Музыка
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Музыка

Елена Крюкова

Музыка

Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»





Московская консерватория. Большой театр. Гастроли, спектакли, концерты. Молодые музыканты переживают трагедии и радости, и музыка — их язык, их счастье и дыхание.

Роман выстроен необычно, как симфоническая партитура. Время, в котором живут герои, узнаваемо, но сами они уже принадлежат вечности.


18+

Оглавление

МУЗЫКА. Опера

партитура

Действующие лица и исполнители:


Ванда Гаевская, певица, сопрано — Ванда Гаевская


Злата Батрак, певица, сопрано/меццо-сопрано — Злата Батрак


Слава Гайдук, виолончелист — Слава Гайдук


Люська Рудова, пианистка — Людмила Рудова


Ева, пианистка — Елизавета Нагель


Людвиг, пианист и импровизатор — Людвиг


Шалевич, композитор — Шалевич


Галя из Курска, румяная певица, потом бродяжка на Курском вокзале — Галя из Курска


Маргарита Федотова, пианистка, профессор Консерватории — Маргарита Федотова


Дергачев, человек из Кремля — Дергачев


Одинцова, певица Большого театра, меццо-сопрано — Одинцова


Розен, органист, профессор Консерватории — Розен


Юг (Усатый Сталин), богемный писатель, дворник — Юг


Янданэ, богемный художник, дворник — Янданэ

ДЕРЕВЯННЫЕ ДУХОВЫЕ

Семейство флейт, гобоев, кларнетов и фаготов. Еще — семейства саксофонов и сарюзофонов. Звук: дунешь в трубку, закроешь дырки, поет столб воздуха. Язычковые, лабиальные — зачем мне это знать? Я должна сдать инструментоведение и получить зачет.

Оркестр. Все инструменты звучат. Пока они звучат — жизнь идет.

Греми! Бесись! Взрывайся! Режь себе грудь ножом, вены — бритвой! Все это музыка.

А ты думала, музыка — это лежание в мягких подушках?!

Плохо же ты думала о себе.

Сухой конспект. Вся ярость — внутри.

***

Flauto piccolo

Флейта. Древность. Звонкое имя.

Предок — фригийская флейта, двойная. Был еще авлос. Флейта косая, поперечная.

В восемнадцатом веке все играли на флейте. Кому не лень. И кто мог купить себе эту дудку.

Лютня, арфа, клавикорды и флейта. Таким ансамблем сопровождали спектакли.

Флейта малая, piccolo, звучит октавой выше обычной флейты.

Резкая, грубая, визжит. Как базарная баба. Я бы не хотела играть на такой.

Есть еще альбизифон. Басовая флейта. Зубр и бизон среди флейт. Я ее никогда не видала.


(сидят, едят. Шведский стол около Кремля)


Там, далеко, все кануло. Все утонуло в зимнем дыму. В чужих снегах. Здесь все близко, безумно и жарко. Много мисок стоят в ряд. Дымятся. Надо выбрать, наложить на сиротские голые тарелки еду. Роскошна! Никогда, такие салаты… Постругано мелко, порезано ювелирно. Повар в колпаке — в облаках пара. Звон, звон. Звенят бокалами? А может, падают с запястий наручные часы и бьются, бьются? Да нет, это куранты.

Рослый монгол, а может, бурят, каменно восседает напротив, косичка бежит по спине меж лопаток. Второй за столом — тоже высокий, каланча. Усы у него, как у Сталина. Девушка при них. Женщина, она хочет быть девушкой все равно, каждый день возвращаться назад, плевать ей на время. Глаза-лампочки. Косая челка. Снежная скатерть наброшена на плоскую, худую спину подобострастного стола. Нет времени! Нет, есть; оно просто бежит по белой скатерти очень быстро, как стыдный, преступный паук, что спустился на пыльной прозрачной нити с небеленого потолка. Рядом, в окне, Кремль. Он красный и страшный. Его башни, красные зубья, разгрызают время, знают его на вкус, кости его перемалывают, — а сами башни безвременны, их нельзя пристегнуть к ветру эпохи, к ветхому календарю.

Трое за столом. Монгол, а может, бурят встает и, чуть шатаясь, идет к раздатку. Шведский стол! Заплати в кассу смешную денежку — и сиди, пируй! Здесь вино не продают. Но можно тайком принести с собою, за пазухой. Усатый Сталин принес! Красное и сладкое.

— Девчонки такое любят!

Хитро смотрит. И штопор не забыл.

Есть счастье на земле.

Вина купить нельзя, а бокалы пустые взять можно: на столе, где пустые чашки для чая-кофе. Гигантские чаны с кипятком, не прикасайся, обожжешься. Вино, вино, пьем, пока молодые! Да в зале все пьют, и старики тоже. Времени ведь нет. Его убили. За это грех не выпить. Еле слышно, хрустально звенят куранты. Еще живые.

Монгол хватает поднос, по-цирковому подцепляет тарелки и блюдца, его руки ловки и умелы, они живут и дышат сами по себе, а лицо его недвижно и медно, и даже зеленью веков чуть схвачено, как плесенью загара: бесстрастный Будда. Руки, отдельно от монгола, бросают на фарфор и фаянс зеленые и лиловые листья салата, белые ломти крабов, мясных червей беф-строганова, рыжие лапти котлет, румяный картофель фри, и даже, о чудо, блинчики: с творогом, с мясом, с вареньем. Маслом полить! Они давно не видели масла. Не нюхали его.

Шведский стол, как он появился? Как они о нем узнали? Человек — зверь, для него люди соорудили тайную кормушку. Под боком у Кремля, да это все равно. Монгол несет поднос на вытянутых руках, опять звон, в зале, за окном, в ушах. Звон, звон, стон, стон. Кто это стонет? Твой народ? Он что, болен?

Поднос брошен на стол. Скатерть собралась в морозные складки.

Поехала, поплыла снежной гармошкой.

— Налетай, люди! Где еще, когда еще…

Они приходят сюда не в первый раз. Может быть, в третий. Или в четвертый. Они не считали. Усатый Сталин наливает вино в узкие высокие бокалы. Вино капнуло на скатерть, пятно растет, расползается. Жизнь, напротив, собирается, ее крошками со стола собирает в ладонь, в кулак некто невидимый и страшный, и не попросишь его о помощи.

Косая Челка берет бокал. Монгол садится, стул ножками громко процарапывает старинный паркет. Усатый Сталин нежно, осторожно вдвигает ножку бокала между длинных, как у музыканта, пальцев. Он не музыкант. Разнорабочий. И еще умеет тайком обращаться с холстом и кистью. Его картин не знает никто. А еще он тюкает на пишущей машинке разные слова. Слова складываются в печаль и горечь и пеплом оседают на мятых бумажных простынях. Усатый Сталин курит, а иногда шепотом ругается по-бурятски. Они оба, веселый монгол и мрачный усач, приехали в Москву из Улан-Удэ. Удэ, там рядом Китай. И Гоби. И золотой Очирдар сидит, скрестив голые ноги, в дацане в Иволге, и щурится, и лоснится его золотое, доброе и слепое лицо. Оно — небо: большое и незрячее. А люди только притворяются, что они видят и слышат.

Усач поднял бокал. Монгол поднял бокал. Косая Челка подняла бокал, все три бокала радостно содвинулись и издали небесный звон.

— Тише ударяй, разобьешь…

— На счастье!

— На счастье, дурак, повару за осколки заплатишь…

Смеялись. Зубы Косой Челки блестели в широкой улыбке. Жаль, она не видела себя в зеркале: зеркало маячило за спиной, во всю стену, — обернись, девка, ты сегодня так хороша.

— За что пьем?

— За все хорошее!

— А что у нас хорошего?

— Из дворников не гонят! Продержимся! еще немного.

— Люська, а может, ты в музыку свою вернешься? Зачем тебе поганая метла?

Жадно выпили. Сладко!

— Жить-то я должна. А то сдохну.

— Ну в ансамбль какой подайся! На радио там! Во дворец, там, культуры!

Косая Челка быстро, как воду, допила вино. Первым опустел ее бокал. Она жадно глядела на темную, как густая кровь, бутылку. Этикетка грязная, вино отменное. Бутылку будто из земли выкопали.

— Экая ты быстрая!

— Янданэ, налей ей. Видишь, она трясется.

— Трясется? Пляска святого Витта? Ломка? На, не мучайся.

Монгол плеснул Косой Челке в бокал еще вина.

Играй на разбитых тарелках, бей бокалы, живи, коли можешь еще жить, башни стерегут тебя, башни берегут свой старый беззубый кирпич, краснота, красота, снег перед Кремлем, все мы умрем, а завтра зима, а сегодня ноябрь, холстина дырявая неба свернута в длинный рулон, никто не влюблен, время ломается хлебом, время меняют и швыряют на свалку, мы выросли из него, люди идут в дурацких колпаках, высокая мода дохлой кошкой валяется под красной кремлевской стеной, на головах кастрюли, в руках полярные песцы, купите шапку, очень недорого, купите пишмашинку, еще дешевле, это «Эрика» или «Рейнметалл», да без разницы, а это что у вас? яйца? да, десяток яиц! только из-под курицы? я сама курица! а где твой петух? гарь железных повозок, вспышки слепящего света меж усов старых троллейбусов, Манеж, это просто золотой кулич, а Иван Великий просто сосулька, и с земли в небо свисает, идти в жесткой кожаной черной косухе и в диких красных резиновых сапогах, снятых с убитого на митинге парнишки, тоскливо жрать один раз в день, жарить картошку на гадком дешевом сале, получить бешеные, несчастные деньги за то, что метлой улицу метешь, а ломом неистово колешь железный лед, вчера ты музыкант, и музыка с тобой, сегодня инструмент твой отняли у тебя, а музыки стало еще больше, она вокруг тебя топчется, орет и плачет, льется смолой и черной кровью, клубится бензинной ли, табачной гарью, заливает тебя талым рыдальным снегом, и еле успеваешь отгребать ото рта, чтобы дышать, потоки ее: пена жемчужная, царской вышивкой, а вода страшнее грязи, люди идут, каблуки стучат, рты перекошены, слезы на бегу смахивает ветер, люди губы до крови кусают, кровь кулаком с подбородка утирают, им больно, у них на глазах убивают их время родное, а где царь, что отдал приказ время казнить? давайте мы лучше казним царя! а разве царей казнят? еще как казнят! лица горят, лица взрываются, шматки огня летят в стороны, уши военной ушанки мотаются на ветру, давно стреляли, и сейчас стреляют, пули бессмертны, жизнь одна, как хлеб, а едоков тьма, — не разделишь, всех все равно не накормишь.

Косая Челка высоко, выше головы, подняла красный бокал, приблизила ко рту и выпила одним глотком, до дна, одна.

Усатый Сталин захлопал в ладоши.

— Ай да Люська, ай да сукина дочь! Консерваторочка! Так вот они, смелые пианисты!

— Жалко, рояля тут нет!

— И органа — нет!

— Да тут ничего нет.

— Брось, Янданэ! Тут — жратва есть! Жратва — это ж музыка!

— Да, брат, прав ты. Это — музыка! Давай, дирижируй!

Навалились. Уминали беф-строганов. Ели, как жили. Жадно и быстро. Янданэ остановился, замер над котлетой.

— Ребята! Мы не едим, а жрем. Мы разве не в высшем обществе?

Оглянулись. За столами, накрытыми одинаковыми белыми скатертями, и уже позорно-грязными, уже запачканными, и презренно-нестираными, а все некогда замученному неистовыми приказами персоналу, сидели люди, такие же, как они, и так же быстро, наскоком, дико ели. Лишь один человек ел медленно. Он сидел в дальнем углу, оттягивал локтями скатерть, собирая ее в нежные водяные складки. За столом сидел в пальто. Звать — никто. Неужели его как-то звали? Ему не нужно было имя. Пальто расстегнуто. Пуговицы разные. На локтях заплатки. Медленно человек всаживал вилку в мясо. Медленно, горько подносил ко рту. И жевал так, будто — молился.

Девушка на миг увидала его глаза.

И отвернулась.

Ее руки лежали на скатерти и дрожали. Пальцами она беззвучно играла на столе музыку, которую любила.

— Чертовщина. Янданэ, мы где?

— Югу больше не наливать. Мы в гостинице «Москва», на утреннем шведском столе, сам же нас сюда и затянул, а у меня с собой есть корвалол, могу в бокал накапать, мозги прочищает.

— Уж лучше нашатырь нюхнуть.

— Для тебя специально в кармане заведу.

— Уж лучше ручную белую мышку заведи, ха.

Косая Челка стыдилась своего вечного голода. За столом слыхать было, как у нее громко, зверино урчало в животе.

— Ты ешь. Выпьем потом.

— Я ем, Янданэ.

— Я все смолотил! Наложи мне еще!

— Сам наложи, Юг, не безрукий.

Усач нехотя встал, стулом громко провез по паркету, долго наклонялся над стальными огромными мисками, выбирая. Половник мелькал, еда перетекала из кухонных емкостей на плоские озерные листья тарелок-кувшинок. Усач бухнул об стол поднос, поймал блеск широко расставленных подо лбом озер-глаз Косой Челки, усмешка покривила его тихие тонкие, под усами, губы, он задумчиво спросил, может, сам себя:

— И когда же мы, проглоты, нажремся?

Девушка и монгол смолчали.

Вина оставалось немного. Усач встряхнул бутыль, поднес к глазу, силился рассмотреть на просвет.

— Есть еще.

— Сорок капель?

— Побольше.

Монгол вынул у усатого Сталина бутылку из рук и разлил последнее.

Усач пододвинул по столу ближе, ближе к молчаливой Косой Челке тарелку с антрекотом.

— Кушай, поправляйся. Ножичек рядом! Режь на мелкие кусочки. Будешь вспоминать.

Люська смотрит на Усача, Усач на нее, они оба вспоминают, это нельзя словами, и не нужно, Янданэ смотрит на них, потом опускает узкие щелки косых хитрых глаз в тарелку и уже не поднимает: пусть эти двое побудут за столом одни. Есть мир, его им сейчас не надо. Гляди, девчонка уже смеется! Усачу, или сама себе? Она хохочет просто так. Нипочему. За стеной ресторана, где царит и дымится безумный шведский стол, и сидят за столами нищие люди и богатые рядом, тесно-близко, и рядом, послушно и жадно, едят, и рядом слушают слабый, призрачный бой курантов за широким и грязным окном, — так же рядом, руку протяни, за высокими мутными стеклами и мощной кладкой старинного кирпича, идут люди; они идут всегда, идут и сегодня; лица, лица, лица, колышутся в мареве странного позднего осеннего дня, еще сухие листья на ветвях, а уже снег, ноябрь теперь или март, никто не знает, нет времени; ушанки, кепки, убитые норки, мертвые песцы на головах, на беспечных затылках, вон тот придет домой и повесится, завтра ведь нечего есть, брусчатка площади ложится под танцующие ноги, дырявые перчатки и голые руки, сапоги и опорки, телячья кожа и свиная щетина, бархат и мешковина, лица мелькают превыше одежд, лица молча поют, лица летят, они беззвучны, но их можно услышать. Если встать и замереть. Выйти на крыльцо ресторана. Слушать ветер. Люди бегут мимо. Ты доешь свою еду, наденешь еще теплое, родное пальто, выйдешь на ветер и тоже побежишь. Мимо.

Опять бьют куранты. Кремль бросает людям, как птицам, хлебные, нет, ледяные, хрустальные крошки незабвенной музыки. Ключ повернули в красной кирпичной шкатулке. Про что играет столичная музыка? Про новую нищую революцию? Про новые богатые пиры?

Громко закричала за окном резкая флейта. Флейта-пикколо!

Просто автомобиль. Просто гудок. И больше ничего.

Косая Челка старательно молола крепкими зубами жесткий антрекот. Утерла рот ладонью. Взяла бутылку, повертела. Вино закончилось.

— Закончилось.

Им всем было не грустно, а весело.

— Ребята, как Новый год!

— Только без елки.

Усатый Сталин глядел, как Косая Челка набрасывает себе на плечи вчера чужую, сегодня родную кожаную косуху.

— Уходишь? Так быстро?

— Замерзла.

Раскосое лицо монгола летело в лицо Люськи и разбивалось об него. Осколки летели в пол и в потолок, — нет, это ресторанное зеркало резво и страшно рассыпалось и все, разом, стеклянным водопадом осыпалось на паркет. Это куранты били и бились, трещины змеились по круглому стеклу, трескался стеклянный лик, сияла витая винтажная медь, хитро поблескивало старое властное золото, жизнь болела и выздоравливала, а потом внезапно умирала, по приказу и приговору, а времени все еще не было, все никак не было, нигде, — одна только звонкая, костяшками стучала, умалишенным ксилофоном билась, холодная зимняя музыка.

Ни за что не запомнить. Не спеть. Не повторить.

Трое людей все еще сидели за белой льдиною стола. Льдина плыла из будущего в прошлое. И люди вокруг них тоже покорно и долго за ледяными столами сидели; ели, шептали, плакали, умирали; и за дальним, забытым столом сидел человек в расстегнутом потертом пальто, подцеплял на вилку счастье, медленно выпивал из высокого хрустального бокала лютое горе.

***

Flauti

Дудки, жалейки, свистульки, свирельки. Все это флейты.

Продольная флейта — дудка. В поперечную воздух вдувают сбоку.

А мне-то до этого какое дело?

Но надо запомнить. Свирель, пыжатка, вистл, окарина, бансури. Красивые у флейт имена.

Китайская бамбуковая флейта ди: шесть отверстий. Ирландская флейта, бархатный звук. Сестра волынки. Индийская бансури, флейта Кришны.

Дунь в деревянную трубочку, и будет тебе счастье.


(Люська бежит по Москве и стоит у гроба гения)


Нет! Никогда!

Нет. Никогда.

Не буду я. Не будет он. Не будешь ты.

Не буду я! Не будет он! Не будешь ты!

Никто не будет! Никто не будет! Исчезнут все! Во тьме!

Жизнь свою собери в комок. Слепи из нее снежок. Ею, холодной сырой, в свою смерть запусти. Прости! Я уезжаю. Небо слишком синее. Скрипки хлещут плетьми, спина голая, в крови. Музыка, накажи меня. Я слишком мало и плохо любила тебя. Мне слишком мало лет, чтобы я понимала тебя. Тебя слишком много, чтобы тебя понять. Звуки рушатся, это взорвали столетье. Падает, в клубах пыли, кирпичная башня с рубиновой звездой наверху. Моя шуба сегодня на собачьем меху. Я сегодня иду Москвой, и я поняла, что завтра умру. Шарф — на ветру! Флаг — на ветру!

Люська бежала по Москве, как по доске через ручей. Зимний экзамен завтра. А как ты здесь оказалась, дурында? Как сюда поступила? В темноте варежки мотался пятак на метро. Люська замедлила шаг возле станции. Оттуда пахло горячей резиной. Люди входили, выходили, входили, выходили; сливались в глазах Люськи и текли черной рекой. Медным пятаком в глубине загорелась память. Лето и жара! Если ты сыграешь хорошо, тебя примут сюда; это священные стены; Московская Консерватория называется сей дворец, и черный бронзовый Чайковский сидит перед ним, кокетливо дирижирует неслышимыми звуками.

Доски сцены слишком белые. Жареный яичный белок. А рояль, черный ящик, внутри золотой. Переливается царским золотом. Золотой желток. Струны перевиты. Разве они не ржавеют? Нет тишины, звуки есть всегда. Когда ты придвинула скамейку к роялю, наступила первая в мире тишина. За вторым роялем сидит человек. Это профессор Рябинин. У него очки-телескопы и стрижка ежиком. Ты сейчас вскинешь руки и положишь на клавиши. Второй концерт Рахманинова! Разве эта музыка для нежной девочки? Эта музыка для мужиков с огромной лапой, и чтобы дециму пальцы хватали. Ты взяла первые аккорды. Рябинин сидел неподвижно. Равнодушно. Он эту музыку слыхал в жизни тысячу раз. Сейчас он будет играть партию оркестра. Раскачиваться за роялем и подпевать сам себе. А комиссия будет слушать и зевать. А потом выгонит тебя, девчонка из провинции. Тебе здесь не место! Это место для царей! Эта сцена для львов и львиц!

Перекаты, переборы. Клавиши растекаются под руками золотой лавой. Обжигают ладони. Кончики пальцев вязнут в ужасе. Ты сидишь за роялем, а будто бежишь. Тебе важно пробежать дистанцию, не упасть. Лица, золотые лица наплывают из тьмы! Вьются вокруг тебя! Бабочки, ноты, проклятые мертвецы. Нет прощенья тебе, за то, что ты посягнула на запретное. Все это не для тебя! Консерватория, Малый ее зал, Большой зал, ее рояли-корабли, ее органы, мощные плоты! Ты не умеешь плавать в музыке! Ты будешь тонуть! Потонешь сразу, и двух взмахов руками не сделаешь. Бессильна! Арпеджио разливаются, это половодье. Это твоя Волга, откуда ты, дура, родом, выходит из берегов. Ледоход! Скачи, прыгай по льдинам. Может, спасешься! Эта страна еще плывет. Это время еще прикидывается надежным и беспечным! Бодр капитан! Штормить будет завтра! Маяк на берегу, он мигает сквозь тучи и ветер! Только не останавливайся. Не задыхайся. Ты нынче сама Рахманинов. Разве ты Люська Рудова? Ты же сейчас мужик! Самое крутое искусство надо делать крепко, владычно, — по-мужицки! Семья твоя крестьянская! Деды твои кузнецы и пахари! Куда ты в музыку-то шуганулась, Люська?! Как ты — на нее — на музыку — на Волге своей, в городишке своем, где мертвые церквушки да живые голуби, взяла да выучилась?! куда тебя понесло? в Москву! Ишь, в Москву, разгонять тоску! Да здесь под ручку Петр Чайковский с Антоном Рубинштейном ходили! Красные ковры, мраморные лестницы. Сахарные перила! Позолота кресел, их темный, густо-гранатовый бархат. Задери голову — вон они, лица, лица, лица, — это ваши, композиторы, парадные портреты, чтобы все издали узнали про славу вашу и вечное величие ваше! А тебе что, общага нехороша?! Много хочешь, мало получишь! Стой у заляпанной, ржавой плиты и вари овсяную кашу! Замазку! Стипендия грошовая, разве на нее можно прожить? Все можно, только осторожно!

Почему у тебя под ребрами, там, далеко, а может, близко, между сердцем и болью его, флейты звучат?!

Хором кричат… хором… а потом плачут, плачут… нежно… поодиночке…

Ты отыграла Рахманинова и спрятала потные руки между колен. Украдкой вытирала их о юбку. Профессор Рябинин глядел на тебя, под темными стеклами очков не видно, какие у него глаза: добрые или злые. Он, шаркая башмаками, ушел со сцены. Ты сыграла потом еще много всякой музыки: Прелюдию и фугу ми-бемоль-минор Баха, «Лунную сонату» Бетховена, Первое скерцо Шопена. Скерцо, цирк бесплатный. Надо разбежаться пальцами по клавишам и попасть ловким мизинцем далеко, далеко. Когда ты попадала, когда промахивалась. Черт! не попала! Думала: сейчас кинут в меня тухлым яйцом! квашеным помидором! Не кинут; это не концерт; это важный экзамен. Здесь минус поставят в тайной тетрадочке, а потом плохую оценку. Иди и плачь тогда в вонючем туалете. А потом умойся и выйди к людям, и улыбайся, и говори: я хорошо играла, это в приемной комиссии дураки!

Люська впрыгнула в троллейбус, он мелко, трусливо трясся и вез ее из общежития во дворец, где теперь проходила в торжественном и страшном полонезе вся ее маленькая, никому не нужная жизнь. Во дворце владычила одна королева: музыка, и ей все подчинялось, и от нее все начинало быть, и ею все заканчивали жить. Люська уже присутствовала на похоронах великих пианистов и великих певцов. Стояла у гроба в Большом зале, громадный орган отсвечивал высоченными стальными колоннами, строго уходящими под небеса; железные трубы переливались то синим-морским, то ягодно-розовым светом, Люська вспоминала старинное семейное серебро на бабушкином подносе: молочник, кофейник, чайник — они так же блестели, горели цветно и тоскливо старой латунью, живым перламутром мертвых перловиц. В революцию у богатых отняли. Мертвый гений лежал во гробе, лысая башка на шелковой подушечке, руки-ноги обнимает красная кровавая обивка. Красный цвет царил везде. Красный бархат кресел, красные ковры, красные звезды на красных плакатах. Красные знамена в стальных флагштоках — на революционные красные праздники. Только гроб, в нем сейчас понесут гения до катафалка, не обит снаружи красным атласом: он деревянный, — дубовый, а может, сосновый, никто не знает.


…может, ты Юдифь, Люська. А может, леди Макбет.

Чем страшнее, тем моднее? Тем сильнее?

Тебя всегда тянули к себе сильные бабы. Тетки мощные, как каменюки. Летящие с древней фрески.

Когда ты своих Великих Баб сыграешь?

На каком таком Великом Рояле?

Зачем ты здесь, в Москве?

Чтобы покорить Москву.

А может, приспособиться к ней? Выйди замуж тут! Стань москвичкой! Ты, жалейка деревенская!

А зачем мне становиться москвичкой. Сколько тут таких судеб. И я, миллионная.

Музыка, ты-то будешь со мной и на Северном полюсе.

А если ты сыграешь музыку, неугодную власти?

А если ты ночью, с репетиции, пойдешь подворотней, и тебя убьют?

Укокошат! Ограбят, изнасилуют! В рот — кляп воткнут! И никто не узнает, где могилка твоя!


Эх, эх, Люська… Дальше Сибири не сошлют…


…я выйду из музыки. Выйду за рамки музыки. Какое счастье вырваться из рамок, из плена, за грань. На свободу.

Но ведь на твоей свободе нет музыки!

Плевать. Свобода тоже звучит.

Звучит все, что способно звучать. Чему назначено вибрировать и дрожать.

А не ходи, куда не велено! А не садись на пенек, не ешь пирожок!

…я пойду только туда, куда не велено.

Пойду туда, куда никто не ходил никогда.

Крупным, широким шагом пойду.

***

Oboi

Гобой берет ноту ля. По ней настраивается весь оркестр.

Человек взял тростник. И сделал гобой.

У него голос похож на человеческий. И это страшно.

Барокко, рококо. Вивальди, Марчелло, Гендель, Бах. Они любили гобой. А может, играли на нем. Дули в него. Закрывали глаза.

Дудук. Гайта. Хитирики. Зурна. Гобой д'амур.

Шалмей. Чиарамелла. Пиффери.

Сколько красоты для одной черной дудки.

Когда долго дуешь в одну дуду, болят уши и болит в груди.


(явление слепой Ванды. Ариозо)


Это я. Дайте мне ощупать ваше лицо! Ну, не хотите лицо, вдруг вам противно, так дайте руку! Рука — это тоже лицо. Она такая же теплая и зрячая. Я слепая певица, зовут меня Ванда, фамилию не скажу, сейчас не скажу, а может быть, потом тоже не скажу, а может, никогда. Вы сами узнаете. На афишах прочитаете. У меня полная свобода внутри, а снаружи, в театре, меня водит за руку поводырь, он ко мне приставлен, и я даже не знаю до сих пор, женщина это или мужчина. У него голос слишком тонкий, а слова он говорит жесткие. Мужские.

Я тоже стараюсь говорить жестко. С ним. С ней. Да все равно.

Иногда поводырь хворает. Тогда на сцену меня выводит Ева.

Когда меня выводят за руку к рампе, к краю сцены, я чувствую свет. Он больно бьет мне в лицо. Это не свет, а жар. Пылают софиты. Я вспоминаю войну.

Я недавно вернулась с войны. А может, уже давно. Не помню. Война шла в горах. Может, и сейчас идет. Я стрелять хорошо научилась, взяли снайпером. Медсестра в госпитале, хирургическая сестра. Это тоже я. Там и тогда. Кем мы были давно, до нашего рождения? Не угадаешь. Я всегда любила петь.

Я дочь алкоголика, и мать у меня простая, и я всегда любила петь, и любила, когда поют.

Я раньше все видела. А теперь я только все слышу. Слышать, это лучше, чем видеть. А кто говорит, хуже. Я не хочу ничего видеть. На земле ничего нет. Все уйдет. Умрет. Останется только музыка.

Из края в край вперед иду, и мой сурок со мною! Под вечер кров себе найду, и мой сурок со мною… Большие горы, я их вижу внутри. Мне для этого не нужно никаких глаз. Хирургу — нужны: его скальпель взвивается, точен и остер. А я осетр. Я просто поющая рыба, и иду в толще воды глубоко. Острым носом прорезаю время. Я научилась молчать и звучать одновременно. Это нетрудно, надо только выдохнуть и больше не вдыхать.

Мне тут недавно рассказали, как погиб корабль по имени Титаник. Я слушала молча. Потом мне захотелось эту гибель спеть. Голосом можно сделать все. Все слепить.

Слава Гайдук, браво твоей виолончели, обожаю эту грудастую и бокастую, с томным грудным голосом деревянную даму, я часто глажу ее по толстым бокам, по гладкой деревянной коже, шепнул мне как-то раз: «Ванда, моя Cella — это твой голос». Ну, разве тут может быть сравненье! Разве я стану рядом с Челлой! Челла Славы — это хрусталь, вино, кровь и улыбка. Из нее можно пить и ею можно клясться.

А я? Кто я?

Я слепая только с виду. А так я зрячая. Я зрю все инструменты в оркестре, когда они звучат. Это люди. Вот гобой. Это чернокудрый ангел, но он может убить и предать. Вот валторна. Она не горит в огне. А если сгорит, родится вновь, она Феникс. Вот скрипка, у нее горько улыбаются эфы. Не надо, чтобы играла арфа. Когда звенит арфа, у меня из-под век текут слезы. Они текут могучей рекой, не остановить.

Сурок, зверек, а на самом деле мальчонка Бетховен. Еще слышит все. Еще ходит по пыльным дорогам с золотым сурком в клетке. И поет, поет. Мальчишка поет, как я пою вам, и плачет. Слезы текут, не остановить, он вытирает их пыльным кулаком. А может, это поет гобой в дальнем гулком оркестре, в который вдруг обратились поля и луга?

Бетховен, вот он был не слепой, а глухой. Глухой! Вот ужас кромешный. Для музыканта. Он не слышал, а видел. А я не вижу, а слышу. Что лучше? С чем легче жить? Что легче оплакать?

Нет, я не чувствительна. И веера мне не надо, чтобы обмахиваться. В зале, на концерте, всегда жарко, но я привыкла. Моя зрячая пианистка, моя гордая аккомпаниаторша, четко, как солдат на плацу, идет к роялю, и я слышу стук ее каблуков, они иглами вонзаются мне под кожу. А, кожа, это ведь мое платье. А так я без кожи. Кожа только мешает петь. Надо звучать свободно.

Я злая. Я жесткая и злая. А вы как думали? Пройдя войну? Пройдите войну, и я на вас посмотрю. Чем? Ах, да. Вы думаете, нечем? Смеетесь? Это скерцо. Над ним мой голос. Я пою вас, устыдитесь. Молчите.

***

Corno inglese

Гобой да качча — предок английского рожка. Охотничий гобой.

Под это гундосое гуденье убивали оленей. Ланей. Кабанов. Медведей.

Значит, это рожок смерти.

Музыка звучит. И не так страшно убивать.

Слепых охотников нет. А слепые музыканты есть.

Грушевидный раструб. Нотация в альтовом ключе. Кантилена. Легато.

Певучесть. Зверя убивают, он кричит. А рожок поет.


(явление пианистки Евы. Ариозо)


Я аккомпанирую этой слепой знаменитости. Я Ева. У меня золотые волосы. Не золотые, а рыжие, смеются все надо мной! У меня куча веснушек на щеках, носу, на шее и даже на груди и на животе. Я царица веснушек. Мне от этого больно. Меня воспитывала мачеха, она била меня. Я желаю ей сейчас смерти. И буду всегда желать. Она нелюдь. Она хотела и из меня сделать чертовку. А получилась пианистка. У меня нет денег, купить хорошие концертные туфли. И нет денег, чтобы сшить хорошее концертное платье. Когда я иду на сцену и грею дыханием руки, и подбираю бархатный вишневый подол, старый рытый бархат, его носила одна старуха, кудри как букли, бывшая хористка Большого театра, а потом она подарила мне эти обноски, я распорола их по швам и сварганила себе концертный наряд, так вот, да, когда я прусь на сцену, вся рыжая и веснушчатая, как расписное Пасхальное яйцо, и бормочу: мое концертное платье… платье… платье… — мне в спину ответно бормочут: мои концертные варежки, мои концертные сапоги, моя концертная ушанка, мой концертный кушак, и да, черт подери, моя концертная трубка, ведь посреди музыки так захочется закурить! Шутки, шутки! Музыканты любят пошутить. А кто не любит?

Думаете, я только с этой калекой валандаюсь? Думаете, у меня нет друзей? Думаете, я тут чужеземка? Да, меня в Москву привезли. Завезли, как заморский апельсин. Вчера? Века назад? А нет времени. Сейчас живу не в общаге. И от мачехи, язви ее в бога-душу, убежала. Я работаю и снимаю угол. За копье, понятно. Во дворе, где рюмочная. Это рядом с Консерваторией. Я вижу, как в рюмочную движутся люди. Это старые люди. Большинство старых. Есть и молодые. Но у них все равно старые лица. Старик хочет встряхнуть себя дозой спиртного. Думает: разгоню холодную кровь. Думает: согреюсь. Знаете анекдот? Два петуха за курицей бегут. Один другому кукарекает: не догоним, так согреемся!

Ева, так меня называла мать, что бросила меня. Мать уехала от меня не куда-нибудь, а в Австралию. В Сидней. В Сидней, не хухры-мухры! Она бросила меня на руки моему отчиму. Мой отчим немец. Его зовут Вольфганг, как Моцарта. Он Вольфганг, но только не Амадей. Он Асмодей. Он первым стал бить меня. Он удочерил меня, бил меня и орал мне в лицо: я твой отец! Что хочу с тобой, то и делаю! Я хрипела: отец, не бейте меня, я так больше не буду. А потом он женился. И бить меня стала его жена. Моя мачеха. Да она мне никто. Они оба учили меня музыке. Учитель приходил на дом. Учитель тоже бил меня — нотами по рукам. Я кричала: вы не смеете, мы живем в самой справедливой в мире стране! Учитель кривил тонкие губы. Он весь был похож на стручок акации. Или гороха. Его сушеные круглые глаза горошинами вываливались у него из-подо лба. Он отвечал мне: не порочь наш великий строй! Мы за него — жизни отдавали! Мачеха сидела в старинном кресле и медленно вязала носок. Высоко над ней, под потолком, насморочно гудел в иной небесной жизни английский рожок. Мачеха открывала, как ворона клюв, черный рот и каркала: слышишь, стерва! не порочь! а то я тебя в порошок сотру!

Ушибленные томом сонат Бетховена пальцы болели. Под кожей расплывались синяки. В двенадцать лет я уже играла «Аппассионату». Плохо, но играла.

— Ева!

…а кому какое дело, что тебя зовут Елизавета.

***

Clarinetti

Ясный звук. Прозрачность. Нежность.

Кому нежности мало, есть кларнет. Моцарт его обожал.

Играли на нем соло. Играли в оркестре. Нежность далеко слышно.

Она перекроет все безумие.

Соло кларнета: оперы Вебера и Вагнера, симфонии Берлиоза и Чайковского, симфонические поэмы Листа.

За душу хватает. Шуберт, Брамс, Сибелиус, Рахманинов!

Голос кларнета — голос Божий. Ну, не Бога, так ангела Его, пускай.

Золотой, сияющий глас.


(явление певицы Златы. Ариозо)


Я тоже золотая! Внутри. Вся золотая, позолоченная… роскошная, великая. Я Злата. А с виду я черная галка. И очень худая. И правда, поглядеть в зеркало, там черная страшная птица. Время от времени я крашу черные косы в золотой цвет и закладываю корзиночкой на затылке. Как эта пищалка, кукла, слепуха. Не одной тебе, слепая визжалка, носить косы на затылке корзиночкой! Это красиво. Я пою красиво. Я уже на четвертом курсе, и меня уже взяли на стажировку в Большой. Большой! Я твое будущее меццо. А может, я даже контральто; не знаю еще. Голос мой низкий, низкий. И я знаю: вести себя низко — это тоже нормально. Все ведут себя низко, если хотят преуспеть. Все это ложь, что человек должен быть честным, благородным, таким и сяким. Он не должен быть никаким. Он вообще ничего никому не должен.

Он ведет себя так, как считает нужным. Как надо вести себя здесь и сейчас.

Да, я завистница, да, я доносчица. Я мстительная! А не согрешишь — не покаешься! Не терплю, когда мне наступают на хвост! Я сама сочинила и первая подписала письмо властям — о том, как меня, талантливую Злату, подающую великие надежды, будущую гордость нашей родной сцены, гонят и травят! Я ходила с этим письмом по Консерватории, по Большому театру, объездила квартиры всех знакомых профессоров. Я звонила в дверь. Спрашивали: кто там? Я громко отвечала: Злата! Мне удивленно открывали. Я протягивала вперед коробку с зефиром, или с тортом «Осенний лист», или с тортом «Прага», или с копченой осетриной, жертвоприношение испуганно брали, и прямо на пороге я вытаскивала из кармана короткой беличьей шубки письмо: подпишите! Из другого кармана вынимала заправленную чернилами авторучку. У меня все было продумано. Человек, стоявший на пороге, всегда был старше меня. Он растерянно приглаживал седые волосы ладонью и смущенно жевал губами. А что это, спрашивал он. Это письмо о гонениях на меня, гордо отвечала я! И бедный профессор покорно брал у меня из рук авторучку. И рисовал на письме корявую закорючку. И черной лягушкой расплывалась клякса.

Письмо я сама отвезла в Кремль. Я уже выступала на правительственных концертах. И в Кремль меня уже приглашали. А что такого. Я подходила к красноармейцу, автомат наперевес, ноги расставлены, смотрит угрюмо, вздергивала подбородок и надменно произносила: вот, передайте министру культуры Дергачеву! Как, самому Дергачеву, испуганно вопрошал солдат, автомат в руках его шевелился, как железный крокодильчик. Да, самому Дергачеву! А что? Дергачев делал мне намеки. И, если бы я не была такой осторожной, я бы осмелилась. А так я только слушала старика-пузана, голову наклоняла, вроде как соглашалась, ничего не делала, никаких резких движений. Есть такая мудрость: не делайте резких движений. Ну вот я и не делала.


Власть. Важные дядьки. Пышные приемы. Богато накрытые столы. Да что там, богатейшие столы; таких никто из нас не видел и никогда не увидит. А я вот уже увидела. Значит, кто я такая? Я уже в верхах общества. Я веду себя низко, для того, чтобы оказаться наверху.

Берлогин — страшная старая, квадратная рожа. У него страшные мощные брови. Он шевелит ими, они как приклеенные. Дергачев рад, доволен, что зазвал меня на обед. Глядит на меня, как на главную тут фигуру. У него пузо вываливается из-под пиджака. На лацкане ослепительно сияет орден. Я не знаю, какой, я в наградах не разбираюсь. Щелкает пальцами, и из-за спинок обитых бархатом кресел появляется моя аккомпаниаторша. Эта бездарь, рыжая концертмейстерша, дрянь. Ева. Изгнание из Рая, ха! Ева, где твой Адам! Собаки кости сожрали?! Ну должен же мне кто-то аккомпанировать. Не могу же я сама себе играть! Хотя я умею на рояле. Я и стихи читать умею. У меня всегда пятерка по актерскому мастерству.

...