ии.
«Боже мой! — думал Эдельштейн. — Час назад я был бедным, но счастливым человеком. Теперь у меня есть три желания и враг».
Она была уничтожена, растерта в порошок, раздроблена на миллионы частиц, которые тут же дробились еще на миллионы других. На споры.
Миллиарды спор летели во все стороны. Миллиарды.
Они хотели есть.
Разрушение иногда — священное дело.
И когда Коллинз уставился на нее в изумлении, где-то далеко-далеко незнакомый голос произнес: «Ну вот!
Выслушав, Серси раздраженно фыркнул. Но все же распорядился доставить омеловых веток — чем черт не шутит.
Проку от них было не больше, чем от разрывных снарядов и арбалетных стрел. Разве что они придали изувеченной комнате слегка праздничный вид.
И тогда придется стоять, обтекая брошенным в тебя эктоплазменным тухлым яйцом, и космически смеяться будут уже над тобой — громогласно, гомерически хохотать над твоей пафосностью, над самонадеянностью, над тем, как дерзко ты взялся разгадать неразгадываемое.
Как случилось, что ад переполнен?
— Потому что безгрешны лишь небеса.
Когда происходит что-нибудь сверхъестественное, только тупые, умственно ограниченные люди не в состоянии этого принять. Коллинз, несомненно, был не из их числа. Он был блестяще подготовлен к восприятию чуда.
Людские толпы — маска и плащ для убийцы.
Какой-то частью сознания, не утратившей способности рассуждать, он понимал, что впал в неразрешимое противоречие. Потребность в действии была в нем так же сильна, как потребность просить прощения. Вот он и разрешил дилемму, попытавшись сделать и то и другое, как бывает в сумятице душевного разлада: ударил, а затем попросил прощения.