— Автокатастрофа? — продолжала давить я. — Знаете, мой отец тоже погиб в автокатастрофе шесть лет назад.
— Примите мои соболезнования, — сказала она. — Я и сама потеряла отца примерно в таком же возрасте. Но нет, моя травма никак не связана с автокатастрофой. Вы слышали что-нибудь о «Сезоне»?
Я не сразу поняла, о чем речь, и даже едва не спросила, какой сезон имеется в виду, но вовремя остановилась. Наверно, ее интонация, выражение лица, тень в глазах и другие мелкие признаки подсказали, что речь идет не о времени года и не о сезоне мод. Я всегда лучше других замечала такие характерные движения интервьюируемой души – видимо, так отец и угадал во мне если не шпионку, то журналистку. Об операции «Сезон» — с большой буквы С – нам рассказывали в школе, правда, очень коротко и не вдаваясь в детали. Говорили, что осенью 1944 года безрассудные теракты раскольников из организации ЭЦЕЛ – некоторые учителя даже называли их фашистами – поставили еврейское население Палестины на грань катастрофы. Что поэтому Бен-Гурион и руководство ишува были вынуждены приказать Хагане и ПАЛМАХу призвать фашистов к порядку. И все, не более того.
Уже потом, разобравшись в тогдашних событиях, я поняла, что произошло ужасное братоубийственное злодеяние. Поводом к началу «Сезона» послужила ликвидация в Каире британского министра лорда Мойна, прямого виновника гибели сотен спасавшихся от Гитлера евреев, пассажиров судна «Струма». Мойна ликвидировали двое ребят из ЛЕХИ, но как раз их группу не тронули. По простой причине: Бен-Гурион не видел в ЛЕХИ политических соперников – в отличие от ЭЦЕЛа. На них-то и набросились со всей силой: похищали, пытали, выдавали британской полиции. Но тогда, сидя напротив инвалидного кресла Геулы Сегаль, я еще не знала ничего, а потому просто кивнула, не имея ни малейшего понятия, что может последовать дальше.
— Зачем ты так, Нина? — повторил он, охотно принимая новые правила. — Ну какой же ты ублюдок? Поздних детей обычно любят куда больше старших. Это мне надо бы жаловаться на ублюдочность: я ведь внебрачный. Отец бросил маму, едва узнав, что она забеременела.
— Значит, мы еще и родственные души, — улыбнулась она. — А что касается любви к позднему ребенку, то мне ее не досталось вовсе. Мать считала, что дети должны с грудного возраста воспитываться по-коммунистически. Ты, наверно, слышал о кибуцных домах детей. Меня запихнули туда почти сразу, причем не там, в Рамат-Гане, а далеко, в Долине, в одном из крайне левых кибуцев Хашомер Хацаир. Отец хотя бы навещал меня время от времени, а мамаше и вовсе было плевать. Они друг друга стоили – упертые сталинисты, оба. Ты ведь видел наш дом? Давид дважды перестраивал его, пока не получился дворец. Но вначале-то они жили в будке на полторы комнаты. И эти полторы комнаты до сих пор есть в недрах виллы, которую ты видел. Остались точно такими же, как при папаше. С четырьмя портретами на четырех стенах: Маркс, Энгельс…
Приседая, пенсионеры не забывали задорно поглядывать по сторонам, что со временем привело к тому, без чего не обходится ни один уважающий себя курорт, а именно к обилию курортных романов. На благосклонность Нины Наумовны претендовали сразу три достойных ухажера: архитектор из Киева, питерский литератор и отставной подполковник артиллерии. Сначала она закономерно склонялась к последнему варианту, ибо какое женское сердце не дрогнет при виде парадного армейского мундира и военной выправки? Увы, подполковника подвела профессиональная глухота – следствие неумеренно частого употребления в прошлом команды «пли!» и технического спирта. Если б он только помалкивал, то, возможно, сошел бы и в таком виде, но бедняга еще и норовил встревать невпопад…
Союзу с питерским интеллектуалом помешали непримиримые эстетические разногласия: он непрестанно цитировал наизусть стихи поэта Бориса Слуцкого, что казалось Нине Наумовне, воспитанной на совсем другом Борисе, признаком крайне дурного вкуса. Оставался третий, Давид Михайлович Гольдфарб – сутулый, большеносый, с глазами навыкате архитектор, больше похожий на еврейского банкира-плутократа с карикатуры нацистской газеты «Дер Штюрмер» или советского журнала «Крокодил». В отличие от невпопад выскакивающего подполковника и брызжущего Слуцким литератора, архитектор молчал, как сломанная пушка, внимательно выслушивал все, что рассказывала Нина Наумовна, и с неизменной готовностью кивал, когда она обращалась к нему за одобрением и поддержкой.
Кстати, сеньор Хосе, почему архив Каталонии находится здесь, а не в Барселоне?
— Пока еще здесь, — с оттенком озабоченности поправил старик. — Видите ли, сразу после войны Франко распорядился перевезти республиканский архив сюда. Двенадцать вагонов конфискованных документов и фотографий, представьте себе. Зачем? Чтобы на их основе готовить судебные процессы и репрессии. Там ведь можно найти практически все: списки членов партий, протоколы заседаний, копии приказов, секретные директивы и отчеты… — все что угодно. Сейчас каталонцы требуют вернуть архив, и будет очень печально, если они добьются своего.
— Почему? Это ведь их документы.
— Именно поэтому, — вздохнул Труднопроизносимый. — Архивы не должны быть в руках тех, кто озабочен созданием своего оправдательного нарратива. Они неизбежно засекретят что-то одно и преувеличат что-то другое. Работать с историческими документами должны нейтральные ученые.
— Видишь ли, даже мы, кому эта тема гораздо ближе, чем тебе, приняли в свое время решение не вспоминать. Хотя после смерти Франко кое-кто очень хотел перелопатить все заново. Вытащить трупы, подсчитать раны, заклеймить злодеев, отдать под суд преступников… Но те, кто поумнее, а таких, что характерно, оказалось подавляющее большинство, решили забыть. Просто продолжить с той же точки, будто ничего не случилось. Встряхнуть головой и идти вперед, не оглядываясь назад.
— Но почему?
— Потому что злодеями были тогда все. Все без исключения. Ты не можешь кричать, что твой сосед убийца, когда у тебя у самого руки по локоть в крови… Лучше уж забыть, поверь мне.
— Все? Все злодеи? — недоверчиво переспросил Игаль. — И твои родители тоже?
— Все, — повторил профессор Эррера. — Я понимаю, что в школе нас с тобой учили иначе, но красный террор начался куда раньше мятежа, еще при власти республиканцев. По всей стране убивали и кастрировали священников, расстреливали классовых врагов, ликвидировали несогласных. Кого нужно винить в этом, если не тогдашнее правительство? Весь этот век – жуткое, кровавое время, а тридцатые годы – особенно. Повторяю: не стоит копаться в прошлом.
Но он говорил не только о сражениях, победах и боевом братстве. За окном выла российская метель, прыгал по тротуарам мелкий дождик, скуповато отмеривало лучи сдержанное московское светило, а перед восторженными глазами мальчика вставала Андалусия – прекраснейшая из областей Испании. Морщинистые оливковые деревья, крепко вцепившись в сухую комковатую почву, поворачивали узкие листья в профиль к раскаленной сковороде солнца. Ветер, слетевший со снежных вершин Сьерра-Невады, ерошил густые шевелюры виноградников. Вверх по склонам холмов, похожие на улиток-альбиносов, ползли домики ослепительно-белых деревень. Утопали в зелени роскошные дворцы Альгамбры, а под ними звенели цыганскими монистами узкие улочки великолепной Гранады. Бурлила меж красными быками древнего моста Кордовы река с непроизносимым названием Гвадалквивир. Качались на волнах Альмерийской гавани рыбачьи лодки, и застывшая высоко над городом статуя местного святого со сказочным именем Кристобаль провожала их в море, желая вернуться с хорошим уловом.
Деда, это ведь правда, что ты был настоящим комиссаром? — в тысячный раз спрашивал в такие моменты маленький Игорёк, поймав в кулак изувеченный лагерным артритом дедовский палец.
— Выше бери! — в тысячный раз отвечал дед Наум. — Я был начальником штаба! И как начальник штаба приказываю героическому составу полка: «Закрыть глаза! Спать!»
И мальчик, счастливо улыбнувшись, незамедлительно исполнял приказ. Детям жизненно важно ощущение безопасности. Собственно, уверенность в родительской любви представляет собой всего лишь разновидность этого чувства. В этом смысле детство Игоря Островского было, безусловно, счастливым. За кем еще, скажите на милость, стояла столь мощная сила, как дед Наум, — настолько безотказная, настолько верная, настолько доказавшая свою неизбывную доблесть?
О временах буденовки и кожанки дед почти не распространялся, но эта скупость с лихвой окупалась рассказами о Гражданской войне в Испании. Игорь забирался с ногами на диван, прижимался к дедовскому плечу и зачарованно слушал о рабочих колоннах, выходящих навстречу проклятым фашистам, о смертельной схватке с мятежными генералами, о доблестных интербригадах, куда со всего мира съезжались те, кому дорого братство свободы, об испанском «броненосце Потемкине» — линкоре «Хайме Первом», подорванном коварными врагами. К сожалению, дед не смог помешать этому несчастью, но лишь потому, что, не будучи морским командиром, не мог взять на себя управление кораблем вместо предателей-офицеров.