автордың кітабын онлайн тегін оқу Сентябрь
Михаил Московец
Сентябрь
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Михаил Московец, 2019
Все мы живем в мире по определенным канонам, шаблонам, уже привыкли к ним и редко задумываемся о сути нашего предназначения, о том, кем мы хотим быть. Один человек, как ему кажется, осознает иллюзорность и притворство со стороны общества и людей — в их поведении, эмоциях, интересах, образе жизни. В глубоких и основательных диалогах с другом детства, со случайными прохожими, знакомыми, он пытается показать миру истину, раскрыть свои идеи. Зерно падает в плодотворную почву.
ISBN 978-5-0050-2373-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Сентябрь
- Сентябрь
Сентябрь
Смотрите: вот пример для вас!
Он горд был, не ужился с нами:
Глупец, хотел уверить нас,
Что Бог гласит его устами!
Смотрите ж, дети, на него:
Как он угрюм, и худ, и бледен!
Смотрите, как он наг и беден,
Как презирают все его!
М. Ю. Лермонтов, «Пророк»
Смотри: вот идет человек!
Он живой.
Живет он собой и своею душой.
Но будет ли жить так вовек?
Чёрно-белый человек, чёрно-белый лик… Целомудренная красота окружает нас, она в нас самих, но мы видим только стоящую перед нами ширму с куклами и слышим голос кривляющегося фокусника. Помните, как у Платона? Мы люди, обычные люди, живущие в пещере, скованные цепями, которые сами же на себя надели; позади нас горит огонь, а впереди нас каменная стена, на которую падают тени реальных предметов, но мы считаем существующими только сами тени. Часто ли мы задумываемся о том, сколько вокруг нас нетронутой чистой природы, сколько вокруг нас истых чувств и эмоций? Редкий человек их замечает, неправда ли? Разве ищущий смотрит по сторонам в поисках чего-то большего, нежели красочные тени под нашим носом, всё играющие без устали и раздражающие нас своими плясками, подсунутые нам извне для нашего беспробудного сна? Мы исходили каменный проход от огня до стены, но выбирались ли мы из человеческой пещеры для познания реального и для познания себя? Кто вышел из пещеры и вдохнул полной грудью свежий воздух? Или же мы дышим гарью и копотью? Мы замкнулись в своих шорах и не хотим поднимать глаза и видеть сквозь них. А мир преподносит нам истинное великолепие. Видел ли ты ты, читатель, горный водопад с леденящей каждую клеточку тела водой? Поднимал голову вверх ночью и наблюдал за темным и чистым небом? Просто стоял и смотрел за мерцанием звёзд, светом луны, за облаками, тучами, падением кометы за горизонт. Замечал ли ты, как выглядит Любовь? Нет, не что это такое, это каждый знает для себя сам, а как она выглядит на других лицах, на других людях? Присмотрись, очень любопытно, самому любить захочется. Как часто мы смотрим дальше своего носа? Как часто мы открываем глаза, раскрываем веки и смотрим далеко-далеко вокруг, вдаль?
И слышим ли мы себя?
***
Тесная неосвещенная квартирка, в единственную комнату, с кухней для одного человека. Эта коморка словно бы предназначена для него, физического; для широты его мысли она очень мала. Неприглядный дом, третий этаж, железная дверь подъезда, каменная холодная лестница, когда-то бывшая полностью лазурной; сейчас же можно было разглядеть лазурь только в самом краю, у стены, где бегают разве что мыши. На каждом этаже по одному грязному плафону с тщетно горящей лампочкой; запачканные стены, то ли детьми, то ли пьяными и бездомными…
В единственной комнате, служившей в то же время и кабинетом, у стены, боком смотря на дверь, стояла односпальная железная кровать с толстым и мягким матрасом. Слева от двери стоял стол из какого-то дешевого, но весьма крепкого дерева, с двумя тумбочками по бокам и выдвигающейся полочкой под столешницей. На самой столешнице одиноко обитали часы ещё царских времен, старинные и позолоченные, доставшиеся по наследству от бабушки; но время на них не шло: секундная стрелка поначалу некоторое время билась в конвульсиях, но затем стихла. Справа на столе были разбросаны листы бумаги: что-то на них было написано, что-то зачеркнуто. Вокруг листов образовалась едва заметная пылевая пороша. Придвинутым к столу смирно стоял стул, будто бы отказывающийся разъединяться со своим могучим другом хоть на секунду. Напротив них, по правую сторону от двери, находился небольшой одностворчатый шкаф, тоже деревянный, но стоящий важно, особняком, точно выполняя важную партизанскую операцию. В самом деле, важную: в нем висел он — выходной костюм, предназначенный для «особых» случаев; еще и пара рубашек, брюки, но на них шкаф не обращал никакого внимания, они были незначительными гостями в его обиталище.
Кухня тоже не была вычурной: маленький столик с четырьмя ножками, тоненькими и деревянными; стул, похожий на своего комнатного собрата. Над столом было окно, и порой он часами напролет смотрел на уличную жизнь, на её взлеты и падения, радость и горечь. Окно большую часть дня находилось на солнечной стороне, так что весьма скоро в квартире становилось жарко.
— Порой мне кажется, Филя, что вокруг меня окружает какая-то ширма, куда ни посмотри — везде она, из простой тряпичной ткани. Вместо прохожих передо мной предстают образы с надетой поверх маской, навязанной историей. Стою и наблюдаю за масками, играющими самую жизнь, претендующими на эту игру, понимаешь ты весь абсурд? Я… я понимаю это, — он озадаченно посмотрел вниз на свои башмаки. — Они ходят взад и вперёд, вдоль и поперек, разговаривают, бранятся, веселятся, ждут. Но ради чего? Ради того, что это должное, Филя. Люди делают то, что они считают должным делать, а не то, что хотят и к чему расположены душой. Я хочу заглянуть за эту преграду, воздвигнутую самим человеком, и увидеть лицо, которое выразит мне всю боль угнетающей жизни либо удивит своим великим счастьем. Но вместо этого я вижу погруженные в свои дела головы, никак не интересующиеся внешним миром, лица, не выражающие и толики искренних эмоций, которые им предписаны природой. Я думаю, — он замялся, — это из-за того, что мы боимся. Да, просто боимся открыться миру, людям, показать свою неповторимую душу и поэтому обманываем сами себя. Боимся, что высмеют, не признают, плюнут, и держим в себе. А оно затихает внутри, меркнет и, наконец, гаснет, — так говорил, находясь в своей маленькой квартирке, Иван Богданович Шапошников.
— Друг мой, я тебя всё-таки не понимаю. Вот уткнулся какой-нибудь Иван Иваныч в свою книгу или иную вещичку, ходит он, не интересуется миром — и бог с ним. Тебе какое же дело до жизни этого Ивана Иваныча? Поперек горла он тебе встал, что ли? У него, может, горе, может, ему наплевать на весь мир вокруг, презирает он людей, стесняется, мало ли что. Ну а вдруг внутри него сидит тонкая чувственная натура, видящая все краски мира и переживающая их каждую секунду. Но вот такой он закрытый, живёт своими красками и комфортно ему. Зачем его заставлять восхищаться миром на людях? Зачем ему, превозмогая себя же самого, открываться, если и правда могут высмеять и плюнуть вдобавок. Знавали таких людишек, способных на подобные гадости. Есть вещи в жизни поважнее, чем интересоваться делами окружающих и незнакомых, чем восхищаться закатом и прочим, уж поверь. Почему именно тебя это так задевает? Тебе не нравятся люди, тебе не нравится работа, тебе не нравится твоя же, Ваня, жизнь! Одумайся, пока не поздно, отбрось от себя бесполезные философствования о смысле нашего Бытия, — отвечал ему друг детства Филипп Кириллович Загородский.
— Филя, но почему бы нам, людям, не делать в жизни то, что мы хотим? Это ладно, ещё не самое главное, подожди, — Иван сделал знак указательным пальцем, чтобы Филипп повременил с речью, но тот и не собирался перебивать. — Почему мы не хотим показать себя, открыться и быть истыми? Мы держим в себе огромный спектр чувств, которые… хотят быть выраженными, мы сами втайне желаем их показать, но они так и остаются внутри в целомудрии. Боимся ли открыть свою душу миру, стесняемся ли людей, правил, общественного мнения? Не пойму я этого. Мир прекрасен, а мы эмоциональны и чувственны по своей натуре. Но что-то не так с нами, мы этого не понимаем. Вот ответь мне как другу, искренне: чего ты ждешь от своей жизни? Чем ты грезишь?
— Ну, — Филипп малость растерялся от неожиданности, — я не задумывался как-то об этом, — промямлил он. — Жена у меня хорошая, ты знаешь (Иван виделся с ней пару раз в жизни, но представления не имел, что она за человек), дети растут умницами, скоро старший в университет поступит, работа у меня стабильная, высокооплачиваемая, никто не донимает. Однако я и не думал как-то, чего я поистине хочу, — он задумался. — Наверно, чего я хотел, я добился. Не добился бы, если бы не хотел и если бы было противно, так я считаю, — он вопросительно уставился на Ивана в ожидании ответа.
— Ты никогда не думал о том, чего бы хотел больше всего в жизни?
— Видимо, нет, Ваня, а обязательно надо хотеть чего-то сверхъестественного — быть оперным певцом или гимнастом? Горшки же надо кому-то обжигать как ни крути.
— Но горшки можно и дивам обжигать, разве нет? — Иван усмехнулся. — Филя, я хочу, чтобы каждый человек услышал свой внутренний голос и последовал ему. Я хочу, чтобы ты его услышал. Видишь, я спросил у тебя про твои мечты, а ты мне рассказал про твой жизненный распорядок. Это мне говорит образ благополучного и удачливого Филиппа Загородского. А настоящее где же, Филя, твоё сущее? В детстве ведь мы с тобой по целым дням мечтали: воображали себя римскими императорами на колесницах, богами Олимпа, великими художниками. А кто мы сейчас? Конторщики да банковские служащие. Мы мечтали покорить мир! А что сейчас? Пустота и забвение, — Иван пристально вглядывался в глаза своего друга, которые при слабом свете висящего на стене бра казались серыми.
— Ну, это было детство, сейчас нужно быть приземленнее и целеустремленнее, даже я бы сказал — прагматичнее, — он усмехнулся. — Мы выросли, Ваня, стали дядями, теперь нам непростительно мечтать, это ребячество.
— Почему? Ребячество — быть самим собой и давать себе волю? Отнюдь. Я хочу, чтобы ты был самим собой, а не образом, не подобием человека с прописанной судьбой, понимаешь? Я пытаюсь найти чувства в глазах людей, но там лишь пелена, стена, сквозь которую мой пытливый взор просочиться не может…
— Ваня, не неси чепуху! Какая пелена, о чём ты сейчас пытаешься мне сказать? У всех людей вокруг есть чувства, душа, они способны любить и страдать, ощущать и переживать. Не пытайся строить из себя героя поколения, великого страдальца, который вдруг увидел порочность людей и старается донести до них суть! Не нужна твоя правда людям, поверь. Я не желаю больше тебя слушать! Прощай! — Филипп заканчивал эту тираду уже в дверях, встретив растерянный взгляд Ивана, потом махнул рукой и вышел покрасневший; он сам не ожидал от себя, что такое выпалит.
Иван, пребывая в легкой прострации, продолжал стоять, облокотившись на стену и все еще вперившись в дверь, куда так недавно скрылся Филипп. Смятение касалось его самого — может, он не так говорит? не то делает? Филипп был положительно консервативный человек, в некотором роде даже закостенелый — в лучших традициях помещичьего дворянства былых времен. «Видно, мысль слишком сложна, чтобы передать её словами. Об стенку бы не биться только без толку», — заключил он. Ничего противоестественного нет в том, чтобы послушать себя, на минуту остановиться на улице и услышать взывающий глубоко в тишине голос сердца, а потом последовать ему, так он думал. Стоит лишь избавиться от надвинутых на глаза шаблонов и быть свободным — вот и всё. Но на практике ничего из этого не выходило донести.
Иван прошел в кухню и присел на стул, небрежно бросив руки на стол. Так же безучастно он перевел глаза на то, что происходило за окном: там лишь бережно передвигались люди по улице, словно шагали по проторенной веками дорожке, с которой ни в коем случае нельзя сходить. Лишено смысла, пусто и серо. Вдали виднелся купол, позолоченный купол. Иван ощутил себя князем Мышкиным и усмехнулся этому, сопроводив резким мелким выдохом. «Идиотом бы не стать. Того и гляди, придет такое время», — подумалось невзначай. Внутри себя уже некоторое время он ощущал зарождение чего-то нового и сильного, ранее ему неизведанного. Захотелось развеяться и подышать воздухом. Он обулся, взял пальто и вышел.
— Здравствуйте, Иван Богданович, — сказали с противоположной стороны лестничной площадки.
— О, здравствуйте, Семен Степанович, давно вас не видел. Как поживаете? Как жена?
— Ничего, спасибо, сводим концы с концами и ещё немного остается. Маша приболела, лежит уже пару дней бледная, с жаром, полотенца меняю каждый час. Не могу смотреть на неё, душу берет, всю берет, будто пальцем выковыривают изнутри, — и Семен Степанович показал своим крючковатым пальцем, как у него из груди выковыривают душу. — Сейчас Надя осталась с ней, я за лекарствами.
— А чего же вы не хотите врачей вызвать?
— Да будет с них. Приедут, головами покачают, скажут: «Класть надо, здесь не выживет никак». А со мной вон уже четвертый день живет и ничего, вроде сегодня даже получше, не бредила во сне, спала покойно. Ну положут они её в беленькую палатку, наделают уколов так, что моя встать не сможет, капельницу поставят ей в её ручку-то худенькую, и будет она так лежать неделю, две, три… А я всё приходить к ней буду, смотреть в её впалые глазки, душу будет ещё больше брать, совсем не выдержу тогда. Но ведь ей же тоже плохо: знаете, сколько у них та
- Басты
- Художественная литература
- Михаил Московец
- Сентябрь
- Тегін фрагмент
