первое что помню — патефон из тира однорукий тирщик под эмблемой ДОСААФ духовая пневматическая сила переполнила пустой его рукав и со щелканьем счастливым исходила
Чехословакия, мой друг, так далеко в Европе, что если в пыль ее сотрут — у нас и пыль не дрогнет. Из-под колес грузовика седое облако клубится, проходят серые войска, толпятся люди у ларька и пыль на них садится. Такая тихая тоска — но было б чем напиться, когда газета шелушится, как вобла плоская горька.
От фабричного запаха серый влажный воздух — улыбка твоя… Посреди полукруглого сквера изогнулась над чашей змея. Две скамейки и символ дурацкий сквозь больничный туман ленинградский, где с блокады еще и войны, даже стены заражены. Мы приходим сюда на свиданья, за оградой — больничное зданье, и в улыбке твоей виноватой тот же голод и хлеб сыроватый, слабый хлеб на ладони и ветер, тот же голос — и год сорок третий. 1967
Прошла война и кончилась блокада, И скверики разбиты на местах, где до войны — дома, обычные с фасада, где люди, обитавшие в домах — таинственной породы существа — кто с голоду, кто сдуру, кто с бомбежки… Так вот они — деревья и трава, твой воздух, Ленинград, насыщен ими, мы состоим из них, мы носим их же имя в пластмассовом футляре наготове. И до сих пор с конца второй войны повсюду к нам относятся особо, как будто мы с блокады голодны, как будто мы — восставшие из гроба, — и равнодушие, стяжательство и злоба для нас не существуют, не должны существовать…
Выживет слабый. И ангел Златые Власы в бомбоубежище спустится, сладостный свет источая, в час, когда челюсти дней на запястье смыкая, остановились часы. Выживет спящий под лампочкой желтой едва, забранной проволкой — черным намордником страха. Явится ангел ему, и от крыльев прозрачного взмаха он задрожит, как трава. Выживет смертный, ознобом души пробужден. Голым увидит себя, на бетонных распластанным плитах. Ангел склонится над ним, и восходят в орбитах две одиноких планеты, слезами налитых; в каждой — воскресший, в их темной воде отражен. 1971
И убожество стиля, и убежище в каждом дворе возбуждает во мне состраданье и страх катастрофы неизбежной. Бежать за границу, в сады или строфы, отсидеться в норе — но любая возможность омерзительна, кроме одной: сохранить полыханье последнего света на стенке, да кирпичною пылью насытить разверстые зенки — красотой неземной!
Были дни в начале сентября, как шуршанье в мертвых листьях воробья, как пятнистого асфальта шевеленье… Были дни — и люди в них парили — сгустки воздуха нагревшегося или света и теней переплетенья. Но при этой двойственной погоде были по-особому странны толки, возбужденные в народе страхом и предчувствием войны.
омоновцы охранники бандиты однояйцовые зачем вы близнецы размножены откормлены забиты и похоронены близ Ниццы и в жирный прах обращены и воскресаете под Нарвой для новой славы кулинарной яичницы и ветчины!