автордың кітабын онлайн тегін оқу Заметки доброго дантиста. Начало
Роберт Мамиконян
Заметки доброго дантиста. Начало
© Роберт Мамиконян, текст, 2020
© ООО «Издательство АСТ», 2021
* * *
Посвящается Р.
Благодарности:
Моим папе и маме, что каждый по-своему развивал во мне веру в себя, моей жене, что стала мне другом, моим детям – за свет в тоннеле бытия
Дмитрию Хитарову и Наринэ Абгарян за помощь и поддержку
И всем, упомянутым в рассказах
Без всех них все это было бы невозможно
Лицейские хроники
Вместо предисловия
А был ли Лицей? Как принято сейчас говорить в соцсетях: «Меня часто спрашивают об этом».
Как точка координат на карте Москвы – безусловно. И сейчас, в несколько видоизмененном виде, его можно наблюдать на просторах юго-запада столицы.
Но лишь на энном году стоматологической практики и работы еврочиновником я понял, что это был не просто лицей. Там в нас, его учениках, сформировались – или мое воображение так рисует – основные понятия и архетипы бытия. Дружбы, любви, человеческого общежития. Именно в тех стенах со многими из нас случились первая настоящая боль утраты и первая же радость понимания.
Каждый из вполне земных, реальных людей наполнялся смыслами и подробностями, которые в дальнейшем помогали не просто выживать, но и видеть суть происходящего. Можно с некоторой уверенностью сказать, что Лицей, при всей его оторванности от повестки тех безумных лет, смог дать нечто большее, нежели просто знания (часто неиспользуемые в дальнейшей жизни). Лицей научил нас думать. И немного фантазировать.
Кстати, о фантазии. Многие из них, прототипов героев моих историй, читали эти заметки и отзывались о них по-разному. Их высказывания содержали как полный восторг документальностью повествования, так и обвинения в полном несоответствии текста реальности.
Именно поэтому во мне родилась мысль, что эти воспоминания достойны печати.
Почти все имена изменены, совпадения – бессмысленны и жестоки.
Роберт Мамиконян
Памяти юности
Намедни один мой знакомый с беккетовской экзистенциальной безнадежностью и трагизмом девяносто девятого уровня сказал, что ищет нового садовника. Мне стало страшно.
Я ведь тоже оброс. Не волосами, но подробностями. Подробности и обстоятельства размягчают ткань бытия, оголяют канву, по которой ты идешь по жизни.
Ушел в мир иной Децл. Я никогда его не слушал. Царство небесное и светлая память. Мы были почетными сидельцами клуба «Инфинити», который, кажется, принадлежал его отцу. Убейте меня, не вспомню, какая музыка там играла, но спасибо Арчилу, я провел там много бессмысленных ночей.
Юность. До чего же хорошее время. Еще нет подозрений, что если долго бьешься головой об дверь и та не открывается, то это, возможно, не дверь вовсе, а стена. Или, может быть, нужно не биться, а тянуть на себя. Пробьемся!
Вопросы, конечно, были, но немного. Зато ответов существовало в избытке. Любую вечную проблему можно было решить десятком разных способов.
Если к утру мы не оказывались на чьей-нибудь даче, происходило чудо. Клуб исчезал, оставались загаженные столы и диваны, полупустые стаканы с осетинским виски, две сонные уборщицы, возникающие будто из-за кулис, и кинотеатр. Да!
Клуб был в здании Киноцентра на Красной Пресне (он потом стал «Соловьем», а сейчас его и вовсе снесли). И сеансы начинались в 09:00. С семи до девяти вполне можно было покемарить на диванах – Арчила и нас в придачу знали, нежно любили и не гнали – и пойти на первый сеанс.
Так, со спящим Арчилом на одном плече и Андреем на другом, я посмотрел «О, где же ты, брат» Коэнов. По привычке – на последнем ряду. Я тоже собирался заснуть, но братья меня пленили. Навсегда.
Зрителей – только мы. Под ногами хрустит вчерашний попкорн. Где-то между креслами валяется использованный тест на беременность. Отрицательный, кстати. Хотя запаха нет, значит, тест принесли с собой. Во мне живут внук гинеколога и дедуктивный метод.
Не протрезвевший Андрей смеется – как, мол, я разглядел результат. Сам не знаю, но близорукости еще не было, как и двадцати двух пациентов в день.
Друзья спят на мне. Я стараюсь не шевелиться, чтобы не разбудить их.
Друзья. Кажется, что они будут со мной всю жизнь. И никогда не уйдут.
Вот и 11:00 уже. Титры. Включили свет. Встаем, потягиваемся.
– Хороший фильм?
– Да. Андрей, посмотри потом. А ты, Арчил, – нет.
Он и не собирается.
При полном освещении рядом обнаруживается коробка от теста на беременность, три бутылки из-под «Хайнекена», банки из-под «Кока-колы» и «Принглс», обертка от женских прокладок. Ночью тут происходило, видимо, нечто совершенно эпическое.
Свежий воздух. Видна ограда зоопарка.
– Может, сходим? – Арчил очень любит зоопарк.
– Нет. Спать.
– И я на метро, мне прямая ветка. Тем более, Арчил за рулем – это всегда страх.
– Постой. Заберу книгу. В машине оставил. Курт Воннегут. Не ехать же пять станций без книги.
С недосыпа, что ли, такая пустая и ясная голова! И так хорош Воннегут. И так много ответов. И очевидно, что все это – двери и никаких стен.
И ничего не гложет, а должно бы. Вот только выпускные и вступительные, и… заживем.
Юность.
Лицей.
Дверь и анархисты
В первый раз мы с Розенбергом оказались в милиции по подозрению… Продолжать даже не хочется – ну, в чем можно было подозревать таких милых ребят, как мы? Мы неплохо знали органическую химию и помнили все основные пункты реформы Солона. А забрали нас по подозрению в порче двери универмага. Вот так непоэтично. Порча двери универмага. Звучит как «мастурбация в сельпо».
Проблема была в том, что люди, совершившие это злодеяние, уходя от милицейской погони, пробежали мимо нас. Поздоровавшись на бегу, они скрылись за поворотом. Это были районные анархисты, с которыми я приятельствовал. Хотя они, наверное, смутно помнили подробности наших взаимоотношений, поскольку трезвыми я их никогда не заставал.
Милиция подумала, что лучше задержать тех, кто стоит, чем догонять тех, кто убегает. Логично.
Уже в участке Розенберг спросил у меня, зачем те парни сломали дверь универмага.
– Это же анархисты. Они борются с мировым капитализмом, – заявил я.
– Знаешь, судя по запаху, который пронесся мимо нас, они должны бороться с хроническим алкоголизмом. Час дня ведь.
Можно и так сказать. Но нужно ли давать точечные медицинские определения сложным социальным процессам? Так всю мировую историю объяснишь голодом, абстиненцией и тягой к коитусу.
Милиция хотела знать, кто мы и куда шли. Как внук гинеколога, я всегда знал, чем смутить консервативно настроенных мужчин и как заставить их с тобой расстаться.
– Знаете, мы учащиеся Лицея… – начал было Розенберг, но я его прервал:
– …и у нашей одноклассницы начались бурные незапланированные месячные. Я это связываю с первой стадией приема противозачаточных на фоне раннего начала половой жизни. А поскольку я из врачебной семьи, она попросила меня купить адекватных данной ситуации прокладок. В универмаге. Вот!
Я достал прокладки.
В глазах милиционера возникли тоска и печаль по поводу будущего страны с таким подрастающим поколением.
– А он? – спросил милиционер, показывая на Розенберга.
– А мы всегда вместе, – сказал я, добивая, как сейчас понимаю, надежду милиционера на светлое будущее.
Чего от нас хотят евреи
Было мне лет четырнадцать или около того. Шел я по Лубянке, вижу – стоит старик интеллигентного вида, книжки разложил на асфальте – продает.
Неплохо заработав летом и обладая тягой к стихийной покупке книг, я остановился.
Блаватская, «Солярные символы древних славян», «Жорес» из серии ЖЗЛ и…
– «Чего от нас хотят евреи». Звучит-то как многообещающе, – сказал Розенберг, листая книжку. – Где брал?
– Шел я по Лубянке…
– Слушай, перестань читать эту гадость, – сказала моя девушка Женя, собирая рюкзак. – Я на факультатив не остаюсь. Пока. И, Розенберг, выброси это.
– Это твой парень купил, кстати. Ты его довела до антисемитизма, не я. Вот и страдай.
Женя показала язык и ушла.
– А потом, это лучшее, что я читал после «Дюны», – крикнул Розенберг ей вслед.
К нам подсел Андрей.
– Кто сказал «Дюна»? Ого! – сказал он, взглянув на обложку. – И как идет?
– Мне нравится.
– Дашь потом почитать?
– Это Князя.
Андрей восторженно посмотрел на меня.
– Доконали тебя евреи, значит?
– Да я шел по Лубянке просто…
– «Чего от нас хотят евреи»? – сказал Каплан с соседней парты, оторвавшись от «2400 задач по химии». – Дадите потом почитать?
– Вставай в очередь, – сказал Андрей.
– Мне бы очень хотелось узнать, чего от нас хочет Клавдий Несторович.
– О нет, – сказал Розенберг, – это второй том надо покупать: «Чего евреи хотят от других евреев». Там все драматичнее.
– А также дополненное и расширенное фрейдистское издание «Чего евреи хотят от самих себя», – сказал Андрей, ставший впоследствии психоаналитиком в Торонто.
Зашел Эпштейн. Помимо сезонного ринита, конъюнктивита, мучений в музыкалке и постоянных унижений от шпаны из соседней школы, он еще и отравился.
– Ребята, В. В. отпустит с факультатива по эволюционной биологии, как думаете? Мне докладывать. Но я не могу больше терпеть.
– Ну, иди в туалет, вытошни, – сказал я. – Или наоборот.
– Ой, ты что?! – смутился Эпштейн, – Я не умею выташнивать самостоятельно, а по большому хожу только дома. Розенберг, ты что, Роберту не рассказывал?
– Нет, блядь, не рассказывал! Извините, пожалуйста! Делать мне нечего, как рассказывать другу, где это Эпштейн может откладывать личинки, а где нет, – сказал Розенберг, листая книгу.
– Ну что ты так кипятишься, ты же меня со старой школы помнишь, думал, может, сказал при случае.
– Эпштейн, внимай по слогам. В моей жизни не бы-ва-ет случаев, когда я вспоминаю о том, как и где ты какаешь.
– Да ну вас! Плохо мне, в общем. Ну что, отпрашиваться? Или дотерпеть? Были бы деньги, я бы «Ессентуков» выпил. Они меня успокаивают.
– Вот! А тем временем, – сказал Розенберг, смотря в книгу, – Векслер, кто бы это ни был, устроил французскую революцию, одна восьмая еврейской крови в Ленине сотворила такое, что смотри – десять лет не могут все его памятники доснести. Евреи построили СССР, потом развалили, подняли Голландию, потом ее обанкротили. Тааак… Британскую империю тоже мы, Великая депрессия, апартеид в ЮАР тоже на нас. И теперь посмотри сюда: вот человек, который не может покакать в школе и мечтает о боржоми.
– Настоящего боржоми сейчас нет, – печально ответил Эпштейн. – И что это ты такое читаешь? Чего от нас хотят… Розенберг, твой национализм довел тебя до стадии отрицания собственного отрицания.
– Нет, блин, он меня довел до того, что я читаю эту книженцию и наполняюсь восторгом. То рушат империи, то строят. Пока ты тут не можешь вытошнить из себя котлетку.
– Она была рыбной, ты понимаешь? Я плохо переношу рыбу, ты же знаешь.
– Да, я как твой психотерапевт и биограф все знаю. А книгу я заберу на время. Динамично, смело, и прям гордость берет за предков.
Настя как диагноз
Настя была рождена, чтобы портить жизнь всем окружающим. В раннем детстве это была самая обычная девочка, но к десяти годам в ней выпестовалась мессианская уверенность в своей глубокой и неотвратимой болезненности. А также – в необходимости поиметь этой проблемой человечество в целом и каждого из ближних в частности.
Настя медленно кончалась без какого-либо диагноза. От сквозняков она кашляла. От духоты ей было дурно. Летом от жары у нее все краснело. Зимой везде мерзло и синело. Осень и весна были промежуточными этапами с миксом симптомов, плюс хандра.
Раннее пробуждение – мушки перед глазами. Позднее – ватная голова. Повышенное атмосферное давление было залогом боли в затылке. Пониженное – в висках. При нормальном атмосферном давлении переходим к пункту «сквозняк». Тишина навеивала тоску и плохие мысли.
Можно было бы посетовать на скверную наследственность, но у Насти никто никогда не умирал скоропостижно со времен революции 1905 года. Даже ее прапрадед после падения Порт-Артура просто уехал в Китай и не вернулся, дабы не шокировать детей сценами агонии.
Тем не менее многое вызывало у Насти плохие воспоминания и ассоциации. Так, все фильмы с азиатами исключались из-за прапрадеда. С немцами – из-за прадеда. Афганцы и вообще Восток напоминали о дяде. Самое странное, что при этом все члены ее многочисленной семьи всегда служили в различных НИИ и редакциях всевозможных газет.
Фильмы про детей вызывали ностальгию по детству. Про взрослых – страх перед будущим. И все это при ней нельзя было не только смотреть, но и обсуждать.
Все бы ничего, но Настя училась с нами в одном классе.
То есть мы прямо вот учились с этой барышней, документы упорно свидетельствовали, что мы – ровесники, но относились мы к ней, как к ветерану русско-турецких войн с половинным набором органов.
Когда мы шумели, у Насти начинало гудеть. Не знаю, где именно, но гудело сильно. Тишина тоже не была выходом, ибо вызывала инферналочку. Розенберг предлагал кому-нибудь из разнузданных и беспринципных людей с ней переспать. Но все, т. е. и я, и Арчил, и сам Розенберг, были вынуждены от этой идеи отказаться. Секс, даже в самом консервативно-пасторальном исполнении, мог сопровождаться и шумом, и тишиной, и сквозняками, и резкими движениями.
– Нет, – подытожил Розенберг. – Это ее убьет.
Просто тогда мы еще не знали о статичном сексе, открытии мандалы и тантре. Впрочем, как и сейчас.
От яркого света в классе Насте слепило глаза, и она не могла думать. От приглушенного света – тянуло зевать и становилось тошно на душе.
Наши учителя, многих из которых уволили бы из лагерей Пол Пота за излишнюю жесткость, боялись Насти, понимая, что каждое резкое замечание может остановить ее сердце. Только она могла без предупреждения встать и выйти с урока в туалет, держась за голову. Ведь все понимали – умирать идет. Так оно и было, потому что в туалете она тусовалась минут по двадцать пять. Потом возвращалась с лицом аббата Фариа и просилась сесть к окну. Там она, впрочем, сидела недолго. Сквозняк.
Лекарств Настя не пила. Изжога? Язва? Религия? Принципы? Она просто закатывала глаза и говорила: «Бессмысленно».
Народные средства тоже были бессильны. От мяты падало давление, от мелиссы выскакивали прыщи, ромашка нарушала цикл. А цикл у Насти был сложный. Месячные длились месяц.
Сначала – тревога и ожидание. Причем всего класса. Потом они наступали, и все понимали, что апостол Иоанн в Апокалипсисе не соврал: всё может быть очень плохо. А потом дней десять шла нормализация систем жизнедеятельности. До следующего раза, который уже вот-вот.
Кофе, чай, кислое, сладкое, острое, пахучее, склизкое, красное, горячее и холодное Настя не потребляла. Потому что.
Мясо тоже не приветствовалось, но поскольку от овощей ее пучило, а орехи раздражали нёбо, иногда приходилось.
Настя ела нехотя. Как бы делая одолжение. Но при этом могла уничтожить за раз суточный рацион десантной роты.
От мучного у нее краснели щеки (про глютен мы тогда не знали), что не помешало ей однажды на моих глазах заточить две пиццы. В одно лицо. Сохраняя отпечаток медленного, но неизбежного угасания на этом самом лице.
Будучи гуманистами, мы все терпели Настю, несмотря на то, что эта тварь не пропустила ни одного похода, выезда на природу или в музей. А ведь там ее, кроме обычного множества проблем, мучили насекомые, влага, ветер и пыль на экспонатах.
Мы терпели. Мы были человеколюбивы. Не по-товарищески было бы не поддерживать богатую больную девушку. Ведь это мог быть ее последний выезд на природу. Последний Окский заповедник. Последний Дарвиновский музей.
И вот эта стерва взяла и выжила. Более того, вышла замуж раньше всех девчонок в классе. И не за руководителя клуба взаимопомощи ипохондриков. А за молодого, красивого, жизнерадостного, хорошо зарабатывающего, здорового парня.
Он даже булимией не болеет. Или псориазом хотя бы.
Розенберг предполагает, что он мазохист. Или пытается искупить грехи своего деда, помогавшего немцам. Не знаю.
Как правильно отметил Розенберг, надо было оставить ее тогда в заповеднике. Когда она потерялась, уйдя пописать. И рассказывала, что пописать не могла, потому что бобер пытался ее изнасиловать.
Надо было бросить ее среди бурелома окских лесов. Спасли бы парню жизнь. Хотя бобра жалко.
Говорят, что Настя вообще не изменилась и от всего ей плохо. И от шума собственных детей, и от запаха цветов, которые ей дарит муж-мазохист.
Единственное, в чем я уверен, так это в том, что на наших похоронах она будет сетовать на погоду и давление.
Иудейские боевые гусли
1. Диалектическая жопа
– Нет, знаешь, что тут самое прекрасное?
– Розенберг, брось ты на хрен эту ересь!
С тех пор, как я по оплошности купил книгу Александра Крамольного «Чего от нас хотят евреи» (я искренне думал, что это сборник анекдотов, что в некотором смысле оказалось правдой) и познакомил с ней Розенберга, тот стал фанатом творчества ее автора. Скупив еще пару его брошюр, Розенберг скрашивал перемены цитатами из них.
– Я не хочу тебя расстраивать, но завтра у нас физика и, судя по всему, нас на ней распнут.
– Да не переживай так, господи! Во-первых, мы – биохим. Они смирились, что мы неполноценные. Во-вторых, это же мы с тобой. О нас думают, как о жертвах неудачной операции на мозге.
– Только не шути больше по поводу жирных волос и физмата.
– Человеколюбие, Мамиконян?
– Нет, неумение смеяться над одной и той же шуткой по пятьсот раз.
– И в-третьих, человека по имени Платон Феофанович надо бояться всегда. Вне контекста грядущих контрольных. Это ведь представитель уникальной и древней популяции евреев, которые думают, что если называть детей все более и более уебищными древнегреческими именами, то их, в конце концов, начнут воспринимать древними греками.
– Розенберг! Все, что ты говоришь, каждое, блин, слово, можно и нужно…
– …использовать против меня в суде?
– Нет, воспр…
– В жопу политкорректность, Роб!
– Ок. В жопу. Но это не меняет того, что завтра у нас древнегреческая физика, а послезавтра грядет избиение от соседей.
– Не переживай ты так! Арчил соберет DreamTeam нашего диспансера, и мы им покажем.
– Все, что мы им сможем показать, это разные формы и степени сколиоза.
– Ну так вот, возвращаясь к книге…
– Блин, опять?!
– Нет, ты только послушай: «Евреи посовещались и решили…»
– И что?
– Где, блядь?! Где эти евреи? Я хочу уехать к ним! Я хочу жить с ними! Они посовещались и решили? Серьезно? Ты смотришь заседания кнессета?
– Конечно. Каждый вечер. У нас выделенный кабельный канал дома. Единственный в Строгино, кстати.
– Ладно. Поверь мне на слово. Единственное, чем заканчивается совещание евреев, – это склока. В общем, я хочу написать автору и попросить свести меня с этими договороспособными евреями.
Зашел Арчил.
Вид у него был, как у грузинского автопрома.
– И все из-за тебя! – традиционно поздоровался он со мной.
– А можно не каждый раз хотя бы? Я за сегодняшний день уже понял, что во всем виноват я.
Дело в том, что на стрелку с соседней школой, которая должна была состояться через два дня, Арчил хотел набрать своих пацанов. Я был против. Эти милые ребята выглядели как сорокалетние больные циррозом каннибалы. И мне казалось, что это неправильно. Как бы чего не подумали.
Вообще большая часть поступков армян исходит из этого опасения. Энное число веков мы даже собственное государство не восстанавливали, строя соседние, дабы не портить впечатление о себе.
Арчил был против такого подхода. Особенно сейчас, когда сборная Лицея по мордобою выходила не то чтобы блестяще.
– Все, короче! Жопа, короче! Полная жопа, короче, – красноречиво сказал Арчил.
– Слушай, сколько можно?! Потом ты поймешь, что это правильно. Да и вокруг столько евреев! Соблюдай последовательность! Обвиняй их. Вон у Розенберга книжки с подробными инструкциями.
– Ах-ах-ах! А вот это, Мамиконян, тонко! А кого потом в очередь поставить? Интеллигенцию или панков, подрывающих основы?
– Да хоть пацанов с сервиса позвать. Пять-шесть человек…
Я покачал головой. Каким-то странным образом Арчил всегда верил, что я знаю, что делаю. Но это, естественно, было не так.
– Жопа, короче, – повторил Арчил.
Речь Арчила не отличалась разнообразием оборотов, но те, что он использовал, всегда звучали очень убедительно.
– Ну, это если смотреть не диалектически, – ободрил нас Розенберг.
– А если диалектически? – спросил я.
– А… а если диалектически, то мы в диалектической жопе. И внутри нее будем испытывать единство и борьбу противоположностей и т. д. Я еще не разобрался до конца в диалектике, но штука полезная.
– Главное – обнадеживающая.
– Дааа! Старая добрая немецкая философия! Моя опора и отрада в минуты отчаяния.
Арчил посмотрел на нас, как на говно, и вышел.
– Курить пошел.
– Да, – сказал Розенберг. – Если завтра физику переживем… и драку, надо бы все-таки узнать, где эти совещательные евреи живут. Я хочу к ним.
2. Georgia on my mind.
И Люблино тоже
Вернулся Арчил.
– Либо я беру с собой своих пацанов, либо я не иду.
– Арчил, хватит пилить мне нервы. И так невесело.
– Мы были в травмпункте семь раз за месяц. Я мать реже вижу, чем травматолога! На хер этот ваш Лицей! Семь лет в обычной школе в Люблино провел, и все нормально. Школу держали как дом родной. А тут… Ты меня вообще слушаешь?
– Не ной, я думаю. И заметь, ты там семь лет «провел». А тут мы у-чим-ся. Биология, химия и немного травматологии.
– И о чем ты думаешь?! О чем? Ты наших видел? Те с нами даже драться не будут – плюнут на нас и уйдут.
– Это из-за очков и брекетов? – спросил Розенберг.
– Нэт! Морды у них болезненные. Даже такие отморозки убогих не бьют, – Арчил задумался и добавил: – Я надеюсь. В Грузии и в Люблино было так.
– Люблино и Грузия. Места, равноудаленные от нашего уютного мира факультативов по физике, олимпиад по математике и нещадных избиений у гаражей отроков со сколиозом, – сказал Андрей, снимавший все это на камеру.
– А ты, может, эту херню выключишь и поможешь нам?
– Чем помочь? Паниковать и тосковать по Люблино? Так вы и сами справляетесь. А это, между прочим, видеоархив – для истории.
Зашел радостный Каганович.
– Лазарев и Эпштейн согласны пойти с нами. Но при двух условиях.
– Что мы оплатим их похороны и будем там неистово плакать? – спросил Розенберг.
– Розенберг, прекрати свои шуточки.
– Короче, какие условия? И почему сами не пришли, министры, что ли? – молвил Арчил гневно.
– Ну, у нас же факультатив по химии, забыл? Я насилу у Клавдия Несторовича отпросился в уборную.
– Каганович, а ты специально разговариваешь сленгом хуя не видевших тургеневских барышень, а? Насилу, уборная, истончилося, душевный покой, блядь…
Арчил впервые улыбнулся. Всуе упомянутые гениталии его всегда радовали.
– Ой, прекрати, Розенберг, – сказал Каганович. – Эта твоя нарочитая маскулинность и игра в боевого иудея – смешны.
– У меня один дед партизаном был, второй Будапешт брал, а братья в Цахале служат, пока ты, чмо, тут насилу в уборные ходишь и не можешь во всей школе двадцать человек собрать на драку.
– Так, давайте эти ваши еврейские разборки оставим на потом, а?
– Итак, про условия. Они просили на время драки музыкальные инструменты оставить у тебя в машине. Им же на музыку вечером.
– Блядь, – просто сказал Арчил, посмотрев с тоской в окно. – А второе?
– Ну, если мы это… в милицию попадем, я сказал, ты все уладишь.
– Блядь, – снова сказал Арчил.
– Ну, ты пойми, в их родословной это первые конфликты с правоохранительными органами со времен студенческих демонстраций 1904 года. Тем более у тебя же там свои люди, да?
– Не переживай. У вас стоит выбор между травмпунктом и реанимацией. Так что это – к Князю. У него больше связей в медицине.
Каганович озабоченно посмотрел на меня. Меня почему-то называли «Князь».
Разошлись. Возвращаясь на факультатив по физике, Каганович шепнул мне на ухо, чтобы убегающий вниз Розенберг не услышал:
– Скажи, пожалуйста, а что такое Цахал?
– Израильская армия.
– Ах, точно! Все эти названия на иврите – таглит, гилель, цахал, кашрут – надо бы выписать.
– Иди уже!
3. Последнее пополнение в полку
– Еще Григорьев мне сказал, что может прийти, – сказал Андрей, двигаясь с камерой по пустой раздевалке.
– Это кто вообще такой?
– Савва Григорьев, из десятого «Д», с физмата.
– В физмате есть «Д»? – спросил Арчил.
– Ну, это у них там как штрафбат. Худшие из худших, – уточнил Розенберг.
– А Савва – самый неуспевающий в классе! – радостно добавил Андрей.
– То есть он почти как мы, – сказал Розенберг.
– Хуже. Он обладает порочной тягой не к естествознанию и не к гуманитарным наукам даже, а к искусству – считай, каннибал-любитель нетрадиционной ориентации.
– Он что, макрамешки вяжет? – презрительно сказал Арчил. Так я впервые за последние десять лет услышал слово «макраме».
– Нет. Он фанат фотографии. Так мы с ним и сблизились. Он фоткает, я снимаю.
– А вы уже целовались?
– Розенберг, иди на хер.
– А, я понял, о ком речь! Это тот, что со старым фотоаппаратом ходит как приведение перед школой и смотрит на деревья. Он же ненормальный! – сказал я.
– Да он птиц ищет, чтобы сфотографировать, – сказал Андрей, убирая камеру в рюкзак. – Он бердвотчер.
– А я что говорю? Ненормальный.
– Слушай, Князь, а Эпштейн ходит в брюках из коллекции осень-зима 1953 года, Каганович коллекционирует фотографии шахматистов, а Ковенский играет на валторне. Остальные собираются со скрипками идти на драку. Грех в таком музыкальном мире отказывать фотолюбителю в праве подраться.
– Ну-у-у… он крупный, высокий. Это хорошо. Но он какой-то заторможенный, медленный, а еще эти огромные мясистые губы, как будто обведенные тенями глаза…
– Друзья, давайте уточним. Мы Савву на драку собираемся брать или на петтинг у костра в лесу?
– А его волосы? – не унимался я.
– С волосами-то что?
– Ты не забывай, что уебищные жирные волосы – это родовая черта физмата! Не может же человек, учась даже в десятом «Д», взять да начать анархию регулярного мытья и расчесывания волос!
– Да у него они торчат во все стороны на метр в диаметре!
– А Берта Марковна из-за этого его зовет «солнышко». Так и говорит: «Солнышко, ты что – совсем тупой?»
– Тупой – значит, нам определенно подходит.
– Мамиконян, не убивайся, если драку переживем, поведем его к парикмахеру, договорились?
4. Чечетка и баскетбол
Костяк нашего боевого братства собрался за школой, чтобы Арчил покурил – вернее, скурил полпачки – и успокоился.
– Итак, что мы имеем, – подытожил Розенберг. – Нас шестеро, не считая Андрея, который как пидор, в худшем смысле этого слова, будет снимать все на камеру, а не драться, оправдывая это тщедушием и убогостью.
– Сука ты, Розенберг, у меня же несвертываемость крови.
– Дальше. Два небоевых еврея, в роду которых последние проблемы с ментами были в революцию 1905 года. Плюс они придут на стрелку с музыкальными инструментами, чтобы усугубить наш позор и компенсировать те унижения, которым их подвергают родители, отправляя играть на валторне.
– Хотя Лазарев играет на флейте. Вполне боевой инструмент. Если встанем фалангой, – сказал я.
– Далее про состав фаланги, – продолжил Розенберг. – К нам присоединилось трое спортсменов. Два баскетболиста. Один качается на ветру, даже когда нет ветра, а у второго детально видна грудная клетка, даже когда он не потягивается. Из плюсов – они чистокровные русские. У одного даже фамилия Голицын, и его отец претендует на членство в Дворянском собрании, что бы это ни значило в наши дни. Так что можно их поставить впереди по центру, чтобы сбить накал национальной ненависти противников. Плюс, если среди них есть монархисты, Голицына они определенно бить не будут. Может, на него надеть майку с фамилией?
– Я тоже вообще-то русский! – обиженно сказал Андрей.
– Нет, – сказал Розенберг.
– Что значит «нет»?
– «Нет» значит, что на роль среднестатистического русского юноши ты не подходишь.
– С хера ли?
– С того сочного хера, что в данном контексте национальность – это вопрос не крови, а образа. А ты картавишь. Болеешь. Бледен, как хер альбиноса. В каноничном образе такого нет.
Арчил засмеялся. Больше всего он любил метафору про член альбиноса.
– Розенберг, может, тебе основать нацистскую партию? – сказал Андрей.
– Так, двигаемся дальше, – проигнорировал это замечание Розенберг. – Из спортсменов с нами еще чечеточник Володя.
– Ой, бля, точно, – сказал я.
«Чечеточник Володя» был чечеточником. В самом прямом и трагичном для подростка смысле этого слова. Одевался он, как работник американского кабаре времен сухого закона. То ли крупье, то ли пианист – непонятно. Он носил жилетики и самую чмошную лакированную обувь на свете, за что его гнобили даже те, кто играл на валторне. Потягаться с блеском его туфель могли лишь его вечно набриолиненные каким-то жиром волосы. Когда Володя заговаривал с тобой, было ощущение, что тебя спрашивают, повторить ли тебе напиток.
Ходил он всегда извиняющейся походкой, слегка крадучись, чтобы его блядская обувь не стучала. Эта самая обувь особенно бесила неврастеников в рядах наших учителей, а это был почти весь педсостав Лицея. Володю гнобили, чтобы он отказался от лакированных туфель: ругали, называли кавалергардом, цаплей и подкованной клячей, грозились исключить и отправить в школу для нормальных детей, где его забили бы до смерти на первой же перемене. Но поскольку формально обувь была сменной, а Володя – упорным дебилом, он продолжал ходить в ней.
5. Алла, Атес и мамелюк Василенко
Еще на драку шли фантаст Алла, Атес и араб Василенко.
Аллу звали Олегом, но совокупность дефектов дикции у него была такой, что, когда в начале учебы в Лицее кто-то из учителей спросил его имя, Алла ответил: «Олег». Но так, что учитель переспросил:
– Как? Алла?!
Так Олег и стал Аллой.
Поскольку его жизнь так и так была адом, новая кличка не сильно ему подгадила. Тем более что на досуге он писал альтернативную фантастику. Алла выглядел странно даже в кругу остальных пишущих альтернативную фантастику людей, что само по себе было подвигом. Сидела эта публика обычно в каком-то ms-doc чате и раз в сезон собиралась на лавочке в парке, чтобы обсудить творчество. У Аллы-Олега были кудрявые волосы, которые он прятал под… кожаной каской. А еще он носил фиолетовые, будто бы пластиковые ботинки.
Атес был горский еврей из Нальчика. Попав в Лицей чуть ли не в день приезда в Москву после победы в какой-то олимпиаде, он отличался своеобразным региональным говором, который и подарил ему его кличку.
– Атес приехал, – сказал он однажды.
Оказалось, что «атес» – это «отец». Так нашего одноклассника с тех пор и называли. Даже не помню, как его звали по паспорту. У Атеса, по меркам Лицея, было все хорошо со здоровьем. Минус пять зрение, травма мениска и искривление зубов в трех плоскостях. Из-за последнего он носил во рту такое количество изобретений садистов-ортодонтов, что обедал обычно час, катая во рту протерто-мятое и заглатывая это, как птенчик. Зрелище это выглядело еще ужаснее описанного.
Мамелюк Василенко был чистокровный славянин, украинец, характер – нордический, стойкий. Но был он черным как араб, чернее некуда. Дальше шли уже африканцы.
Когда в Лицей на год пришел учиться сын египетского консула – голубоглазый светлый мальчик, – учителя из новеньких во время перекличек всегда шарахались: на «Василенко» вставал Паша со своим арабским лицом и мясистыми губами, а Ахмедом оказывался блондин с тонкими ресницами.
Однажды кто-то помянул мамелюков, вспомнили Пашу, и тот стал Мамелюком.
Знали его за взрывной характер, ненависть к текущей реальности и готовность убивать. Как-то Василенко шел один к остановке, и ватага из соседней школы дала цветовую характеристику его ягодицам.
Паша поднял с земли бутылку и разбил о чью-то голову. Событие – из ряда вон выходящее для Лицея. Изумленная самообороной ближнего, ватага пустилась бежать. Василенко бежал за ними и кричал:
– Идите на хуй, я – Василенко!
Это стало девизом недели, затем месяца и вообще всей жизни Паши. Встретив его в Нью-Йорке через шестнадцать лет, Розенберг закричит на всю улицу: «Идите на хуй – это Василенко». Половина улицы понимающе обернется.
6. Собственно, гусли
В парке было холодно.
Впрочем, об этом можно и не упоминать: в семь ноль-ноль в ожидании драки всегда холодно.
Мы приехали на час раньше. Не спалось. По дороге подобрали Кагановича, который накануне измучил всех жалобами на расписание троллейбусов в ранние утренние часы.
Арчил нервничал в ожидании не избиения, но позора.
– И это все ты виноват, – традиционно сказал он мне. – Поперся, куда не просят.
– Я просто хотел нормально ходить по этой улице.
– Нас кто трогал? Никто. И-и-и-и!
Арчил сокрушался из-за необходимости регулярно иметь дела со шпаной и не иметь возможности позвать на выручку нормальных пацанов. Последнее, как я считал, все испортит.
Появился Розенберг, шея его была обмотана бело-синей шалью. В руках он держал нечто странное, по силуэту напоминавшее гусли.
– Гусли?! Ты заболел? – сказал я.
– Это не гусли! Это иудейская боевая лира. Как у царя Давида.
– В Грузии тоже есть царь Давид, – сказал Арчил и, выкинув бычок, продолжил: – Но он был нормальный. С мечом дрался.
– Да вы ничего не понимаете, это стилизация. Это талит, – ткнул в шаль Розенберг, – а это лира царя Давида. Ну, понятно?!
– Понятно то, что я был прав, Князь. Давай уходить, с этими долбенями те драться не будут – плюнут на них и уйдут.
– О, Розенберг! Ты принес гусли! – подошел Эпштейн.
– Это не гусли, блядь! Это лира! Иудейская боевая лира!
– Я всегда говорил, что этот твой боевой иудаизм закончится в Кащенко.
– Да пошли вы все!
К счастью, в этот момент появился противник.
7. И вновь продолжается бой
Розенберг пошел договариваться о деталях. Очень удачно оставив гусли и молельную шаль под деревом. Вернулся бодрым.
– Во-первых, они спрашивают, что это за хуй с камерой. Это про тебя, Андрей. А во-вторых, рады, что главный еврей пришел – это они про тебя, Князь.
– Про меня???
– Ну.
– С хера ли это я главный еврей, гусли-то не я принес?
– Ну, я сказал, что ты не при делах. Но сам понимаешь, имя Роберт, крупный нос, очевидно же, что ты – еврей.
Я долго трогал свой нос. Всю жизнь считал его маленьким. Не миниатюрным. Но маленьким. Комплексы зародились именно в тот миг.
– То есть?! Мое имя на древнегерманском означает «неувядаемая слава», у меня нет финно-угорской курносости, и из этого, что ли, выходит, что я еврей? Какие законы логики дают такие выводы?
– А ты глянь туда. Ты там видишь формальную логику? Они – пацаны из школы с языковым уклоном. Недогуманитарии. Неандертальцы в худшем смысле слова.
– У меня там сестра учится, между прочим, – вмешался Василенко.
– Вот, Паша, я всегда хотел спросить, а твоя сестра тоже такая смуглая? – спросил Эпштейн.
– А я всегда хотел тебе в морду дать.
– Дружище, ты бы к неврологу сходил, все время ругаешься, – сказал Атес.
– Кстати, я знаком с неврологом, который пишет очаровательную некоммерческую фантастику про миры, где все имеют разные нервные расстройства, – сказал Алла.
Так и сказал. Очаровательную некоммерческую фантастику.
– Так это про наш Лицей! – воскликнул Розенберг. – Мир, где у всех нервные расстройства.
Арчил стоял рядом со мной. С другой стороны стоял Савва Григорьев. Пока все, нервничая, болтали и перешучивались, Савва отрешенно глядел на деревья.
– Знаешь, – обратился он к Арчилу, – знаешь, о чем я мечтаю?
Арчил не очень любил разговоры с обычными странными лицеистами, считая это блажью и дорогой к позору.
– Поехать в Амазонию, там столько птиц.
Признаюсь, Савва был странным. А Арчил и вовсе смотрел на Григорьева, как будто тот машет перед ним гениталиями.
Наконец все подошли, и началось.
Ну, конечно, нас побили. Ведь нам противостоял коллектив психически и физически устойчивых людей.
Но главным достижением было то, что мы выстояли. Не сбежали, не рассыпались на мелкие очаги сопротивления, не пали ниц в слезах. Хотя склонность к носовым кровотечениям добавляла драматичных красок к внешнему виду нашего лагеря. Кровоточила добрая половина.
Безусловным героем был Савва, он случайно унес в нокаут одного из лидеров противника, просто вырубил его. Мамелюк поставил кому-то фингал. Арчил много шумел. Мне, кажется, удалось кому-то порвать одежду.
Вообще все произошло не только скомканно, но и быстро. Когда мы собрались и, приведя себя в порядок, пошли к школе, было всего лишь семь сорок пять.
– Пойдем к Гагарину.
У нас были свои лавочки с шикарным видом на Гагаринскую площадь и памятник.
Мы купили холодной воды и попытались вывести следы крови с маек и сорочек. Алле сломали дужку очков, и все обсуждали, как бы ее склеить. Василенко настаивал, что драку надо повторять каждую неделю и измотать противника регулярностью наших избиений.
Солнце постепенно освещало серебристый колосс с рвущимся в небо Гагариным.
– Сегодня у сестры день рождения, – сказал Эпштейн. – Все, кто хочет, – приходите.
– Вот и еврейская after-party организовалась, Князь, пойдешь?
– А что делать будем?
– О, ты новый человек в Лицее, сразу видно. Выпьем по рюмашке сладкого шампанского и будем бесстыдно сверкать брекетами – ничего другого там не светит.
– Да ладно тебе, Розенберг! Кино, «Монополия», карты. Все, что душа пожелает!
На день рождения я не пошел, понадеявшись на «потом», наивно полагая, что потом существует. К слову, сейчас я понял, что так и не познакомился с сестрой Эпштейна.
Мы пошли на урок. Впереди была химия и три года Лицея.
Адюльтер с доской
Учителя физико-математических дисциплин нас не любили. Ну и поделом. Нефиг быть биолого-химическим классом в физматшколе. Хотя, кроме меня, Насти, Арчила, Розенберга и Юли, в классе были и нормальные люди, это никак не меняло трепетного пренебрежения, которое мы ощущали на математике и физике.
Мы были «почти гуманитарии», и этого никто не скрывал. А слово «гуманитарий» в устах интеллигента-физматовца – это крайняя степень унижения человека человеком.
Математику вел… назовем его Готфрид Эдуардович. И у него была одна особенность. Он носил пиджаки из какой-то экспериментальной синтетической шерсти, которые били током за метр и ставили дыбом волосы на руках собеседников. Юля даже рассказывала что-то про соски, но мы не смогли это научно верифицировать. Говорили, что Готфрид Эдуардович сам специально электризует пиджаки на оборонном предприятии, где работает. Был еще вариант подзарядки от химички Инессы Карловны – большой фанатки ионизированной воды, защелачивания кишечника и причесок конца 1980-х.
Еще эти пиджаки будто бы медленно разлагались, оставляя после себя кучу «волосинок», как говорил сам математик. Эти волосинки были повсюду, и по ним можно было при желании отслеживать передвижения Готфрида Эдуардовича. Именно благодаря обнаружению богатых залежей волосинчатых элементов на юбке и плечах Инессы Карловны возникла и подпитывалась гипотеза об их интимной связи. Была даже научно не верифицированная зарисовка «Электрический минет среди склада химреагентов».
Все это я к тому, что вытирать доску на занятиях Готфрид Эдуардович сам не мог. Вся меловая пыль начинала кружиться и ложилась на него тонким слоем. А поскольку от этой картины у «почти гуманитариев» начиналась истерика, при нас он ничего подобного не делал. Для этого существовал Розенберг. Он сидел на первой парте. Потому что у него были хорея, астигматизм, куриная слепота, голодная близорукость, накопительная дальнозоркость и зеркальное ложное косоглазие. А также много других заболеваний глаз, сердца и стоп, которые выдумывала и вносила в личные дела и анкеты сына мама – тетя Софа. Делалось это для того, чтобы армии России и Израиля не просто не призвали Сашу к себе, но в идеале платили ему за отсутствие, понимая, что человек с таким зрением вблизи любого оружия – залог катастрофы.
И вот именно Розенберга Готфрид Эдуардович просил помыть доску и окрестности, дабы начать новый пул унижений будущих биологов, врачей и варщиков метамфетамина.
Памятуя, что всего на боль выделено сорок пять минут, из которых тридцать уже позади, Розенберг мыл и чистил доску не то чтобы медленно, но наитщательнейшим образом. Это было нечто среднее между кёрлингом и полировкой новой пломбы во рту.
Несмотря на отсутствие всех заявленных в анкетах пороков сердца, сосудов и пазух, Розенберг прилично пыхтел. Готфрид Эдуардович ждал. Однако заметив, что мы с Илоной на последнем ряду начали переписку – не онлайн, а на полях тетради (попробуй объясни молодежи, что это!), – Готфрид Эдуардович родил главное крылатое выражение сезона 2000/2001: «Надеемся, что товарищ Розенберг вскоре закончит свой адюльтер с доской и мы продолжим».
Адюльтер с доской! Это стало фразеологизмом, обозначающим тщетные усилия на ниве отношений, а во втором значении – половой акт с сильно пьяным, спящим, временно неживым партнером.
Я по сию пору пользуюсь этим выражением.
Бесноватые и Трубный глас
Все лицейские годы, где-то начиная класса с седьмого, когда я туда пришел, нас с регулярностью ошибок Гидрометцентра возили по музеям и усадьбам.
Поскольку Лицей считался интеллигентским, а класс биолого-химическим, нам хотели привить одновременно эсхатологическое видение мира и любовь к лишайникам. Для достижения этой цели нас вели, например, на «долгожданную выставку растений семейства кардиоптерисовых в музее им. Тимирязева». Там к нам выходил мужик в очках, которые будто только что обмакнули во фритюр, и говорил:
– Что же, пора уже начать разбираться в таксономии двудольных!
После чего вся грядущая жизнь вырисовывалась нам в красках еще более трагических, чем даже получилось в итоге. С учетом ипотек, казаков с нагайками и программ Малышевой по утрам.
Потом, для закрепления эффекта, мы шли на внеочередную индивидуальную экскурсию по Дарвиновскому музею, с «усиленным акцентом на хабилисов».
Поскольку, напомню, это был пока только седьмой класс, и нам казалось, что все еще хорошо, мы с Розенбергом, естественно, «бесновались».
Это не нравилось ни учителю, ни экскурсоводу, ни, самое главное, сопровождающему члену родительского комитета.
Отвлекусь на минуту. Только для того, чтобы сказать, как мне не нравится это название – член родительского комитета. Или глава родительского комитета – еще хуже. Звучит как гауляйтер Южной Украины или глава отделения кастраций. Ну да ладно.
Обычно наши «беснования» заключались в том, что мы просто тихо разговаривали. Но, неминуемо, раздраженный голос называл наши фамилии, за которыми следовало жесткое напоминание:
– Это не увеселительная прогулка!
Причем даже прогулка по царицынскому парку считалась «не увеселительной» и имела энергетику Марша смерти (с обязательным занесением в тетради всех окружающих растений).
С тех пор во мне зародилось любопытство. А когда будет «увеселительная прогулка»? И как это? Ее отдельно объявляют? «Завтра будет увеселительная прогулка в парк, бесноваться разрешается» – так?
И вот мы пришли на экскурсию по хабилисам, и член родительского комитета (далее ЧРК) радостно сообщила нам, что заполучила для нашей группы особенного лектора – члена знаменитой тридцать пятой экспедиции в Денисовскую пещеру, ученика самого профессора Грохольского, труды которого в журнале «Актуальные вопросы эволюции гоминид» мы, конечно же, читали, так как нам их рекомендовали для внеклассного чтения.
ЧРК наивно полагала, что, придя домой в семь вечера после всех уроков, факультативов по биологии и химии и имея домашних заданий на четыре часа работы, нас где-то за полночь накрывает-таки желание полистать это увлекательное чтиво.
Учеником профессора Грохольского оказался молодой человек лет… ну, по паспорту, наверное, примерно тридцати, в свитере времен борьбы с космополитизмом. Не мылся он, судя по всему, с последнего посещения Денисовской пещеры – чтобы не смыть с себя ее благодатную пыль. Еще он удивлял прыщами. Вы даже представить не можете, какие титанические усилия нужны, чтобы удивить прыщами семиклассников биолого-химического класса московского лицея.
В общем, вышел он к нам, повел к стенду с окаменелостями, обернулся и как ведущие кремлевских концертов на День милиции торжественно сказал:
– Хабилисы! Как много мы о них знаем, и все равно они не перестают удивлять!
Тут-то и случилась беда. Поскольку прогулка была не увеселительная, нас с Розенбергом особенно разбирало посмеяться.
И фундамент нашей истерики был заложен, еще когда кто-то заметил, что экскурсию ведет «последний выживший хабилис». Это было не смешно, и теперь кажется глупым и грубым, но тогда, под взорами ЧРК, все вызывало хохот.
Так что мы были заряжены. И когда уважаемый лектор сказал: «Хабилисы! Как много…», я шепнул Розенбергу: «…в этом звуке для сердца русского слилось».
Тут-то у него и началась истерика.
Проблема заключалась в том, что Розенберг был рыжим. Антропологически. И высоким. И если он смеялся или, тем более, сдерживал смех, то складывался пополам, а лицо его становилось пунцовым, бордовым, иногда синим. И когда он попытался подавить смех, то сразу посинел, громко захрипел и согнулся, обхватив живот. Но купировать приступ хохота не получилось – он заорал, загоготал и выкрикнул что-то вроде «я больше не могу».
Инфернально настроенные учитель и ЧРК подумали, что у него аппендицит, сердечный приступ или что он подавился, после чего Сашу повалили на пол и попытались затоптать.
Поняв, что надо имитировать хотя бы временное недомогание, Саша повалялся с минуту, держась за селезенку, и вскочил на ноги, только когда специалист по хабилисам уже собрался сделать ему искусственное дыхание рот в рот.
– Ты уверен, что не стоит попальпировать твой аппендикс? Я умею, – спросила Настя гаснущим голосом.
Если бы у нее на лице не было антиаллергической влажной маски, это можно было бы принять за флирт.
Всю дорогу домой и следующее утро мы предлагали Розенбергу попальпировать его аппендикс. Это было на том же уровне тупости, но наполняло нас ощущением счастья.
И когда нас двоих позвали к директору, шли мы туда удивительно счастливыми.
Директор отличался пухлыми губами трубача-афроамериканца и застенчивым взглядом серийного убийцы.
Мы с Розенбергом фантазировали, что он тайно играет-таки на трубе. И как-нибудь позовет нас к себе, чтобы порадовать джазом.
Секретарша директора сказала, что тот пока занят, велела посидеть в приемной, подождать. Мы сразу же представили, что директор чистит трубу после репетиции. Розенберг начал хихикать и краснеть. Но держался.
Наконец мы были приглашены в кабинет. Директор усадил нас напротив себя и начал задавать вопросы.
Знаем ли мы, зачем пришли?
Знаем ли мы, как эволюционная биология поможет нам в дальнейшей жизни?
Не недооцениваем ли мы школу профессора Грохольского? «Много разной критики сейчас, но его вклад в изучение эволюции гоминид неоценим».
Разговор был достаточно унылый, и у нас появились все шансы выйти от директора, достойно выслушав его нотации.
Но в самый последний момент зашла секретарь и сказала что-то типа:
– Пришли по поводу ремонта труб.
Я подло шепнул Розенбергу:
– Сломал-таки трубу.
После этого катастрофа стала неминуемой. Розенберг начал хрипеть и краснеть. Из глаз потекли слезы.
Слышалось нечленораздельное «это выше моих сил» и «я больше не могу».
Моя попытка объясниться привела к тому, что я тоже залился слезами и не смог вымолвить ни слова.
Обратно мы шли, осознавая, что фундамент нашей репутации заложен, и это репутация больных дебилов.
Почему-то это нас безумно радовало.
Оставалось избежать отчисления.
Глупая юность.
Впрочем, трубу я до сих пор слушаю с улыбкой. Оно того стоило.
Дядя Абнер
Впервые я понял, что не все так плохо с моими родственниками, когда увидел дядю Розенберга – Абнера.
Дядя Абнер был ашкеназским фундаменталистом, сторонником идишского возрождения и основания еврейского государства в Баварии. В дополнение к этому он был сторонником каких-то кишечных практик, которые, по его мнению, приводят к бессмертию. Но, поскольку он приходился троюродным братом сводной сестры их деда по польской линии, не принимать его у себя три раза в год по две недели было нельзя.
Дяде Абнеру было семьдесят, но, благодаря клизмам, бегу и проистекающей худощавости, выглядел он не хуже иных наших одноклассников в дни, когда факультатив по физике совпадал с уроками в музыкалке.
Дядя Абнер жил в Германии, готовя там почву для ашкеназского государства, бойкотировал Израиль, называя его «ближневосточным базаром» и «недоразумением», а также состоял в переписке с семью сотнями единомышленников во всем мире.
Приезжал он в Москву на марафонский забег в трусах по снегу, на торжества, юбилеи и годовщины Шолом-Алейхема, а также… на день рождения Розенберга.
Так наконец я нашел человека, который ненавидел свой день рождения больше, чем я свой.
Утро дня рождения дядя Абнер начинал с традиционного блюда – жаренной на рыбьем жире сельди с соленым огурцом. И свидетели говорят, что пахнет это так же ужасно, как звучит.
Потом дядя Абнер, говоривший с новорожденным только на идиш – тот не понимал ни слова, – увлекал Розенберга на экскурсию по Москве.
Обычно они ходили по кладбищам, где были похоронены уважаемые дядей Абнером люди.
Однажды они безуспешно пытались найти могилу создателя «аппликатора Кузнецова» – Кузнецова. Но им помешали ливень и отсутствие точных данных о его смерти.
Однако главную ненависть дядя Абнер вызывал у Розенберга тем, что пропагандировал антисионизм и клизмы.
Двери во время очистительных процедур дядя не запирал, считая это чем-то естественным. А проводил он процедуры часто, в разных местах и позах. И не ясно было – открывая какую дверь, ты наткнешься на худосочную жопу дяди Абнера с зеленым шлангом внутри.
– Почему его клизмы всегда зеленые, знаешь? Это, наверное, знак солидарности с Организацией освобождения Палестины.
Я смеялся до слез и боли в селезенке.
Однако к радикальному шагу – участию в поездке в Окский заповедник с классом, большую часть которого тошнило, укачивало и крутило в автобусе, Розенберга подтолкнули две вещи.
Во-первых, дядя Абнер записал его в идишеязычный поход любителей скандинавской ходьбы по Битцевскому парку. То, что в этом походе Розенберг был бы единственным, кто не застал НЭП, дядю не смущало. Главное – языковая среда.
Во-вторых, наконец-то был найден аутентичный рецепт супа из сельди времен самого Виленского Гаона, и дядя собирался его приготовить, посвятив этому священнодействию целый день. Сопровождая готовку лекцией о вреде и порочности хасидизма, пением «полезных песен» и иудейской дыхательной гимнастикой.
Свидетели говорили, что выглядит все это еще ужаснее, чем звучит.
А Розенберг резюмировал:
– Это даже хуже, чем черта оседлости.
Так Розенберг, гонимый клизмами, идишем и селедкой, с одной стороны, и я, с двумя сломанными ребрами и не сгибающимся коленом, с другой, оказались в автобусе, едущем в Окский заповедник.
Сели мы в самом конце, чтобы не слышать жалоб Насти на самочувствие.
Но это, разумеется, не помогло.
Заповедный мотив, заповедная даль
В Окский заповедник решено было отправиться с научными целями. Как иначе? В нашей школе считалось, что детей нельзя оставлять в покое даже на каникулах. Поэтому никаких сомнений: автобус – заповедник – гербарии. Чтобы развитие не становилось однобоко-биологическим, можно было еще составить послание марсианам, написать его аккадской клинописью на бревне и пустить по Оке.
Главное, чтобы дети занимались чем-то сложным, бессмысленным и ни в коем случае не пригодным для будущей жизни. Если, конечно, в будущей жизни кто-то из них в результате этих экспериментов не окажется в психушке, где гербарии и клинопись придутся очень даже кстати.
Но главной проблемой были все же не бесцельно потерянные каникулы, не необходимость какать в кустах и просыпаться с зарей, а наличие Насти. Несмотря на перманентное предсмертное состояние, Настя не пропускала ничего. Поэтому вопрос: ехать или не ехать – для нее не стоял.
Села Настя сразу за школьным водителем – дядь Геной. Он был из той категории отечественных мужчин, которые словно были зачаты, рождены и прописаны в гараже и связали себя узами брака с мотором. Словарный запас дядь Гены ограничивался парой десятков слов, междометий и вздохов.
Мутить Настю стало еще на этапе загрузки багажа. Она положила на лоб мокрый платок, помазала мочки ушей каким-то эликсиром, и мы благополучно проехали двадцать минут.
Когда за окном появились деревья Битцевского парка, Настя облегченно вздохнула:
– Все? Приехали? Наконец-то!
Как житель Центрального административного округа города Москвы, Настя искренне считала, что Ока расположена на МКАДе. Изумился даже Геннадий, хотя у него в принципе не было нервной системы. А Розенберг вдруг как-то приободрился и горячо зашептал мне в ухо:
– Князь, она не живет – мучается. Давай скажем, что Битца – и есть заповедник. Она походит там, по звездам выйдет к Теплому Стану или падет жертвой маньяка. Это естественный отбор. Мы же биологи.
Поскольку, кроме Насти, в автобусе было много обладателей очень шаткого вестибулярного аппарата, жертв отечественной ортодонтии и тех, кто добровольно ходит на лекции по эволюции эукариотов, до МКАДа мы добрались с тремя остановками за два часа. И еще раз восемь машина останавливалась, чтобы пассажиры пересели. Навык хождения по движущемуся автобусу считался суперсилой.
Всего же за шесть часов поездки «потошнить» мы остановились лишь шесть раз, во время которых реальных случаев рвоты было всего два. Пессимисты, в лице меня, Розенберга и Арчила, разместившиеся на заднем ряду кресел, оказались не правы: мы ставили на десять – пятнадцать раз. Рвотные фальшстарты так надоели учителю биологии, что он выдал фразу, ставшую крылатой:
– Ковенский, перестаньте уже тошнить!
Перспектива сна на обочине шоссе не радовала даже его.
Почуяв, что блюющие на обочине носители брекетов перетягивают одеяло общественного внимания на себя, Настя решила симулировать преждевременный ПМС.
Надо признать, что за Настиным циклом следили даже те, кто находился далеко за пределами этого автобуса. Ну а уж все, кто был в автобусе, знали четко – как группу своей крови и телефон скорой помощи, – ПМС у Насти начнется через неделю.
Но не тут-то было.
Возникает вопрос, как можно сообщить обществу о своем ПМС?
Настя чахоточно покашляла, наклонилась к шее водителя Геннадия и голосом, полным нуарного эротизма, сказала:
– Геннадий, а медведь может выследить наш лагерь по запаху женских месячных? Если они неожиданно начнутся там, у реки.
Так и сказала: «Там, у реки».
Мы, любители Хемингуэя, не могли не связать эту фразу с романом «За рекой, в тени деревьев».
Дядь Гена промычал в ответ какие-то гласные и беспомощно оглянулся на нас.
– Голимое дело, – сказал Арчил и пошел на подмогу.
Между ним и Геннадием была таинственная связь. Геннадий не говорил. А если говорил, то про моторы. И поскольку Арчил был единственным во всей школе, кто имел не теоретический опыт в эксплуатации машин, то вдвоем они могли молчать над открытым капотом часами.
Шокировав окружающих умением ходить по движущемуся автобусу, Арчил вернулся с тремя новостями: до заповедника ехать час, Эпштейн весь зеленый, потому что у него болит желчный пузырь, а у Насти, видимо, ПМС.
– Наверное, нужно было идти с дядей Абнером в поход со скандинавскими палками? Там вероятность летальных исходов явно меньше, – сник Розенберг.
– Не начинай, у меня есть план, – сказал Арчил.
– Я курить не буду!
– Да иди ты! Я не об этом. Гена нас в Рязань отвезет. Скажем, что надо машину починить. Пока эти будут умирать, мы хоть это… погуляем, пиццу поедим.
– Ох уж эта знаменитая рязанская пицца! Давно о ней мечтал.
– Лучше для Насти прокладок купим.
Так было решено сбежать от умирающего класса за пиццей в Рязань.
Оставшуюся дорогу, чтобы нейтрализовать парализующее дядь Гену общение с Настей, мы обсуждали с ней месячные, их роль в культурах первобытных общин и в авраамистических религиях. Мы доехали именно в тот момент, когда тема начала иссякать и надо было переходить к синхронизации цикла у отрядов амазонок.
Начали разбивать лагерь. Я до сих пор не понимаю, как это – «ставить периметр». Но кто-то его ставил. Трое разжигали костер. Двое готовили вечернюю трапезу. Двое собирали дрова. Илья работал над фотоотчетом для стенгазеты. Поди объясни сейчас инстамиру, что такое стенгазета! На самом деле это типа множества инстаграм-публикаций с подписями, распечатанных и приклеенных на стенд. Стенгазета выглядела, как доска в полицейском участке, на которой фотографии с места преступления.
Илья очень буквально понимал свою миссию, и как будущий инстаманьяк фоткал все подряд. Озадачившись местонахождением учителя Сан Саныча, который пошел на разведку и канул, Илья с аппаратом наперевес взял его след и углубился в рощу. Чутье не подвело юного следопыта: среди молодых побегов загорелой луной светилась рожа Сан Саныча, сидящего на корточках. Илья, полностью увлеченный фотоискусством, ничего не заподозрил и, помахав рукой, закричал:
– Сан Са-а-аны-ы-ыч! Улыбаемся!
И лишь после щелчка «Кодака» он спросил, а что, собственно, любезный Сан Саныч тут делает.
Ответ Сан Саныча вошел в школьные анналы:
– Я КАКАЮ, ДЕГЕНЕРАТ!
Фото, кстати, сохранилось.
Троллейбус и «Свеча»
С порнографией у нас был напряг. Не такой, конечно, как в отцовские времена, когда из-за мало-мальски эротической сцены приходилось высиживать двухчасовой фильм из стран народной демократии, но тем не менее. Интернет был модемный, скорости маленькие, квартиры тоже – пойди найди в постоянно выплывающих окнах то, что тебе нужно, да еще и скачай. А родители ушли всего на полчаса. Обычно эти опыты заканчивались таким количеством вирусов, что даже не самые подозрительные родители начинали проверять историю поиска, о наличии которой мы узнали слишком поздно.
Но потом в нашей жизни появился Арчил, вместе с которым в жизнь ворвались порнофильмы 1990-х на VHS и информация о том, что в оптовом газетном магазине около метро «Ленинский проспект» можно купить русский эротический журнал «Свеча».
Поскольку для просмотра порнофильма надо было ехать к Арчилу аж в Люблино, мы решили изучить альтернативный канал эротических впечатлений.
Арчил дал совет: чтобы не сойти за злостных онанистов, нужно купить стопку разных газет, а «Свечу» вложить посредине, чтобы получилось непосредственно и естественно. Вот кроссворды для бабушки, вот рыбалка для папы, «Домашний очаг», ах да, и «Свеча», надо же знать, чем живет отечественная порнография.
Первый наш поход обернулся позорной неудачей. Мы наткнулись на юбилейный выпуск журнала «Родина», посвященный войне 1812 года. А там и карты сражений, и красивые портреты Тучкова, Кутайсова и Багратиона, новые исторические исследования. А рядом еще старый «Вокруг света», толстый журнал с повестью «История с географией».
В общем, у нас закончились деньги. Даже не подойдя к заветной «Свече», мы ушли, весь оставшийся день посвятив чтению исторических журналов.
На следующее утро Арчил нас порицал. Как раз после очередного унизительного занятия по физике это было то что нужно.
– Бородинское сражение?! Вы знаете, что, ЧТО, в том журнальчике вы могли увидеть?!
Арчил, как и все каноничные грузины (да и армяне тоже), был склонен к гиперболизации реальности. Мы это поняли после наших совместных драк с соседней школой. Количество противников в последующих описаниях увеличивалось по экспоненте раз в три часа и доходило до эпических цифр уже к выходным. Наверное, такой принцип был у летописцев прошлого – «…персов же было числом миллион… или два миллиона».
Было решено в следующий раз журнал все же купить.
Деньги мы накопили за пару дней. И обложив заветную покупку «Аргументами и фактами», «Комсомолкой» и прочими непорнографическими (хотя, как посмотреть) изданиями, прошли через кассиршу. К слову, наш моральный облик был настолько ей безразличен, что, реши мы провести через кассу гексоген с героином, она, похоже, даже глаз на нас бы не подняла.
Чтобы посмаковать покупку, мы решили… сесть в троллейбус.
Логика была в том, что, пока он доедет до кинотеатра «Ударник», мы успеем прочесть основную массу текста и вдумчиво вглядеться в картинки. А в троллейбусе это сделать удобнее, сев в конце салона. Мы все-таки в Лицее учились. Мозги-то были.
К слову, тексты мы осилили еще до Калужской площади (м. «Октябрьская»). Их как бы и не было особо – в основном подписи к фотографиям.
Тут надо отметить, что технически это была газета. Цветная. Но газета. На очень плохой бумаге. Но цветная. Ее качество было максимально далеко от глянца, от какого-нибудь «ТВ-парка» и запаха финской полиграфии. Оно было близко по духу к бумаге листовок «ремонт принтеров», буклетов по продаже физиотерапевтических аппаратов пенсионерам и к иркутской туалетной бумаге.
Но, конечно, главным контентом были фотографии. На них были изображены женщины лет сорока – сорока пяти, неумело замаскированные под школьниц-алкоголичек, которые в подъезде хрущевки… бреют свои интимные места.
– А задача испытать такой нечеловеческий ужас перед нами стояла? – спросил Розенберг.
Я лишь рассеянно покачал головой.
Подписи были шедевральными. Так, под фотографией с бритьем было написано: «Теперь я смогу делать минет, когда захочу».
– Хм, – сказал Розенберг, – а что это такое? Минет.
– Надо спросить.
– У кого?
– Ну, не у кондуктора же. Потерпим до завтра – у Арчила спросим.
Хотя идея с кондуктором была отличной.
Троллейбус всю дорогу оставался почти пустым, и до конца маршрута мы осмотрели все сюрреалистические картины передвижения модели из подъезда хрущевки в саму квартиру, где на фоне ковров она продолжала позировать в опасных для здоровья позвоночника позах. Надписи продолжали нагнетать, описывая развратные до умопомрачения желания модели и членов редакции.
В целом это было намного скучнее, чем повести о пиратах. И скучнее, чем отношения с живыми людьми.
На следующий день мы спросили у Арчила про минет, скрыв от него наше разочарование в печатном издании.
Арчил объяснил. Настолько скабрезно, насколько это вообще возможно в нашей вселенной.
– Вы что, про минет узнали только вчера? В троллейбусе? – смеялся Арчил.
– Да, но подожди, технически это ничего не объясняет, – сказал Розенберг, – Она же брила себе промежность. Как это ей должно облегчить выполнение сего действия?
– Ты что, блин, учебник матанализа на мою голову! Что непонятного?! Бреется она. Это типа всех возбуждает. А потом она всем делает минет. Ясно?
– Роберт, – сказал Розенберг, когда Арчил ушел, – а тебя возбуждает бритье промежностей?
– Только никому не говори, но нет. Никак.
– Меня вот тоже. Наверное, Арчил извращенец.
Спустя два года от Розенберга пришло эсэмэс – редкое событие в те времена.
«В жизни это намного приятнее, хотя я все время думал про троллейбус».
Из песни слов не выкинешь. Впервые мы узнали об этом в троллейбусе, идущем до кинотеатра «Ударник». И этого не изменить.
Пламя и уголь
Эта история, целиком и полностью правдивая, рассказывается обычно ради одной, последней, фразы, произнесенной Розенбергом в порыве сексуального отчаяния. Все остальное в ней просто и скучно.
На 23 февраля (или 8 Марта – не помню точно, но был снег) Арчил позвал нас к себе на дачу. Приглашения на дачу всегда подразумевали алкогольно-наркотические оргии с девушками и женщинами, набранными, словно по рекрутскому набору, в самых странных локациях Москвы. От клуба «Инфинити» до ЖЭКа. Да, это не шутка. Я однажды сам там видел голую женщину в шубе, охарактеризованную как «с нашего ЖЭКа». До сих пор боюсь мимо ЖЭКов ходить.
Так и в этот раз. Приехали вечером. После ужина сестра Арчила и несколько людей с неустойчивой психикой уехали. Остались мы втроем и еще два мутных парня, сразу начавших делать бульбулятор из пластиковой бутылки от «Фанты».
Я доел сорок четвертый хинкали, запил это все лимонадом, блаженно отрыгнул и пошел в большую гостиную читать. Читал я «Иудейскую войну» Иосифа Флавия. Розенберг взял наугад несколько книг с полки и лег на соседний диван. Явился Арчил с кальяном. Для начала «нулевых» это было экзотично. А от его кальянов люди сходили с ума, меняли пол, уезжали в Тибет. До сих пор тщетно пытаюсь повторить их состав.
Ближе к полуночи, после тридцати созвонов, на дачу приехала машина, набитая странными, голодными людьми. В прямом смысле слова голодными: они съели всю еду на столе, в холодильнике и даже все фрукты из вазы в гостиной. А я думал, что они пластиковые.
Новоприбывших было шестеро: четыре женщины и два парня. Узнал я только парня – бармена из притона на Курской, и одну из дам – менеджера в «Кофе Хаузе». До сих пор для меня загадка, как подбирали участников вечеринки, как мотивировали явиться на дачную оргию почти незнакомых людей – платили им или обещали еду? В целом это всегда была очень странная разношерстная публика, от которой я узнавал много нового.
Секс, к слову, не навязывался, но предполагался. Мой жребий пал на девушку по имени Алина, которая пару часов ела, потом села на меня, затянулась потухшим кальяном и начала рассказывать про свою жизнь. Пробовала она себя в продаже парфюмерии, занималась сетевым маркетингом. Из моей биографии ее больше всего интересовало, за кого я болею в программе «Дом».
К моему счастью, я задал наводящий вопрос об этой программе, и час она рассказывала про нее. Потом появился свежий кальян, который пришиб Алину так, что мой отказ от соития ее не расстроил. Я уложил ее на кровать в комнате, где обычно ночевал, а сам прилег на диван. Идея надругаться над спящим телом меня не прельщала, Алина сильно пахла смесью косметики, алкоголя и грузинских специй.
Розенбергу повезло меньше – на него положила глаз менеджер «Кофе Хауза», которой было лет на пятнадцать и килограммов на тридцать больше, чем Розенберга в максимальных значениях.
И кальян ее пришиб не по-доброму, как Алину, а ху… плохо, в общем, пришиб. И решила она Розенберга поиметь. Извращенно и жестоко. Розенберг же прибег к тактике Кутузова в 1812 году, изматывая противника временем и алкоголем.
Уже вполне неадекватную даму он поил недобрым домашним вином, исчезал на десять минут, потом снова поил, надеясь, что к очередному возвращению она, в конце концов, мирно заснет или потеряет сознание.
А я в этот момент лежал себе преспокойно на диване и слышал, как кого-то сильно рвет. Звуки были такие… вполне предсмертные. Длились они минут десять. Потом наступила тишина. После чего послышался вой Розенберга. Так, с интонацией русско-еврейской интеллигенции, он ныл, выл и взывал к ближним только во время максимального экзистенциального дискомфорта. «Пожалуйста, не надо делать мне минет. Я вам сейчас принесу активированный уголь».
Вам! Вот это воспитание! Обращаться на «вы» к человеку, который после рвоты хочет сделать тебе минет.
Как вы понимаете, не было с тех пор дня, когда мы, поминая или принимая активированный уголь, не вспоминали эту историю. Ну и крылатым стало: «Евреи перед минетом предлагают активированный уголь».
Как сказал Арчил на следующее утро: «Главное, чтобы всю жизнь не думать про Розенберга во время минета».
Арчил был неисправимый оптимист.
Настя, Арчил и «Алиса»
По неведомым причинам уроки закончились не в семь-восемь вечера, как обычно бывало в нашем научном лагере длительного пребывания, а в четырнадцать ноль-ноль. Решили дойти пешком до метро, но без Насти, ибо ходить ей сложно, а там перекусить пирожками или пиццей.
Однако по дороге нас поймал Арчил, и мы оказались в грузинском ресторане. Арчил или купил его, или держал хозяев в заложниках – такого трэша с нашей стороны ни один свободный человек не мог бы выдержать.
Неожиданно появилась Настя и, естественно, пошла с нами. Естественно, нехотя. Восемь подач еды выдержали только Арчил (который курил много разного и пил, а это стимулирует аппетит) и Настя. Но Настя в этом плане была самородком.
Потом мутный мужик принес кальян, который в меню вовсе отсутствовал. Ребята как раз засобирались домой – было уже около семи. Особенно спешил Илья, который еще надеялся попасть на музыку, о чем свидетельствовал лежавший рядом с ним кофр. В таких заведениях мы делали вид, что в чехле не скрипка, а оружие. А Илья – наш тщедушный и жестокий киллер. До его головокружений от первого же бокала вина многие в это верили.
Так вот, ребята собирались, но после напоминания о карах, которыми чревато нарушение грузинского застольного кодекса бусидо – остались. От кальяна отказались все.
Его попробовал только Арчил. И Настя. Естественно. Она сказала: «Такие вещи на меня не действуют», – и затянулась.
Минут десять они с Арчилом молчали. Это было так необычно и приятно, что мы особо не переживали.
Потом Настя повернулась к Розенбергу, на которого ее тянуло в нетрезвом состоянии, и сказала:
– А вы знаете, что Барбара Стрейзанд на самом деле не умерла? Это был подлог.
– Барбара Стрейзанд так и так не умерла, – ответил Розенберг.
– И ты думаешь, что ЭТО НАСТОЯЩАЯ БАРБАРА?! – закричала Настя, показывая на Арчила.
Тут-то мы начали осознавать, что произошло.
Чем им набили кальян – загадка. Но эффект превзошел все ожидания.
Розенберг робко сказал, тоже показывая на Арчила:
– Ну-у-у, носы у них похожи. В принципе. Но не уверен, что он станет целоваться с Омаром Шарифом.
Тут Арчил-Барбара посмотрел мутными глазами на нас, на Настю и сказал ей:
– Отец, пойдем – поймаем кого-нибудь.
И они ушли. Барбара и Отец.
– Как ты думаешь, под словом «поймаем» подразумевалось поймать и убить или поймать живьем? От этого же зависит, звонить в милицию или ждать, пока позвонят жертвы.
Поскольку ситуация была сложной, безвыходной, а Илья опоздал на репетицию, мы заказали еще хинкали и мясо по-гурийски.
Через полчаса пришли Настя, Арчил и парень с длинными волосами в майке с надписью: «АББА». Они обнимались.
Потом было худшее, что я видел на сцене, не считая юбилейного концерта памяти Цоя, где Кадышева пела песню «Перемен».
Включили караоке. Сначала спели «Woman in Love». Значит, Барбра еще была с нами. Потом, показав на майку парня, Настя завизжала:
– Надо включить эту песню!
– Слушаюсь, – закричал Арчил. Видимо, он до сих пор видел в Насте «отца».
Потом заиграла песня «Моя светлая Русь» группы «Алиса».
Они пели. Кричали. Обнимались. Арчил и волосатый поменялись одеждой. Арчил в майке «АББА» обнимал Настю и длинноволосого. Тепло обнимал и орал: «Моя светлая Русь». Они были мокрые. Веселые. Счастливые.
Потом пели «Битлз» на русском, Татьяну Овсиенко и группу «Жуки».
Арчил отобрал у Ильи чехол со скрипкой и размахивал им. К счастью, не вынимая инструмента.
Парень подошел к столу под конец вечера и, пожав нам руки, сказал:
– Знакомству рад. Я Егор.
И ушел.
– Хм, – сказал Розенберг. – А родители знали, что у Егорки будут волосы, как у Клаудии Шиффер?
– И сорочка, пропахшая грузинским потом.
Концерт закончился. А я до сих пор иногда думаю о судьбе Барбры Стрейзанд.
Ланьет до мажор
А было нам по неполных шестнадцать лет.
Розенберг получил приглашение на вечеринку второкурсниц музыкального училища. Звучит как-то не очень, но в пятнадцать либидо уже полностью подчинило себе наши действия и намерения, а слово «второкурсницы» манило и рисовало в воображении сцены древнеримских оргий.
Я как раз читал Апулея, что делало половую бодрость круглосуточной, невыносимой и совершенно неразборчивой. А Розенберг только учился нравиться девушкам и пока тренировался на социально незащищенных группах. Главным образом это были престарелые учащиеся разнообразных музыкальных школ, разочаровавшиеся в перспективах сексуальной жизни внутри коллектива. А поскольку выглядели мы как сильно пьющие гопники лет по восемнадцать, возрастной барьер не мешал.
– Музыкалка опять?
Розенберг уныло кивнул.
– Красивые хоть?
– Ну-у-у… знаешь, вот Людмила – она дочка сооснователя радио «Гедеон».
– Ой, блядь, – сказал Арчил, – Идите без меня. Я не могу столько пить, мне в субботу на похороны.
Розенберг сокрушенно посмотрел на меня.
– Пойдем.
Мы пошли вниз.
– Радио «Гедеон»! Кто так на вечеринки заманивает? И о чем они вещают? О расписании прибытия Мессии?
– Нет, это музыкальное радио, где крутят не мейнстрим, а неизвестные работы известных авторов и вовсе неизвестных авторов. Ты вот знал, что кроме виолончели у Шумана есть еще неплохая вещь для скрипок?
– Ну, пошли обратно, после этих слов Арчил точно с нами пойдет. Тем более, может, на вечеринке эти работы Шумана включат?
– Вот ты издеваешься, но планируется… типа прослушивание и обсуждение музыки, потом уже – неформальная часть.
– Ммм! Теперь я уверен, что мои усилия по выклянчиванию у родителей пятничного вечера будут щедро вознаграждены!
– Ладно, кого с собой взять?
Из людей, которых можно было бы, не стесняясь, взять с собой на эту вечеринку и с кем нас бы пустили на порог, согласился пойти только Воронов. Баскетболист. Он состоял из скелета, обтянутого кожей, брекетов и кудрявых жирных волос, что в совокупности делало его крутым – ну, по меркам Лицея, конечно.
Правда, из-за брекетов и экономии на логопеде он не выговаривал треть алфавита, а остальную часть произносил как чешский военнопленный. Но это было даже на руку – мы часто выдавали Воронова за родственника Розенберга из США, из-за чего «американцу» пару раз перепал очень тесный петтинг. Ну и нам заодно.
Квартира на Старой Басманной была свободна от родителей. Из музыкального центра неслось что-то жутко классическое, а все восемь присутствующих бурно обсуждали итоги какого-то конкурса. Парней было трое, девушек пять, включая хозяйку квартиры Людмилу. Был у нее шестой размер груди, румяные щеки и отвратительная кожа. Гормоны, подумал я.
– О, евреи пришли, – политкорректно сказала Людмила.
Розенберг кивнул нам с Вороновым традиционным кивком – «побудьте евреями, пацаны».
Молодые люди пригласили нас сесть на расшатанный румынский диван, от сидения на котором у меня образовалась первая протрузия позвоночных дисков. Выглядели все примерно так же, как этот диван – расшатанные и демоде. У парней были радостные лица людей, осознавших, что в ближайшее десятилетие им не дадут, но это их не парит.
– На чем играете? – весело спросил у Воронова молодой человек в брюках, сливающихся с обоями, и тоже в брекетах.
– На баскетболе, – ответил Воронов, который плохо не только говорил, но и слышал, потому что на этом самом баскетболе некто Сорокин бил его локтем в ухо во время игры.
Все громко расхохотались. Поскольку это была лучшая и, видимо, первая шутка за вечер, Людмила забронировала Воронова для себя, пригласив его помочь с разливанием компота.
– Мы туда добавили изрядно молдавского, – сказала девушка Алина и расхохоталась, показав зубы, на треть покрытые черным налетом. Эрозия эмали, подумал я.
Алину я сразу вычеркнул из кандидаток на возможные утехи, хотя шансы на утехи в принципе не очень вырисовывались. Тем не менее запасная искорка прошла и осталась между мной и девушкой, именовавшей себя Элизой. У нее были почти нормальные зубы, минимум прыщей, и она знала слово «оксюморон», что не могло не возбуждать.
Элиза была дочерью пианистов, училась на пианистку и собиралась быть пианисткой. Я уже крепко знал, что самые развратные – это флейтистки и прочие духовики, но что делать – на безрыбье.
К тому же вечер тек без намека на петтинг, а мы уже захмелели от компота, смешанного с очень говенным вином, и нежно потягивались под неинтересное мурлыканье музыкантов. Какая-то пружина румынского дивана воткнулась мне в зад, а древесный каркас упирался в позвоночник, так что я постоянно ерзал, будто бы удерживая в своей прямой кишке ватагу рвущихся наружу бесов. Элиза это замечала и странно подмигивала мне.
И тут неожиданно Людмила резко встала и без каких-либо реверансов сказала:
– Так, кто на кино не остается – пора уходить, я включаю фильм.
Все парни и две девушки оделись со скоростью десантников и, попрощавшись, ушли. Девушка с налетом тоже ушла. Остались мы с Элизой, Людмила, решившая утопить скелет Воронова в своих грудях, и Розенберг, которому жребий послал молчаливую близорукую девушку с двумя косичками. Я запомнил лишь, что она всю дорогу говорила Розенбергу про Шопена и аппликатуры Корто.
Фильм включили неожиданный, он тогда только вышел – «Голубоглазый Микки» с Хью Грантом. Русский дубляж звучал так, будто кто-то говорил анусом, но фильм оказался ничего. Мы, правда, незадолго до этого посмотрели «Последнее танго в Париже» и надеялись на что-то этакое, ну да ладно.
К середине фильма все разошлись. Людмила повела показывать Воронову какие-то «наклейки со спортсменами», а Элиза, узнав, что я будущий врач, повлекла меня показывать книги. К счастью, книги и наклейки оказались в разных комнатах – вид голого Воронова всегда вызывал у меня ассоциации с моргом.
Кстати, сооснователь радио «Гедеон» хорошо так устроился. Комнат было до хера.
Ладно, тянуть не буду. Как только мы оказались с Элизой наедине, я использовал нашу с Розенбергом домашнюю заготовку и спросил:
– Элиза, а вы любите Гектора Берлиоза?
Далее жертва отвечает «да», или спрашивает «а что?», а ты говоришь, что Берлиоз любил нарушать правила симфонической музыки XIX века, и вот ты, как Берлиоз, стоишь тут и хр-хр-мяу.
Так и случилось. К слову, Элизе мой блядский маневр понравился, после чего случился классический протокол с обхватом талии и направлении заспиртованного молдавским сладким вином языка в ротоглотку ближнему.
Фу, короче.
Ну и кульминация.
Полулежим мы с Элизой, и тут она задает главный сексуальный вопрос моей жизни, на который я не смог ответить:
– А вы знаете, что такое ланьет?
Ланьет? Что-то мне подсказывало, что это в продолжение темы с Берлиозом, а созвучие с кларнетом давало надежды, что она хочет проявить свои духовые таланты.
– Знаете, Элиза, я в музыкальную школу не ходил, поэтому не очень разбираюсь в духовых инструментах.
И Элиза расхохоталась. Громко, звонко, искренне. Что несколько обескуражило все составные части моего подросткового самолюбия. Инцидент был исчерпан, Элиза объяснила, что к чему, используя какие-то извращенные ботанические метафоры, от которых до сих пор страшно.
И ночь потекла дальше.
Было пять утра, уже светало. Было свежо, светло и пахло бесконечностью.
Мы молча пошли к «Красным воротам», ожидая, кто первым заговорит.
– У меня все кости болят, – сказал Воронов.
– А что еще может болеть? У тебя, кроме костей, только брекеты, – сказал Розенберг. – А вообще, заметьте, насколько насквозь развращенная генерация растет в отечественной музыке.
– Это ты передачи радио «Гедеон» цитируешь?
– Кстати, пацаны. А вы знаете, что такое ланьет?
– Нет. Что-то из геометрии?
– Нет, не знаю.
– Ладно, сейчас расскажу.
Настя и чебуреки
Арчил будто участвовал в каком-то секретном шоу «Кишечный Айронмэн». Немыслимые испытания для ЖКТ, которые он регулярно устраивал, нельзя было объяснить иначе.
Он употреблял в пищу все эти оставшиеся со времен СССР беляши, пирожки у метро из промасленной картонной коробки, «сосиски с мак. изд-ми» в привокзальных кафе, где клеенки приварены к столам в результате химического ожога от местного же варева, сумрачные хачапури, помнящие последних трех генсеков ЦК КПСС, комплексные обеды в каких-то заводских столовых.
Куда только ни заводили нас кулинарные пристрастия Арчи! И по многу раз. Мы обычно не ели. По крайней мере, Розенберг и Андрей после одной попытки едва не умерли, поняли, что второго захода не переживут точно, и впредь всеми возможными способами уклонялись от столь опасных экспериментов.
Я, как правило, ел только тесто, начинки старался не касаться. Или салат, что бы под этим ни подразумевали в тех местах. Не есть я не мог. Арчил считал меня ровней. Я не то, что остальные. И мой желудок должен был это доказывать.
В тот день мы пришли в чебуречную. И с нами была Настя. Та самая. Болезненная, умирающая Настя.
Настю мутило от одного запаха. То есть Настя знала, что мы идем в чебуречную, догадывалась, что там пахнет не лавандой, но тем не менее пошла, потому что ей было «по пути домой», а Арчил был на машине, и после чебуреков мы бы ее подкинули.
Насте всегда было по пути, потому что эта зараза жила в центре. Вот почти на Красной площади. И кто бы куда ни ехал, ей было «по дороге», и она всегда просилась в попутчики. Отказать человеку, у которого лицо повторяло выражение посмертной маски Петра Великого, казалось невозможным.
– Как же пахнет маслом! – возмутилась Настя.
– Настенька, а чем у вас дома пахнут чебуреки? – спросил Андрей, пытаясь ее унять.
Унять не получилось. Настя начала лекцию. Масла бывают дезодорированные, но не рафинированные, или рафинированные, но не дезодорированные, также они отличаются по плотности, цвету и происхождению. Расторопша, лен, тыква. Можно делать чебуреки в духовке. В аэрогриле. А еще во Вьетнаме она ела пирожки на пару.
На дворе был двухтысячный год, и мы, дети трудовой интеллигенции, еще не ведали про аэрогрили и кухню Индокитая.
– Думаешь что? Вот такие люди во Вьетнаме и жгли напалмом бедных крестьян. Шабаш буржуазии и капитала, – шепнул мне на ухо марксист Розенберг.
Настя пошла в туалет. Розенберг начал живо расспрашивать, сколько, по УК РФ, ему дадут за убийство в состоянии аффекта.
– Десять лет, брат, – сказал сведущий Арчил, – через пять выйдешь. Гарантирую.
Окончательное решение вопроса Насти было как никогда пленительно близко.
Она вернулась через пятнадцать минут.
– Там ужасно. Даже не пописаешь.
– А все это время ты там рисовала акварелью на стенах? – спросил Андрей.
Принесли чебуреки.
Ребята съели по два. Я – корочку двух. Начинку удалось вытряхнуть в пакет и спрятать в кармане. Все равно после трех минут пребывания в местных ароматах одежду надо было растворять в кислоте.
Настя съела четыре штуки. Запросила лимонад. Пожаловалась на головокружение и плохой сервис. Сказала, что подождет у машины.
Через четыре часа чебуреки вытошнили все. Даже Айронмэн пятого дана – Арчил.
Позвонив Насте, мы узнали, что у нее все плохо. Стучит в висках. Слабость в коленях. Повышенное атмосферное.
Чебуреки она благополучно переварила.
Виталик, мастер куни
Так случилось, что в шестнадцать лет мы с Розенбергом засели в каком-то аськоподобном чате (только задумайтесь: уже выросло поколение, для которого сочетание трех букв – ICQ – пустой звук), чат этот славился высокой конверсией реальных встреч, приводящих, по крайней мере, к петтингу.
Современные люди с трудом представят себе, как можно было на основании переписок в чате, без фотографий и гарантий, что тебе пишет не лысый сантехник, пойти с кем-то на свиданку. Но мы шли. Все наше поколение шло, ибо тяга к размножению притупляет инстинкт самосохранения.
Мы очень быстро поняли, что чат заселили фрики, геймеры, членовредители, эльфы, гендерно-нестабильные веганы и мужик под никнеймом sweeeetNatasha76, предлагающий всем парням минет.
Ну а мы как-то смирились и переключились с поиска венерических заболеваний на просто веселое времяпрепровождение. Вступали в сюрреалистические диалоги, троллили и смеялись. Простите нас – нам было по шестнадцать лет.
И тут пришел Виталик. Он был из физмата, но помогал нам достойно закончить кошмар последнего года физики, поэтому мы общались.
Виталик явился и сразу начал с главного. А именно, что жизнь его бессмысленна и жестока. От онанизма болит и кружится голова. Живых, самостоятельно ходящих, удобоваримых без наркотического допинга девушек в его окружении нет. Возникла даже мысль стать геем – с горя.
Он даже в знаке интеграла стал видеть женские формы и возбуждаться на математике. А это для физматовца – кощунство.
– Проклятые гены! – сказал Виталик. – У меня же дед – венгр!
Мы с Розенбергом смутились. Мы думали, что знаем про Венгрию всё.
Короче, парня надо было спасать, и Розенберг пообещал ему свидание с горячей штучкой:
– Пойдешь, типа ты – это я.
На роль горячей штучки была выбрана devilFox666. Девушка, которая на двадцать лет получила в подарок компьютерную игру про эльфов, вошла в нее и, выйдя через два года, заметила, что ее чресла покрылись пушком и пылью. Ну и решила как-то растормошить себя реальную. Из игры она, кстати, вышла, потому что достигла уровня «бог», а в реале надо было похоронить кошку.
На берегу девушка сказала, что она «разумная феминистка». Это значило, что счет оплатить можно, но оргазмы равнозначные. Тут Розенберг, зная, что пойдет Виталик, сказал, что обычно работает по принципу «десять к одному» – десять женских оргазмов на один свой. Девушка засомневалась. И тут-то Розенберг разыграл мадьярскую карту: «Девушка, у меня дед – венгр. Я посвятил свою жизнь куннилингусу и мазурке».
Не спрашивайте, при чем тут мазурка. Мы писали это сквозь слезы. Но, как ни странно, все срослось, и в пятницу Виталик поехал в Измайлово на свидание.
Вы спросите, почему Виталик нам верил? Потому что мы с Розенбергом были двумя из четырех людей, о которых было достоверно известно: они видели голые тела живых женщин. И даже бесплатно. Что делало нас небожителями и мастерами пикапа.
Поэтому, если бы мы сказали Виталику, что утром надо сесть на первую электричку до Тарусы и всю дорогу мастурбировать в тамбуре, пока не подойдет наш человек, – он бы согласился.
И вообще, что вы знаете про зуд? Когда хочется, но не с кем. И до Нового года ближе, чем до секса.
Виталик пошел на свидание и, как это ни странно, в двадцать сорок пять оказался в квартире девушки. «Там пахло обогревателем и шерстью», – сказал он потом.
И тут, в двадцать пятьдесят семь, скатываясь от петтинга к кульминации вечера, девушка сказала:
– Ну, давай, покажи свой венгерский куни.
Штирлиц никогда не был так близок к провалу. Проклятый модемный Интернет и уроки матанализа. Виталик не знал, что такое куннилингус. И уж тем более венгерский. В голове промелькнул французский поцелуй, потом – сицилийская защита. Итальянский дебют. Эндшпиль… Нет, это все шахматы.
И вдруг Виталик вспомнил, что венгры любят танцевать. И решил, что венгерский куни – это, вероятно, вид стриптиза. Тут как раз затикали часы программы «Время», и под всенародно любимую музыку он стал пританцовывать, снимая с себя остатки одежды.
Когда музыка закончилась и Кирилл Клейменов начал рассказ о прошедшем дне, девушка посмотрела на запыхавшегося математика и сказала:
– Виталик, кажется, мы с венграми по-разному понимаем куннилингус.
Дальнейшие события не были оригинальными, но эта фраза стала крылатой.
