человеку. Все указывает на катастрофу!»

Машинистша помогает: «А медузы? Наши ушастые медузы? Эти прекрасные медузы, которые дрожат и блестят-переливаются? Наша проклятая подопытная Aurelia aurita?»

Поскольку Дамрока неоднократно спокойно запрещала ловлю с помощью измерительной акулы и молча держит курс, за нее говорит океанографша: «По сути, медузы являются свидетельством жизни в Балтийском море. Ведь где есть жизнь, там есть планктон. А где есть планктон, там достаточно много мальков сельди. И там, где много мальков сельди и планктона, например в Кильской бухте, там же много ушастых аурелий, смекаете?!»

«Да! — закричала штурманша. — Пока море не превратится в одну большую медузу, в одну гигантскую Aurelia aurita».

Машинистша стояла на своем: «Наша задача…» Дамрока молчала. Старуха, покачивая головой, слушала. Между репликами она выкрикивала из камбуза: «Да вы с ума посходили!», или «Типичная бабья перебранка!», или «Хватит об этих проклятых медузах, а то я сварю их вам с луком и укропом!»

Конечно, речь идет о курсе корабля, но подспудно между женщинами тлеет вневременной личный спор, который кажется многоэтажным и бесконечным. Возможно, это были какие-то резкие слова, которые они помнят, а я, как сторонний наблюдатель, забыл. Как бы все пятеро ни были близки, называя друг друга сестрами в хорошую погоду, между ними явно что-то не ладится, они постоянно сталкиваются и раздражают друг друга. Слишком много королев. Кажется, что они вот-вот могут совершить убийство — либо по тщательно продуманному плану, либо спонтанно. На ум приходят отравленные шпильки, порошочки. Интересно, кто из них захочет подсыпать мышьяк или стрихнин в кофейник Дамроке? Ненависть извивается, расчищает дорогу. Как говорится: они не могут ужиться друг с другом. И все же моя голова требует от них единства.

Палтуса оставляют в стороне, поскольку с ним говорит только Дамрока. Поэтому, пока идут споры, расплачиваются медузы. Хотя на полуподвальном уровне речь идет обо мне, но прежде всего о Винете, новом пункте назначения, все сводится к вопросу: когда все рухнет? Следует ли рассматривать медузофикацию Балтийского моря как угрозу или это свидетельство жизни? И зачем вообще спорить об ушастых аурелиях?

Они принадлежат к семейству сцифомедуз, не жалят, как огненные медузы, следовательно, безвредны, несколько скучны в своей молочно-бледной голубизне, и все же кажутся прекрасными каждому, кого поражает прозрачная телесность, или вызывают благоговение, представая перед людьми словно ангелы.

Aurelia aurita, или обыкновенная ушастая медуза, встречается практически во всех прибрежных водах между семьюдесятью градусами северной широты и семьюдесятью градусами южной широты. Благодаря течениям она распространилась по всему миру. Ее видели у берегов Гонконга и Фолклендских островов. В Черном море, у берегов Японии и Перу они встречаются в огромных количествах. Они засоряют водозаборы на электростанциях. Подводя итоги, не только саранчу, короедов и крыс, но и ушастых медуз называют настоящим бедствием.

Поскольку все медузы разделены по половому признаку на самцов и самок, штурманша раздражена. «Капризы природы», — говорит она, но немного успокаивается, когда океанографша демонстрирует ей, что сперматозоиды самцов не передаются напрямую, а попадают внутрь вместе с пищей. Оплодотворение яиц в яичнике происходит скорее случайно. Созревшие яйца мигрируют через желудочную полость в выводковую камеру и так далее и тому подобное.

В исследовательском отсеке «Ильзебилль», который также служит столовой и общей комнатой, между иллюминаторами висят наглядные таблицы. На них схематично изображены жизненный цикл ушастых медуз, влияние местных ветров на их численность и распространение Aurelia aurita. Одна таблица показывает плотность популяции аурелий в Кильской бухте, следующая — в Любекской бухте, третья — у крутого мелового берега Мёна, четвертая — в шведских шхерах, пятая — между Готландом и Эландом, а шестая — восточнее Рюгена, в Тромпер-Вике и у острова Узедом. Все таблицы, которые повесила и подписала округлым, легко читаемым почерком океанографша, основаны на исследовательских данных, собранных в конце семидесятых и начале восьмидесятых годов.

«Старые песни, — говорит машинистша, больше доверяющая собственным глазам, нежели научным исследованиям. — Когда позавчера мы отплыли от Мёнс-Клинта, наша маленькая машинка поведала мне, насколько загрязнено море. Нам следует установить счетчик медуз на гребной винт корабля. В любом случае, как только мы прошли через поля медуз, я заметила снижение скорости на один узел. Они изрядно тормозят судно, ваши медузы!»

«Новая Ильзебилль», скользя по спокойному морю под серыми облаками, клочьями спешащими по небу, оставляет Борнхольм позади и направляется к Висбю на Готланде. В открытом море количество медуз уменьшается, но промежуточные измерения все еще значительно превышают средние значения. Штурманша настаивает на том, чтобы при сниженной скорости каждые полчаса опускали измерительную акулу для забора проб. Поскольку машинистша поддерживает штурманшу, а океанографша уступает — «У нас же есть это дурацкое исследовательское задание!» — и старуха то соглашается, то нет, Дамроке приходится снизить скорость; жестом, превращающим уступку в добродетель, она передает руль штурманше.

Старуха подбадривает ее: «Держись веселее!»

Дамрока отвечает скорее себе: «Мы теряем время».

Океанографша замечает: «Эти измерения бессмысленны. Совсем незначительное количество. Ничто по сравнению с восемьдесят первым».

И Дамрока, которая — я не знаю почему — вдруг снова повеселела, говорит: «Всегда случались годы, когда медуз было особенно много. Например, когда после жеребьевки во времена великого переселения народов первые отряды готов покидали Готланд. Так вот, этим старым готам пришлось несладко, когда они гребли. Поговаривают, что они полдня провели, пробираясь сквозь это медузье поле, прежде чем наконец смогли поднять паруса и начали творить историю. А когда в тысяча шестьсот тридцатом году, точнее, двадцать шестого июня Густав Адольф приплыл к острову Узедом, чтобы высадиться неподалеку от Пенемюнде с пятнадцатью тысячами шведских и финских крестьянских парней, ему пришлось сражаться не с Тилли или Валленштейном, а с медузами, которые были неисправимо католическими и облепили, словно студень, десантные лодки короля. Тем не менее готы все же добрались до Рима и своей гибели. И шведам довольно долго в Германии было по душе. Видите, народ, нет причин для волнения. Все это уже было, и не раз. Море старше наших забот».

Эти локоны, это изобилие, эта неподвластная непогоде уверенность. Она одновременно маяк и риф. Ее настойчивость, распускающая любой спор, как наспех связанный свитер. Она годится для притч. Я ищу убежища в волосах Дамроки. Ее корабль сейчас набирает полную скорость. Штурманша больше не ворчит. Океанографша вносит последние данные. Где-то машинистша фальшиво свистит. На камбузе старуха готовит коронные кёнигсбергские клопсы в кисло-сладком соусе из каперсов. Все женщины ждут мое любимое блюдо. Прекрасный сон при спокойном море и береговом ветре. Никакая крысиха мне не мешает. Лишь короткий звонок от нашего господина Мацерата по автомобильному телефону: он сейчас с шофером в дороге. В своем «мерседесе» он находится между Дюссельдорфом и Дортмундом. Он хочет, чтобы я воспользовался его отсутствием. Дело Мальската прольет свет на мрачные пятидесятые годы. Он не хочет беспокоиться в Польше. Конечно, он вернется. Оскар говорит, что он как неваляшка, которую никто, даже я, не сможет парализовать. Он предостерегает от ложных надежд. Конец телефонных наставлений.

Ах, Дамрока! Смотри, как безобидно море качает волны. О каком конце света может идти речь? Во сне еще столько планов. Завтра я снова спасу лес.


Дети, мы играем в прятки,
но находим друг друга чересчур быстро.


Что лежит за семью горами,
теперь мы знаем: отель «За семью горами»,
в киоске которого можно купить милые сувениры
из времен неведения,
когда синдром Румпельштильцхена
был еще для нас богемским.


Каждая сказка истолкована. На семинаре
вяжут добрые и злые феи.
Кооперативное хозяйство гномов.
Ведьма и ее социальное окружение.
Гензель и Гретель в позднем капитализме, или
все принадлежит концерну Дроздоборода.
В тематическом исследовании
рассматривается глубокий сон Спящей красавицы.


Однако, по мнению братьев Гримм,
дети были бы спасены,
если бы могли заблудиться.


Больше никаких черно-белых фильмов. Волшебное зеркало тускло блестит. После окончания фильма все смеются, даже Ведьма посмеивается и не обижается на то, что ее затолкали в печь. Король-лягушонок в черном гидрокостюме обнимает детей канцлера, которым их прошлое кажется смешным и каким-то нереальным. Гензель говорит Гретель: «Без хеппи-энда было бы гораздо круче, согласна?»

Теперь все, кто собрался в пансионе «У пряничного домика», говорят о старых добрых временах, когда из соломы пряли золото, три перышка позволяли загадывать желания, а сказки предсказывали будущее. Погружаясь в воспоминания о прошлом, они становятся все печальнее: тоска заразительна.

Поскольку дождь закончился, Король-лягушонок должен вернуться в колодец, а элегантная принцесса ложится, чтобы он, превратившись обратно в лягушку, смог запрыгнуть ей на лоб и таким образом облегчил ее головную боль.

На ступеньках у входной двери сидит девочка с отрубленными руками, которые безжизненно свисают на веревке; она пристально смотрит на свои обрубки рук, покрытые запекшейся кровью.

В одном из окон на верхнем этаже пряничного домика Рапунцель расчесывает свои волосы: в кадре золотые нити, застыв, парят в воздухе.

Перед домом и конюшней Йоринда и Йорингель рассказывают друг другу жестами о своей скорби и ее смертельно печальной истории так, как если бы они владели языком глухонемых.

Время от времени Принцу приходится будить Спящую красавицу поцелуем, что он делает исправно, хотя и без особого энтузиазма. Спящая красавица каждый раз в изумлении открывает глаза, но вскоре вновь погружается в сон. (Если я правильно понял нашего господина Мацерата, подробнее о необходимости поцелуя должно быть сказано в другом месте.)

Румпельштильцхен, все еще находясь в доме, задумчиво глядит на большую аптекарскую склянку, в которой плавает в спирте его некогда оторванная в ярости нога, от колена и ниже.

С безучастным видом, словно отстранившись от происходящего, Бабушка наблюдает, как Красная Шапочка направляется к волку, проникает в его клетку, расстегивает молнию на его брюхе и, пробравшись внутрь, закрывается изнутри.

Злая мачеха ненадолго включает свое волшебное зеркало, видит себя в черно-белом сказочном варианте, обращающейся к зеркалу, затем видит в нем милое личико Белоснежки и выключает. Ее злой взгляд ищет Белоснежку, которая гладит стеклянный музейный экспонат — уменьшенную копию своего гроба.

Даже Ведьма, поигрывающая нитью, на которую нанизаны высушенные уши, кажется опечаленной. Смотритель дома Рюбецаль не отрывает взгляда от ее огромных грудей.

Гензель и Гретель, корча гримасы и балагуря, безуспешно пытаются развеселить сказочных персонажей. Их возгласы «Ну же, Румпельштильцхен, дай своей старухе-ноге вздремнуть!» или «Что я могу сделать для тебя, Ведьма?» не помогают; уныние, словно волшебное заклятие, сковало всех. Застарелые страдания изнуряют; но большее горе — впереди.

Семь гномов возвращаются из долгого путешествия с чемоданами, полными образцов, и во фланелевых костюмах в тонкую полоску. Они угрюмо хватаются за свои семь колпаков, висящие на семи крючках. Они привезли дурные вести и предъявляют самые ужасные доказательства: засохшие ветви, свидетельствующие об аномальном ветвлении — «синдроме мишуры», — больную кору, сосновые ветки с опадающей побуревшей хвоей, засохшие корни и фотодокументы, на которых видны сегменты влажной сердцевины больных деревьев.

Эти свидетельства возвращают сказочных персонажей в действительность; даже Красная Шапочка вылезает из волчьего брюха. Появляется субтитр: «Побеги вызывают тревогу. В деревьях паника!» Семь гномов демонстрируют панические побеги и ложные цветы, появившиеся на смертельно больных ветвях.

При нажатии кнопки волшебное зеркало подтверждает факты. В немом фильме под титрами-репликой Злой мачехи: «Свет мой, зеркальце! Скажи, где умирает лес в немецкой земле?» — появляются изображения Фихтельгебирге, Баварского леса, Шварцвальда, Шпессарта, Золлинга и Тюрингенского леса. Ветровалы, голые западные склоны, падающие деревья, стволовые валежники, короеды.

Теперь, больше не обращая внимания на Ведьму, Рюбецаль хочет увидеть Крконоше: «Отсюда я родом!» И на экране повсюду видны мертвые деревья.

Кажется, будто конец уже наступил. Все чувствуют, что, если умрет лес, умрут и они. Белоснежка и семь гномов плачут. Ведьма позволяет уткнуться смотрителю дома Рюбецалю лицом в ее грудь. Красная Шапочка хочет снова залезть в волка, но Гензель останавливает всех, кто хочет незаметно исчезнуть, криком: «Отсюда никто не выберется!»

И вот приходит добрый совет. Гензель и Гретель по очереди произносят длинным субтитром: «Не печальтесь. Мы знаем, что делать. Гриммы, старинные портреты которых висят у вас на стенах, сегодня министр и статс-секретарь. Они возглавляют специальное министерство. Оба занимаются проблемой умирания леса. Они по-прежнему весьма славные. Гриммы помогут вам. Еще не все потеряно. Не позволяйте так с собой обращаться. Слышишь, Ведьма? Без леса вам конец. Без леса вас не будет. Боритесь! Слышите? Боритесь!»

Первыми подхватывают семь гномов: «Боритесь! Боритесь!» Теперь кричат и другие. В пряничном домике царит возбуждение, а за его пределами — ожидание предстоящих перемен.

Рюбецаль и семь гномов выталкивают из конюшни старый «форд». Поскольку автомобиль давно стоит без дела и в бензобаке пусто, Ведьме приходится искать замену бензину; она может изготовить ее по старинному рецепту.

Под дружеские возгласы и смех Ведьму поднимают на капот старого «форда». Она садится на корточки над воронкой, подбирает юбки, прицеливается и мочится прямо в воронку, так что вскоре в баке начинает плескаться жидкость. Даже девочка с отрубленными руками позволяет своим рукам аплодировать. Все радуются, только Бабушка ругается и требует, чтобы Красная Шапочка отвернулась. Даже Злая мачеха, кажется, ошеломлена. Удивительно: Йоринда и Йорингель улыбаются. Ведьма долго мочится, кося при этом янтарными глазами. Гномы кричат: «Еще, Ведьма, еще!» Наконец она заправила старый «форд» ведьмовским способом.

Теперь состав делегации определяет Румпельштильцхен. Злая мачеха, подстрекаемая Ведьмой, отказывается участвовать: «Я все равно все увижу отсюда!» — поэтому на заднее сиденье автомобиля садятся Спящая красавица и пробуждающий ее поцелуем Принц. Одного из семи гномов выбирают жребием, он занимает пассажирское место, а за рулем — Румпельштильцхен. Напоследок и Рапунцель говорит: «Я тоже хочу в город и пережить что-то необыкновенное!» — «И я!» — восклицает Красная Шапочка и толкает Белоснежку, которая в свою очередь спрашивает: «А я?» Но никому больше не разрешают поехать, даже девочке, отрубленные руки которой соединяются в жесте «пожалуйста-пожалуйста».

Перед капотом автомобиля Рюбецаль с помощью рукоятки запускает двигатель. Ведьмовский бензин не утратил своих качеств. Зажигание срабатывает, мотор оживает, и старый «форд» трогается с места. Медленно он выезжает с поляны между лесным озером и вольером для оленей.

Поскольку Гретель (которая, по мнению нашего господина Мацерата, влюблена в Короля-лягушонка) предварительно вылила ведро воды в колодец, лягушка спрыгнула туда с головы Дамы и вынырнула обратно уже в облике Короля-лягушонка.

Он, элегантная принцесса, Гензель и Гретель — все машут и кричат вслед старому «форду». Машут даже отрубленные руки, колышущиеся на веревке. Оставшиеся шесть гномов кричат автомобилю о конечном пункте назначения. «В Бонн!» — гласит субтитр, словно в Бонне обитает спасение.


Слишком поздно, слишком поздно! глумилась она, овладевая моим сном. Из мертвого дерева крысиха выпрыгивала то тут, то там и кричала: Вы должны были отправиться в путь раньше. Вы должны были наконец чему-то научиться на своих ошибках. Вы должны были, должны были и еще раз должны были! Умирающие леса, но неужели мне нужно перечислять все эти зловонные реки, едва живые моря и яды, просачивающиеся в грунтовые воды? Все эти частицы, отравляющие воздух, новые болезни и возрождающиеся старые недуги: оспа и холера! Стоит ли мне подсчитывать прирост пустынь, сокращение болот и кричать с вершин мусорных гор: Вы грабители, эксплуататоры, отравители?!

Она уже восседала на горе мусора и насмехалась: Жалок ваш итоговый баланс! Повсюду голод, который вы, каламбуря, назвали гложущим. Бесконечные мелкие войны, которые, как вы утверждали, должны были предотвратить большую войну. Миллионы безработных, которых вы называли свободными от работы. И другие красивые слова. Ваши дорого обходящиеся конгрессы: десятки тысяч чиновников-дармоедов, катающихся за государственный счет с пустыми чемоданами. И деньги, множащиеся только в графе «долг». Заварка из выжатых идей. Эта неспособность извлечь хоть какую-то мудрость из новых или старых лозунгов вроде свобода, равенство, братство. Человечество было мастером самообмана, когда оно подходило к концу, одновременно всезнающее и глупое. Даже самыми драгоценными мудростями, от притч Соломона до последней книги Блоха, вы в конце концов пресытились.

И вот, не с горы мусора, этой вершины мироздания крыс, а совсем близко раздался ее голос: Вы могли бы научиться у нас. Вам стоило бы взять пример с нашего Я, этого Я, закаленного опытом, которое всегда пробивалось вперед. Мы, сказала крысиха, превратившая мой сон в классную комнату с мелом, указкой и доской, словно взяв за образец грифельную доску нашего господина Мацерата, мы, сказала она, не нуждались в постоянных объяснениях и поучениях, как дети в школе. Мы учились на своих ошибках, а вы, вечно наступающие на одни и те же грабли, снова и снова попадались в свои же ловушки, словно это доставляло вам удовольствие. Стоило бы всего лишь прочитать, к примеру, книгу Моисея — И сказал Господь Бог: вот, Адам стал как один из Нас, зная добро и зло, — чтобы понять, какой горький плод принесло вам древо познания. Ах вы, богоподобные дураки!

И она начала писать. Во сне я видел, как крысиха царапала мелом по школьной доске. Она, начитанная, выводила длинный список всех бед, из которых мы, люди, могли бы извлечь урок, если бы только научились у крыс быть не отдельным Я, а объединенным Мы. И пока она писала мелом — к слову, старомодным, ненавистным мне зюттерлином, — ее голос, этот писк, бормотание под нос, ее ворчание и мямленье, не умолкал.

Мне преподносили урок: Поскольку мы, крысы, всегда показывали отличные результаты в экспериментах, люди считали нас особенно смышлеными. То, что они с нами проделали в лабораториях, то есть подвергли стерильному разведению сравнительно глупых лабораторных крыс, несомненно, имело большое научное значение — без нас не было бы человеческой медицины! — но если бы они проводили эксперименты с дикими крысами, которых в лабораториях презрительно называли канализационными, результаты могли бы быть совершенно иными, они изменили бы решения людей: мысль, которая до сих пор нас волнует, эпохальная и, даже если судить по меркам человеческих существ, достойная похвалы.

Крыса читала лекцию. Одержимая навязчивой идеей, она сидела на кафедре, которая вместе со школьной доской составляла мебель моего сна. Она говорила так, словно обращалась к большой аудитории. Например: Мы наследуем знания. Таблицу умножения человек должен был зазубривать снова и снова, а мы нет! Мы уже знаем, едва появившись на свет, что стоит знать, и передаем знания от поколения к поколению. Поэтому мы по-крысиному улыбались, когда люди, гордясь своими экспериментами с так называемыми лабораторными крысами, называли нас умными животными. Эта снисходительность, это самомнение! Если бы они только позволили нам испытать их навязчивые состояния, подвергнуть экспериментам хаос их подавленных желаний; их врожденную агрессивность, их жестокость, их тягу ко злу — все то, что делало их такими противоречивыми, мы могли бы изучить с помощью наших методов. Ах, если бы человек принял нашу заботу и увидел, как мы, от крысы к крысе, воплощаем в жизнь его провозглашенную, но не исполненную заповедь любви к ближнему. Может быть, тогда человек, удивительный сам по себе, все еще существовал бы.

Мне не нравился этот сон. Я неистово обрушился на нее с обвинениями: крысиные войны, истребление черной крысы, распространение чумы, паразитизм, обглоданные младенцы — все, что я мог придумать, не имея на то доказательств. И все это время, пока она терпеливо опровергала мои обвинения — ведь только приспосабливаясь, крысы могли выжить, — я хотел вырваться из этого сна. Но куда? В сказочный лес? В готическую драпировку картин Мальската? На корабль, полный желаний и женщин? Или в качестве попутчика нашего господина Мацерата, без визы, прямиком в Польшу?

Классная комната оставалась закрытой. Сон был скован школьной повинностью. Ее дидактика не допускала никаких уверток, не допускала детского щелканья пальцами: Учитель, мне нужно выйти. Хотя в этом сне мел не скрипел и не пахло воском для натирания полов, там все же был этот зюттерлин, с его заостренностями и петлями, мучение моей юности, от которого мне было некуда деться.

Крысиха жаловалась: Человек оказался неблагодарным. Он вечно возносил лишь самого себя. Для нас у него оставались лишь оскорбления и стыд, презрение и отвращение…

Но я слышал, как уверяю: крысиха, я восхвалял тебя длинно-строчно и заштриховывая тебя в образах. В моем гербе всегда было для тебя место. Еще в юности, во время потопа, я позволил двум крысам, которых звали Штрих и Перле, остроумно болтать о людях. А теперь, чувствуя приближение старости, я даже пожелал на Рождество такую, как ты. Как ты знаешь, мое желание исполнилось. Я нашел твое точное подобие, совсем юное, под рождественской елкой. Как она растет, говорю я тебе, как растет моя крыска! Получая хороший уход, она живет в раскрытой клетке на комоде, полном пустых бумаг, и не хочет уходить, хочет, чтобы я беседовал с ней.

Слева от моей рождественской крысы стоит стол, на котором разбросано слишком много историй. Справа от нее на стеллаже для инструментов стоит наше радио. Вместе мы слушаем по Третьей программе о том, что воспитание человеческого рода еще далеко от завершения.

Согласен: ситуация кажется критичной. Повсюду за государственный счет устраиваются церемонии закрытия. Даже художники принимают в этом участие. С помощью фейерверков и лазерных лучей гении создают дорогостоящие картины на небе, великолепно предвосхищающие конец света, и получают одобрение публики. Недавно в Австрии перед приглашенными гостями воссоздали Голгофу, используя настоящую кровь животных — три тысячи литров! Всё, даже усиливающийся голод, называют мифом. Это правда, крысиха, мы, люди, прикладываем немало усилий, чтобы подготовиться к своему концу. Говорят, что для надежности этот конец должен наступить тридцать шесть раз — одновременно или поочередно. Многие говорят: Сумасшествие! Толки о сопротивлении. И, возможно, со временем мы, люди, наконец поймем, что на пороге последнего дня нам нужно стать мудрее и смиреннее, отказаться от высокомерия, тогда воспитание человеческого рода — ты помнишь, крысиха! — с твоей помощью снова окажется на повестке дня…


Наше намерение заключалось в следующем: научиться
не только пользоваться ножом и вилкой, но и находить общий язык с себе подобными,
а также применять разум, этот всемогущий консервный нож,
понемногу.


Пусть человеческий род, воспитанный, сможет свободно,
да, воистину, свободно сам себя определять, дабы он,
освободившись от своего несовершеннолетия, научился, бережно относясь к природе,
по возможности бережно, от хаоса
отвыкать.


В ходе своего воспитания человеческий род научился
есть добродетель ложками, усердно практиковать сослагательное наклонение
и толерантность,
даже если это трудно
среди братьев.


Особый урок нам предписывал
стеречь сон разума,
дабы всякое порождение снов
было усмирено и отныне послушно
ело с руки просвещения.


Полупросвещенный человеческий род
больше не должен был бесцельно барахтаться в первобытной грязи,
скорее, он принялся за систематическое очищение.
Четко провозгласила усвоенная гигиена: Горе
нечистым!


Как только мы наше образование назвали продвинутым,
знание было объявлено властью
и применялось не только на бумаге. Восклицали
просвещенные: Горе
невеждам!


Когда насилие в итоге, вопреки всякому разуму,
не удалось изгнать из мира, человеческий род приучил себя
к взаимному сдерживанию.
Так он научился сохранять мир, пока какой-нибудь случай
неожиданно не вмешивался.


Вот наконец воспитание человеческого рода
было почти завершено. Великий свет
освещал каждый уголок. Жаль, что после этого
стало так темно и никто больше
не находил своей школы.


Надо бы написать в Стокгольм. Многие люди, особенно врачи и ученые, должны подробно изложить в своих письмах все заслуги крыс, чтобы господа там наконец поняли, насколько убогими были бы человеческая медицина, биохимия, фундаментальные исследования и все остальное без крысиного рода. Твои шансы, крысиха, не так уж плохи.

Если вообразить членов комиссии, то первым возникает образ седой лабораторной крысы с красными глазами, но каждый поймет: чествовать нужно всех крыс. Сейчас их около пяти с половиной миллиардов, и они наверняка обрадуются. А я, радующийся про себя, вставлю новую ленту в пишущую машинку и, проходя мимо твоей клетки, прокручу ручку радиоприемника, потому что именно это мы с моей рождественской крысой хотим услышать по Третьей программе. Внезапно после новостей из мира науки начинают говорить не о какой-то космической и спутниковой ерунде, а подробно рассказывают о тебе, потому что ты — радуйся же! — наконец получила Нобелевскую премию за свои заслуги в области генетических исследований. Докладчик подробно рассказывает о твоих предшественниках, профессорах Уотсоне и Крике, которые — более двадцати лет назад — были удостоены этой премии за открытие структуры ДНК и отправились в Стокгольм; но затем, крысиха, мы услышим по Третьей программе меня, как я — кто еще? — произношу хвалебную речь почтенному крысиному роду…

Высокоуважаемая академия! мог бы начать я на шведской земле, и в первом предложении поприветствовал бы тебя, крысу, даже если тебя там нет, и только потом поприветствовал бы присутствующего в зале короля Швеции. Буду краток: Наконец-то, ваше величество! Давно пора признать заслуги и достижения в области медицины, особенно в области генетики и столь успешной генной инженерии, которая была бы немыслима без крыс.

Нет, дамы и господа! Мы не должны упрощать ситуацию, ограничиваясь почестями лишь в адрес лабораторных крыс. Это было бы и неправильно, и нечестно. Речь идет обо всем крысином роде, столь близком человеку, о крысе как таковой. Она, которую недооценивали, причисляли к вредителям; веками винили во всех бедах и несчастьях; ее наименование было бранным словом, когда ненависть с пеной у рта искала выражения; она вызывала ужас здесь, отвращение там и всегда ассоциировалась с падалью, смрадом, мусором; она, которую любили и которой доверяли лишь юные, сбитые с толку люди, оказавшиеся вне игры, кричащие и яростные; эта крыса заслуживает похвалы, ведь она оказала услугу всему человечеству.

Можно было бы сказать: разве то же самое не относится к лабораторным мышам, морским свинкам, макакам-резусам, собакам, кошкам и другим? Конечно, эти животные тоже заслуживают почтения. Значимость их служения человечеству неоспорима. Помимо крыс, первыми млекопитающими, отправленными в космос, были обезьяны и собаки. Лайка, напомним, так звали советскую собачку. Выражение «подопытный кролик» стало нарицательным. Я уверен, что члены Шведской академии, выбирая достойных лауреатов, тщательно взвешивали, не следует ли удостоить премии макаку-резуса, собаку или если не мышь, то хотя бы морскую свинку; и, несомненно, принять решение было непросто.

Но справедливо, что предпочтение было отдано крысе. Она с нами с незапамятных времен. Задолго до нас она уже кормила детенышей молоком, словно ее предназначение заключалось в том, чтобы сделать возможным появление человека после других животных. Поэтому, когда Бог наслал на землю потоп и повелел своему слуге Ною построить ковчег для всякой твари, крыса не была отвергнута, как о том свидетельствует первая книга Моисея.

Впредь вся литература сознавала существование крысы. Крысиное стало принципом. Возьмем роман «Чума» или пьесу Гауптмана, названную в честь нашего лауреата — правда, во множественном числе. Можно было бы привести и другие примеры участия крысы в развитии мировой литературы, помимо произведений Гёте и часто упоминаемого Оруэлла; даже если крыса не упоминается прямо или же в качестве самой храброй крысы в заглавии, ее хвост все равно мелькает между строк. Однако нашим поэтам полюбилось закреплять за лауреатом дурную славу, пусть и в незабываемых образах и с легендообразующей силой: ужасна сцена пытки в знаменитом романе Оруэлла; сомнительно чрезмерное сосредоточение на исключительном случае — ребенке, которого терзали голодные крысы. Зато заслуживает признания то, что благодаря собранию сказок братьев Гримм и эпической поэме Роберта Браунинга мы узнали о крысолове из Гамельна; кстати, жители этого городка особенно обрадуются нынешнему присуждению Нобелевской премии.

Запомним: в основном прикованная к человеческому несчастью, нищете, голоду, ужасу, болезни и потребности в отвращении, крыса до сих пор удостаивалась лишь сомнительных литературных почестей: на нее возлагали вину за эпидемии, грызущая нужда вталкивала ее в кадр, ее пристанищем были клоаки, трущобы, темницы, концлагеря, преисподняя. Она предвещала беду, тяжелые времена и кораблекрушения.

Да, она всегда была рядом, даже если заглянуть в прошлое, в историю. Ограничимся пока шведской историей; место вручения премии дает нам особое право на это: когда с перенаселенного острова Готланд началось великое перемещение народов, под палубами кораблей вместе с готами в южном направлении по Балтийскому морю плыли корабельные крысы, пока не показалась земля — устье Вислы, и история пошла своим чередом, неотступно ими сопровождаемая. И когда великий шведский король повел свою крестьянскую армию с могучим флотом через Балтийское море, чтобы принять участие в религиозных войнах, охвативших Германию, на всех кораблях завелись крысы. Естественно, когда королевский гроб возвращали на родину, над килем вновь сновали крысы.

Но в начале нынешнего столетия, когда российский Балтийский флот стоял на якоре на внешнем рейде Либавы, небольшого прибалтийского городка, когда все котлы были раскочегарены, якоря подняты и вот-вот должно было начаться долгое морское путешествие в Японию, тысячи крыс покинули линкоры и броненосцы, транспортные суда и торпедные катера, предчувствуя гибель флота в Желтом море. Крысы спасались бегством вплавь; но никто не понял их предупреждающего бегства, их разве что проклинали.

Именно они — наши современники! Крыса — неотъемлемая часть сложной истории человечества. И вот наконец, пусть и с запозданием, но, надеемся, все же не слишком поздно, мы воздаем ей должное. Человеческая благодарность находит свое выражение. Да, мы многому научились у нее. Терпеливо и бескорыстно она помогла нам найти новые пути в медицине. Можно смело спросить, что было бы с фармацевтической промышленностью без крысы? И если средняя продолжительность жизни современного человека приближается к библейским восьмидесяти годам, то этот прогресс также является результатом ее самопожертвования.

Ей пришлось страдать ради нас. Науке было нелегко противостоять протестам защитников животных, но эти эксперименты не были самоцелью, они принесли пользу: крыса страдала не напрасно. После многолетней совместной работы с известными генетиками ей удалось наконец не только соотнестись с человеком идеалистически, символически или поэтически, но и обрести нечто человеческое; в человеке начинает проявляться крыса, а в крысе — человек. Ибо после того, как был расщеплен атом, удалось расщепить и клеточное ядро. Генетический код был разгадан. И вот в ядре клетки обнаружили хранилище ее памяти, предназначенное для передачи по наследству. Теперь, следуя генетической инструкции, можно манипулировать живыми организмами. Подобно тому, как в старину крестьяне выводили полезных мулов, скрещивая лошадей и ослов, сегодня ученые перепрограммируют бактерии, которые, следуя генетической команде, разъедают нефтешламы по всему миру. Однако фаустовская сущность человека позволила достичь еще большего; ибо она, наша крыса, стремится к дальнейшим успехам.

Я знаю, что нет недостатка во врагах прогресса, которые во все времена пытались разрушить каждую великую идею и робостью похоронить все смелое. Им следует сказать: То, что было упущено в акте творения, теперь свершится! Там, где — при всем уважении — Бог считал, что сотворил добро, теперь возможны давно назревшие исправления. Кривое дерево, которое, по словам философа Канта, неизменно олицетворяло человеческую природу, можно, как мы знаем, наконец выпрямить. Пусть самые благородные свойства обоих видов, ценнейший наследственный материал человека и известные достоинства крысы, вступят в симбиоз в качестве тщательно отобранных генов; ведь если все останется по-прежнему, человек, вольный продолжать вести себя так, как вел себя со времен Адама, потерпит крах из-за несовершенства своих основ. Его гены, теперь расшифрованные, раскрывают ужасающее. Убого оснащенному, ему придется погубить себя. Когда он достигнет предела своих возможностей, у него не будет другого выбора, кроме как уничтожить себе подобных, неисправимых людей.

Этого нельзя допустить. Этому нужно противостоять. Разум и этика обязывают нас подчеркнуть: только благодаря избранным ингредиентам человек сможет остаться улучшенной моделью себя в будущем. Только если крысиное начало обогатит человеческую сущность, дополнит ее, возьмет под контроль, усмирит с одной стороны, укрепит — с другой, заберет здесь, даст там, освободит от эго, откроет двери к коллективному Мы и, улучшив нас, вернет нам жизненные силы, мы можем надеяться на будущее. Homo sapiens выздоровеет благодаря роду Rattus norvegicus. Творение достигнет совершенства. И только крысочеловек станет существом будущего.

Пока — ваше величество! — мы лишь предчувствуем его. Пока — высокоуважаемая академия! — его образ остается размытым. Лишь сны дают нам смутные очертания. Однако последние манипуляции позволяют нам распознать первые признаки его существования. Везде, будь то американские исследовательские центры или советские лаборатории, японские или индийские институты, включая старинный шведский Уппсальский университет, он создается, развивается, интегрируется, крысы и люди во всем мире полны решимости создать новое существо.

Поэтому сегодня мы должны почтить и его. Поздравляя нашу достойную награды крысу с получением Нобелевской премии, мы выражаем свое восхищение тому, кто еще не появился, кого мы так жаждем. Пусть он придет, освободит нас от бремени, преодолеет наши ограничения, улучшит нас и даст нам новое начало, сменит нас и избавит от страданий. Скоро, взываю я, скоро, пока не стало слишком поздно, пусть явится он: великолепный крысочеловек!