— Я крепко и то...— и поглядев исподлобья, Ипат — невзначай будто — сунул Косте пятак: бери, пригодится. Костя покорно взял пятак, улыбнулся покорно. Но тут же и разжал руку. И пропал Ипатов пятак: затоптали.
Но все же разобрать было можно: Костя открывал князю, что он, князь — есть диавол, князь мира, и подлежит... Князь мира вошел. Сел за свой стол, печально-рассеян. Поглядел на пустое Глафирино место
— Прости, прости, богочтимая! Глафира перед зеркалом выстригала волосы на подбородке: растут и растут, проклятые. Поглядела косо на Костю, на руки, молитвенно сложенные, на слезинки между веснушек, на озябший, жалостный носик. — Ну, чего разнюнился-то? — ...А на катке-то Варвара с князем, вот кто: Варвара... Прости, богочтимая...— блаженно, с закрытыми глазами, Костя стоял на коленях. Сверкнуло зеркало вдребезги об пол. — А-а, на катке-е? Да пусти ты с дороги! Ну? Пусти...— Глафира отпихнула Костю и помчалась туда.
"Я тебя, проклятого, целый час ждала,— на морозе-то, думаешь, сладко? Тоже называется — князь? Ну, если завтра не придешь на то же самое место, вот ей-Богу, уйду — и больше ни писать, ничего. Наплевать, не больно нужен-то, хоть будь ты раскнязь". И это было уже не на великом всемирном языке, а на грубом, земном. Это уж — не она, она — умерла. Теперь — все равно. Ну что ж, можно и пойти, все равно.
Выпивши, Костя спал как убитый. Но не было покоя и во сне. Просыпался все один и тот же, несуразный и будто ничего не значащий сон: забыл будто Костя, как его зовут, забыл — и весь сказ, и весь страшный сон тут. Но таким стоном охал Костя во сне, что Потифорна принималась его будить. Оно хоть и жалко — будить, но слушать стон — еще жальче.
Глафира и видеть теперь не могла Варвару. А Варвара, черносиневолосая, с ласково-злой улыбкой все лезла к Глафире, все норовила обнять. Не стерпев, однажды Глафира сказала: — Ты что лезешь? Думаешь, я не знаю, кто мне на масленой платье прочекрыжил? Зна-аю, голубушка, знаю! — А я, думаешь, не знаю, как ты себе бороду на подбрюдке стрыгешь? Ште, съела?
Ну, теперь уж, хочешь — не хочешь, надо писать. Предварительно Костя перечел еще раз Догматическое Богословие — самую любимую свою книгу, потому что все было там непонятно, возвышенно. А потом уже засел писать серьезные сочинения в десяти главах: довольно стихами-то баловаться.