Пролог. Дом, где нет тепла
В деревне Подгорной, затерянной среди холмов, где туманы стелются по низинам до полудня, жила девушка по имени Люда. Все звали её Людушкой, но ласковое имя звучало в устах соседей с жалостью, а в устах семьи — с насмешкой или раздражением.
Её мир состоял из скрипучих половиц старой избы, запаха щей да хлеба, и вечного, гнетущего чувства, что она здесь лишняя. У неё были длинные, тёмно-русые волосы, цвета спелой ржи под грозовым небом, и серые глаза — точь-в-точь как у отца, Семёна. В них отражалась и глубокая речная вода, и пепел от печи, и та неизбывная грусть, которую она носила в себе с детства.
Мать, Аграфена, была женщиной строгой, с руками, загрубевшими от работы, и с вечно сжатыми губами. Её любовь, сухая и практичная, доставалась целиком и полностью старшей дочери — Вете. Это не была просто симпатия; это был закон, высеченный в камне семейной истории. В детстве Вета была болезненной, и каждая её хворь — реальная или мнимая — становилась событием. Аграфена возила её по знахаркам и городским лекарям, ночами не отходила от кровати, спала с ней вместе, оберегая каждый её вздох. Людушка, засыпая одна на холодной лежанке, тихо плакала от желания просто прижаться к материнскому боку, почувствовать её руку на лбу. Но та лишь отмахивалась: «Не мешай, Ветке плохо» или «Не путайся под ногами, ты здорова, тебе и так хорошо».
Этот закон проявлялся во всём. Платья, кофты, даже ленты в косу — всё лучшее, новое, купленное с трудом, было Ветиным. Люде доставалось то, что из неё выросло, да и то с заплатами. Однажды, осмелившись, Людушка тихо попросила: «Вета, ты всё равно это платье в сундуке держишь, не носишь. Дай я поношу, а?» Вета, не глядя на неё, поправляя свою собственную, яркую юбку, бросила: «Самой пригодится. Надо — пусть мама тебе своё сошьет». Но мама не шила. У Люды была одна, серая, вечно длинноватая домотканая одежда.
Вета была полной противоположностью Людушке не только внешне: светловолосая, яркая, с карими глазами и твёрдой уверенностью, что мир создан для её удобства. Она любила, чтобы всё было «по её». Их разговоры с матерью — тихие, заговорщицкие, за закрытой дверью или в уголке горницы — были неприступной крепостью, в которую Людушке вход был заказан. Там решались судьбы платьев, обсуждались соседи, строились планы, в которых для Люды не находилось места.
Отец, Семён, уставший молчаливый лесник, был её единственным островком тишины. Он учил её различать птичьи голоса, показывал, где прячутся лисички, и иногда, украдкой, гладил по голове, когда никто не видел. Но он был словно тень в собственном доме, не смея перечить Аграфене в её суровых методах воспитания. За неосторожное слово, за разбитую чашку, за взгляд, который матери показался дерзким, Людушка могла получить подзатыльник или быть отправленной спать без ужина.
За неосторожное слово, за разбитую чашку, за взгляд, который матери показался дерзким, Людушка могла получить подзатыльник или быть отправленной спать без ужина. А Вета, чувствуя свою безнаказанность и поощряемая материнским молчаливым одобрением, могла накинуться на неё с кулаками — за то, что та «не так посмотрела», за то, что «заняла её место» на лавке, а то и просто от скуки и желания утвердить власть. После нескольких таких жестоких уроков Людушка выработала стратегию выживания: быть тише воды, ниже травы, держаться подальше. Она научилась считывать малейшее изменение в настроении сестры и мгновенно исчезать, как мышь в нору. Они отдалялись друг от друга с каждым днём, и это расстояние было для Люды синонимом безопасности. И тем горше, тем мучительнее были те редкие, как солнечный луч в ненастье, моменты, когда Вета вдруг позволяла ей быть рядом — сидеть на краю скамьи, пока она болтала с подружкой, или даже давала подержать какую-нибудь безделушку. В эти мгновения Людушка расцветала внутренне, сжигая себя на костре этой крошечной, дарованной свыше близости. Но лучи эти становились всё короче и реже, а потом и вовсе погасли, оставив после себя лишь пепел надежды и привычный, леденящий холод отчуждения.
«Что со мной не так?» — этот вопрос жужжал в её голове, как назойливая муха, каждую ночь, когда она прислушивалась к смеху матери и сестры из-за перегородки. Она мечтала, чтобы мама обняла её просто так, а Вета взяла с собой на посиделки к соседкам. Но всё было напрасно.
Своё спасение она находила в мечтах. Где-то далеко, за дремучим Чернолесьем, за синими горами, её ждал прекрасный принц. Он будет добрым, с глазами цвета летнего неба, и полюбит её сразу, всю — и косы её, и тихий голос, и грусть в серых глазах. Но реальность подкидывала иных «принцев». Сын местного лавочника дёргал её за косы, называя «мышь лесная». Заезжий сын боярина, увидев её на рынке, громко поинтересовался у свиты, не приведена ли эта сероглазая дикарка в дар для медвежьей забавы. Они смеялись, а она, покраснев до слёз, прятала лицо в ладонях, чувствуя себя ещё более одинокой и ничтожной.
Так и жила бедная Людушка одна, со своим горем, будто невидимым холодным камнем на сердце. Её дом был полон людей, но тепла в нём не было. Оно хранилось в другом месте — в запретных разговорах за дверью, в шкатулке с Ветиными нарядами, в тёплой материнской кровати, куда ей не было пути. Оставалось только ждать чуда или конца.