Выигрывать надо уметь (сборник)
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Выигрывать надо уметь (сборник)

Виктор Пронин

Выигрывать нужно уметь (рассказы)

ДУРНЫЕ ПРИМЕТЫ

В облезлом, дребезжащем автобусе их было двое, не считая водителя. Они сидели по обе стороны от прохода, положив рядом рюкзаки. Время от времени начинал идти вялый осенний дождь. Он покрывал мелкими каплями ветровое стекло, и тогда водитель крутил скрипучий рычаг «дворника». Но через сотню метров стекло снова становилось пупырчатым от капель, и шофер снова крутил рычаг, не раздражаясь, а даже будто довольный забарахлившим «дворником».

Рассвет еще не наступил, машина с трудом продиралась сквозь вязкий туман, который вот уже несколько дней шел с океана и затопил, кажется, весь остров. Где-то из-за этого тумана надсадно ревели сирены маяков, сутками не выключали свет водители на горных дорогах, стояли в аэропортах самолеты, и по их клепаным бокам стекали медленные капли влаги.

– Вы что, – обернулся шофер, – в самом деле решили до конца ехать?

Тюльпин, длинный веснушчатый парень с рыжеватой бородкой, неохотно оторвался от окна, покосился на спутницу. Не то она сама была слишком хороша для этого автобуса, не то ее одежда…

– Не понимаю – какого черта! – продолжил шофер. – Что там речка, что здесь! Что там рыбы нет, что здесь… Может, выйдете, а, ребята? – с надеждой спросил он.

– Нет, нам до конца. – Женщина сказала это тихо, почти без выражения. Сказала и быстро взглянула на парня, будто опасаясь, что он неверно поймет ее слова или придаст им слишком много значения.

– Куда тебе спешить, – заговорил Тюльпин. – Все равно маршруты по расписанию.

– Так-то оно так, да не совсем. – Шофер помолчал. – Если к вечеру сюда пассажиров не будет, то и я не поеду. Гонять машину из-за двух человек… Так что смотрите.

– Но ведь вам надо на последней остановке пассажиров взять? – чуть назидательно спросила женщина.

– Да нету их там, нету! Геологи работали летом, для них и маршрут пробили. А сейчас они по зимним квартирам разбежались.

– Нам до конца, – повторила женщина, глядя прямо перед собой. Волосы ее были отброшены назад и забраны под берет, отчего лицо казалось каким-то обнаженным.

Шофер обернулся, посмотрел на обоих, но ничего больше не сказал. В их отчужденном молчании проступало легкое недовольство, стоял между его ранними пассажирами какой-то незаконченный разговор. В маленькое зеркальце над ветровым стеклом шофер видел, как иногда то женщина, то мужчина взглядывали друг на друга и тут же отворачивались. Будто готовились к чему-то.

Через полчаса машина остановилась. Перед ней в свете фар темнели влажные стволы лиственниц. Шофер выключил свет, заглушил мотор. И сразу ночь, туман, сырость заполнили автобус. Запахло прелыми листьями, тайгой. Стал слышен шелест листьев, легкий звон металлической крыши автобуса под ударами капель дождя, из темноты донесся глухой всплеск воды.

– Приехали, – сказал шофер, не оглядываясь на пассажиров. Он распахнул переднюю дверцу, вынул из кармана мятую пачку, пошарил в ней пальцами, нашел переломленную сигаретку и сунул ее в рот.

Женщина вскинула тощий рюкзак на плечо, молча прошла к выходу и легко спрыгнула в высокую траву.

– Спасибо, – сказал Тюльпин шоферу. Задержавшись у ступеньки, он тронул его за плечо. – Всего. Ты все-таки приезжай вечером.

– Будь здоров. – Шофер включил дальний свет и, убедившись, что женщина прошла вперед, повернулся к парню. – Послушай, друг, что-то у вас неладно, а?

– А видно?

– Слегка.

– Ничего, все к лучшему. Пока!

– У меня кореш был, тот тоже все повторял… К лучшему, к лучшему…

– И что же твой кореш?

– Разбился. – Спичка на секунду осветила небритое лицо шофера, помятую кепочку, тяжелые растрескавшиеся пальцы. Оглянувшись через несколько шагов, Тюльпин увидел за ветровым стеклом слабый огонек сигареты – шофер смотрел им вслед.

Женщина шла по тропинке к реке. На ней были черные узкие брюки, вправленные в сапоги, черная куртка с капюшоном. Тюльпин еще раз оглянулся, махнул шоферу рукой и пошел быстрее. В этой поездке он давно почувствовал неладное. Что-то было не так. Будто перед ссорой, когда вдруг замечаешь, как самые безобидные слова вдруг наливаются тяжестью, значением, враждебностью.

– Лариса! – крикнул Тюльпин в туман. – Подожди… – И он побежал, стараясь не потерять в утренних сумерках тропинку и успеть перейти на шаг до того, как она увидит, что он бежит. Он понимал, что бежать ему не следовало бы, в его поспешности было что-то унизительное, зависимое, признание какой-то своей вины, готовность уступить.

Лариса стояла, упершись спиной в ствол молоденькой лиственницы и подняв голову вверх, будто прислушиваясь к чему-то далекому. Или к самой себе.

– Тихо, да? – сказал Тюльпин, осторожно переводя дыхание. И опять с гадливым чувством понял, что заискивает, что одним только тоном своим просит не бить слишком больно.

Лариса оттолкнулась от ствола и снова пошла впереди.

– Попрощался с шофером? – спросила не оборачиваясь.

«Нервничает, – понимающе усмехнулся Тюльпин. – Пусть. Так или иначе, она сделает сегодня все, что задумала. Интересно, как? С чего начнет? А впрочем, начало уже было…» И вдруг ему стало так жаль себя, что он даже остановился, – все, чего он так боялся, потеряло всякое значение, будто сегодняшняя поездка была давным-давно и он лишь вспомнил о ней…

Постепенно из тумана возникали стволы деревьев, они становились плотнее, словно загустевали. Где-то вверху пролетели большие тяжелые вороны, и, когда они уже скрылись за верхушками деревьев, послышался их надсадный хриплый лай.

– Как жизнь, Тюльпин? – спросила Лариса.

– Нормально. Скоро придем.

– Хандра кончилась?

– А разве она у меня была?

– Тогда отлично.

«Вот оно, – подумал Тюльпин. – Начинается. Еще один порыв. Но сейчас она этого не сделает, иначе потеряется весь смысл вылазки. Хотя… Может и сейчас. Обозлившись на свою нерешительность. Но помогать не буду. Уж мне-то совсем ни к чему…»

Верно шагая в потертых, намокших кедах, Тюльпин настороженно, из-под надвинутой на лоб вязаной шапочки, смотрел по сторонам. К осени у него всегда было суеверное отношение, будто он уже когда-то жил именно в этой осени. И тогда с ним произошла невеселая история. Дело даже не в том, веселая она или нет, – произошло тогда с ним нечто важное… Может, любовь. Или детство. Или умирал он этой вот осенью, в этом лесу. И сейчас тоже должно что-то произойти. Еще эти вороны…

– Вороны – дурная примета, – сказала Лариса, и он замер. Но женщина замолчала, и Тюльпин облегченно перевел дух. «Пронесло», – подумал он и усмехнулся, поймав себя на этой мысли.

Приметы… У каждого они свои, каждый по ходу жизни окружает себя всевозможными знамениями, освящает их верой, молчанием, поклонением. И вряд ли сможет объяснить, почему одни приметы кажутся ему хорошими, другие – дурными. Вороны пролетели – это в самом деле плохо. Напрасно он согласился на эту поездку, ох напрасно. Хотя то, что произойдет сегодня, здесь, могло произойти каждый день и где угодно – дома, на улице, в автобусе… В постели. А что, в постели даже проще. Тюльпин напоминал себе человека, который, стоя на краю пропасти и пытаясь отойти от нее, лишь скользит, перебирает ногами, оставаясь на месте, и сваливает, сваливает вниз последние камни, последнюю опору.

Когда они вышли к реке, опять начал накрапывать мелкий бесшумный дождь. Река казалась неподвижной, и только по желтым плывущим листьям можно было заметить быстрое упругое течение. Сбросив рюкзак, Тюльпин вошел в чащу и вскоре вернулся с охапкой мокрых коряг. Свалив их в кучу, начал разводить костер.

– Может… бог с ним, с костром? – спросила Лариса.

– Думаешь, не разгорится?

– Не знаю… – Она отошла к берегу. Подняв камень, Лариса размахнулась и бросила его подальше от берега. В тумане раздался глухой, замедленный всплеск.

«А ведь она совсем не смотрит на меня, – озадаченно подумал Тюльпин. – То отходит в сторону, то вперед убегает, дело какое-то находит… Значит, ничего не отменяется. Так, наверно, охотник не может смотреть в глаза своей собаке, решив ее прибить или продать. Впрочем, чего это я… Уже с собакой начинаю себя сравнивать… Слабак. Будешь слабаком, если…»

– Лариса! – позвал он.

– Да! – отозвалась она, не оборачиваясь.

«Как по телефону, – подумал он. – Мы разговариваем как по телефону, не глядя друг на друга, не видя… Сначала дома, потом в автобусе, теперь вот здесь… Если бы только разговоры… А то и любовь тоже получается какая-то телефонная. Ложится она в темноте, будто стыдится кого-то, кто тоже в комнате, а может, и в одной с нами постели…»

– Алло! – крикнул Тюльпин.

– Я слушаю! – отозвалась Лариса. – Говори же!

– Да это я так, дурака валяю.

– А! – Она так сумела произнести это «А!», будто поняла для себя что-то важное или убедилась в чем-то невеселом.

Костер долго шипел, плевался, но наконец вспыхнул, затрепетал, хватаясь слабыми огоньками за ветки. Тюльпин сходил к реке, зачерпнул в котелок воды и повесил его над костром. Лариса вынула из рюкзака целлофановый мешочек с уже начищенной картошкой.

– Ненормальная погода какая-то, – проговорила она. – Все серое. Небо, река, деревья, туман – все. И мы с тобой тоже. Вон смотри – песок серый, листья на березе, твое лицо… И у меня серое, да?

– Это утро такое. Днем все будет отлично.

– Ты оптимист. Хорошо тебе.

Тюльпин остро почувствовал в ее словах насмешку. «Ты оптимист». Простоват, мол. Все равно ничего тебе не понять, не дано, дескать.

– Могу поделиться, – сказал он.

– Да нет, не надо. А знаешь, я бы сейчас выпила немного.

– Для храбрости? – спросил он и тут же пожалел о своих словах. – Бросай тушенку, закипает, – быстро добавил Тюльпин.

– Дай мне нож… Раскрой, а то я ноготь сломаю. Смотри, только костер красный, а все остальное серое.

– И ногти у тебя красные.

– А при чем здесь ногти? – спросила она с едва уловимым раздражением, и Тюльпин про себя отметил, что этот ее вопрос не больно уместен, пустоватый какой-то вопрос.

– Не вздумай облизывать нож, я вчера наточил его, – сказал он.

– Знаешь, я хотела тебе сказать…

– Не держись за стойку, перевернешь котелок! И не облизывай нож!

– Что ты все время перебиваешь меня? Что страшного в том, что я оближу этот твой нож? Разве ты не хочешь, чтобы мой язык был покороче?

– Вряд ли это поможет. – И он снова пожалел о сказанном.

– Поможет? В чем? Кому? – Через пламя костра она посмотрела на него большими серыми глазами. – Что ты имеешь в виду?

– Мало ли… Соль в кармашке, и ложки там же… Надо было деревянные взять, в лесу смотрятся деревянные. – Тюльпин привычно переводил разговор на простые и безопасные темы. Это продолжалось уже больше месяца, и сейчас он почувствовал, что выдыхается. И потом, это не могло продолжаться бесконечно – Лариса оборвет разговор на полуслове, любой разговор, и выскажет все, что задумала. – Пусть еще покипит немного, – добавил Тюльпин, заметив, что Лариса собирается что-то сказать. – Не помешает.

Лариса усмехнулась, отошла к берегу, села на обкатанный ствол рухнувшего дерева, запрокинула голову. Мелкий дождь шел прямо на ее лицо, на закрытые глаза.

Откуда-то издалека, из тумана, донесся слабый рокот. Он становился сильнее, затихал, снова нарастал. Прошло еще несколько минут, и стало ясно – моторная лодка. Она вынырнула из-за поворота и вначале казалась сгустком тумана, катящимся по поверхности воды, а когда проносилась мимо костра, Тюльпин смог различить ее высоко поднятый нос, на котором сидела маленькая черная собака, и одинокого человека на корме. Он помахал рукой и исчез в тумане. Поднятая волна неторопливо подошла к берегу, лизнула ствол, на котором сидела Лариса.

– Послушай, – сказала она, – а как ты смотришь, если я…

Тюльпин замер, не решаясь взглянуть на нее, не уверенный, что справится со своим голосом, сможет произнести что-нибудь.

– Ну? – не выдержал он ее молчания.

– Как ты смотришь, если я… уйду?

– В лес? – спросил Тюльпин, хотя сразу понял, что она хочет сказать.

– Нет, не в лес… От тебя.

– Ты решила сообщить мне об этом в форме вопроса? – Он даже удивился тому, что смог произнести эти слова, изобразить вполне сносную улыбку.

– Мне кажется, ты сам видишь.

– Что я вижу?

– У меня такое чувство, что нам лучше расстаться.

– Твои чувства больше ничего тебе не подсказывают?

– Как тебе сказать… У нас последнее время все идет вкривь и вкось. Мы перестали понимать друг друга.

– Блажь. Невозможно перестать понимать. Так не бывает.

– Бывает, Володя.

– Ты у меня спросила, как я к этому отношусь? Отвечаю – отрицательно. Нам нельзя расставаться. У тебя кто-то появился?

– Нет. – Она покачала головой. – Никто у меня не появился. Ты ведь это знаешь.

– В чем же дело?

– Понимаешь… Кончилось. Все кончилось. Я не могу к тебе относиться, как раньше. Это произошло не сразу… Ты изменился, Володя… Ты уже не тот, кем был два года назад, когда с Панюшкиным на Проливе работал.

– Блажь! – резко сказал Тюльпин. – Чистой воды блажь.

– Два года назад на Проливе ты был другим.

– Конечно! Я был на два года моложе!

– Дело не в этом, Володя. Ты же знаешь, что дело не в этом. С возрастом у тебя все в порядке. Тогда в тебе было что-то от самого Панюшкина… Была какая-то дерзость, готовность рискнуть, доказать свою правоту… Был свежий воздух. Наверно, Панюшкин умел делать людей сильнее, чем они были на самом деле. А теперь…

– Что же теперь? – с вызовом спросил Тюльпин.

– Затхло стало, Володя. Дома ты так часто доказываешь мне, что твой новый начальник тщеславен, труслив, недалек, что… Мне кажется, ты больше всего боишься, чтобы он не догадался об этих твоих мыслях.

– Зачем же лезть на рожон?

– Вот видишь, какие у тебя слова появились… А помнишь любимый тост Панюшкина? «Вперед, на рожон!» И все вы подхватывали, звенели стаканами, у вас горели глаза, и вы в самом деле лезли на рожон, и как лезли… А сейчас… Зачем ты позволяешь ему ухаживать за мной?

– Не могу же я запретить ему улыбаться!

– О, Володя! А помнишь, как однажды на Проливе мне вот так же улыбнулся тот тип с усиками, помнишь, что было после этого? А сейчас даже скандалы у вас какие-то робкие, будто каждый боится высказаться до конца.

– Ты решила уйти, потому что у меня плохой начальник?

– Ты стал слабее.

– И поэтому от меня нужно бежать?

– Дослушай. Ты не стал слабее физически. У тебя не уменьшилась зарплата, даже повысилась. Должность тоже. По островным понятиям вполне приличная. Послушай меня, не перебивай… когда ты работал с Панюшкиным…

– Я знаю, ты влюблена в него!

– А ты разве нет? Так вот, сейчас у тебя другой начальник, мелкий и пакостный. И ты перенимаешь его словечки, поведение, почему-то опасаешься его, даже мне запретил говорить с ним так, как я считаю нужным.

– Ты наговоришь!

– Володя, ты не веришь, что я смогу поступить с ним разумно, справедливо, порядочно? Не веришь? Ну, скажи! Или у тебя совсем другие опасения? Ох, Володя… Хочешь, скажу главное?

– Ну?

– Только не говори мне «ну»… На Проливе ты мне «ну» не говорил… Так вот, главное наше с тобой различие… Ты многослойный, многозначный, жизнь воспринимаешь какими-то различными потоками… На работе ты один, со мной другой, с начальством третий, с друзьями – четвертый… И везде искренний. Ты считаешь, что твоя жизнь на производстве – это одно, дома – совсем другое… Я так не могу. И дома, и в твоей конторе, и на Проливе, и здесь я все та же… Хорошо это или плохо. И Панюшкин…

– Хватит о нем!

– О! – с улыбкой протянула Лариса.

Она сидела все так же на стволе, упершись руками в серый сырой песок и запрокинув голову так, что дождь шел на лицо. Но теперь в ее позе не было напряженности. Она сказала то, что хотела, и это оказалось не очень сложно.

На этот раз лодка выскочила совершенно неожиданно и с ревом пронеслась в нескольких метрах от берега. Собака, напрягшись, сидела на носу, плотно прижав уши и опустив морду.

– Если он покажется еще раз, я запущу в него горящим поленом, – сказал Тюльпин. – Иди, – обратился он к Ларисе, – суп готов.

Не ожидая, пока она поднимется, не глядя – поднимается ли, он пошел к лесу и, постепенно уменьшаясь в размерах, растворился среди деревьев. Минут через пять Тюльпин вернулся с небольшой плоской бутылкой, облепленной елочными иголками. После того как он ополоснул ее в реке, бутылка сверкнула оранжевыми бликами «Старки».

– Откуда? – спросила Лариса.

– Мы зарыли ее в прошлый раз, когда приезжали компанией… Помнишь? Уцелела. Тебе налить?

– Немного.

Они молча выпили, молча съели суп, от которого шел запах костра, запах смолистых веток и сырой осени. Ели прямо из котелка и больше всего боялись, чтобы не столкнулись их ложки, чтобы не встретиться взглядом. Тюльпин первым отложил ложку, и Лариса тут же последовала его примеру.

– А теперь уходи, – сказал он негромко, без выражения, будто думал о чем-то другом, более важном.

– Что? – не поняла она.

– Уходи. Я останусь здесь. А дома… Забери все свои… Все, в общем. Чтоб и духу там твоего не было. Не обижайся, я в полном смысле слова – всю парфюмерию, трикотаж, галантерею… И раскрой окна. Я вернусь вечером.

Она перевела взгляд на костер, потом стала рассматривать свои ногти. Но, словно спохватившись, поднялась, собрала рюкзак, затянула ремни. Тюльпин, положив руки на колени и опустив на них подбородок, смотрел в огонь. Его вязаная шапочка с легкомысленным помпоном была надвинута на самые брови.

– Послушай, Вовка, ну не думала я, что так получится. Понимаешь… Может быть, все к лучшему, а?

– Что к лучшему? То, что не только я тебя теряю, но и ты меня?

– Не все же утраты печальны, – начала было она и замолчала.

Тюльпин посмотрел ей в глаза, они были совсем рядом, совсем близко, усмехнулся, и Лариса неожиданно приникла к нему, уткнувшись лицом в холодный мокрый рукав брезентовой куртки.

– Ты звони, – сказал он. – А сейчас иди. А то, знаешь, я могу подумать, что ты передумала… Ты ведь не передумала?

Лариса поднялась и, не смахнув слез, не оглядываясь, быстро пошла по тропинке. Вскоре ее фигура скрылась среди деревьев.

– Счастье утраты, – проговорил Тюльпин вслух. – Это надо же – счастье утраты… – И вдруг, вскочив, бросился бежать вслед за Ларисой, не представляя даже, что скажет ей, как поступит. Он бежал по высокой мокрой траве, через кустарник, но у первых же деревьев остановился и, постояв, побрел назад. – Как паршиво, как же мне сейчас паршиво, – повторял он. – А может быть, я ее люблю? – И кривая усмешка скользнула по его лицу. – Нет… Какая это, к черту, любовь! С любовью можно бороться, пересилить как-то, наплевать, в конце концов… А здесь… Баба как баба… А надо же… Как паршиво… Будто отрезали что-то…

Подойдя к костру, Тюльпин увидел, что в плоской бутылке еще на треть осталось «Старки». Он выпил ее прямо из горлышка и тут же запустил пустую бутылку на середину реки. Едва упав в воду, она перевернулась кверху горлышком и поплыла по течению.

Все с той же застывшей на лице кривой усмешкой Тюльпин подошел к рюкзаку, еще не зная, что ему там понадобилось. Присев на корточки, долго перебирал рыболовные снасти, какие-то консервы, прихваченные на всякий случай, деревянные ложки – оказывается, он их все-таки взял с собой, не забыл. Потом на глаза ему попалась белая капроновая веревка. Подержав в руке, он уронил ее, выпустив из пальцев, снова взял, хмыкнул про себя с каким-то новым выражением – чуть ли не злорадно. Не выпуская веревку из рук, Тюльпин поднялся, постоял над костром и медленно направился к опушке, на ходу разматывая моток.

Он еще не знал, как поступит дальше, но ни к чему не обязывающие действия, когда он искал веревку, а Тюльпин искал все-таки веревку, потом разматывал ее, забрасывал на толстую ветку лиственницы, отвлекали его от саднящей боли в груди. Эти двусмысленные приготовления, а он понимал их двусмысленность, потому и хмыкал время от времени не то над собой, не то над людьми, которых мысленно видел вокруг себя, эти приготовления и тешили Тюльпина, забавляли его. Будто был у него в запасе ход, о котором никто не догадывался, никто даже предположить не мог, что он, Тюльпин, способен на нечто отчаянное. Понимая, что никогда не поздно свои приготовления обратить в шутку, он продолжал неторопливо подтягивать веревку, потом укрепил ее хорошим узлом, медленно, будто в забытьи, сходил к костру за ножом и обрезал лишний конец.

Где-то глубоко в сознании, настолько глубоко, что он даже не понимал этого, светилась надежда на то, что Лариса вернется и, застав его за столь необычным занятием, спохватится, ужаснется, повиснет на нем, а он с нездешним уже взглядом отрешенно отодвинет ее в сторону. Но Лариса не возвращалась, и Тюльпин без помех заканчивал свое дело.

– Надо же, вороны прокаркали, – бормотал он. – Еще на рассвете, когда день только начинался… Вороны – это плохо, это дурная примета… И собака на лодке тоже дурная примета… И водитель рассказал про своего погибшего дружка…

Вряд ли Тюльпин знал, как поступит в последний момент, какие чувства пересилят, какая мысль окажется решающей, да и будет ли у него время думать в последний момент. А пока, пока он ощущал в пальцах легкую дрожь и с удивлением ловил себя на том, что не в силах остановиться, сбросить непонятное оцепенение. Но понимал – стоит ему все бросить, и снова навалится непереносимая боль в груди. А так вроде не до нее сейчас, вроде есть кое-что поважнее.

– То-то будет шороху, – снова хмыкнул Тюльпин с непонятной мстительностью в голосе. – То-то будет шороху…

Покончив с веревкой, он пошел в лес, долго бродил там, разыскивая подходящую корягу и не торопясь с этим. Найдя в завале вывороченный пень, Тюльпин приволок его к лиственнице и установил как раз под веревкой – с вызывающей белизной светилась она на фоне темных стволов. Взобравшись на пень, с трудом сохраняя равновесие, Тюльпин начал завязывать петлю…

– Что ты делаешь? – услышал он голос Ларисы.

И облегчение, и страшная усталость навалились на него, удержаться на пне ему удалось, только ухватившись за конец веревки. После этого он смог оглянуться.

– А, это ты, – проговорил Тюльпин как мог равнодушнее. – Решила вернуться?

– Я вспомнила… Автобус придет только вечером… Весь день впереди.

– И вся жизнь впереди, – хмыкнул Тюльпин.

– Что ты все-таки делаешь?

– Петлю.

– Зачем? Отвечай, у тебя ведь спрашиваю!

– Надо.

– Вовка! Что ты задумал?!

– Хочу продукты привязать повыше… не тащить же их обратно. Вдруг мы еще когда-нибудь придем на это место… В новом составе. А? Чего не бывает… – Тюльпин обернулся и увидел, что мертвенно-бледная Лариса медленно опускается в траву. – А ты что подумала?

– Да нет, ничего… Я сейчас… Голова что-то закружилась…

– А я уж решил, что ты передумала, что захотела повременить, – бормотал Тюльпин, затягивая очередной узел. – Я уж подумал было, – он еще раз перебросил веревку через ветку, – подумал было, что ты того… Соскучилась. – Он хохотнул, и Лариса содрогнулась от неожиданности – это был не его смех. Каким-то пошловатым он ей показался, чужим. Перед ней был совсем другой человек, не тот, с которым она приехала сюда, который нервно вздрагивал при каждом ее слове, а его болезненная напряженность передавалась и ей. Теперь же, наблюдая за его хозяйственной возней, она и в себе ощутила наступившую пустоту, словно ничего ужасного не произошло, и все колебания, сомнения, которые мучили ее последние месяцы, оказывается, и гроша ломаного не стоили.

– Жена найдет себе другого, – пропел Тюльпин вполголоса, – а мать сыночка никогда… Жена найдет себе дру-у-угого, а мать…

– Тебе помочь? – спросила Лариса, чтобы оборвать пение.

– Помоги, – охотно ответил он. – Неси рюкзак, там еще что-то осталось… Хотя если мы останемся здесь до вечера, то и привязывать нечего… А?

– Может быть.

– У тебя как с аппетитом? – поинтересовался Тюльпин. И этот его вопрос прозвучал спокойно и равнодушно. Ничего в нем не было, кроме предложения поесть.

Лариса поняла, что он отшатнулся от нее. И тот человек, который носится в лодке по реке, окажись здесь, был бы ему куда ближе. С Тюльпиным они уже чужие. И как между чужими людьми, между ними еще могло быть все, что угодно, кто знает, может быть, вместе они проведут не только остаток дня, но и остаток жизни, но ничто уже не будет трогать их слишком уж, до саднящей боли в груди.

И Тюльпин прислушивался к себе. И чувствовал – отпустило. Что-то в нем перегорело. «Отчего бы?» – подумал он. И долго не мог поймать мысль, принесшую ему облегчение. Но неожиданно она пришла сама, четкая и ясная. «Если она, зная, в каком я состоянии, в каком я идиотском, больном и беспомощном состоянии, все-таки решила уйти, и не к кому-то, кто ждет ее и весь исстрадался, а просто уйти, поскольку скучно стало… Тот ли она человек, за которого я принимал ее…»

– Скажи, а ты… – Лариса замялась, подыскивая слова. – Ты с самого начала… ну, когда возился с этой веревкой… с самого начала хотел привязать именно продукты?

– Конечно, – хмыкнул Тюльпин и по-новому, как она никогда не видела, передернул плечами. – А что же еще?

Не ответив, Лариса отошла к реке. Тюльпин понимающе посмотрел ей вслед – за последний час у него появился какой-то понимающий, оценивающий прищур в глазах. Что делать, подпорченный ум всегда проницательнее и жестче судит о людских поступках. А дошло до Тюльпина то, что Ларисе было бы куда приятнее, если бы речь шла не только о консервах, а то и вовсе не о консервах. Но Тюльпин и самому себе не мог бы сейчас сказать наверняка, чего больше было в его затее – искреннего отчаяния или практичной предусмотрительности. «По-разному могло получиться, – подумал он с шалой улыбкой. – По-разному…»

ОВЕРКИЛЬ

Катер бурлил воду и медленно-медленно приближался к причалу. А едва коснулся ободранным бортом деревянной балки, Горбунов, оттолкнувшись, грузно спрыгнул вниз. Доски причала прогнулись под ним, на секунду из них вынырнули шляпки гвоздей и тут же скрылись. Горбунов долго смотрел, как отходит катер, а убедившись, что все в порядке, свел руки за спину и размеренно зашагал к поселку.

Уже выходя из порта, он остановился на деревянном мосту, закурил и стал смотреть в быструю и мутную осеннюю реку. Где-то в сопках прошли дожди, и по реке плыли корни, сучья, листья. Сморщив тяжелый лоб, Горбунов наблюдал, как все это выносилось в море, рассеивалось и постепенно исчезало из виду. Море было серым и спокойным. Только тучи у горизонта и ветер, пока еще солнечный ветер, вызывали тревожное беспокойство.

Не докурив, Горбунов положил сигарету на палец и щелчком бросил ее в воду. Описав дугу, она мелькнула на волне и скрылась. А потом, уже не видя ни речки, ни сигареты, он все смотрел в это место, пока кто-то не окликнул его.

– Привет, шкипер! – услышал он за спиной.

– Привет, – ответил Горбунов, хмуро глянув из-под бровей в спину уходящему.

Стояла теплая сухая осень, и сопки вокруг поселка покрылись разноцветными пятнами. Каждое дерево умирало по-своему, выбрасывая напоследок краски, которые таились в нем все лето. Горбунов шел, не отрывая взгляда от серого деревянного тротуара, и отставшие доски под его ногами шлепали с каким-то неприятным, раздражающим звуком.

Когда он подошел к дому, солнце было уже затянуто тучами, а ветер стал резче и холоднее. Горбунов толкнул ногой калитку и, не глядя, как она забилась, затрепетала за его спиной, зашагал к дому. Заглянул в комнату, в коридор, словно надеясь увидеть там кого-нибудь, и, не раздеваясь, сел к столу. С силой потер жесткий, небритый подбородок. Подойдя к зеркалу в деревянной рамке, долго рассматривал себя, угрюмо переводя взгляд со слипшихся под шапкой волос на густые брови, на крупный обветренный нос, сухие, потрескавшиеся губы. Потом, будто собравшись с духом, глянул себе в глаза. И отвернулся. Ему показалось, что кто-то идет по двору. Резко повернулся, посмотрел в окно. Нет. Тропинка к крыльцу была пуста.

Подойдя к кровати, Горбунов сел, откинулся на подушку, заложил руки за голову. И через полчаса заснул. А проснулся от грохота ставен. За окном была ночь, в стекло стучали частые капли дождя. Горбунов прошел на кухню и зажег свет. Часы показывали около девяти вечера. Надев брезентовый плащ с капюшоном, он погасил свет и вышел на улицу. Ветер рванул длинные полы, загрохотал ими, а по капюшону забарабанили капли.

Где-то до двадцати пяти лет Горбунов жил с ощущением, что каждый день, каждая встреча, поездка могут все изменить, перевернуть вверх ногами. Он жил в радостном ожидании перемен. Не географических перемен – они для него уже тогда стали буднями, Горбунов ждал перемен в жизни. И не важно – хуже будет или лучше. Хорошо уже то, что будет «не так». А теперь поймал себя на мысли о том, что ничего уже не изменится. Куда бы он ни бросался, что бы ни предпринимал, все останется так, как есть. Он мог уехать на Камчатку, на Курилы или материк, но везде его ждал такой вот порт из двух приземистых сараев и причала, буксировочный катер, поселок…

– Старостью подуло, – сказал Горбунов вслух, но этих слов не услышал бы и попутчик. Их сразу подхватило порывом ветра и унесло в море. – Когда человек не верит в перемены, это значит подуло старостью. И тут уж ничего не поделаешь. Хоть волком вой, хоть соловьем свищи.

Ветер все усиливался, и Горбунов в ста метрах от моря чувствовал на губах соленые брызги, а по его капюшону стучали не только капли дождя, но и сорванные ветром верхушки волн. Начинался шторм. Увидев свет в окне портовой диспетчерской, Горбунов направился туда.

– Во! – закричал ночной дежурный Вадюхин – старик, вечно небритый и вечно пьяный. – Пришел! Слава те господи! Сейчас отчаливаем!

– Кто отчаливает? Куда?!

– В море! В море! – кричал Вадюхин с каким-то истеричным восторгом.

– Ну ладно, хватит голосить. – Горбунов сел на койку, не торопясь, вытащил сигарету и закурил. – Что там у тебя?

– Плашкоут! Понимаешь, растакая твоя душа – плашкоут оборвался! Унесло!

– Ну и черт с ним. – Горбунов сидел на койке, провалившись в растянутую сетку, и, казалось, никакая сила не поднимет его сегодня.

– Это как? – Вадюхин стоял перед ним, чем-то напоминая ободранного, но воинственного петуха. Тоже в брезентовом плаще, пиджаке с оттянутыми поллитровками карманами и тельняшке, старик тяжело дышал.

– Ты что пил-то сегодня? – спросил Горбунов.

– Что надо, то и пил! Свое пил! Во!

– Ложись, отдыхай. Я посижу.

– Люди! Люди на плашкоуте! – вдруг завизжал старик. – Понял?! Люди!

– Какие люди? С чем плашкоут-то?

– Со щебенкой.

– Откуда же люди?

– Может, парни посидеть забрались, в картишки перекинуться… Мало ли… Их и оборвало. Я уж за ребятами с твоего катера послал… И за тобой тоже. Вот ты первый пришел. Факел какой-то исделали и машут. – Вадюхин подпрыгнул к окну и, на секунду замерев, обернулся к Горбунову: – Во! Машут! Смотри!

Горбунов тяжело поднялся, неохотно подошел к окну, бросил по дороге сигарету в ведро у двери и, прикрыв глаза от света, долго всматривался в темноту.

– Что-то мелькает, – сказал он.

– То-то и оно, что мелькает! А ведь перевернуться могут, ой как запросто! – Вадюхин горестно покачал головой.

– Щебенка, говоришь, на плашкоуте?

– То-то и оно, что щебенка! Перевернутся! Как говорится – оверкиль! Вверх килем – и будь здоров! Во!

Горбунов запахнул плащ и вышел на крыльцо. Отсюда ясней был виден маленький, пропадающий огонек где-то далеко в море. Он хорошо представлял себе, что сейчас там делается. Плашкоут, эта железная неповоротливая баржа, в любой момент может стать бортом к хорошей волне, и щебенка переместится на один борт. Пусть немного, но переместится. Следующая волна сделает больше. А потом, потом плашкоут попросту перевернется. А море холодное. В нем долго не продержишься. Полчаса… вряд ли хватит кого на полчаса. Минут через десять подошли ребята. Молча выслушали Вадюхина, повернулись к Горбунову.

– Что будем делать, шкипер?

– А что делать, – вздохнул Горбунов. – Не хочется сейчас в море идти… Нехорошее оно. А идти придется. Никуда не денешься. Потом никуда не денешься, – уточнил он. – Так что, хотим мы того или нет, надо идти. Вот такие, братцы, дела.

– Может, к начальству сходить?

– Зачем? Если скажет не идти, ты что же, не пойдешь? – В словах Горбунова прозвучала издевка. – А если скажет, что идти в море все-таки надо, у тебя усердия прибавится? Пошли.

Катерок отошел от берега и будто провалился куда-то. Горбунов слышал, как что-то кричал с причала Вадюхин, потом его голос потонул в гуле ветра. Огонь впереди был виден, только когда катер вскидывало на волну. А потом он и вовсе пропал. То ли факел там у них догорел, то ли водой его залило. Но катерок шел вперед. Иногда слышался надсадный вой мотора, и все знали – винт повисал в воздухе. Давно уже исчезли огни порта – несколько лампочек на столбах, а катерок все шел и шел. Вспыхивающий время от времени прожектор упирался в сплошную стену дождя.

Плашкоут они заметили как-то неожиданно близко. Все вдруг увидели чуть правее курса темную массу. Тяжелую баржу гнало в море, и остановить ее сейчас, развернуть, подтащить к берегу казалось совершенно невозможной затеей.

– Кто прыгать будет? – спросил Горбунов.

– Давайте решать… – Рулевой, молодой парень с торчащей из фуфайки тонкой шеей, закусив губу, прожектором ощупывал щебенку на плашкоуте. – Груз в норме, – сказал он. – Сдвинулся, но в норме. Можем успеть.

– Прыгнешь? – спросил его Горбунов.

– Попробую.

– Не надо пробовать, – сказал механик, не отрывая взгляда от плашкоута. – Придется, шкипер, тебе прыгать. Больной он. С постели поднялся.

Катер был уже совсем рядом, и теперь главное – не столкнуться, не грохнуться о стальную многотонную громаду. Механик прожектором высвечивал место на плашкоуте, куда можно прыгнуть. Катер то уходил вверх, взмывая над бортом, то вдруг оказывался далеко внизу. Горбунов прыгнул в тот момент, когда катер, достигнув верхней точки, начал падать. Он с силой оттолкнулся от металлической ступеньки и, пролетев метра полтора над пропастью, упал на плашкоут. Его с силой швырнуло в сторону, бросило, и он очнулся уже лежавшим на щебенке, вцепившись пальцами в острые мелкие камни. Хотел было подняться, но тут яркий свет прожектора ударил ему в лицо.

– Держи! – услышал он крик. – Бросаю!

Горбунова охватила радостная злость. Он удачно прыгнул, пролетев над смертью, а сейчас был уже на плашкоуте, держал в руках конец троса. Все шло отлично. Горбунов перебрался на нос, закрепил трос и, как только прожектор с катера снова ударил ему в лицо, сорвал с головы кепку и помахал ею.

– Давай! – крикнул он. – Готово!

Трос натянулся, напрягся, и плашкоут, будто почувствовав чью-то твердую руку, стал медленно разворачиваться носом к берегу, к ветру, к волнам. Горбунов еще раз проверил прочность узла, прислушался к рокоту катера – мотор работал ровно, уверенно. Полез было за сигаретами, но нашел в кармане лишь табачную кашицу. И только тогда вспомнил, что где-то здесь, на плашкоуте, должны быть люди. Он удивился, забеспокоился. Хватаясь за поручни, быстро направился в рубку. Она была пуста. Горбунов кинулся в кубрик. И облегченно вздохнул, увидев, что он задраен изнутри.

Сначала постучал кулаком, потом, схватив осколок камня, начал колотить им по крышке. «Живы!» – радостно подумал он, услышав внутри движение. Крышка откинулась, и он привычно, не глядя, соскользнул вниз. Сначала увидел парня, который задраивал за ним люк. Это был Анатолий, портовый шофер, длинный, поджарый детина с лохматой головой.

– Привет, Толик! Что, перетрухал? Эх, крыса ты сухопутная! – счастливо засмеялся Горбунов, довольный тем, что имеет самое что ни на есть прямое отношение к спасению этого парня. – Щебенка-то уже на правый борт пошла, еще минут пятнадцать и…

Горбунов замолчал и невольно оглянулся назад, куда неотрывно смотрел Анатолий. В самом углу, на узкой койке, сидел второй человек. Горбунов шагнул в угол, наклонился и при свете тусклой, задраенной мутным стеклом лампочки увидел Веру, продавца единственного в поселке магазина. Она не сдвинулась с места, только нерешительно, слабо протянула руку вперед, будто защищаясь.

Горбунов замедленно посмотрел на ее мокрые волосы, глянул в черные, с косинкой, глаза, тронул пальцами кофту, опустил глаза на крепкие, тяжеловатые колена.

– Дела, – протянул он, вытирая рукавом лицо, по которому до сих пор стекала вода. И подумал: «Вот это уже настоящий оверкиль!»

– Дела, – повторил он и скривился в нервной усмешке, – Тяжелый у тебя хлеб, – сказал Анатолию. Плашкоут качнуло, и Горбунов невольно сел на койку. И увидел, как сжалась, подобрав под себя ноги, Вера, как она глубже втиснулась в угол.

Не говоря больше ни слова, Горбунов встал, натянул кепку и поднялся на палубу, с силой захлопнув за собой крышку люка. Несколько минут он стоял, ухватившись за какой-то выступ. Потом зашел в рубку. Горбунов смотрел с таким выражением, будто видел через стекло безоблачное небо, искрящиеся на солнце волны. Он любовно гладил отполированный ладонями штурвал, надежный и верный круг. Именно надежности и верности не хватало ему очень долго, и сейчас он радовался, находя то и другое в этой тяжелой посудине. Где-то в глубине резал ледяную воду руль – на него тоже можно положиться, пока его не разобьет о камни, о прибрежные скалы. И палуба под ногами. И вот рубка.

Горбунов ощущал прочное единство, чуть ли не родство с этим немало поплававшим плашкоутом. И с катером, который из последних сил тянул трос. Трос… Его захлестывала волна. Горбунов слышал, как он трется, скрежеща скользит по железной обшивке плашкоута, и понимал – ему сейчас тяжело. Он невольно сдерживал дыхание, кряхтел, словно это он, шкипер, держится одной рукой за катер, а другой – за плашкоут. Когда трос показывался из воды и плашкоут делал рывок вперед, Горбунов расслаблялся, переводил дыхание.

Волной в рубке выбило стекло, и теперь дождь вперемежку с солеными морскими брызгами хлестал прямо в лицо. А Горбунов улыбался. Впереди его ждет залитый дождем порт, поселок, завтра он увидит из окна сопки, нависшие над поселком. Влажные, душистые сопки – при одном только воспоминании о них в груди Горбунова сладостно защемило, заныло, и он даже придержал дыхание, стараясь подольше сохранить в себе эту счастливую боль. Да, наутро поселок будет засыпан желтыми листьями, прилипшими к деревянным тротуарам, почерневшим заборам, стенам домов, а море будет серым и виноватым, а в самом запахе осеннего воздуха будет что-то тревожное, и вспомнятся дни, о которых вроде совсем забыл, а они, оказывается, живут в тебе…

И вдруг все изменилось. Горбунов сразу догадался, в чем дело. Лопнул трос. Плашкоут начал как-то охотно и легко подчиняться ветру, волнам. Катер по инерции прошел еще около сотни метров, и огни его почти пропали в темноте. Потом они показались снова, уже в стороне, и Горбунов понял, что ребята разворачиваются. Но когда плашкоут развернуло бортом к волне, Горбунов увидел, что щебенка, мокрая, тяжелая, пропитанная водой щебенка, чуть зашелестев, сдвинулась с места и подползла к самому борту. Плашкоут накренился, и Горбунов в немыслимой надежде стал ждать, что он снова выровняется. Волна прошла, плашкоут немного подался назад, но остался наклоненным.

Теперь все решат минуты. Даже если ребята успеют подойти и снова зацепить трос, даже если они успеют это сделать… Нет, ничего не изменится. Плашкоут обречен. Так и есть. Еще один удар волны, и первые мелкие камешки посыпались в море. От другого борта щебенка ушла уже на метр-полтора. Еще три-четыре волны… Надо что-то делать… Секунды… Минута в лучшем случае… Минута… Десять секунд прошло. Плашкоут, казалось, из последних сил, скрипя старыми железными суставами, пытался выпрямиться, но слишком тяжел груз, слишком велика волна…

Прыгать в воду? Его не найдут… Правда, можно сбросить круг и привязаться к нему, ребята будут искать… На круге он продержится. А те… голубки… Черт бы их побрал!

Горбунов гулко пробежал к кубрику, попытался открыть люк, заколотил по нему сапогами, и сразу же там внизу послышалось движение. Крышка откинулась, он соскользнул вниз и тут же захлопнул ее за собой.

– Сейчас перевернемся… – сказал Горбунов, ни на кого не глядя. – Оверкиль. Держитесь за что-нибудь.

– Как перевернемся?! – спросил Анатолий.

Он оттолкнул Горбунова и начал открывать люк. Но было уже поздно. Плашкоут накренился, их резко бросило на стенку, потом отшвырнуло от нее, и они со всего размаха упали на потолок. Раздался грохот падающих вещей, визг Веры. Наступила темнота.

Горбунов почти увидел, как сотни тонн камня, легко оторвавшись от палубы, рухнули вниз и понеслись ко дну, рассеиваясь и захватывая с собой всю живность. Он почти увидел, как щебенка вспучила и замутила дно, как беспомощно и судорожно двигали клешнями раздавленные крабы, замирали под тяжестью рыбы, а на поверхности в свете прожектора поблескивало мокрое и помятое дно плашкоута.

– Фонарь есть? – спросил Горбунов.

– Есть, – ответил Анатолий. – Вот…

Вспыхнул слабый луч. Они сидели на потолке, а над ними в мокрых следах от сапог темнел пол кубрика. Через некоторое время под ногами появилась лужа. Вода начала просачиваться внутрь. Поплыли папиросы, шапка, бумажки…

– Что делать будем, шкипер? – спросил Анатолий.

– А ничего… Ждать будем. Хотя и смысла в этом нету. – Последние слова Горбунов добавил не потому, что уже не верил в спасение, а просто, чтоб не сглазить.

– Что… и ничего нельзя сделать?

Вера заголосила в углу, уткнувшись лицом в замусоленную плоскую подушку.

– Чего молчишь?! – вдруг заорал Анатолий. – У тебя же спрашивают! Что можно сделать?

– Ты ничего не можешь, – ответил Горбунов. – Все, что мог, ты уже сделал. Теперь отдыхай.

Горбунов представил себя на месте ребят. Они должны знать, что мы в кубрике, что можем продержаться какое-то время. Им нужно зацепить плашкоут и тащить его к берегу. Там можно добраться до нас, дождаться отлива… Значит, надо продержаться. Скоро здесь будет жарко, подумал он. Воздух уже того, давит…

– Слушай, шкипер, – заговорил Анатолий. – Может, нам уже не выбраться… Я хочу сказать тебе…

– Ну, скажи. Интересно даже.

– Глупо все вышло, по-дурному.

– Да уж куда глупее… Лучше бы вам в крытую машину забраться. Или, на худой конец, в сарай… Век бы никто не догадался. Да мало ли куда можно спрятаться… Вон свинарник второй год пустует.

– Не надо, шкипер. Когда живешь в такой дыре, разве знаешь, в какую сторону тебя завтра занесет.

– При чем же дыра? Дыра там, откуда уйти нельзя, где держат против воли. И город с троллейбусами дырой может стать… Такой дырой! А если человек свободный – нет для него дыры.

– Знаешь, шкипер, ты как хочешь… ну… подонком я себя чувствую, пойми.

– Не потому ли, что со мной связался? – негромко спросила Вера. – Может, запачкался?

– Ты не обижайся, Вера, на тебя я бочку не качу.

– Ладно, кончайте, – сказал Горбунов. – Хватит.

Говорить стало трудно. Прошло уже более часа с тех пор, как они перевернулись. Воздух сделался будто загустевшим. Вода, просачиваясь снизу, сжимала его все плотнее. Они стояли в темноте молча, ледяная вода поднялась уже почти до колен. Снаружи слышался грохот волн, перекатывающихся через дно плашкоута. Шторм не утихал.

А у ребят трос лопнул, думал Горбунов. Старый оказался трос. Свяжут? Или сумеют обрывком зацепить? А если пойдут за новым тросом, нас потерять могут. Нет, не пойдут… Да, ведь на катере один больной… Тяжело. Плашкоут обратно в море погнало… Дела…

Неловко повернувшись, Горбунов толкнул коленом что-то твердое, плавающее в воде. Оказалось – лопата. А если попробовать… Ведь между дном плашкоута и полом чуть ли не полметра… Там должен быть воздух. Свежий, чистый… Горбунов встал на табуретку и принялся лопатой долбить пол над головой. Если удастся пробить дыру, они смогут продержаться еще какое-то время. Он долбил, долбил, стараясь, чтобы острие лопаты попадало в одно место вдоль волокон досок. Горбунов почувствовал, как ему на лицо падают мелкие щепки. Но тут же, оступившись, поскользнулся и рухнул в воду. И сразу намок, отяжелел.

Удары гулко и болезненно отдавались в голове, будто кто-то колотил по ней деревянным молотком, колотил долго, по одному месту, и Горбунов снова взял лопату. Время от времени он скреб ею по потолку, нащупывал поврежденный участок, снова бил в это место. И наконец услышал шипение. Уходит воздух, подумал он.

Лопата застряла и уже не выпадала из щели. Горбунов начал вертеть ее, наклонять и, оттянув, выломал доску. Сверху хлынул свежий воздух, но тут же поднялась вода, плашкоут заметно осел. И вдруг Горбунов понял, что их только двое – Вера и он. Не слышалось дыхание третьего человека. Разведя руки, он пошел в одну сторону, в другую – Анатолия не было. Тогда он опустил руки, стал шарить ими в воде и, наконец, наткнулся на шофера. Горбунов с трудом поднял его над поверхностью воды, отдышался и принялся бить Анатолия ладонью по щекам. Бил сильно, зло, не переставая, пока шофер не закашлялся, не задергался у него в руках.

– Стой здесь, – прохрипел он, – держись за поручни.

Горбунов прошел к столу. Намокшая, пропитанная ледяной водой одежда сковывала движения, казалась непомерно тяжелой. Он забрался на стол, нашел дыру над головой и с усилием выломал еще одну доску, потом, вставив черенок лопаты, как рычагом, выломал еще одну. Теперь над ним была дыра, в которую можно было пролезть.

– Вера, – позвал он. – Давай сюда… Доберешься?

Он наугад вытянул в темноте руки и, ухватив Веру, помог ей взобраться на стол.

– Лезь туда, – сказал он. – В дыру…

– А ты?

– Лезь, говорю!

Горбунов подсадил ее. Вера ухватилась за металлическую переборку.

– Я не могу, – проговорила она сдавленно. – Здесь тесно… Задохнусь…

– Лезь… Лезь! – хрипел Горбунов, подсаживая Веру.

Потом он пошел к Анатолию, подволок его к столу и приподнял парня так, чтобы его голова оказалась в дыре.

– Тащи его! – сказал он Вере. – Можешь?

– Ну что же ты… – услышал он голос Веры.

– Не получится… Тяжел я… Не протиснусь.

Передохнув, он прошел в угол, стал на какой-то ящик, ухватившись за холодные мокрые поручни. И, уже теряя сознание, понял, что, даже если умрет, не разожмет пальцев.

…Очнулся Горбунов от ярких искр, которые сверкали у него перед глазами. Он увидел автогенное пламя и жидкие капли металла, с шипением падающие в воду. Потом, когда его уже вынесли на берег, приподнялся на локтях и оглянулся. Плашкоут косо и беспомощно сидел кормой в воде, будто мертвый кит, выброшенный на берег. Его ржавое помятое дно было вспорото, в нем зияла дыра… Как рана, подумал Горбунов.

– Благодари Вадюхина! – будто издали услышал он и увидел над собой несчастного и радостного старика. – А то что хотели делать, злодеи, – еще в море автогеном вскрыть! Затопили бы вас, как консервную банку из-под… из-под морской капусты. Вадюхин догадался, предупредил! Сначала бульдозером на берег подтащите, а потом уж режьте на доброе здоровье! Во дает старик, а! Скажи спасибо Вадюхину!

– Ну, спасибо, Вадюхин, – Горбунов улыбнулся и тронул руку старика. Вечно небритого, кричащего и пьяного старика. Он откинулся на носилках и почувствовал запах мокрых листьев, услышал шум моря, чуть скосив глаза, увидел влажные сопки. «Выживу, – подумал он успокоенно. – Теперь-то выживу».

НЕАПОЛИТАНСКИЙ РОМАНС

Однажды летним вечером, когда сопки подернулись лиловой дымкой и стали похожи на скалы Неаполитанского залива, старший инженер проектного отдела стройтреста Грышук твердо решил изменить своей жене. Он отбросил все колебания, сомнения и сказал себе, что откладывать – хватит. И вовсе не потому, что была у него девушка, которую он любил больше всего на свете и которая любила его. Не было у Грышука девушки, и любовь не испепеляла его душу. Да и не хотел он всего этого, потому что из рассказов товарищей, из анекдотов и расхожих историй хорошо знал, что такие веши, как красивая девушка или большая любовь, ни к чему хорошему привести не могут. На память невольно приходили зареванные жены, перепуганные дети, суды по разделу имущества, собрания коллективов, посвященные моральному облику, понижения в должности, урезанная зарплата… Короче – криминал.

Но когда друзья спрашивали у него, изменял ли он жене, Грышук в детали не вдавался и разговора не поддерживал.

– Было дело, – коротко отвечал он, улыбаясь задумчиво и отрешенно.

А дела-то никакого и не было. Это угнетало Грышука. Он болезненно переживал свою неполноценность и страдал. Конечно, диплом об окончании института придавал ему уверенность так же, как и должность старшего инженера. Его уважал начальник. Друзья относились к нему всерьез. Машинистки из отдела не прочь были переброситься с Грышуком двусмысленной шуткой. Они видели, что это как-то будоражит его, во всяком случае, не оставляет равнодушным.

Что касается внешности, то и здесь Грышук мог быть спокойным. Сто семьдесят два сантиметра рост. В меру широкие плечи, прямые ноги. Правда, у него слегка наметились залысины, но их вполне можно было принять за естественную высоту лба.

И все-таки каждый раз, когда заходил разговор о любовных приключениях, Грышук настораживался, опасаясь, что кто-то догадается о его постыдной тайне. Он искренне и с удовольствием смеялся над чужими неудачами, слегка презирал людей за неполное среднее образование, беззлобно потешался над опальными сотрудниками, но не мог, не мог отдаться радости до конца. Для полного духовного спокойствия Грышуку нужно было маленькое, совсем небольшое чувство превосходства. Иначе он ощущал подавленность, жизнь теряла краски, становилась серой, унылой.

А еще душа Грышука время от времени требовала новизны, тревожной неизвестности. Разумеется, чтобы удовлетворить эти требования, можно было уйти с рыбаками на полгода в море или ответить начальнику, что его замечания неуместны, или устроить на собрании маленькую заварушку… Много чего можно было сделать, но все это было чревато неприятными последствиями, а Грышук не любил неприятные последствия.

Мысль об измене терзала Грышука все больше. Женщин, которых он видел в автобусах, на улице, на работе, Грышук невольно рассматривал как возможных кандидаток, придирчиво отмечал их недостатки, браковал, и все это делал со скучающим, маскирующим выражением лица. Если раньше у него была просто идея, чистая и свободная, как утренний ветерок, то теперь стоило ему лишь мельком взглянуть на девушку, как перед ним словно на экране проносились картины, одна другой красочней и бесстыднее. Девушка проходила мимо, а он уже искал глазами вторую, третью. Утренний ветерок постепенно превращался в ураган, разрушающий все радости обычной жизни.

Грышук стал рассеянным и раздражительным. Даже читая о любви хорошей девушки к парню, он ревновал, будто это была его девушка, но зато, если парня постигала неудача, Грышук искренне радовался, как при свершении какой-то высшей справедливости.

Все это не могло продолжаться слишком долго, и, наконец, настал вечер, когда Грышук принял решение. Будто предчувствуя, какое испытание ожидает его, он еще утром надел белую рубашку, пристегнул капроновый галстук с вечным узлом и начистил туфли. Сидя в отделе, Грышук все больше волновался, ощущая в груди непривычный холодок. Он несколько раз выходил в туалет и обеспокоенно приникал к тусклому, шелушащемуся зеркалу. Из глубины мутного стекла, будто из какого-то другого мира, на него смотрел бледный человек с затравленными глазами.

После обеда Грышук совсем растревожился. Во рту у него было сухо, приходилось поминутно облизывать губы. Но в нем росла и уверенность в правильности принятого решения, от обычной вялости не осталось и следа.

– Нашего Грышука сегодня не узнать! – сказала со смехом первая красавица отдела тонконогая Лидочка.

Грышук лишь улыбнулся. Улыбка получилась достойная и пренебрежительная, не говоря уже о том, что она была хороша и сама по себе. Улыбка бледного от волнения, но решительного молодого человека, умеющего держать себя в руках. Еще вчера он продолжил бы разговор, постарался бы подольше задержать на себе Лидочкино внимание, выспрашивая, что же именно произвело на нее впечатление, почему ей показалось, что он выглядит иначе, но сегодня… Сегодня он уже был человеком, образ жизни которого слишком далек от понимания этой конторской красотки.

Когда прозвенел звонок, известивший об окончании рабочего дня, Грышук растерялся, но быстро совладал с волнением. В конце концов, подумал он, чем я хуже кого бы то ни было? Чем? У меня диплом, высшее образование, отличная должность, в трудовой книжке несколько благодарностей, а их просто так не записывают. Я на хорошем счету, меня ценит начальство. Каждый раз, когда заходит разговор об отпуске, начинается целая канитель, будто без меня и работать некому. В сейфе месткома нет ни одного протокола без моего выступления, в президиуме доводилось сидеть, а это не фунт изюма. Избирали секретарем собрания. Ближайшие перевыборы – и я в месткоме. А встанет вопрос о руководителе отдела – список кандидатур возглавит моя фамилия. И если я иду сегодня на это, то просто потому, что мне это нужно для работы. Да, для работы. Я не хочу, чтобы какие-то посторонние мысли отвлекали меня от основного. Жена? Мне нужно убедиться в ее превосходстве. Вот так.

Грышук быстро, почти механически складывал в стол карандаши, резинку, лезвия, логарифмическую линейку. Потом снял лист с доски и, свернув его, тоже сунул в стол. Упершись руками в чертежную доску, он постоял несколько секунд, резко оттолкнулся, как бы отбрасывая последние сомнения, и быстрой деловой походкой вышел из здания.

Вечер был тихий и теплый. А когда солнце зашло за сопки, они в самом деле стали похожи на лиловые скалы Неаполитанского залива. Грышук много раз видел их на открытках, репродукциях с картин старых мастеров и, не задумываясь, закаты на знаменитом заливе считал почему-то образцом настоящих закатов. К здешним, островным закатам, восходам, к здешним веснам и осеням Грышук относился как к чему-то самодельному, грубому. Даже не догадываясь об этом, но к людям, с которыми он жил, работал, Грышук тоже относился лишь как к неполноценному подобию людей, живущих на берегах того залива. О женщинах и говорить не приходилось, и в подметки не годились тем юным, загорелым и отчаянным созданиям, которых он видел на цветных открытках, журнальных обложках, на фотографиях, сделанных в районе прославленного залива.

Легко и уверенно, сунув одну руку в карман брюк, а во второй держа сигарету, Грышук спускался к главному проспекту. В столовой он выпил стакан вина, потом в кафе – еще один. И почувствовал себя в норме.

Продавщица из магазина подарков, толстенькая, рыжеватая, красивая девушка, у которой Грышук спросил, что она делает сегодня вечером, внимательно посмотрела на него и подозвала подругу из соседнего отдела:

– Вот этот товарищ с круглыми глазами спрашивает, что я делаю сегодня вечером, представляешь? В баню, дяденька, иду, в баню.

Грышук выскочил из магазина, зашел в сквер и обессиленно опустился на скамейку рядом с какой-то женщиной. В его ушах все еще звенел смех девушек. Переведя дух, он скосил взгляд на женщину и подумал, что она не так уж и плоха. Правда, одного с ним возраста… И туфли у нее в пыли, и маникюр далеко не свежий… И юбка какого-то спецовочного цвета, но…

– Между прочим, – сказал он, – у нас давно не было такого заката. Очень красивый.

Женщина промолчала. Но он почувствовал, что промолчала она участливо, просто его слова не обязывали к ответу.

– Как на Неаполитанском заливе, – сказал Грышук.

– А вы видели… закат на Неаполитанском заливе?

– У меня есть открытка…

– А-а…

– Правда, здесь нет кипарисов, пальм…

– А разве под Неаполем растут пальмы? – удивилась женщина.

– А разве нет? – Грышук не знал, растут ли пальмы под Неаполем.

Посмотрев на женщину в упор, он понял, что она ему нравится. Он на скорую руку представил, как будет изменять с ней, и то, что увидел, понравилось ему. Женщина была загорелая, со светлыми выгоревшими волосами. Недавно с материка, подумал он. Грышук увидел ее ровные белые зубы, свежие губы… Долгий поцелуй, подумал он. И закрывает глаза… И поднимается на цыпочки… Это если мы будем целоваться стоя…

– Как вас зовут? – спросил Грышук взволнованно и с легкой хрипотцой.

– Скажите, а вам жена разрешает знакомиться с женщинами в скверах?

– Жена?

– Господи, у вас на лбу написано, что ваша жена – полная и тихая женщина, обожает праздники, что, когда выпьет, любит попеть, потанцевать, что сейчас она уже поглядывает на часы… Авоська при вас? Вы все купили?

Все сказанное о жене было чистой правдой. Грышук растерялся. За доли секунды он обидчиво подумал о том, что девушки с Неаполитанского залива никогда бы не позволили себе такую бестактность, как упоминание о жене. Еще он подумал, что у этой женщины красивая высокая шея, а у его жены – короткая и некрасивая. Подумал о том, что незнакомка, работая скорее всего каким-то кладовщиком или счетоводом, позволяет себе вот так разговаривать с ним, со старшим инженером, будущим начальником отдела. Подумал о том, что, если бы она перешла работать в их отдел, он бы поговорил с ней иначе. И понял, что ничего у него с ней не получится, она слишком трезва, ограниченна…

Поднимаясь со скамейки, он прощально посмотрел на ее смеющийся рот, в ее глаза, наполненные каким-то шалым смехом, и уже открыл было рот, чтобы сказать нечто значительное, убивающее наповал, но не успел.

– Идите, – сказала женщина почти по-матерински. – Идите, пока еще не кончился закат и ваша жена…

– Оставьте в покое мою жену! – сказал Грышук неожиданно тонким голосом. – Всего хорошего.

– Счастливо. И мой вам совет – идите домой.

– Неужели вам больше некому советовать? – едко спросил Грышук.

– Идите, – нежно повторила женщина.

Грышук снисходительно улыбнулся. Выйдя на проспект, он быстро зашагал от сквера, постепенно приходя в себя. К этому времени уже стемнело, загорелись щербатые неоновые рекламы, огни светофоров стали ярче и тревожней, а разноцветные окна настраивали на особый, вечерний лад, когда хочется чего-то совсем иного, чем днем. Сегодня Грышук хорошо знал, чего хотел, но он смирился с поражением, и это странным образом успокоило его.

Он зашел в гастроном «Рябинка», взял маленькую чашку черного кофе и устроился за столиком в углу. Рядом с ним оказалась высокая девушка с прямыми длинными волосами и в очках. Обхватив тонкими пальцами чашку, девушка через стекло витрины смотрела на улицу. Еще подходя к столику, Грышук отметил, что у нее вполне приличные ноги. Когда он мельком заглянул ей в глаза, то сквозь сверкающие грани стекол очков увидел выражение, знакомое по цветным фотографиям, привезенным с далеких заливов, проливов, островов и полуостровов. И неожиданно для самого себя сказал что-то естественное и простое.

– Ваш кофе уже, наверное, остыл, – добавил он, когда девушка промолчала. – Может, заменить?

– Замените, – улыбнулась она. Грышук поднялся, подошел к прилавку и заказал еще одну чашку.

– Двойной, пожалуйста, – сказала девушка.

– Двойной, пожалуйста, – повторил Грышук продавцу.

– Спасибо, – сказала девушка, когда он поставил перед ней чашку. – Вы тоже пьете двойной?

– Да нет… нормальный.

– Ну, нормальный – это не кофе. Это так… Бурда, рассчитанная на сердечников, почечников… Чтобы выпить настоящего кофе, надо заказывать хотя бы двойной.

– Когда мне хочется выпить, я вообще заказываю что-нибудь другое, – улыбнулся Грышук.

– Можно и вино, – согласилась девушка. – Но… кофе лучше.

– И вам никогда не хочется вина? – спросил Грышук взволнованно и чуть хрипло.

Девушка внимательно посмотрела на него и улыбнулась. Гришуку не понравилась ее улыбка. Он исподтишка осмотрел себя, но все было в порядке. Когда он так же внимательно окинул взглядом девушку, то поразился ее какой-то неуловимой изысканности. Впрочем, сказать, что он поразился, будет неверно. Он просто отметил ее утонченность, что ли, так и не поняв, из чего она складывалась. Перстень с продолговатым камешком, белая блуза, очки без оправы… И быстрая улыбка… Казалось, будто она по-разному улыбалась каждому услышанному слову.

– Вина? – переспросила девушка. – Нет, почему же, иногда хочется. Но чаще – кофе. Оно дает… как бы это… более качественное опьянение.

– Какое? – не понял Грышук.

– Даже не знаю, как вам объяснить… Пьянея, человек приходит в состояние… ненормальное, верно? Ну так вот, когда он пьет вино, это состояние заключается в том, что он начинает видеть меньше. Понимаете? А когда он пьет кофе, он тоже пьянеет, но видит и чувствует гораздо больше, чем обычно.

– Интересно, – сказал Грышук. – Я такого не замечал.

– Потому что вы пьете одинарный кофе, – ответила девушка и опять улыбнулась. – Возможно, правильнее было бы сказать – ординарный.

Грышук этого слова не знал, но на всякий случай улыбнулся.

– Как вас зовут? – спросил он.

– А как вы думаете?

– Мм… Я все равно не угадаю.

– И не надо. Зачем вам угадывать… Скажите так…

– Тогда… Дина.

– Ну что ж.... Согласна. Пусть будет Дина. Это не так уж плохо. Во всяком случае, лучше, чем… А вас, наверно, зовут Федя?

– Нет, на Федю я не согласен.

– Почему?

– Я надеялся на что-то более… Мм…

– Понятно. Тогда давайте сделаем вот что… Раз уж я все равно у вас в долгу за кофе, – девушка открыла свою сумочку и вынула маленький сверток. – Снимите свой галстук.

– Зачем? – не понял Грышук.

– Сейчас увидите. Снимите же…

Она протянула к нему руки, нащупала сзади под воротником зажим и легко разъединила резинки, на которых держался его зеленый капроновый галстук. Грышук совсем рядом увидел ее глаза за стеклами очков, улыбку, почувствовал запах незнакомых духов и вдруг опять заволновался, поняв, что у него с этой девушкой завязываются какие-то отношения, а как раз этого он боялся больше всего. Он опасался, что ему придется говорить о своей жизни, выслушивать, что будет говорить о себе девушка. Вот если бы он мог изменить жене с кем-нибудь молча, даже без придуманных имен, без разговоров…

– Ну вот, – сказала девушка. – Так даже лучше. – Она развернула сверток – там оказался новенький серый галстук. Легко повязав его, она затянула узел, опустила воротник рубашки.

– Капроновый галстук вам не нравится? – спросил Грышук.

– Вы же не ходите по улицам в калошах на босу ногу!

– Это одно и то же?

– Почти. Вон зеркало, посмотрите…

Грышук обернулся. Серый галстук из тусклой ткани с тремя красными квадратиками придал ему какую-то вечернюю нарядность, новизну.

– Спасибо, – сказал он. – У вас всегда в сумочке есть лишние галстуки?

– Нет, не всегда. Теперь, если вы не против, я согласна назвать вас Сергеем.

– Ну, это куда ни шло…

– Вот и отлично! Мне пора, Сережа. До свидания.

– Как пора? Вы уходите? К… куда?

– Туда, где меня ждут… Как и вас, наверно.

– Так что… на этом мы и расстанемся?

– Вы напрасно со мной познакомились. Я же не в вашем вкусе… Вам будет хлопотно со мной… И потом… вы спешите… Разве нет?

– Я не спешу, опаздываю – да. Но не спешу.

– Знаете, Сережа… Вы уверены, что вам хочется еще посидеть здесь? Со мной? Нет, вы в этом не уверены… На вас подействовал вечер и… кофе. Это все кофе. Я ведь предупреждала, что после него видишь гораздо больше, чем есть на самом деле… Завтра утром я буду…

– Я тоже по утрам предпочитаю не подходить к зеркалу… И даже бреюсь на ощупь. Поэтому у меня и виски всегда кривые… Вот посмотрите…

И Грышук, повернув голову в одну сторону, потом в другую, показал девушке куцые пучки шерсти возле ушей.

– Действительно кривые, – засмеялась она.

– Но я провожу вас? – сказал Грышук.

– Проводите… Это недалеко.

Когда они выходили, им в глаза ударил яркий свет фар. Взглянув в этот момент на девушку, Грышук подумал, что она в самом деле не так уж красива и уж нисколько не похожа на женщин с картин старых мастеров. А именно их он считал образцом, на них походила его жена. Поэтому он и женился на ней в свое время. У него перед глазами вдруг возникла открытка: громадная, уходящая в темную бесконечность кровать, а на ней – большая розовая женщина с волнующим животом, лежащим на алой ткани. Да, кажется, на алой. И подпись: «Даная». Потому-то он и незнакомку неожиданно для себя назвал Диной. Все-таки созвучно. И красиво. Но, скосив взгляд на девушку, Грышук подумал, что та кровать была бы для нее велика, да живот ее не лежал бы так свободно и независимо, как у той женщины. Но он был благодарен девушке за то, что она сама избавляла его от хлопот, связанных с прощанием. Зная, что через несколько минут они разойдутся в разные стороны, Грышук почувствовал себя легко и непринужденно.

По темной улочке они вышли к берегу. Наступила тихая темная ночь, и не было видно даже волн, которые шуршали у самых ног. Потом выглянула луна, и низенькие пенистые барашки засветились тускло и переменчиво. Начинался отлив.

– Идемте, – сказала девушка. – Уже поздно.

Она поправила ему галстук, улыбнулась, и Грышук неожиданно для самого себя обнял девушку и поцеловал в щеку. Возможно, он полагал, что это единственный способ попрощаться и избежать разговоров, которые неизбежно ведут к завязыванию отношений, а может быть, он просто не совладал с собой, изнуренный вечерними неудачами. Однако, как бы там ни было, обняв девушку, Грышук вдруг почувствовал, что на него навалились все те ощущения, которые он переживал лет десять назад и о которых совсем забыл. Страх, что все это сейчас кончится, оборвется навсегда, усиливал ощущение горького счастья – девушка была рядом и будет с ним еще несколько мгновений. Но время сейчас не имело никакого значения. Секунды это будет продолжаться или годы – неважно. Сжав ладонями ее худенькие плечи, Грышук с трудом проглотил подкативший к горлу комок. Было в этом прощании что-то уж очень печальное, будто он расставался не только с этой безымянной девушкой, но и со своей молодостью, с самим собой, с той жизнью, к которой все время так безнадежно стремился.

Счастье кончилось. Все еще обнимая девушку, Грышук уже страдал оттого, что больше это не повторится, что вряд ли он осмелился даже подойти к ней, если они случайно встретятся на улице. Эта мысль растрогала его, и он увидел, как фонарь невдалеке раздвоился и поплыл. Грышук плотно сжал веки, потом разжал их. Фонарь снова был на своем месте, но на ресницах остались маленькие тяжелые слезинки. Девушка хотела было освободиться, но Грышук еще крепче прижал ее к себе, не в силах сказать ни слова, не имея слов. Так они постояли некоторое время, и Грышук с чувством, начисто забытым, целовал ее в щеки, шею, губы. Девушка ладонью провела по его лицу и отшатнулась:

– Боже, что с вами?!

– А черт его знает, – ответил он хрипло и естественно. Взглянув на бледное в лунном свете лицо девушки, снова припал к ней, молча, с каким-то глухим стоном, как припадают пересохшими губами к ручью после долгого блуждания в пустыне. Грышук почувствовал, как оживает его парализованная, скованная душа, будто выбрасывает слабые зеленые листья, завязи будущих цветов, становится зыбкой и уязвимой. И все вокруг тоже теряло жесткость и незыблемость. Грышук скорее ощутил, чем понял, что все вокруг установлено не раз и навсегда, что возможны перемены – большие, неожиданные. Он испугался своего открытия, но это был радостный испуг. В изменчивости, которую он увидел вокруг, была сила более высокого порядка, чем в скованности и жесткости. И короткое, как вспышка, прозрение вдруг осветило его, а впрочем, вполне возможно, что ослепило. Он понял, что слишком слаб, слишком привязан к очень многим вещам, чтобы вот так, сразу, безнаказанно перейти в другой мир, живой и переменчивый.

Грышук, промычав что-то невнятно, оторвал себя от девушки и, не оборачиваясь, быстро зашагал по плотному мокрому песку, который еще совсем недавно был под водой. Грышук не знал, осталась ли девушка на месте, или тут же ушла, или идет следом, он не хотел этого знать, об этом помнить, он закрыл всего себя наглухо, намертво и шагал, слыша только, как упруго скрипит песок у него под ногами.

Луну снова затянуло тучами, и уже нельзя было даже определить, где она была минуту назад. Сквозь низкий туман только ближние огоньки городка светились тускло и так-то беспомощно. А рядом с Грышуком, прямо у его ног начинался океан, этот большой черный провал, из которого доносились слабые всплески невидимых волн, будто какое-то доброе чудовище выбралось из глубин и перебирало губами водоросли.

Грышук остановился и долго всматривался в темноту. Ни одного огонька не увидел он, океан был пугающе пуст и безжизнен. Грышук представил, как эта бесконечная поверхность воды круто выгибается, повторяя форму планеты, и где-то очень далеко отсюда, с другой стороны, начинает светлеть и постепенно наливаться голубизной. Он представил, как в это самое мгновение розовые утренние лучи освещают скалы Неаполитанского залива, и с мстительным наслаждением почувствовал, что нет в нем ни малейшего желания быть там.

Подходя к своему дому, он почти успокоился. Но когда увидел свет в задернутом кухонном окне, скользнувшую по занавескам тень жены, сердце его заколотилось, как у человека, который возвращается домой из далекого и опасного путешествия. Едва жена открыла дверь, Грышук широко перешагнул порог и прижался к ее большой груди, к ее большому животу, как прижимаются дети к юбке матери, ища успокоения и защиты. Грышука охватило такое чувство, будто он избежал большой опасности, будто он мог совершить страшное преступление, и только случайность да выдержка уберегли его от падения.

ГОЛОСА РОДНЫХ И БЛИЗКИХ

Июнь – это не тот месяц, который стоит проводить в Макарове, и, что представляют собой номера макаровской гостиницы в июне, я уже знал. Сырой воздух, тяжелые, отсыревшие подушки, холодные простыни, от одного вида которых пробирал озноб, да еще эти разноцветные потеки на стенах… Влажными были даже шторы. Я всегда старался побыстрее выбраться отсюда.

Едва я вошел в номер, как с кровати поднялся этот человек. Высокий, худой, с большими растерянными глазами. О нем так и хотелось сказать – белобрысый, хотя это слово не очень-то вяжется с человеком, которому давно за сорок. Вряд ли он был счастлив или, на худой конец, доволен собой. Он стоял у кровати, переминался с ноги на ногу и никак не мог придумать, что бы этакое сказать.

– Извините, – вдруг проговорил он высоким голосом, – вы здесь будете жить?

– Жить не жить, а переночевать придется.

– Да, место не очень уютное…

– Давно на острове? – спросил я.

– Третий год. Скоро будет три. – В его голосе прозвучало что-то детское. Так отвечает ребенок, когда хорошо знает, о чем его спрашивают.

– Не надоело?

– Какое это имеет значение, – улыбнулся он. – В этой гостинице я живу уже третий год… Работаю экономистом на бумажной фабрике… И они на семьдесят процентов оплачивают мои гостиничные счета…

– Кажется, вам здесь не очень весело?

– Откровенно говоря, мне никогда не было очень весело… Да я и не думаю, что к этому нужно стремиться… к веселию, – ответил он. – И знаете, коль уж нам придется ночевать вместе, давайте познакомимся… Меня зовут Костя.

Пока я раздевался, вешал плащ в размокший шкаф с незакрывающимися дверцами, он стоял у окна и смотрел, как рваные клочья тумана медленно продвигались между сопками, затопляли распадки, расползались по улицам. Верхушки сопок, еще видные за пеленой дождя, были отрезаны от земли туманом и, казалось, плавали в воздухе. Туман проникал в дома, в квартиры, просачивался сквозь одежду. В этот день я проехал полсотни километров в кузове грузовика и чувствовал, что туман добрался до самых костей. Нет, такую погоду не назовешь приятной.

– А между тем месяц назад здесь была отличная погода, – сказал Костя, не оборачиваясь.

– Что же с ней случилось?

– А вы не знаете? – обрадованно обернулся он. – С севера пошли льды Охотского моря. Они только сейчас начинают откалываться. И плывут на юг вдоль всего острова. Отсюда и похолодание, и дожди, и эти вот туманы…

– Сколько же им еще идти?

– В июле погода установится.

– Ну спасибо, утешили, – улыбнулся я и направился к выходу. И пока шел – чувствовал, что он смотрит мне в спину, мучительно хочет что-то сказать и никак не решится. Я невольно обернулся и увидел чуть ли не ужас в его глазах. Потом уж до меня дошло – он боялся остаться один.

– Постойте, – сказал он так, словно эта мысль только сейчас пришла ему в голову, – а не поужинать ли нам вместе? – и столько вымученной непосредственности было во всей его фигуре, в улыбке, во взгляде. – Надо же чем-то заняться… Идти некуда, а сегодня суббота… завтра воскресенье…

Увидев, что я согласен пойти с ним, Костя засуетился, подтянул ремень на брюках, набросил на себя серый пиджак с обвисшими плечами, одним шагом пересек комнату и согнулся перед низко повешенным зеркалом, чтобы пригладить длинные прямые волосы. Он прошел вперед, показывая мне, где ресторан, и я видел, как развеваются его широкие штапельные штанины. Коридор был узким, мы не могли идти рядом, и Костя поминутно оглядывался, будто хотел убедиться, что я не нырнул в какую-нибудь боковую дверь. По всему было видно, что ему в самом деле приятно оттого, что мы идем в ресторан. Его глаза заговорщицки светились.

Я уже бывал в этом ресторане с маленьким залом, лиловыми стенами, желтыми занавесками и жирными полиэтиленовыми пленками поверх скатертей. Мы сели за столик в самом углу. Подошла официантка и сказала, что, кроме пива, ничего нет. Но, выслушав путаную речь Кости, обещала еще раз поискать.

– Вы знаете, – сказал Костя, когда она отошла, – все-таки самое страшное бывает не в тех случаях, когда нечего выпить или не на что. Это пустяки. На нет и суда нет. Хуже всего, когда не с кем выпить.

– А бывает и такое?

– Ого! Еще и как бывает! И вот тогда становится паршиво по-настоящему. Не скажу, что водка доставляет мне такую уж радость, но она стала этаким ускорителем общения, вы согласны? Темпы жизни скоростные, времени у всех мало, добиваться духовной близости обычными методами, темпами… слишком накладно… По времени накладно. Вы согласны?

Я был согласен. Не один раз приходилось замечать, как людям после целого дня стерилизованных отношений на работе хотелось самого простого – беззаботной болтовни о прошлогоднем снеге, о завтрашней погоде, оторванной накануне пуговице. И под шумок, между прочим, можно сказать и то, о чем плачут, перепившись, о чем душа болит. В случайной забегаловке за вторым или третьим стаканом белого крепкого можно рассказать о том, как выходила замуж твоя девушка, после чего перестал писать твой друг, почему тебе, кладовщику или снабженцу, неудобно встречаться со своими однокашниками.

Конечно, затевать такие разговоры на трезвую голову просто неудобно. Особенно с близким человеком. Обо всем этом можно говорить лишь с самим собой. Впрочем, пьяный разговор и есть разговор с самим собой. Кто знает, удержится ли хороший приятель от соблазна воспользоваться знанием твоих слабых мест. А случайный человек… Он забудет обо всем через минуту, даже если и услышит тебя.

Подошла официантка и молча поставила на стол бутылку сухого алжирского вина, заливные морские гребешки и красные ломти жареной кеты. В этот день по всему острову твердо выдерживалось рыбное меню. Во всех столовых, ресторанах, кафе можно было взять только дары моря.

– Знаете, – сказал Костя, – раньше стакан вина всегда давал ощущение подъема, свободы, раскованности… Ощущение весны. Ты молод, ты все можешь, впереди большая, интересная жизнь, тебя ждет прекрасная девушка, и не позже как сегодня вечером ты познакомишься с ней, если не знаком до сих пор…

– В свое время все ощущали это и без вина.

– Да. В свое время. Потом такое ощущение давало вино. А сейчас, – Костя поднял не очень чистый стакан и грустно посмотрел на его грани, – сейчас оно дает только аппетит. Ну и раскованность, скорее – развязность. Но его продолжаешь пить, надеясь снова испытать то первое безалкогольное опьянение… Смотрите! – вдруг крикнул он, показывая в окно. – Это он!

– Кто?

Но Костя не слышал. Мелькнула по залу его длинная фигура, и через несколько секунд он уже пробежал по улице мимо окна.

– Что? Один уже хорош? – спросила официантка, проходя мимо. Она брезгливо повела плечом и вскинула голову. Есть такие официантки, они никогда не упускают случая показать, как презирают людей, которых им приходится обслуживать.

Костя вернулся минут через пять взволнованный, с радостными глазами.

– Это надо же! – воскликнул он. – Здесь, в центре острова, в этом глухом поселочке, встретить друга! Это надо же, а!

– Что ж вы не позвали его?

– Да звал я! Спешит! Обещал вечером заглянуть в номер. Представляете, будет встреча!

И все. Начиная с этого момента, Костя говорил только о своем друге, о том, как они встретятся и что нужно сделать, чтобы эта встреча прошла по-настоящему. Мы наспех выпили вино и поднялись наверх. Костя тут же развернул бурную деятельность. Он упросил дежурную заменить простыню на столе, сам подмел комнату, протер сырую пыль на подоконнике, заново перестелил все койки. Потом ему пришла в голову мысль достать музыку, и он кинулся было в соседний номер за магнитофоном, но я остановил его:

– Зачем? Не будете же вы с другом танцевать…

– И то верно, – согласился Костя.

И тут же принялся накрывать на стол. Он принес из ресторана несколько морских салатов, договорился о втором. Видя, что встреча намечается по высшему разряду, я достал из чемодана пару баночек с икрой, и Костя совсем растрогался. Он надел свежую рубашку и сбегал за утюгом, чтобы выгладить брюки.

– Оказывается, совсем не обязательно пить вино, чтобы ощутить себя молодым, – сказал я.

– Но мы же пили вино! – засмеялся Костя. Потом он вспомнил, что видел в магазине какие-то хитрые деликатесы, и умчался, попросив меня не отходить от телефона, потому что может позвонить друг.

– Звонил? – спросил он, когда, запыхавшись, вбежал в номер.

– Нет, не звонил.

По улице все так же медленно плыл туман, шел мелкий прямой дождь. Вершины сопок совсем скрылись в низких тучах. Костя не отходил от окна, надеясь увидеть друга, как только тот покажется на улице, чувствуя неловкость оттого, что столько времени он уделяет другу, Костя поворачивался ко мне.

– Представляете, мы жили в одном дворе, и его дом был как раз напротив нашего. По вечерам там всегда собирались доминошники… И, когда мы садились вместе, нас никто не мог высадить!

Мы с ним учились в одной школе, только он был на два года старше. Он был ужасно рыжим, а сейчас у него ни одной веснушки… И все зубы вставные. Я у него спрашиваю, когда ты успел так состариться? А он смеется. Он всегда смеется…

Знаете, это большое дело – иметь друга, к которому можно прийти, что бы с тобой ни случилось… Прийти и рассказать, не ожидая ни сочувствия, ни утешения, ни любопытства… Просто рассказать, и все.

Я хотел было включить свет, но Костя попросил меня не делать этого. Будто включить свет, до того как придет друг, будет каким-то предательством по отношению к нему.

Ожидание становилось для Кости невыносимым, и он вышел в коридор, прошелся несколько раз из конца в конец. Я слышал, как, проходя мимо нашей двери, он замедлял шаги, чтобы услышать звонок. Наконец, уже в девятом часу, Костя не выдержал. Он надел плащ, фуражку с длинным прямым козырьком и резиновые сапоги.

– Пойду встречу его, – сказал он. – А то еще в темноте гостиницу не найдет… Он остановился у какого-то сослуживца. Он здесь проездом…

Из окна я видел, как Костя, постояв несколько минут на крыльце, поднял воротник и решительно двинулся в темноту.

По радио передавали концерт для рыбаков дальних экспедиций. Передача называлась «Голоса родных и близких». Если бы не обращения: «Здравствуй, Петя», «Здравствуй, Миша», «Здравствуй, Ваня», – можно было бы подумать, что все время одна и та же женщина обращается к одному и тому же мужчине…

«У нас все хорошо… Скорее возвращайся… Удачного лова… Скучаю… Целую… жду…»

Где-то у самых американских берегов тоже плыл сырой туман, шел дождь и бородатые ребята ждали этого часа, чтобы услышать эту передачу. А здесь ждали их телеграмм, писем… И весь остров, вытянутый на сотни километров, напоминал большой корабль, на котором очень многие чего-то ждали…

Костя вошел, резко распахнув дверь. С его плаща стекала вода, фуражка промокла насквозь. Увидев, что в комнате темно, он не стал ничего спрашивать. Постоял, потоптался у порога и снова вышел.

Потом неожиданно вернулся.

– Я, наверно, выгляжу смешно, – сказал он, – но, знаете, я почти три года не видел ни одного человека, которого бы знал раньше. Как на другую планету попал. В общем-то, расстояние не ощущается, просто какая-то изолированность… Будто живу в своем городе, но только в районе, где никогда не был… А может, дело в другом… Может…

Он вышел, не договорив.

Я включил свет.

Накрытый стол сиял во всем великолепии. Казалось, он сам излучал свет. Оранжевыми искорками поблескивала красная икра. От морских гребешков шел яркий белый свет. Жестко, как хирургические инструменты, сверкала ресторанная посуда.

Костины шаги я услышал в коридоре. Он побежал еще на улице, когда увидел свет в окне нашего номера. Распахнув дверь, он остановился на пороге. Радость медленно сходила с его лица, хотя морщины, складки на лице все еще были расположены в виде улыбки.

– Ну что ж… Я думаю, нам надо выпить, – проговорил он устало. – Не пропадать же добру. – Костя как-то замедленно снял плащ, бросил его на спинку кровати, положил фуражку на батарею и присел к столу. Потом, заметив, что вода с плаща стекает прямо на одеяло, поднялся и повесил его на угол двери.

Я видел, что ему сейчас не до разговоров, но пить коньяк и молчать тоже никуда не годилось.

– Послушайте, Костя, как вы сюда попали? – спросил я.

– Как попал… Купил билет и прилетел.

– Зачем?

– А кто его знает… Хотя… Конечно, я знаю, зачем я сюда приехал. Мне нужно было знать, что я смогу сюда приехать. Я должен был доказать, что я смогу сюда приехать.

– Доказать самому себе?

– Не только. Сам я никогда не сомневался в этом… Наверно, в любой компании есть человек, над которым каждый считает своим долгом пошутить. Но шутка остается таковой, пока она в единственном числе… Потом шутка становится насмешкой. Сколько бы ни было в ней благожелательности и прочих… маскхалатов. Это одна из причин, причем далеко не самая главная… Но ведь мы не всегда руководствуемся главными соображениями, верно? Иногда пустяк заставляет сделать поворот… Осенний дым, снег на подоконнике, чей-то насмешливый взгляд… Мало ли… И я решил уехать. Ненадолго, но как можно дальше. Этот остров всегда вызывал у них чувства, близкие к ужасу… И я выбрал его. Знаете, люди имеют обыкновение пренебрежительно отзываться о вещах, которые им недоступны, которых боятся…

Он замолчал, глядя перед собой все с тем же выражением.

– А почему бы вам не съездить в отпуск? По-моему, кроме права бесплатного проезда на материк и обратно, вы заработали где-то месяцев пять отпуска…

– Да, очевидно, придется съездить…

– Да почему придется?! Просто съездить. Или вас что-то держит?

– Держит, – улыбнулся Костя и с силой потер ладонью лицо. – Вы не поверите – боюсь.

– Боитесь? Чего?

– Засмеют. Видите ли, одни и те же поступки могут вызывать и самое неподдельное восхищение, и столь же искреннюю насмешку. В зависимости от того, кто совершает эти поступки… Мне кажется, что поступки… как одежда… Они должны быть впору человеку… Ни на размер больше, ни на размер меньше. Этот мой бросок на остров – поступок на несколько номеров больше того, на что я имею право. Он висит на мне, как одежда великана. С этим поступком я кажусь себе смешным. И не только себе.

– Я, например, ничего смешного не вижу.

– А! Вот вы, почти незнакомый мне человек, с которым я завтра расстанусь и никогда больше не увижусь, вы знаете, почему я так много рассказываю вам о своем друге? Потому что на большее не решаюсь. Боюсь. И вы меня боитесь. И все это очень грустно… Боже, сколько страхов! Страх показаться смешным, глупым, страх сказать не то, что от тебя ждут… Это все время меня гнетет! Я надеялся, что здесь, на острове, мне удастся избавиться от этого… Не удалось.

– Вам нужно обзавестись друзьями.

Костя вскочил, подошел к окну, прижался лбом к стеклу, потом резко обернулся.

– Вы заметили, что люди чаще не объясняются в любви, а оправдываются в ней? А человек, совершивший по-настоящему благородный поступок, ищет для него какое-то не очень красивое оправдание… Пусть он это делает в шутку, но делает! Зачем? Какая-то непонятная мода на грубость, бесцеремонность… Даже искреннее участие стремятся выразить как-то пренебрежительно, словно боятся, что их могут заподозрить в порядочности. А вы замечали, как боятся люди сказать друг другу хорошие слова? Все ищут какие-то нейтральные, совершают нейтральные поступки, рассказывают нейтральные анекдоты… И так к этому привыкают, что даже перед самим собой боятся назвать вещи своими именами.

– А ведь вы тоже не раскрылись, – сказал я. – И слова ваши тоже довольно нейтральные…

– Да! Да, черт возьми! Потому что я так привык к этим стерильным словам, что не могу пользоваться другими! Это как спирт! Я не могу пить чистый спирт, потому что привык к разбавленному.

– Ну что ж, давайте выпьем разбавленного… За то, чтобы мы не опасались друг друга.

Я уезжал на следующий вечер, и Костя пошел меня провожать. Из гостиницы мы вышли, когда совсем уже стемнело. Дождь на какое-то время кончился, и только туман бесконечными валами сползал с сопок, медленно двигался по улицам, переваливал через крыши домов и уходил в море.

До отхода поезда было далеко, и мы пошли к берегу. Прилив еще не начался, и вдоль всего городка шла широкая песчаная полоса – едва ли не единственное место прогулок. В теплые вечера здесь катались на велосипедах, ездили на мотоциклах, мамы и папы чинно вышагивали, толкая перед собой детские коляски. Здесь знакомились с девушками, хвалились нарядами, сводили счеты. Песчаная полоса вдоль моря стала постепенно главной улицей. Влажный песок был настолько плотен, что позволял даже надевать туфли с высокими каблуками. И тут же, стоя по колена в воде, парни ловили рыбу, чилимов…

Сейчас полоса была пуста. Ни одного человека мы не встретили до самых пограничных вышек. Стояла такая тишина, которую можно услышать только здесь. В одну сторону простирался океан. Без единого всплеска. В другую – тайга. Без единого шороха. Какие шорохи в насквозь промокшем лесу!

Гудок паровоза мы услышали, наверно, километров за пятьдесят и повернули обратно.

Костя все-таки ошибался, говоря вчера, будто одни и те же поступки могут вызывать и насмешки, и восхищение. Да, суд людей может быть самым различным, но главное – не в том, кто совершил тот или иной поступок, главное – каковы мотивы, что заставило человека поступить так, а не иначе. Костя прав в другом: вернувшись, он действительно может не увидеть восхищения в глазах друзей. Его приезд сюда – вовсе не результат спокойного и мужественного решения, это бегство. Он бежал от неустроенного и одинокого себя там, на материке, надеясь здесь найти себя другим: уверенным, общительным, сильным. Но и здесь у него не хватило сил, чтобы сблизиться с людьми. И если он когда-нибудь уедет с острова, это будет очередная попытка избавиться от своей слабости и недоверия. Наверно, все-таки любить людей и быть сильным в жизни – это почти одно и то же…

– А что ускорило мой отъезд, – неожиданно сказал Костя, – так это жена. Я долго не мог решиться уехать и начал с того, что написал жене длинную записку, в которой подробно объяснил, почему еду, куда, зачем… Она нашла ее в моем пиджаке, когда я уже почти отказался от мысли ехать куда-то. Боже, как она смеялась! Радостно, искренне! По ее щекам катились слезы, она упала на диван и продолжала хохотать, чуть ли не дрыгая ногами. Она так никогда не смеялась, да и вряд ли ей суждено еще когда-нибудь так смеяться… Через неделю я уехал.

– Не жалеете?

– Трудно сказать двумя словами… Знаете, остров засасывает. Как бы мне здесь ни было плохо, я знаю, что дома буду мечтать только об одном – увидеть все это снова.

– Можно позвонить домой, это, в общем-то, несложно. Через спутник отличная слышимость.

– Я знаю… звонил… Слышно так внятно, будто я все еще там… У нее был такой улыбчивый голос… Ей до сих пор смешно. Смотрите! – показал он рукой в море. – Видите?!

– Что? Волны?

– Какие волны! Что вы! Это льдины! – Он сказал это с торжественностью, будто показывал город, поднимающийся из волн. – Да, это идут льды Охотского моря… Вот еще и за этим я приехал сюда.

– За чем? – не понял я.

– Чтобы иметь возможность протянуть руку и сказать – это плывут льды Охотского моря.

В тусклой дощатой комнатке вокзала ждал прибытия поезда только старый кореец с двумя мешками. Больше никто в ту ночь не уезжал из Макарова.

– Знаете, – сказал я, – может, с вашим другом что-то случилось?

– Да какой друг! – перебил он меня. – Он даже не знает моего имени, и я не знаю, как его зовут. Мы жили в одном дворе, и только… Хотелось услышать знакомый голос.

Костя стоял на дощатом перроне под фонарем и молча смотрел на влажные, тускло мерцающие вагоны узкоколейки. А как только поезд тронулся, сорвал с головы фуражку с длинным козырьком, но тут же снова надел ее, будто устыдился. Поезд набирал скорость медленно, и я долго еще видел его высокую фигуру под станционным фонарем. Я представил себе, как он будет брести по размокшим улочкам в гостиницу, как войдет в свой отсыревший номер, как включит свет и увидит еще накрытый стол – он и на следующий день ждал своего друга…

А поезд всю ночь шел вдоль моря, и всю ночь светились недалеко от берега голубоватые льдины, которые плыли из Охотского моря. К рассвету они становились все синее, ярче, а когда взошло солнце, от льдин брызнуло холодным чистым светом.

ПРЕКРАСНЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ

Лавров прибыл в Невельск под вечер, и городок сразу понравился ему. Выйдя из низкорослого вокзала с непривычно широкими дверями, он оказался на чистой узенькой улочке, доверху наполненной розовым закатным светом. Куда бы ни приезжал Лавров, он всегда первым делом шел к морю. Без цели, без заранее принятого решения; сам того не замечая, в день приезда он обязательно оказывался на берегу. А последние годы, куда бы ни забрасывала его непутевая судьба, где-то рядом, в двух шагах неизбежно слышался шум волн.

Старые балки, утыканные ржавыми болтами, каркасы разбитых лодок, остатки деревянных ящиков, пустые железные бочки, ворочающиеся в волнах недалеко от берега, – все это нравилось ему и волновало его. Даже запах, сильный запах соленых водорослей казался необычным, тревожным. Лавров жадно вдыхал розовый воздух, думал о том, как все-таки здорово, что он попал сюда, и не спешил уходить.

Широко расставив сильные ноги, сунув руки в карманы брюк, развернув плечи, плотно обтянутые тонким белым свитером, он подставил лицо ветру, и ему казалось, что это не ветер, а солнечные лучи перебирают его волосы. А рядом шуршали волны, и, хотя все они были одинаковы, он знал, что справа – Татарский пролив, а слева – Японское море.

Потом к берегу причалила небольшая лодка, и несколько мальчишек принялись с чем-то возиться в ней. Лавров подошел ближе и увидел двух громадных розовых осьминогов. Мальчишки хотели вытащить их из лодки, но стоило им оторвать от скамейки или борта одно щупальце, как осьминог тут же присасывался остальными. Присоски отрывались от досок с влажным чмоканьем. Когда наконец осьминогов выбросили на песок, вокруг уже стояла толпа, и ребята быстро продали чудовищ корейцам, которые радостно унесли их в ведрах. Корейцы были по пояс голые, и изогнутые от тяжести позвоночники четко выделялись на их смуглых, мускулистых спинах.

Лавров уже представил себе, какой праздничный ужин получится сегодня у корейцев, вспомнил, как ему впервые пришлось пробовать мясо осьминогов, и в этот момент прозвучали слова, которые вроде бы его никак не касались, но все-таки заставили обернуться.

– А ведь какая была собака! – сказал хриплый и насмешливый голос.

Позади стояли два парня и в упор разглядывали его. Оба были невысокие, но один – какой-то тощий, узкоплечий, а второй – покрепче, массивней. Что-то в этих парнях настораживало, как бывает, когда в самой, казалось бы, безопасной обстановке вдруг невольно насторожишься. Тревога шевельнулась в душе Лаврова, чаще заработало сердце, чуть отхлынула кровь от щек. Он стоял все так же независимо, свободно, но ладони в карманах неожиданно взмокли.

Солнце ушло за водный горизонт, на материк. Стало прохладнее. Волны незаметно сделались лиловыми, потом синими и наконец приобрели фиолетовый оттенок.

– Помнишь злодея? – услышал Лавров, но не оглянулся, хотя понял, что обращаются к нему. Нарочито медленно повернувшись, он хотел уйти, надеясь, что все обойдется, что растущее чувство опасности – ложное. Но ему загородили путь. Парни смотрели на него спокойно и удовлетворенно, будто долго искали его, даже потеряли надежду найти, но тут им повезло.

– В чем дело, ребята? – спросил Лавров и сразу понял, что вопрос прозвучал заискивающе, слишком уж благожелательно.

– Слышь, Коля, он спрашивает, в чем дело, – сказал тот, что поменьше, и улыбнулся. У него были белые, но низкие и редкие зубы. – К нему как к человеку обращаешься, вопросы задаешь, а он ведет себя последним хамом. Не нравится он мне, Коля, нехороший он человек.

– Первый раз такого вижу, – ответил Коля и тоже улыбнулся, не разжимая губ.

– А кое-кто хорошо его знает, дело с ним имел и еще не прочь встретиться… Коля, ты не знаешь человека, который хотел бы с ним повидаться?

– Как же, Славик, не знаю, хорошо знаю.

– Кончайте, ребята, – сказал Лавров. – Мне идти надо.

– Вот видишь, Коля, на вопросы не отвечает, разговаривать не хочет, другом нашим пренебрегает… Нехороший он человек.

В тот момент, когда, сделав резкое движение, Лавров шагнул вперед, ему подставили ножку, и он с размаху упал в мелкую лужицу, затянутую подсохшей тиной. Все еще пытаясь сохранить достоинство, он поднялся и решительно повернулся к парням. Тощий Славик стоял в сторонке, поигрывая куском ржавой трубы, а Коля так и не вынул рук из карманов.

– Может, вы скажете, что вам нужно?

– Видишь, Коля, он не знает никакой собаки.

– Не помнит.

– Во-во, не помнит. Много, видно, собак встретилось ему на жизненном пути, всех даже и упомнить не смог.

– С памятью худо у него… Отшибли, видать.

– Ничего, Коля, не может быть, чтобы все отшибли, кой-чего и на нашу долю осталось.

– Осталось, Славик. Надо только руки приложить.

Толпа, стоявшая здесь совсем недавно, разошлась, берег и море были пустынными, потянуло сыростью, с сопок бесшумно пополз туман, и Лавров невольно передернул плечами. Где-то корейцы разделывали осьминогов, обсуждали удачный улов мальчишки, расходились по домам случайные прохожие.

Гнилые деревянные балки, ребра старых лодок уже не казались Лаврову такими красивыми и волнующими. Теперь это были равнодушные и молчаливые свидетели его смерти. И как только в его сознании мелькнуло это слово, Лавров вдруг до ужаса ясно представил, как его обнаружат завтра утром возле разбитых ящиков. Он уже видел себя лежащим вниз лицом на мокром песке, с запекшейся на затылке кровью, видел, как снова соберется толпа, как погрузят его в какой-нибудь случайный самосвал…

– Смотри, Коля, а ведь он обиделся на нас, – сказал Славик.

– Из обидчивых, значит.

– А знаешь, он и ударить может… Глянь, какие глаза у него сердитые.

– Не ударит, страшно ему.

– Ребята… – сказал Лавров и удивился своему голосу, таким он показался ему тонким, почти визгливым. – Ребята, я только сегодня приехал… Вы меня с кем-то путаете… Понимаете, я только успел в гостиницу…

– А ведь я верю ему, Коля, правду он говорит, что сегодня, иначе бы давно его встретили.

– Ребята, посмотрите, вот мой билет… Железнодорожный…

– Убери, – коротко сказал Коля. Видно было, что он волнуется, как волнуются перед серьезным делом, которое нужно выполнять быстро и хорошо. – Так ты вспомнил?

– Кого, ребята?!

– Злодеем которого звали.

– Злодеем?!

– Вспомнил, значит. Вот и хорошо. Смотри, Коля, вокруг никого, время идет, чего тянуть… Думаю, уже можно…

– Что… можно? – не столько спросил, сколько выдохнул Лавров, невольно сделав шаг назад.

Он чувствовал, что страх охватывает все его существо, парализует, но ничего не мог с собой поделать. Может быть, в другое время он обратил бы внимание на то, что оба парня, стоявшие перед ним, гораздо слабее его, что он мог бы без особого труда справиться с ними или уж, во всяком случае, расшвырять их в стороны и уйти. Но Лавров даже не думал об этом. То ли неясное чувство вины, то ли уверенность этих парней, то ли его трусость, о которой он и не подозревал до сегодняшнего дня, считая себя человеком сильным и мужественным, а может быть, все это вместе взятое полностью лишило его способности к сопротивлению. Возможно, он вел бы себя иначе, если бы море не было таким черным, если бы огни города были поближе, если бы на берегу показался хоть один человек, хоть мальчишка, старуха, девушка… Но берег был пустынен, море тихо шелестело в темноте, а Лавров видел себя уже лежащим на песке…

– Что… можно… ребята? – переспросил он, не услышав ответа.

– Сейчас поймешь. Недолго осталось… Слушай, Коля, надо бы Леху позвать, а? Лехе приятно будет.

– Сами справимся.

– Леха обидится, если мы без него…

– Не обидится.

– Я бы все-таки позвал Леху, – настаивал тощий Славик. – Я знаю, где он… Тут недалеко…

Лавров не мог больше слушать этот разговор. Изо всей силы оттолкнул Колю в сторону, в темноте чутьем угадав канаву, он перепрыгнул через нее, пролез под какой-то балкой и, не оглядываясь, понесся к домам. Он не знал, гонятся ли за ним парни, да это и не имело значения, потому что в любом случае бежал бы как можно быстрее.

– Что с вами? – спросила у него дежурная, когда он, задыхаясь, еле переставляя ноги, вошел в гостиницу.

– А что? Ничего… Все нормально.

– Где это вы так выпачкались?

– А-а… Упал нечаянно. Ничего страшного.

Лавров взял ключ от комнаты и поднялся наверх. Не зажигая света, он тщательно запер дверь и упал на кровать. Он лежал, не двигаясь, без мыслей, без желаний. Было только облегчение, что все это кончилось. Не в силах подняться, Лавров пролежал около часа и только потом встал, включил свет, умылся. Открыв дверь, он внимательно осмотрел коридор, вернулся в комнату, закурил. И нервно усмехнулся, заметив, как вздрагивала в пальцах спичка.

Город шел уступами по другую сторону гостиницы, и там сейчас светились окна, сновали машины, прохожие. А из своего окна только далеко в море Лавров заметил несколько слабых огоньков парохода. К Лаперузу идут, машинально подумал он и вынул из пачки вторую сигарету.

Лавров приехал в эти края несколько лет назад, но до сих пор не пропало в нем чувство новизны. Странное волнение охватывало его при виде снежных заносов, летних дождей и туманов, при виде влажных сопок или прозрачных горных ручьев. Он полюбил остров еще там, на материке, и не один раз говорил друзьям, что его форма напоминает ему магнитную стрелку гигантского компаса, а иногда – корабль или глубинную рыбу с костистой пастью. Подолгу рассматривая карты острова, он бормотал чуть слышно названия городов и поселков, будто заучивал их наизусть. Друзья знали, что он собирается на остров, Лавров не один раз обсуждал с ними детали своего отъезда, показывал письма, которые получал из далеких портов и рыбокомбинатов в ответ на свои запросы, и поэтому, когда наконец наступил день отъезда, все были слегка удивлены и посрамлены в своем неверии.

Лавров хорошо помнил день, когда он сел в самолет. Это было тихой сырой осенью. Да, в том городе, откуда он уезжал, была осень. Шел мелкий дождь, и взлетная полоса блестела, как большой проспект, с которого вдруг исчезли дома, деревья, памятники. Осталась только прямая мокрая дорога, в которой отражались серые громады самолетов. По их клепаным бокам, будто покрытым гусиной кожей, рывками стекали капли дождя. Здесь, на земле, самолеты казались Лаврову чужими и неуклюжими. Они будто ждали, пока маленькие и суетливые люди закончат возню и им можно будет освобожденно и восторженно оттолкнуться и уйти к себе, в тяжелое сырое небо. Эта мысль понравилась Лаврову, и он окинул самолеты взглядом, сочувствующим и добрым.

Потом, когда наступили сумерки, объявили посадку, Лавров медленно и отрешенно прошел через летное поле, ступая по бетонным плитам, по мелким морщинистым лужам, по листьям, занесенным с деревьев, окружавших аэропорт. Листья эти казались Лаврову выцветшими, они лежали на бетоне бледные и размокшие. А себя он в этот момент видел значительным и печальным. Он оглянулся и прощально помахал друзьям, которые должны были стоять где-то там, среди огней аэропорта. Лавров даже улыбнулся им, чуть склонив голову к плечу. Ничего, дескать, не переживайте, я вернусь…

В свете прожекторов тускло поблескивало брюхо громадного самолета. Концы провисших крыльев скрывались где-то в тумане. И конца очереди у трапа тоже не было видно. Вереница людей, казалось, шла через поле, выходила на шоссе и тянулась, тянулась до самого города, будто к трапу выстроилось все его население, будто объявление о посадке прозвучало не только в аэропорту, но и в домах, на заводах, улицах…

Уже поднявшись по трапу, Лавров еще раз оглянулся. Конечно же, он не увидел никого из знакомых, вообще не

...