Высокомерная обезьяна
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Высокомерная обезьяна

Кристин Уэбб

Высокомерная обезьяна

Миф о человеческой исключительности и его значение

Посвящается Франсу де Ваалю, моему дорогому наставнику и смиреннейшей из обезьян



© Christine Webb, 2025

© М. Елифёрова, перевод на русский язык, 2026

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2026

© ООО “Издательство Аст”, 2026

Издательство CORPUS ®



Мэри Джейн Уэбб. “Гордыня”. 2020

Глава 1

Человеческий комплекс превосходства

“Что за мастерское создание – человек! – дивится Гамлет. – Как благороден разумом! Как беспределен в своих способностях, обличьях и движениях! Как точен и чудесен в действии! Как он похож на ангела глубоким постижением! Как он похож на некоего бога! Краса вселенной! Венец всего живущего!” [1][2]

Здесь, в нескольких коротких строчках, Шекспир выражает самую характерную тему в истории западной мысли: человек – наиболее умный, нравственный и способный вид на Земле.

Но интересно: если мы действительно уверены, что человек настолько лучше прочих видов, зачем мы тысячелетиями тщимся это доказать?

Из психологии известно, что люди переоценивают собственные способности и достижения, скрывая реальное ощущение недостатков и поражений[3]. Когда речь заходит о других видах, нет ли у нас так называемого комплекса превосходства?

В конце концов, мы не самые большие, не самые быстрые, не самые сильные. Синие киты, гепарды и жуки-носороги в этом нас переплюнули. Мы не самые многочисленные или долгоживущие. В этом нас запросто обставили муравьи и морские губки (не говоря уже о большинстве бактерий и растений). Другие виды побеждают человека в бесчисленных соревнованиях. Попробуйте посостязаться с орлом в остроте зрения или с дельфинами в эхолокации. Поэтому мы обратились к своему интеллекту. Решено! Должно быть, в этом мы самые лучшие.

Карл Линней, основатель современной системы классификации организмов, назвал нас Homo sapiens, что означает “человек разумный”. Ныне мы именуем себя Homo sapiens sapiens – “человек разумный-преразумный”. Привычка видеть себя в категориях превосходной степени никак не увязывается с дарвиновским представлением о континууме между видами.

И все‐таки даже в наши дни полно примеров веры человека в собственную исключительность. В таком духе нередко высказываются уважаемые медиа и ученые. Достаточно отметить, насколько часто человек выделяется как особая, высшая сущность по отношению к окружающей среде, прямо или косвенно. “Хотя мы животные… мы не просто животные, – пишет философ Роджер Скрутон в редакторской колонке New York Times 2017 года. – Как личности мы обитаем в мире, несводимом к миру природы”[4]. В статье 2018 года в Guardian, озаглавленной “Лига людей: что отличает нас от других животных?”, генетик Адам Резерфорд заявляет: “Мы не можем провести удовлетворительных параллелей между нашим поведением и поведением других зверей, а утверждения, будто это возможно, зачастую представляют собой плохую науку”[5]. Специалист по сравнительной психологии Томас Саддендорф уверяет в статье для CNN: “Очевидно, что в нас есть нечто особенное”[6].

Поиск уникального характерного признака человека также нагружен верой в человеческую исключительность. В интервью NPR 2016 года, озаглавленном “Почему человек стал самым успешным видом на Земле?”, философ и автор бестселлеров Юваль Харари утверждает, что этот признак – наше воображение, благодаря которому “мы можем объединяться миллиардами, тогда как шимпанзе не могут, и поэтому мы побывали на Луне, расщепили атом и расшифровали ДНК, тогда как они всего лишь балуются с палками и бананами”[7]. Одна статья в Los Angeles Times ссылается на наше уникальное великодушие: “Быть может, причина, по которой это называется «человечностью», в том, что она уникальна для человека”[8]. Популярная печать изобилует заголовками, претендующими на открытие этого таинственного святого Грааля – того, что делает нас людьми. В качестве кандидатур предлагаются несравненный интеллект нашего вида, его приспособляемость, дружелюбие, речь, творчество и тому подобное.

Культ человеческой исключительности не ограничивается популярной печатью. Существуют целые конференции по вопросу о том, что делает людей особенными. На съезде Ассоциации психологической науки 2019 года приматолог Майкл Томаселло начал свою вступительную речь с извинения перед человекообразными обезьянами, прежде чем заявить о когнитивном превосходстве человека[9]. Целое направление исследований посвящено этой широкой мыслительной пропасти между человеком и другими животными, которую биологический антрополог Марк Хаузер окрестил “гуманикальностью”[10]. Сюжет этой нескончаемой истории в том, что, хотя другие приматы обладают рудиментарными кирпичиками когнитивных способностей человека, им не хватает уникальных адаптаций человеческой психики, которая позволила преуспеть нашему виду. Эти черты обеспечили людям господство на планете – господство, которое часто приравнивается к нашему “эволюционному успеху”. Чего еще ожидать от вида, столь часто похваляющегося своим интеллектом? Похоже, как в прошлом, так и в наши дни мы считали и считаем себя особенными просто потому, что нам нравится так думать. Гамлет прав в одном: мы создания.





Главная мысль книги “Высокомерная обезьяна” состоит в том, что вера в человеческую исключительность (она же антропоцентризм или принцип человеческого превосходства) лежит в основе нынешнего экологического кризиса. Эта вездесущая установка дает людям чувство господства над природой, позволяющее отделить себя от планеты и других видов, чтобы обратить их в товар и поставить на службу исключительно себе. И теперь нам это аукнулось: в виде лесных пожаров, подъема уровня моря, массовых вымираний и пандемий, подобных коронавирусной.

Это прискорбное и опасное мировоззрение – продукт промывки мозгов такого масштаба, что многие люди совершенно не осознают его. С младых ногтей миф о человеческой исключительности усваивается и разнообразными способами подкрепляется обществом: в школах и учебниках, проповедях, политических кампаниях, рекламе, кино, празднествах, языке и многом другом. Но, что, пожалуй, еще досаднее, представление о человеческой исключительности просочилось даже в нашу науку.

Поскольку я всю жизнь изучаю психику наших ближайших родственников-приматов, мне это известно из первых рук.

Как‐то утром на краю пустыни Намиб павиан по кличке Медведь прочел мои мысли. Накануне он с десятком других павианов набросился на мою коллегу, издавая громкий пронзительный визг и лупя ее по ногам. Мы не знали, что стало тому причиной, но зачинщиком был явно Медведь. На следующее утро я держалась подальше от стаи, опасаясь, что нечто подобное повторится. Тут на скале появился Медведь со своей свитой. На этот раз они направились прямиком ко мне. Я ковыляла вниз по крутому каменистому склону и не могла убраться с их дороги. Сердце у меня отчаянно заколотилось, а ладони вспотели, хотя внешне я оставалась спокойной. Затем произошло то, чего я никогда не забуду, потому что это навсегда изменило мои взгляды на других животных и их способности. Несмотря на мое деланое безразличие, Медведь подошел и положил ладонь мне на ногу. Он поднял на меня глаза и оскалил зубы в неловкой, натянутой гримасе. Как приматологу мне известно, что это жест примирения: павианы делают так для предотвращения и разрешения конфликтов между собой. Он извинялся за вчерашнее. Этот павиан знал то, что знала я, и пытался разрулить ситуацию.

Что особенного было в той встрече? Размышляя об этом позже в тот же день, когда я безопасно устроилась в палатке, я вспоминала, как часто в аспирантуре мне говорили, что другие приматы неспособны читать мысли: у них нет того, что в науке называется “моделью психического состояния”. Это одна из множества когнитивных способностей, якобы отличающих человека от других животных. Считается, что павианы не ведают, о чем известно другим павианам, а тем более – о чем думает представитель другого вида. Но Медведь? Он прочел мои мысли. Мне пришлось разучиваться многим вещам, которые в моем студенчестве утверждались как факт.

Веками западная философия и религия поддерживали убеждение, что человеческий вид занимает центральное, главенствующее место во вселенной. Чарльз Дарвин перевернул это мировоззрение благодаря своей теории эволюции путем естественного отбора, показав, что виды образуют скорее взаимосвязанное древо жизни, чем иерархию. Сам Дарвин, вероятно, удивился бы, узнав, насколько и поныне миф о человеческой исключительности влияет на коллективное воображение. Но он понимал, что его идеи угрожают обществу, склонному поддерживать этот миф. Как он писал в одной из своих записных книжек лет за двадцать до публикации “Происхождения видов”: “Человек в своей заносчивости считает себя великим творением, достойным божественного вмешательства. Скромнее и, по моему убеждению, вернее будет считать его произошедшим от животных”[11].

Ныне наши представления о месте человека в мире природы все чаще формирует наука. Но когда мы позволяем идеологии человеческого превосходства проникнуть в науку, это приводит к искажениям, которые скорее способствуют убеждению в человеческой исключительности, чем более скромному, достоверному представлению о человеческих способностях. Это одна из основных причин, по которым миф о человеческой исключительности господствует в современном мышлении. Вот почему – вопреки дарвиновской теории о психическом континууме между человеком и другими видами – современные ученые полагают, что нашу психику от психики животных отделяет глубокая пропасть.

Идея книги “Высокомерная обезьяна” зародилась в 2019 году, когда я устроилась работать на кафедру эволюционной биологии человека в Гарварде. Как люди в ходе эволюции стали тем, кто они есть, – вопрос, интересующий меня с давних пор. Это одна из причин, по которым я стала приматологом, помимо того что я всю жизнь питаю любопытство к другим животным. Эволюционная точка зрения подчеркивает преемственность – не столько качественные, сколько количественные различия между видами. И тем не менее идея наличия исключительных черт, которые присущи всем представителям нашего вида и только его (или, если уж на то пошло, любого вида), сохраняет невероятную стойкость. Исторически попытки определить некую неизменную, уникальную и универсальную “человеческую природу” либо включают в определение представителей других видов, либо исключают самых разнообразных людей (зачастую тех, кто и так подвергается дискриминации и маргинализации со стороны нашего общества).

Но если уж следовать нарративу человеческой уникальности, то же самое можно сказать и о других формах жизни. Все виды в ходе эволюции приобрели специализированные адаптации к своей среде. Если человек уникален, то уникален каждый вид. Однако человеческая исключительность – не то же самое, что человеческая уникальность. Идея человеческой исключительности подразумевает, что характерные признаки человека более ценны и прогрессивны, чем отличительные черты других форм жизни.

Можно подумать, что идея человеческой исключительности отмерла благодаря всеобщему признанию эволюции в науке. Однако этот взгляд настолько глубоко укоренен в нашей культуре, что чуть ли не каждый (включая ученых) – зачастую бессознательно – разделяет его базовые посылки.

В следующих главах будут фигурировать идеи, порой противоречащие многим из наших обыденных представлений о мире – убеждениям, с которыми мы настолько сроднились, что можем даже не осознавать их наличия. Миф о человеческой исключительности так часто тиражируется и не оспаривается, что мы уже едва ли осознаем его как миф, а, напротив, усваиваем как “факт”. Но разучиться этому мировоззрению – задача столь же благодарная, сколь и трудная. Мы (и многие другие виды) сумеем многое приобрести, если начнем более сознательно относиться к собственным предубеждениям. Эта книга расскажет, как можно выучиться тому, чтобы распознавать вездесущность веры в исключительность человека, как это распознавание способно изменить наше мировоззрение и как оно меняет научные взгляды и практики многих людей, включая меня.





От сухих пустынь Намибии, где благоденствует удивительная стая павианов, до лесного заповедника в Замбии, где спасают и реабилитируют шимпанзе, – большая часть моей сознательной жизни была посвящена исследованиям богатой социальной, эмоциональной и когнитивной жизни обезьян. Они многому меня научили. Но в первую очередь они научили меня тому, что границы, которые, как мы считаем, отделяют человека от других видов, искусственны, ведь сами способы их проведения порочны в своей основе.

Например, большинство заявлений о когнитивной уникальности человека основываются на экспериментах, где сравниваются способности содержащихся в неволе шимпанзе со способностями абсолютно свободных представителей западной цивилизации. Господствующий вывод из этих исследований: что люди безусловно опережают обезьян в различных когнитивных областях, таких как модель психического состояния, сотрудничество, альтруизм, метапознание, совместное внимание и просоциальность. Но слишком часто против другого вида играют краплеными картами: разработка гипотез, дизайн экспериментов и оценка данных отличаются предвзятостью в пользу человека.

Мы постулируем, что эти шимпанзе в клетках и свободные человеческие популяции репрезентативны для соответствующих видов, но на самом деле все не так. Эти шимпанзе, как правило, прожили всю жизнь в изоляции, в маленькой группе, в искусственных условиях. Я тоже изучала обезьян в подобной обстановке: в лабораториях, зоопарках и приютах. Шимпанзе в неволе совершенно не похожи на своих диких собратьев. Группы людей, о которых идет речь, тоже нерепрезентативны для человечества в целом: новейшие исследования показывают нам, что они входят в число самых психологически нетипичных в мире – так называемую категорию WEIRD (Western, Educated, Industrialized, Rich, and Democratic – западные, образованные, индустриализованные, богатые и демократические)[12]. Таким образом, подобное сопоставление очень мало говорит о различиях в когнитивных способностях между двумя видами.

Более того, эти исследования опираются на антропоцентричный дизайн экспериментов. Они связаны с заданиями, с которыми другой вид никогда не встречается в естественной среде, например, используются сенсорные экраны или пластиковые игрушки. Подобные исследования могут рассказать лишь о том, как другой вид справляется с заданиями, в которых преуспевает человек. Они очень мало говорят нам о собственных когнитивных адаптациях другого вида, возникших в ходе эволюции. Это все равно что снабдить представителей западной цивилизации палками, камнями и орехами разнообразных размеров и измерять их интеллект по тому, насколько успешно они в сравнении с шимпанзе справляются с выуживанием термитов или разбиванием орехов – с заданиями, которые включают в себя предвидение, ловкость рук, концентрацию внимания и причинно-следственное мышление. Неужели мы заключим, что люди стоят ниже шимпанзе по вышеназванным когнитивным способностям, на основании того, как они справляются с этими задачами? Сатирическое издание Onion неплохо выразило эту предвзятость антропоцентризма в статье, озаглавленной “Наука доказала: дельфины не так умны на суше”[13]. Если подходить к миру с человеческими мерками, другие виды неизбежно до них не дотянут.

Не столь антропоцентричная парадигма подведет нас существенно ближе к пониманию когнитивных адаптаций других видов, возникших в ходе эволюции, иначе мы просто сопоставляем их с человеческим стандартом, в результате чего они неизбежно оказываются неполноценными. Ученые-первопроходцы прошлого и настоящего освобождались от оков и ограничений мышления, основанного на представлении о человеческом превосходстве. Влияние их работ прослеживается в моих собственных исследованиях. Что происходит, когда ученые – от знаменитых имен вроде Чарльза Дарвина до менее известных визионеров типа Линн Маргулис, от ботаников типа Робин Уолл Киммерер до приматологов вроде Франса де Вааля – подходят к предмету своего исследования со смирением, почтением и непредвзятостью? Их открытия показывают недооцененную сложность жизни животных: от языка певчих птиц и луговых собачек до культур шимпанзе и коралловых рыбок и вплоть до проницательности растений и грибов. Иной взгляд на организмы – взгляд, который возможен, если преодолеть представления о человеческой исключительности и мыслить виды в их собственных категориях, – переворачивает наше восприятие их и самих себя. Исследование становится мощной метафорой способов познания и жизни в мире – способов, которые издавна развивали и поддерживали незападные культуры. В этой книге доказывается, что подобный менее антропоцентричный подход одновременно возможен и необходим. Это ключ к более эффективным научным исследованиям и к более насыщенному, экологичному стилю жизни.





Критики идеи человеческой исключительности обычно сосредотачиваются на наших нравственных обязательствах по отношению к другим существам. Они упускают из виду, что человечество тоже может кое‐что выиграть, развенчав свои иллюзии уникальности и превосходства. И не только потому, что эти иллюзии обусловили экологический кризис. Но и потому, что они мешают нам взаимодействовать с окружающим миром, переживая чувство благоговения, удивления и смирения. Если мы не будем смотреть на все через призму антропоцентризма, мы почувствуем себя неотъемлемой частью природы, которой являемся.

Я веду курс под названием “Высокомерная обезьяна”. И наблюдаю, как преображаются мои студенты, научившись прозревать сквозь установки мировоззрения, заданные верой в человеческую исключительность. По мере того как с их глаз спадает пелена, они начинают воспринимать природу как более живую, одушевленную и сознательную. Прогулка по кампусу или по лесу переживается уже не так, как раньше: это возможность взаимодействия со множеством других форм жизни, возможность ощутить себя чем‐то большим, чем собственное “я”. Для одних из нас отказ от веры в человеческую исключительность подкрепляет то, что мы издавна считали самоочевидным: что мир полон разнообразными видами интеллекта и сознания. А для других этот опыт больше похож на новое пробуждение: словно вспоминаешь детское любопытство к миру живого и вновь ощущаешь с ним связь. Опыт моих студентов и мой собственный побудил меня собрать эти идеи в книгу, которую вы сейчас читаете.

Эти обновленные отношения идут нам на пользу. Они омолаживают нас. Они удовлетворяют одно из самых древних и глубинных наших желаний – принадлежать к большому целому, в котором мы обитаем. И в свою очередь, это дает нам власть совершить реальные перемены. У моих студентов отказ от антропоцентризма пробуждает экологическую сознательность, которую многие перенаправляют на экологический активизм или защиту прав животных. Когда вы воспринимаете мир как объект, его разрушение вам безразлично. Но когда вы понимаете, что мир – одушевленная сущность, частью которой вы являетесь, активизм уже не вопрос выбора, он становится образом жизни. Все благодаря одной простой, но часто упускаемой из виду истине: то, как люди поступают с природой, обусловлено тем, как они видят себя относительно природы. Как только мифы о человеческом превосходстве и обособленности развеиваются, мы больше не можем пассивно наблюдать за гибелью природы, отчасти потому, что видим свою потенциальную пользу – не только конечную, но также здесь и сейчас. Это освежающее отступление от господствующего экологического нарратива, который подчеркивает жертвенность, издержки и долгосрочные негативные последствия. Природа – не средство для достижения человеческих целей, но взаимосвязанная система, благополучием которой в конечном итоге определяется наше собственное благополучие.

Своевременную иллюстрацию дает нам коронавирусная пандемия. Природа, похоже, как никогда бросает вызов человеческому превосходству. И тем не менее средства массовой информации восхваляют человеческую изобретательность в разработке вакцин, игнорируя тот факт, что исходно вспышка вируса вызвана, по‐видимому, человеческой эксплуатацией естественной среды обитания животных (и эта эксплуатация неизбежно приведет к новым зоонотическим вспышкам в будущем). Вместе с тем милитаризованные дискурсы “войны” или “борьбы” с вирусом поддерживают представление, будто природа – это сила, которую нужно контролировать и над которой нужно властвовать. Подобные антропоцентрические нарративы звучат также в современных дискуссиях о климатических изменениях и экологических “технорешениях” вроде солнечной геоинженерии или освоения Марса. Подобные установки упускают важнейший шанс деконструировать различные формы антропоцентризма в воображении общественности. Вместо этого они заверяют нас, что человечество в конце концов победит природу. Однако в нынешний хаос нас загнал именно этот нарратив человеческого прогресса и господства, и было бы разумно признать, что мы больше не можем полагаться на породившие эту проблему ценности, институты и научные методы, чтобы выпутаться из нее. Нам нужен куда более смиренный подход. Ведь часики тикают.

Я исхожу из презумпции вашего согласия с тем, что здоровье планеты в тяжелой ситуации. В этой книге я не пытаюсь никого убедить, что эта ситуация реальна. Достаточно ужасающей статистики – в той или иной форме она, наверное, преследует нас всех. На основании текущих тенденций подсчитано, что к 2050 году эрозии подвергнется более 90 % почвы на Земле[14]. Исчезло 30 % мирового лесного покрова, еще 20 % приходит в упадок, а большая часть остальных лесов ныне фрагментирована, так что нетронутыми остаются только около 15 %[15]. С 1950 года температура Земли выросла примерно на два градуса по Фаренгейту, а с 1982‐го скорость потепления повысилась более чем втрое[16]. Закисление океанов происходит в сто раз быстрее, чем во время аналогичных естественных событий за последние пятьдесят пять миллионов лет[17]. Численность популяций диких животных за последние полвека упала на 70 %[18]. Опылителям, от которых зависят человек и многие другие виды, грозит вымирание[19]. Пока я пишу, эти существа исчезают с нашей планеты и из нашей повседневной жизни.

“Я мог бы продолжать, – пишет эколог Пол Кингснорт после лавины подобной статистики, – но подозреваю, что вы всё это уже слышали и, как и все мы, понятия не имеете, что с этим делать и можно ли что‐нибудь с этим поделать вообще”[20].

Почему мы не предпринимаем шаги, необходимые для того, чтобы справиться с разрушительными последствиями климатических изменений (которые угрожают нашему собственному выживанию), хотя знаем про научный консенсус, что нужно незамедлительно действовать? В конце концов, “факты” известны нам уже долгое время (еще в 1960‐е годы ученые были достаточно обеспокоены антропогенными климатическими изменениями, чтобы официально предупредить тогдашнего президента США Линдона Джонсона). В наши дни препятствия едва ли физические или технологические. Эта растущая пропасть между осознанием и действием показывает, что нам стоит задуматься об основах: поставить под вопрос глубинное мировоззрение, что привело нас к этому экологическому кризису, бросить вызов нашим самым базовым культурным нарративам и поменять истории, которые мы рассказываем.

Многие уже признают необходимость переопределить и перестроить свои отношения с миром природы, им просто трудно представить себе, как это сделать. И в этом ключевая проблема с мифом человеческой исключительности. Он дает нам ощущение, что не существует альтернативы или способа перестроить наш образ жизни. Он питает нашу коллективную инертность и беспомощность перед лицом хищнического роста и производства – тенденций, которые кажутся неизбежными, хотя и возникли сравнительно недавно. Люди исходят из того, что это могучие силы, которым невозможно противодействовать. Алчность корпораций, обман, капиталистическая экономика и отсутствие политической воли, безусловно, играют огромную роль. Но нам недостаточно пересмотреть эти институты – нам нужны новые отношения с окружающим миром. Процесс выстраивания и поддержки этих отношений не протекает исключительно сверху вниз. Его могут осуществлять только отдельные люди, которыми движут иное видение и опыт представления о нормах жизни и которые могут заново выстроить эти более продуктивные отношения и уже применяют их на практике. Хотя идеология человеческого превосходства веками формирует господствующую культуру, ее редко называют вслух или признают. В этом отношении она остается невидимой, тогда как другие причины – добыча ископаемого топлива, разрушение природной среды, утрата биоразнообразия – устанавливаются и изучаются. Власть идеологии человеческой исключительности во многом основывается на этой невидимости. Это самое мощное скрытое убеждение нашего времени.

Беспрецедентный масштаб человеческого влияния привел к тому, что многие ученые называют текущую геологическую эпоху антропоценом, таким образом признавая anthropos (по‐гречески “человек”) могучей планетарной силой[21]. Хотя для использования этого термина, похоже, существуют убедительные научные основания, он вызывает критику различных исследователей[22]. Например, дискурс об антропоцене изображает человеческое влияние как нечто “природное” – скорее видоспецифичное поведение, чем проявление конкретной эпохи и культуры. Более того, говоря о роли “человечества”, концепция так называемого века человека упускает из виду важный социальный аспект, а именно – что людям, в наименьшей степени повинным в экологическом кризисе, больше всего угрожают его последствия.

Аналогичным образом подход к вере в человеческую исключительность как к некоему универсальному основанию человеческого мышления лишь подкрепляет колониальные установки, в которых глубоко укоренено подобное мировоззрение. В действительности не все люди придерживаются представления о сущностном иерархическом различии между человечеством и остальной природой. И как мы убедимся, нам есть чему поучиться у этих альтернативных идеологий и отношений. Хотя миф о человеческой исключительности встречается в разнообразных традициях, наиболее ярко выражен и заметно развит он в западной культуре. Я постоянно использую такие слова, как “мы” и “наш”, говоря об этой господствующей культуре, в которой я провела большую часть жизни. Но повторяю: представление о человеческой исключительности не является универсальным ни для всех культур, ни для каждой отдельной личности. Даже в западной истории всегда находятся контркультуры, разнообразными способами отходящие от ее центральной догмы.





Если наша заглавная высокомерная обезьяна – не все человечество, то кого или что она олицетворяет?

В древнегреческой традиции драматургия была средством исследовать вопрос, что значит быть человеком. Главные герои часто демонстрировали гордыню – избыток гордости, обусловленный переоцениванием собственной компетентности и достижений. Пока я собирала материалы для книги, эта метафора наших нынешних отношений с остальной жизнью на Земле становилась все очевиднее. Для греческой аудитории гордыня была “ослепляющей гордостью”, так как побуждала героев вести себя вопреки здравому смыслу и естественному порядку вещей, в конечном итоге приводя их к гибели.

Снедаемая комплексом человеческого превосходства, высокомерная обезьяна напоминает Гамлета – одержимого гордыней персонажа, запутавшегося в трагедии собственного существования. Высокомерная обезьяна, таким образом, – не вид, не культура и даже не отдельная личность, это способ действовать и выстраивать свои отношения с остальной природой. Многие из нас выучили пьесу и прилежно ее разыгрывают: роль, характер, маска. Эта маска скрывает нашу истинную сущность – возможно, это способ скрыть нашу собственную неуверенность. Однако за маской существует куда более насыщенный и верный образ жизни. Прекратив считать человека мерой всех вещей, мы намного больше узнаем о других видах, о себе и о нашем месте на этой общей для всех планете. Мы придем к осознанию того, что миф о человеческой исключительности – маска, опошляющая мир.

Во многих из нас, скорее всего, сидит антропоцентризм. Однако, обладая склонностью к гордыне, мы частично или вообще не осознаем ее. Отказ от веры в человеческую исключительность – это возможность открыть дверь к радикальному преображению, к развитию характера каждого из нас.

До некоторой степени мы все причастны к этому мировоззрению и воспитаны на нем. Но оно не определяет нас. Можно найти другие пути.

Вот почему это еще и история о надежде.

Henrich J. et al. (2010) The WEIRDest people in the world? Behavioral and Brain Sciences, 33: 61–83. [См. также: Хенрик Дж. Самые странные в мире. М.: АНФ, 2023.]

The Onion (February 15, 2006) Study: Dolphins Not So Intelligent on Land.

Food and Agriculture Organization (May 15–17, 2019) Global Symposium on Soil Erosion. Key messages.

World Resources Institute. (Accessed March 30, 2021.)

Hauser M. (November 12, 2008) The Seeds of Humanity. Tanner Lectures on Human Values, delivered at Princeton University.

Darwin C. (1837/1974) Notebook C // Gruber H. E., Barrett P. H. (eds.) Darwin on Man. Wildwood House.

Lindsey R., Dahlman L. (January 18, 2024) Climate change: temperature. National Oceanic and Atmospheric Administration.

European Environment Agency. Ocean acidification. (Accessed June 13, 2020.)

World Wildlife Fund. Living Planet Report 2020. (Accessed June 14, 2021.)

Intergovernmental Science-Policy Platform on Biodiversity and Ecosystem Services (2016) Assessment Report on Pollinators, Pollination and Food Production. (Accessed June 14, 2021.)

Kingsnorth P. (2017) Confessions of a Recovering Environmentalist and Other Essays. Graywolf Press.

Crutzen P. J. (2002) Geology of mankind. Nature, 415 (6867): 23.

См., например: Malm A., Hornborg A. (2014) The geology of mankind? A critique of the Anthropocene narrative. Anthropocene Review, 1 (1): 62–69; Crist E. (2013) On the poverty of our nomenclature. Environmental Humanities, 3: 129–147.

Scruton R. (March 6, 2017) If we are not just animals, what are we? New York Times.

Adler A. (1930) Individual psychology // Murchison C. (ed.) Psychologies of 1930. Clark University Press.

Suddendorf T. (November 21, 2013) Are we really different from other animals? CNN.

Rutherford A. (September 21, 2018) The human league: What separates us from other animals? The Guardian.

Healy M. (December 20, 2016) Chimpanzees may be helpful, but humans are the only primates that are kind to others, study suggests. Los Angeles Times.

Raz G. (March 4, 2016) Why did humans become the most successful species on earth? Ted Radio Hour. NPR.

Tomasello M. (May 23, 2019) Becoming Human: A Theory of Ontogeny (video). Association for Psychological Science Annual Convention.

Shakespeare W. (1603/1877) Hamlet // Furness H. H. (ed.)New Variorum Edition of Shakespeare. Vol. 1. J. B. Lippincott. [Шекспир У. Гамлет, принц Датский // Полное собрание сочинений в 8‐ми томах. М.: Искусство, 1960. Т. 6.]

Пер. М. Л. Лозинского.

Глава 2

Искусство разучиваться

В детстве я воспринимала природу как нескончаемый аттракцион чудес, тайн и приключений. На заднем дворе дома в лесах Пенсильвании, где я росла, был прудик, и мы с друзьями исследовали его с помощью палок и сачков под удивленное хихиканье. Воспоминания о моих детских встречах с другими видами остаются нутряными. Я все еще чувствую запах сырого мха после дождя и землистый запах, поднимающийся от почвы. Я все еще слышу гул пчел в путанице полевых цветов и вьюнка на нашем почтовом ящике. Даже сейчас я ощущаю слизистое прикосновение цепочки жабьих икринок, которую папа однажды намотал мне на шею, и капли прохладной воды, стекающие по моей спине. Возможно, оттого, что я была всего лишь ребенком, я достаточно легко находила себе друзей в лесах. Я подружилась с другими существами: серыми белками, зарянками и мохнатыми гусеницами медведицы, наделяя их богатым внутренним миром с их собственными мыслями и чувствами. В числе тех, кого я считала своими братьями и сестрами, была шетландская овчарка моих родителей по кличке Балбесина, и поначалу она с неохотой принимала эту роль (в конце концов, она была старше меня).

Как свидетельствует опыт большинства родителей, у детей удивительное чувство сродства с другими видами. Известный социобиолог Эдвард Уилсон ввел слово “биофилия” (от корней bio – “жизнь” и philia – “любовь”), обозначающее эту естественную склонность искать связей с другими формами жизни[23]. Согласно гипотезе биофилии, наша тяга к другим существам – биологическая потребность, к которой мы генетически предрасположены как вид. Эта гипотеза подкрепляется тем фактом, что сильная склонность к биофилии присутствует у детей.

“Я люблю, когда они ходят ножками!”

Даже беглый просмотр видеороликов в интернете дает кучу свидетельств спонтанного интереса и сочувствия детей к другим животным. На одном из моих любимых видео Луис Антонио, малыш из Бразилии, сидит на кухне перед тарелкой ньокки с осьминогом и разговаривает со своей мамой[24]. В ходе разговора его осеняет, что стоящее перед ним блюдо из осьминога когда‐то было настоящим живым осьминогом. Вот перевод диалога с португальского, несколько сокращенный для ясности:

Мама: Ешь свои ньокки с осьминогом.

Луис: Ладно… Это же не настоящий осьминог?

Мама: Нет.

Луис: Тогда ладно. Он не разговаривает и у него нет головы, да?

Мама: У него нет головы. Это просто нарезанные ножки осьминога.

Как многие дети, впервые заметившие связь между тем, что они едят, и тем, что им известно о биологическом мире, Луис размышляет, есть ли у этого осьминога признаки живого существа. Затем он пытается понять, как “ножки” очутились на его тарелке и что стало с головой осьминога. Мама объясняет ему, что голову отрезали на рыбном рынке. В последующем разговоре Луис пытается разрешить свое замешательство.

Луис: Зачем?

Мама: Чтобы его можно было есть. Иначе нам бы пришлось глотать его целиком.

Луис: Но зачем?

Мама: Чтобы его можно было есть, милый. Коровку тоже нарезают, курочку нарезают.

Луис: Ой, курочку… Никто же не ест курочку.

Мама: Как это – никто не ест курочку?

Луис: Нет, это ведь животные!

Луис рассуждает, что, коль скоро осьминоги – животные, как и куры, люди не едят их (или не должны есть). Затем он развивает эту мысль и задает дальнейшие вопросы.

Луис: Все они животные. Рыба – животное. Курочка – животное. Коровка – животное. Поросенок – животное.

Мама: Ага.

Луис: Так когда мы едим животных, они умирают?

Мама: Ну да.

Луис: Зачем?

Мама: Чтобы нам было что есть, милый.

Луис: Почему они умирают? Не хочу, чтобы они умирали. Я люблю, когда они ходят ножками!

Под конец ролика мать Луиса, растроганная до слез, разрешает сыну съесть с тарелки только овощи. Это видео набрало миллионы просмотров. Его так часто репостят потому, что оно демонстрирует, как антропоцентрические ценности – в данном случае привычка спокойно поедать другие виды – противоречат здравому смыслу в глазах ребенка. Это один из бесчисленных примеров того, как дети распространяют моральные вопросы на другие виды такими способами, от которых легко отмахнутся многие взрослые.

А что на этот счет говорит наука? В недавних исследованиях по психологии развития кое‐какие из этих идей подверглись проверке. В ходе одного эксперимента 2021 года исследователи из Йельского университета поставили американских детей (от пяти до девяти лет) и взрослых перед моральными дилеммами, где стоял выбор между различным числом людей и различным числом собак или свиней[25]. В гипотетических сценариях фигурировали два тонущих корабля, на которых были либо люди, либо животные, не умеющие плавать, и испытуемым предлагалось выбрать, какой корабль спасать (существовал и третий вариант – отказ от выбора). Исследователи обнаружили, что дети значительно реже отдавали предпочтение людям перед другими животными. Дети часто предпочитали спасение множества собак спасению одного человека, и многие считали жизнь собаки равноценной человеческой. Хотя свиней дети в целом ставили ниже, большинство все‐таки предпочитало спасти десять свиней вместо одного человека. Контраст со взрослыми разителен: те почти все предпочитали спасти одного человека вместо даже сотни собак или свиней.

Эти результаты показывают, что человеческое чувство превосходства не носит врожденного характера, не является неотъемлемым предрассудком, свойственным нашей биологической природе как вида. Напротив, они предполагают, что вера, будто человек морально обособлен, приобретается социальным путем и составляет один из аспектов нашей культуры. Исследователи истолковали эти результаты через смежное понятие “видового шовинизма”, или “видизма” (speciesism), то есть склонности наделять моральным превосходством представителей определенного вида. Они утверждают, что дети учатся ставить человека выше других животных (что известно как антропоцентрический видовой шовинизм) только в процессе приобретения опыта и знаний о том, как люди используют животных в нашем обществе. Большинство маленьких детей практически не сталкивается напрямую с такими практиками, как производство мяса или эксперименты на животных. Но по мере того, как эти практики становятся более заметными (обычно в подростковом возрасте, по крайней мере, в западных индустриализированных культурах), их нравственный фокус может становиться все более и более антропоцентричным.

С самого детства наше естественное чувство сродства с другими видами (биофилия) вступает в прямой конфликт с этими практиками. Мы пытаемся минимизировать диссонанс разными путями. Например, сельскохозяйственные животные в детских книжках обычно изображаются довольными, в буколической обстановке, а не запертыми в тесноте, где в большинстве случаев страдают, и это внушает детям, будто таким животным достаточно хорошо. Одно исследование даже показало, что ученики начальных классов оценивают качество жизни сельскохозяйственных животных выше, чем других групп животных (таких как домашние питомцы и дикие звери)[26]. В то время как 26 % учащихся сказали, что животные на фермах порой бывают несчастными, 46 % заявили то же самое о домашних питомцах и 53 % – о диких животных. Большинство детей не осознает, какими разнообразными способами человек использует других животных. Во второй части исследования ученые показали детям изображения обычных продуктов и предметов животного происхождения (таких как гамбургеры, сыр, мороженое, кожаные куртки, шерстяные одеяла). В среднем в половине случаев первоклассники и третьеклассники не сумели идентифицировать животное происхождение объектов, а пятиклассники ошиблись примерно в трети случаев. Подобные результаты демонстрируют, что дети зачастую не связывают бытовые продукты животного происхождения с живыми животными. И как показывает откровение Луиса Антонио насчет осьминога, когда мы соединяем эти точки, обычно что‐то не сходится.

Я отлично помню, как впервые увидела грузовик с курами, с ревом несущийся по шоссе. Там, должно быть, стояли сотни тесных ржавых клеток, составленных одна на другую, и в каждую было втиснуто по несколько кур с вытаращенными глазами. Вслед за грузовиком летели перья и осыпались дорожкой смерти. Я тут же расплакалась и несколько недель не могла отогнать от себя это видение. Маме приходилось всякий раз при появлении грузовика с птицефабрики говорить мне, чтобы я закрыла глаза, и открывала я их только тогда, когда его уже и в помине не было.

Со временем мы все лучше учимся “отворачиваться”. Это один из способов примириться с непростой реальностью жизни в такой культуре, где эксплуатация других видов – общепринятая практика. Индустрия знает это не хуже нас, вот почему имеет место весьма целенаправленное растождествление того, что мы потребляем, и живых организмов, коими когда‐то были эти продукты, – по крайней мере, так чаще всего бывает в современных индустриализованных обществах. Предприятия промышленного животноводства и лаборатории, где проводятся опыты на животных, стратегически располагаются в отдаленных, недоступных местах. Виды, используемые в сельском хозяйстве и инвазивных исследованиях, получают намного меньше медийного внимания, чем другие типы животных: в большинстве научно-популярных фильмов и на иллюстрациях фигурируют дикие звери[27]. И поскольку многим людям трудно потреблять продукты, если они напоминают живых животных, части тела, ассоциирующиеся с жизнью или индивидуальностью, – глаза, морда, лапы – редко поедаются или продаются. Однако в некоторых обществах люди охотно продают и едят эти части животных, что опять же свидетельствует о роли социокультурного научения, формирующего подобное восприятие.

Ничто само собой не разумеется

Еще один способ справляться с этим диссонансом и обесценивать жизнь животных – это отказывать им в субъектности, в наличии богатого внутреннего опыта. Большинству животных, используемых человеком, как правило, отказывают в праве считаться чувствующими личностями с полноценными эмоциями и мыслями. Посмотрим, как мы применяем различные названия для живого животного и для потребляемого животного. Корова (cow) становится говядиной (beef), теленок (calf) – телятиной (veal), свинья (pig) – свининой (pork). Примечательно, что эти отвлеченные названия как будто бы больше необходимы для млекопитающих, чем для животных, более далеких от нас эволюционно, таких как куры и омары. Однако даже тогда, когда названия потребляемого животного и живого животного совпадают, мы используем слово в единственном числе. Люди едят “курицу”, а не “кур”[28].

Специалисты по когнитивной лингвистике давно утверждают, что язык – это система, которую мы используем, чтобы выстраивать свое миропонимание и отношения с окружающим миром (а не просто говорить о нем), это окно, позволяющее заглянуть в процесс работы нашего сознания и культуры[29]. Представление о человеческом превосходстве глубоко укоренено в наших бытовых словах и словосочетаниях, что свидетельствует о его мощном влиянии на коллективное воображение.

Подобно терминам, растождествляющим продукты животного происхождения с живыми животными, обычные, на первый взгляд, слова легитимизируют представление о человеческой исключительности, описывая природный мир как товар, конечное назначение которого в том, чтобы им пользовались и распоряжались люди. Социолог Эйлин Крист привлекает внимание к тому, как животных именуют “скотом”, деревья – “строевым лесом”, реки – “пресной водой”, морские побережья – “береговой линией”, горные вершины – “отложениями пород” и так далее[30]. Подобные термины овеществляют убеждение, что живые системы имеют значение только с точки зрения своей инструментальной ценности для человека, и лишают их самостоятельной ценности, интересов и идентичности. Даже словари, которые считаются “объективными” авторитетными источниками по вопросам языка, наглядно демонстрируют эту предвзятость[31]. Определения других животных и растений склонны подчеркивать их полезность, а не ключевые черты их биологии, психологии или поведения. Загуглите, к примеру, “анчоус”, и вы получите следующее определение из Оксфордского словаря: “Мелкая стайная рыба, имеющая промысловое значение в качестве пищевого продукта и наживки. Имеет ярко выраженный вкус, обычно консервируется в масле с солью”[32].

Мы привычно говорим о “природных ресурсах” планеты и “экосистемных услугах”, вероятно, не осознавая, что сами эти выражения определяют окружающую среду в терминах наших возможностей пользоваться и владеть ею. И предельный выверт: выражения типа “развитие территорий”, придающие уничтожению лесов и среды обитания животных ради наших строительных проектов положительные коннотации. Мы характеризуем виды, используемые в сельском хозяйстве и охоте, как “урожаи” или “избыточную численность”, а убийство – как “забой” или “регулирование популяции”. Наш язык затемняет реальность происходящего (убийство видов и особей), вместе с тем утверждая и прославляя человеческое господство над миром природы.

Уэслианский[33] психолог Скотт Плаус демонстрирует, как эта лингвистическая хитрость зачастую прямо поощряется[34]. Например, в информационных материалах, распространяемых Клубом 4‐H (Head, Heart, Hands, Health – “Голова, сердце, руки, здоровье”; крупнейшая молодежная организация в США, которая, среди прочего, обучает сельскохозяйственной грамотности), участникам ярмарок скота рекомендуется употреблять слова “цыплята”, “телята” и “ягнята” (а не “детеныши”), “отел” и “окот” (а не “роды”), “переработка” (вместо “убийства” или “убоя”). Идея состоит в том, чтобы не “очеловечивать” животных и не навлекать таким образом критику со стороны общественности. Подобными эвфемизмами изобилуют научные журналы. Так, Journal of Experimental Medicine советует авторам использовать слова “токсичное вещество” вместо “яд”, “ограничивать в пище” вместо “морить голодом” и “кровотечение” вместо “истекания кровью”[35]. Эвфемизмы типа “принести в жертву” и “усыпить” намеренно притупляют понимание того, что в действительности делается после инвазивных экспериментов. В некоторых журналах авторам прямо рекомендуется не называть животных именами и инициалами, а использовать номера. Иногда даже формат номеров меняется (например, “кролик 10–8” вместо “кролика 108”), чтобы создать впечатление, будто задействовано не так много животных. Так культура обучает нас подходить к другим видам скорее как к объектам, нежели чем субъектам.

А еще местоимения. В английском языке понятие “который” передается двумя способами – как who применительно к одушевленным предметам и как that в случае неодушевленных. До сих пор помню, как редактор впервые вычеркнул у меня who и заменил на that везде, где речь шла об отдельно взятом шимпанзе (во фразах типа “шимпанзе, который занимался грумингом”). Мы бы никогда не сочли возможным говорить о человеке в среднем роде, однако в английском средний род применяется к большинству других животных, кроме домашних питомцев. Есть многообещающие признаки того, что ситуация меняется. В 2021 году группа из более чем восьмидесяти специалистов по защите животных, включая приматолога мировой известности Джейн Гудолл, подписала письмо, призывающее издателей “Руководства по стилю” информационного агентства Associated Press рекомендовать, чтобы журналисты именовали других животных по их полу: “Когда пол известен, стандартом должно быть употребление местоимений «он/его/ему», «она/ее/ей» независимо от вида. Когда пол неизвестен, следует употреблять гендерно-нейтральное «они» или «он/она». При описании особи животного, не являющегося человеком, предпочтительно также использовать в значении «который» местоимение who, а не that или which[36].

Но если зайти еще на шаг дальше, стоит задуматься, как чувство человеческой исключительности сохраняется в выражении “животное, не являющееся человеком” (nonhuman animal). Учитывая, что подавляющее большинство живых организмов на Земле не люди, это все равно что называть человека “нешимпанзе” или шимпанзе – “некузнечиком”! Частица “не” объединяет миллионы видов по признаку отсутствия, неспособности вписаться в человеческий архетип. Даже сам термин “животное”, как некогда объяснил философ Жак Деррида, сваливает немыслимое разнообразие существ в одну гомогенизированную категорию, у которой мало общих признаков, кроме того, что все это не люди[37]. Как мы покажем ниже, различные языковые условности не дают нам увидеть богатства когнитивных и эмоциональных миров других видов: мы говорим о “положительных/отрицательных состояниях”, а не об эмоциях типа радости или страха и сводим поведение к биологии и инстинкту вместо сознательного выбора. Подобные условные обозначения нормализуют опредмечивание других форм жизни и подрывают их этический статус. Как пишет ботаник и представительница коренных народов США Робин Уолл Киммерер, “заносчивость английского языка состоит в том, что единственный способ быть одушевленным, быть достойным уважения и сочувствия – это быть человеком”[38].

Большинство из нас не задумывается над тем, какие слова мы используем, поскольку их истинный смысл затемняется их привычностью. Учитывая способность дискурса формировать нашу реальность, по мере того как ребенок осваивает язык, вера в человеческую исключительность становится все более конкретной и осязаемой.

Иерархия видового шовинизма

В продуктовом магазине времен моего детства был небольшой аквариум с живыми омарами. С толстыми резинками на клешнях они ползали будто в замедленном кино, тогда как вокруг люди-покупатели лихорадочно хватали товары с полок. До переходного возраста, пока я не выросла, они были на уровне моего лица. Созерцая их сквозь стенку аквариума, я вглядывалась в их глаза-бусинки, задаваясь вопросом, хорошо ли им и что они чувствуют. Знают ли они, где оказались? Понимают ли, что с ними будет? Я пыталась телепатически общаться с ними сквозь стекло и даже вынашивала план спасти их. Я была не уверена, смогут ли омары выжить в пруду на заднем дворе, но это казалось безусловно лучше аквариума. Однажды я пришла, решительно вознамерившись сунуть несколько омаров себе в рюкзак, но обнаружила лишь пустой аквариум. Я увидела, как несколько продавцов за прилавком связывают клешни новой партии омаров, готовя их на продажу. Тогда я поняла, что это воспроизводящаяся система, которой так просто не помешаешь. И страшно огорчилась.

Исследования показывают, что омары – одиночные животные и сходятся только для спаривания, а значит, им вряд ли по душе (мягко говоря) находиться в аквариуме вместе с другими омарами. Клешни им нужны для того, чтобы ловить добычу и защищаться от врагов, и омары бывают как правшами или левшами, так и амбидекстрами. Они могут доживать до ста лет. Хотя мы долгое время заблуждались, считая, будто они не испытывают боли (я помню много заверений в этом на летних праздниках моего детства), теперь у нас есть убедительные научные данные в пользу того, что это не так, поэтому варить омаров живыми запретили в Швейцарии, Норвегии и Новой Зеландии. Однако в таких странах, как США, все еще можно приобрести живых омаров на Amazon и получить их на дом свежими.

Многим людям и в голову не придет покупать живого ягненка или корову, чтобы умертвить их дома, так чем же отличаются омары? Почему в некоторых странах допустимо есть животных типа собак, хотя в других это немыслимо? Как одни и те же виды (например, коровы) могут считаться расходным материалом в одних культурах и священными в других? Перефразируем Джорджа Оруэлла: почему все животные равны, но некоторые равнее других?

Это возвращает нас к понятию видового шовинизма, то есть дискриминации, основанной на принадлежности к тому или иному виду. По мере того как мы взрослеем и приобщаемся к известной нам культуре, мы обучаемся и представлению о человеческой исключительности, и другим иерархиям видового шовинизма. Любопытным образом исследования показывают, что у детей не просто меньше антропоцентрического видового шовинизма, но они также менее склонны к более широким видовым предрассудкам, характерным для подростков и взрослых[39]. Многие из этих предрассудков обусловлены прагматическими (в основном экономическими и политическими) причинами. Они диктуют нам, каких животных есть, каких допускать к себе в дом и даже кого считать “животным” юридически. Некоторые исследования наводят на мысль, что наше сопереживание другим видам зависит от эволюционной близости (то есть мы больше сопереживаем приматам вроде шимпанзе, чем другим животным), хотя остается неясным, какую лепту вносят культурные факторы (например, то, что виды, сходные с нами, чаще показывают в медиа)[40]. Через мощный процесс инкультурации мы осваиваем нормы видового шовинизма. Мы разрабатываем стратегии, позволяющие справляться с изначальным диссонансом. Мы замечаем процесс диссоциации – “отворачивания” – в окружающих и усваиваем его сами. В конечном итоге превращение определенных видов в товар на потребу человеку становится “нормальным” и относящимся к сфере “здравого смысла”. Непросто отучиться от практик, предрассудков и дискурсов антропоцентризма, ведь они окружают нас повсюду с самого раннего возраста.

Это подводит нас к главной особенности антропоцентризма: данная идеология не обязательно внедряется напрямую, скорее мы узнаем и усваиваем ее из наглядных примеров – наблюдая за окружающим миром и окружающими людьми. Знакомство с практиками, оправдывающими эксплуатацию других видов, безусловно, является составной частью этого процесса. Но представление, будто люди по своей природе ценнее других видов, распространяется и различными другими социальными и культурными средствами, включая некоторые аспекты нашей официальной системы образования.

Инициации

Однажды в седьмом классе я зашла в кабинет биологии, где нас дожидались десятки “образцов” лягушек на поддонах: вонь формальдегида, исходящая от их телец, раскинутые и приколотые к поддонам лапки, лоскуты кожи на брюшках разрезаны и откинуты, внутренности обнажены. Помню, какими металлическими, почти механическими казались их органы. Возле каждой лягушки лежали инструменты: пинцет, ножницы и скальпель. Мы с одноклассниками, сами не свои от напряжения, отправились к своим шкафчикам, взяли детские белые халаты, перчатки и защитные очки и устроились каждый за своим поддоном.

Мы ждали этого несколько лет. В начальных классах ученики постарше пугали нас, смакуя рассказы о том, как препарируют лягушек. Одна девочка упала в обморок, и ее отправили домой. Одного мальчика временно исключили из школы за то, что по наущению приятеля он сунул лягушку в почтовый ящик директору. Препарирование лягушек напоминало обряд инициации для средней школы – вроде получения водительских прав или выпускного бала. Хотя у нас было достаточно времени, чтобы психологически подготовиться к предстоящему, не всем из нас хотелось это делать. В какой‐то момент мы с друзьями подумывали встать и выйти из класса, устроить маленький бунт, но в итоге испугались получить плохую оценку. Вместо этого мы окружили стол учительницы и подвергли ее перекрестному допросу: откуда берутся эти лягушки? Она заверила нас, что они уже мертвые, что их тела “приносятся в жертву” ради образовательных целей. Якобы без лишних страданий. Теперь‐то я знаю, что так всегда говорят детям.

Препарирование началось с того, что мы должны были вскрыть желудок лягушки и исследовать его содержимое. Какие-то ученики, желая показать себя, тут же подступились к поддонам и вонзили скальпели. Я колебалась, наблюдая, что происходит вокруг. Одноклассники испускали опасливые смешки, слышались возгласы “Гадость!”, “Фу!”, но учительница похвалила их, ведь первый разрез явно был самым трудным. Я сосредоточилась и сделала надрез на стенке желудка лягушки. И почувствовала, как мой собственный желудок сжимается от тошноты. Учительница подошла к моему столу, сказав, что я все делаю правильно, и я продолжила.

Эмоциональный дискомфорт и брезгливость, которые испытывал класс в начале урока, со временем как будто слабели. По мере того как мы находили и рассекали другие органы – печень, сердце, легкие, желчный пузырь, – “фу-у” и “бе-е” постепенно сменялись охами и ахами. Некоторые из нас вскоре обнаружили, что их лягушки – самки: тысячи икринок хлынули на поддон, словно миниатюрный оползень. В моем сознании мелькнула мысль о головастиках, каждый год вылупляющихся в пруду у нас на заднем дворе, но я тут же отогнала ее. Мне нельзя было так думать – думать об этой лягушке как о лягушке, как о матери, как о живом существе, – если я хотела продолжать препарировать без особых затруднений. Итак, я продолжала. Помню, как меня удивила смена настроения в классе, включая мое собственное: у меня появилось странное новое чувство легкости в том, что я делала. Я ощутила некое свершение. Ощутила, что повзрослела.

Социологи Дориан Солот и Арнольд Арлюк исследовали поведение учеников и учителей одной средней школы Род-Айленда во время препарирования эмбрионов свиньи[41]. Они демонстрируют, что ученикам приходится учиться избегать этического и эмоционального конфликта при препарировании, и показывают, как учителя облегчают этот процесс, внушая ученикам чувство нормальности происходящего. Исследователи заключают, что преподаваемый урок касается не столько анатомии животного, сколько этого процесса эмоционального отстранения и ослабления чувствительности. Они уподобляют его раннему посвящению в научное сообщество. “Один из навыков, получаемых при препарировании, – это навык видеть животное скорее как научный инструмент, чем как некогда живое существо, – говорит Солот. – Смысл в том, что отстраненность от сопереживания животным – ключевой навык для ученых. Если вам ее не хватает, вам, вероятно, не стоит заниматься наукой”[42].

Как многие школьники, я занялась наукой потому, что полюбила мир живого. Наука казалась таким способом выражения биофилии, который общество считает приемлемым и даже почетным. Но даже наше раннее естественно-научное образование исподволь подкрепляет идею, что природа – объект для использования и манипуляций, покуда эти манипуляции служат человеческому знанию и прогрессу. Мы учимся препарировать лягушек, эмбрионы свиней, овечьи сердца. Мы учимся ловить и умерщвлять насекомых, а затем накалывать их на булавки. Мы учимся выкапывать растения, засушивать их под прессом и приклеивать на бумагу. Мы учимся тому, что изучать природу – не обязательно значит любить ее.

Несложно убедиться, что определенные аспекты нашего школьного образования в том, что касается других видов и окружающей среды, нормализуют человеческое чувство превосходства. Однако даже такие школьные программы, которые целенаправленно стремятся научить детей любить природу, могут непреднамеренно легитимизировать подобное мировоззрение. Специалистка по экологическому просвещению Хелен Копнина наблюдала за экошколами в Нидерландах и Канаде. Она проводила опросы детей (от девяти до одиннадцати лет) и школьных методистов по курсам и программам “экологического просвещения”. В ходе одного исследования она наблюдала за школьными проектами по садоводству в амстердамском городском парке Вестерпарк и показала, как легко учителя соскальзывают в некий “бытовой антропоцентризм”, отвечая на вопросы учеников и рассказывая о мире живого[43]. Например, ученики рассматривали “сорняки” как то, что обязательно нужно уничтожать, а не как дикие растения, потенциально вносящие вклад в биоразнообразие, несводимый к пользе для человека. Подобный тип экологического просвещения непреднамеренно восхваляет “метафизику господства”, склонную рассматривать природу в чисто ресурсных категориях.

Конечно, тот факт, что все больше школ в принципе включают в программу экологическое просвещение и информирование о проблемах с изменением климата, – уже положительный сдвиг. Десятилетиями подобные темы отводились на внеклассные занятия (то есть не входили в обязательную программу). И все‐таки наше традиционное школьное образование во многом и физически, и психологически отстраняет нас от природных пространств. Мы приходим учиться в бетонные здания и взаимодействуем с природой опосредованно – через экраны, учебники и микроскопы, а не через собственные интуитивные ощущения. Многие школы, построенные в прошлом веке, специально спроектированы с ограниченным числом окон, ведь считалось, что окна отвлекают детей от учебы. На одном популярном сайте (schoolorprison.com) даже создана игра на эту тему. На экране появляются фотографии реальных зданий (присланные пользователями), и предлагается отгадать – школа это или тюрьма? Как я однажды убедилась сама, трудно показать результаты выше случайных.

Антропоцентричная история

Представление, будто человек – самый важный вид на Земле, подкрепляется также неявным (а порой и явным) предположением, что человеческий опыт принципиально иной, а то и более важный, чем опыт других видов. Возьмем определение истории из последнего издания “Всемирной истории от Penguin”:

История – это повествование о человечестве, о том, что оно делало, от чего страдало и чему радовалось. Всем нам известно, что у собак и кошек истории нет, а у людей она есть. Даже когда историки пишут о естественных процессах, неподвластных человеку, таких как изменения климата или распространение болезней, они делают это лишь для того, чтобы помочь нам понять, почему люди живут (и умирают) именно так, а не иначе[44].

Прочитав это впервые, я подумала: неудивительно, что в школе я ненавидела историю больше всего! Она была посвящена исключительно человеческим акторам, как и большинство других предметов: литература, философия, искусство. В конце концов, мы так и называем все это – гуманитарные науки, то есть науки о человеке.

По иронии судьбы, хоть меня никогда и не тянуло к истории, меня мгновенно увлекла эволюция – а ведь это просто история в более длительных масштабах времени. Но это еще и такая история, где позволено играть свои роли другим видам. Вот почему я вообще полюбила естествознание. Не считая большой перемены, когда мы час гуляли, уроки естествознания были единственным постоянным элементом образовательной программы, в котором участвовали какие‐то иные акторы, кроме человека. Мне нравилось изучать микроорганизмы типа амеб, наблюдать, как гусеницы путем метаморфоза превращаются в бабочек. Меня восхищала возможность услышать о фотосинтезе растений и покормить из шприца яркого геккона, которого мы с одноклассниками прозвали Art Gecko[45]. Мой интерес к естественным наукам и в особенности к эволюции окреп на уроках биологии в старших классах, когда я впервые прочла революционную книгу Чарльза Дарвина “Происхождение видов”.

Когда я узнала о дарвиновской теории эволюции путем естественного отбора, я вновь обрела глубокий взгляд на живую природу – взгляд, который в подростковом возрасте начала забывать, встраиваясь в культуру, сформированную верой в человеческую исключительность. Осознание того, что все виды происходят от общего начала и связаны воедино сложной сетью жизни, наполнило меня глубоким чувством восторга и благодарности. Я все еще ощущаю их всякий раз, когда задумываюсь о том, что вообще являюсь участницей этого священного эксперимента. Эксперимента, в котором вьюрки и светлячки, морские губки и секвойи, гиены и люди – все они обладают историями, переплетенными в глубинах времен. Где даже сама категория “вида” намного более размыта, чем обычно считается[46]. По Дарвину, общность предков на общей планете порождает межвидовые различия количественного, а не качественного характера, непрерывность не только физической формы, но и психологического состава, самого устройства нашего сознания. Во многих своих работах, включая “Происхождение видов”, Дарвин описывает другие виды не как пассивные орудия генов и среды[47]. Он наделяет их богатой внутренней жизнью – даже таких существ, как дождевые черви[48]. Только представьте себе! Он использовал язык, созвучный мне. Он оформлял в слова и теории мой детский опыт сродства со всем живым и уважения к миру природы, подкрепляя его научной достоверностью.

Удивительно, как много дарвиновских принципов выдержали проверку временем. В наши дни эволюция считается важнейшим принципом во всей биологии. В колледже я узнала крылатые слова генетика Феодосия Добржанского: “Ничто в биологии не имеет смысла, кроме как в свете эволюции”[49]. И однако Добржанский знаменит еще и другим (не столь мудрым) высказыванием: “Все виды уникальны, но человек – самый уникальный”[50].

Как можно быть одновременно открытым сторонником эволюционной теории и основной идеи антропоцентризма? Многие из моих студентов в Гарварде признаются в аналогичном парадоксе: они выбирают в качестве предмета научных интересов эволюционную биологию человека, поскольку их привлекает эволюционное мышление и они обладают непоколебимым ощущением, что люди особенно особенные. Это иллюстрирует, что антропоцентрический “здравый смысл” настолько укоренился в качестве мировоззрения и образа жизни, что даже самые преданные сторонники эволюции невольно ему поддаются.

Не существует единой линейной истории эволюционного прогресса. Напротив, эволюция являет собой процесс непрерывного ветвления и диверсификации – скорее дерево или сеть, чем лестницу жизни. Стивен Джей Гулд, преподававший через дорогу от нас, на гарвардской кафедре организменной и эволюционной биологии, страстно предостерегал от уравнивания эволюционных изменений с направленностью и прогрессом[51]. И все же этот процесс часто интерпретируется или преподносится как прогрессивный (или “ортогенетический”), венцом которого оказываемся мы[52]. Классические изображения основных эволюционных переходов демонстрируют путь от микробов, растений и беспозвоночных к мелким позвоночным типа рыб и птиц и, наконец, к крупным млекопитающим типа человека на вершине. Подобные репрезентации подкрепляют широко распространенный, но ошибочный взгляд, будто эволюция следует от “примитивных” к более “продвинутым” организмам. Стоит отметить, что мы обсуждаем, как эта антропоцентрическая идея распространяется в школах, где вообще преподают эволюцию!

Сам Дарвин придерживался мысли, что “нелепо говорить, будто одно животное выше другого”[53], однако в наши дни все еще часто говорят о “высших” и “низших” организмах. Мы склонны постулировать, что наш вид – конечная точка эволюции, что существует неуклонное движение в сторону “очеловечивания”. Одно популярное изображение демонстрирует силуэты человеческих предков, постепенно переходящие от сгорбленных обезьяноподобных форм к прямоходящим пещерным людям и завершающиеся Homo sapiens (более остроумная версия изображает, как современный человек на последней стадии вновь скорчивается за компьютером). Это изображение зачастую ошибочно интерпретируется как доказательство линейного процесса происхождения современного человека от шимпанзе. Люди не “происходили от” современных человекообразных ил

...