Мне всегда казалось, что религия подобна коллекционированию жуков, – сказала она, подводя итог дискуссии, когда поднималась по лестнице вместе с Хелен. – Одному черные жуки нравятся, другому – нет, а спорить об этом без толку. Какой черный жук есть у вас?
Должна быть другая жизнь, подумала Элинор, с досадой откинувшись на спинку. Не в мечтах, но здесь и сейчас, в этой комнате, с живыми людьми. Ей показалось, будто она стоит на краю пропасти и ветер развевает ее волосы. Вот-вот она ухватит то, что только что ускользнуло от нее. Должна быть другая жизнь, здесь и сейчас, повторила она про себя. А эта – слишком коротка, слишком изломанна. Мы ничего не знаем, даже о самих себе. Мы только начинаем понимать – отрывочно, местами, думала она.
Мы все боимся друг друга. Но что именно нас страшит? Осуждение, насмешка, иной образ мышления… Он боится меня, потому что я фермер (он опять посмотрел на круглое лицо с высокими скулами и маленькими карими глазами). А я его – потому что он умен. Норт взглянул на большой лоб с залысинами. Вот что нас разделяет: страх, подумал он
надо начать изнутри, а уж потом позволить сути принять внешнюю форму, думал Норт, глядя на молодого человека с красивым лбом и скошенным подбородком. Никаких черных рубашек, зеленых рубашек, красных рубашек, никакого позерства перед публикой, это все чушь. Конечно, разрушение барьеров, опрощение – это все хорошо, но мир, превращенный в однородный студень, в единую массу, это не мир, а рисовый пудинг или бескрайнее блеклое одеяло
Она почувствовала или, скорее, увидела – не место и людей, а состояние души, в котором был искренний смех, было настоящее счастье, и поэтому изломанный мир предстал как нечто целое, единое, обширное и свободное. Но как это выразить
Ей было необычайно хорошо. Как правило, после пробуждения в памяти остается какой-то сон – сцена или образ. Но это ее недолгое забытье, в котором были косые, все удлинявшиеся свечи, оставило по себе лишь ощущение – чистое ощущение
Под потолком летали уже три ночных бабочки. Носясь из угла в угол, они громко хлопали крылышками. Если оставить окно открытым надолго, то комната будет полна бабочек
Элинор зашла в свою комнату и разделась. Все окна были открыты, она слышала шорох ветвей в саду. Было так жарко, что она легла в ночной сорочке прямо на покрывало и укрылась лишь простыней. Свеча, стоявшая на столике у кровати, чуть освещала спальню своим каплевидным огоньком. Элинор лежала, слушая шелест деревьев за окном и следя за тенью ночной бабочки, которая металась по комнате. Надо либо встать и закрыть окно, либо задуть свечу, сонно подумала она. Не хотелось делать ни того, ни другого. Хотелось лежать, не шевелясь. Лежать в полутьме было облегчением после разговоров, после карт.
Вероятно, из-за того, что она только что вернулась из путешествия, ей казалось, будто корабль все еще мягко разрезает волны, будто поезд все еще едет по Франции, раскачиваясь из стороны в сторону. Она лежала на кровати, вытянувшись под простыней, а все вокруг неслось назад. Но это уже не пейзажи, подумала она. Это судьбы людей, переменчивые судьбы
вселенском процессе мышления, который, как сказал этот человек, и есть жизнь мира. Салли вытянулась. Где начинается мысль? В ступнях? Вот они, выпирают под простыней. Они показались ей существующими отдельно, очень далеко. Она закрыла глаза. Тут, невольно, что-то в ней напряглось. Невозможно представить себя мыслью. Она стала чем-то конкретным: древесным корнем, погруженным в землю; сосуды пронизывали холодную плоть; дерево простирало ветви, на ветвях были листья