автордың кітабын онлайн тегін оқу Коэффициент сцепления
Анна Бабина
Коэффициент сцепления
Сборник рассказов и новелл
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Анна Бабина, 2020
С чем и с кем мы сцепляемся, чтобы не сорваться с чёртового колеса жизни и не улететь в пустоту и небытие? «Коэффициент сцепления» — это сборник рассказов и новелл о наших якорях: близких людях, родных городах, детских воспоминаниях.
…В логу, завернувшись в снежное одеяло, спят дома.
Леденцовый свет переливается в окнах.
Маслянистыми пятнами размазываются по черноте фонари.
Медленно ложится туман, как будто кто-то огромный дышит на невидимое стекло, и оно запотевает.
ISBN 978-5-4498-1492-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Коэффициент сцепления
- Ecce homo
- Синяя папка
- Коэффициент сцепления
- Островитянка
- Вздох собаки
- Пеликан: история одной матери
- Неудобье
- Человек с зонтом
- Трамвайный романс
- Берегини книжной реки
- Потраченная звезда
- Бабушка Тодося
- Презумпция вины
- Чёрное дерево
- Не причеловечиваться!
Коэффициент сцепления — величина, характеризующая сопротивление горной породы сдвигу, обусловленное силами сцепления частиц горной породы между собой. (Геологический словарь в 2-х томах под редакцией К. Н. Паффенгольца и др.)
Ecce homo[1]
Моей бабушке
Антонина Филатовна открывает глаза и понимает, что она не в раю. И не в аду, слава тебе Господи.
Солнце высвечивает узоры на ковре. Если долго лежать, то луч переберётся на поблекший пейзаж, вырезанный из настенного календаря. Антонина Филатовна плохо видит, но очертания Кремля ещё угадываются. А может, она их просто помнит.
Вспоминает детство: рабочий район за Рекой, и жаворонков, которых мама пекла на Сороки. Мама… какая она? Антонине чудятся красные, разбухшие от щёлока руки, и аккуратная кофточка с вышивкой. Мама из её воспоминаний совсем не похожа на суровую женщину в наглухо застегнутом платье, которая таращится с семейного фотоснимка неестественно светлыми глазами. Мама там совсем молоденькая, и все остальные — родители, братья, дядья — как с картинок к горькому пешковскому «Детству». Его, несмотря на все «свинцовые мерзости», она любила куда больше конфетного Николенькиного с ваточными халатцами и игрушечными собачками…
Антонина тихонечко переваливается на бок. Руки ощущает, и ноги тоже, спина болит, и это хорошо, потому что и спину ощущает. Набрякшая голова тянется к подушке, но солнце уже наползло на Коромыслову башню, и, значит, пора вставать.
Непривычно спать одной на кровати. Шесть лет уж, а всё непривычно. Митя спал с краю, лишь изредка, сильно пьяного, укладывали его к стене, чтобы не скатился на пол.
Слишком широко. По молодости-то они где только не ночевали: и на сундуке в углу, отгороженном занавеской от хозяйкиной комнаты, и на солдатской кровати, где можно было умоститься лишь на боку. Ей бы сейчас та кровать пришлась кстати — говорят, для спины хорошо…
Она останавливается в прихожей и глядит на календарь, который внук Вадим привёз из Рима. На каждый месяц — своя картинка, и та, что открылась вчера, называется Ecce homo. Надо будет спросить у внука, что это значит, по-английски он хорошо понимает… Хотя Антонине безо всякого перевода ясно, что это Спаситель наш Иисус Христос. Прямо в душу смотрит, и глаза синие-синие. Чем-то на Митю похож, но так думать, наверное, не подобает. Хорошая картина, хоть и на икону не похожа.
Лампочка в ванной не зажигается — перегорела, но умыться можно, потому что свет падает через окошко из кухни. Вот зачем окошко придумано, а они головы ломали по молодости. Чтобы не в темноте умываться, когда Вадик за тысячи километров, а Оля, если ей пожаловаться, пришлёт какого-нибудь работника. Антонина чужих в доме теперь не любит. Не потому, что воров боится, просто не хочет, чтобы люди на неё смотрели.
Она располнела, и ноги стали как брёвна. Но не эта некрасота пугает Антонину — она стыдится слабости. Она стесняется лежать при чужом человеке, ей неловко, если не будет сил предложить чаю, а стакан окажется мутным.
В полумраке она аккуратно чистит протез, бросает горстями в лицо воду и растирает полотенцем — раньше таких не делали. Совсем воду не впитывает, только размазывает по лицу. Синтетика. Всё теперь синтетика.
Антонина раскладывает на подоконнике таблетки. Вот эту нужно сейчас принять. И эту. А эту расколет щипчиками пополам. Таблетка маленькая, скользкая, так и норовит выскользнуть из огрубевших пальцев и улететь в пыльный угол под плиту. Такое уже бывало. Должно быть, там много таблеток, никто их не выметает. Интересно, думает Антонина, а если мышь съест таблетку — она отравится? Или, может, у неё давление упадёт? Если да, то всё равно умрет — с такой-то дозы. Фу ты, Господи, что это ей в голову лезет? Маразм. Здесь и мышей нет, а в бараке были…
Она поворачивает краник, и в чашку с жалобным звуком течёт вода. У неё неприятный привкус, но у них с Митенькой и Олей так повелось — кипячёную воду наливать в самовар. А теперь их нет рядом, зато вода в самоваре есть.
Сегодня Антонина чувствует в себе силу и варит овсянку. В другие дни она обходится бутербродами или даже куском хлеба, посыпанным сахаром. Когда сил не остаётся жевать, лежит и смотрит на башни Кремля, пока они не смешаются со сном.
«Вставай, Тонюшка», — говорит мама, и тёмные глаза блестят — не такие, как на фотографии.
Вместо платья мама одевает Тоню в длинную белую сорочку и прямо в этой льняной нелепице, накинув поверх бабушкин платок, ведёт на Реку.
На Тониной родине небо совсем другое — высокое и нескончаемое, висит и над городом, и над степью. Над водой стелется туман. Ногам зябко.
На берегу их ждёт Тонина тётка и мужчины с бородами. Бороды Тоня не любит. У папы бороды нет, вместо неё — улыбка. Он любит её: после пяти сыновей у него родилась долгожданная дочь. Сейчас папы нет рядом, и это пугает Тоню. Почему-то кажется, что произойдёт плохое. Но вместо этого один из бородачей берёт её за руку и, улыбаясь, что-то говорит нараспев и торопясь, но так ни разу и не сбившись — как так можно? Тоня, например, когда спешит, путает слова. Они вдвоём входят в Реку, вода тёплая, и бородач поливает ей голову. Мама обычно запрещает мочить волосы, но стоит поодаль и молчит…
Крестик тогда, разумеется, не надели. Его, потемневший и мятый, мама зашила в одежду во время войны, потом он куда-то пропал и нашёлся уже после того, как мама ушла. С вещами в их семье вообще происходили престранные вещи…
…Перья плавали в тазу, сохли, а затем расторопные мамины руки рассовывали их по свежим наперникам. В мутный щёлок мама упустила колечко из «польского золота», которое папа принёс с войны. Тоня весь двор облазила — ничего. «Видно, ноги приделали», — с грустью сказала мама. Вскоре её не стало.
Тоня сделалась Антониной, потом — Антониной Филатовной. Однажды, слушая свистящее дыхание мужа и радуясь, что он спит, Антонина приподнялась на локте и перевернула прохладной стороной вверх раскалённую подушку. В шве наперника почудилось что-то круглое, твёрдое… Неужели?
Не дожидаясь утра, она распорола подушку. На ладонь выпало колечко из польского золота.
И снова — ковёр, Кремль. Значит, не рай и не ад. Хотя откуда ей знать? Может, ад как раз в этом — вечно подниматься на непослушные ноги, идти в ванную, где не горит свет и молить о том, чтобы однажды увидеть голубые глаза Ecce homo?
Однажды Антонина забрела в церковь. Обычно старалась выбирать время, когда никого нет — на службах её охватывала комсомольская робость: не знала, куда встать, не как сложить руки, как ставить свечи. Но в тот день она всё перепутала и пришла к проповеди, из которой (если правильно поняла) уяснила, что никаких калёных сковородок в аду нет, он — ледяная пустыня, полная безысходности.
«Мама, — сказала Оля, — надо лечиться». Антонина Филатовна дрожащей рукой отодвинула чашку. «Так невозможно, ты только посмотри, как у тебя рука пляшет». Рука и правда плясала. Или, скорее, отсчитывала невидимые деньги — за всю жизнь столько не заработала.
«Как дела у Вадика?» Дочь погрозила пальцем, мол, зря тему переводишь, но начала вдохновенно рассказывать про сына.
У Оли было красивое сильное лицо, совсем не похожее на Антонинино. Она уродилась папиной дочкой. Когда Антонина укутала её в одеялко и, с трудом втиснувшись в проходящий поезд, привезла к родственникам, те развели руками — не наша порода.
Взгляд раскосых глаз вернулся к руке, и Антонина поспешила задать новый вопрос: «А как на личном фронте?»
Олю будто отбросило в отрочество, губы сложились в упрямую скобку — такой она была, когда Митя не отпустил её в летний лагерь. Ему, партийному, атеисту, цыганка, разозлённая тем, что не позолотил ручку, шепнула: «Дочь твоя утонет до свадьбы». И он поверил. Если бы ему сказали про Антонину, плюнул бы и махнул рукой — эта выплывет, недаром на Реке родилась. Она грузовик умеет водить, литейщики в цеху у неё по струнке ходят, чушь говоришь, цыганка, несознательная ты… а про Олю — поверил, потому что любил до безумия.
«Об этом не будем», — это Ольга о «личном фронте». Значит, плохо. С отцом Вадика она разошлась давно, когда мальчик заканчивал третий класс, потом помыкалась от одного к другому, и обмякла, отчаялась. Было у них с Митей такое — боялись трудностей. Антонина не такая. На Родине, в рабочем посёлке, не поняли бы. Умри, но сделай, говорил отец — и умер, делая. Надорвал сердце. А Митя, сильный и смелый мужик, однажды бросил молоток и едва не расплакался, когда гвоздь скривился, входя в стену.
В Антонине была прочность — так учили на сопротивлении материалов. Она только и делала, что сопротивлялась, но не считала это подвигом.
Проходя по коридору на кухню за очередной порцией таблеток — от давления, стенокардии, желудка и всего на свете — Антонина смотрит на Ecce homo. Терновый венец впивается в нежную кожу лба, но в голубых глазах Спасителя её закалка. Он, наверное, наш, из рабочего посёлка, весело думает она и тут же одергивает себя: не богохульствуй, о душе подумать надо. Спаситель понимающе улыбается: что с тебя взять, институт закончила, да только ничего не изменилось в тебе, рабочая косточка.
По дамбе несутся куда-то машины. Сумерки укутывают кладбище, на котором упокоился Митя, и куда когда-нибудь — возможно, очень скоро — свезут Антонину. Это не страшно. Наверное…
Она раскалывает таблетку на половинки, аккуратно кладёт их на фольгу и поворачивает краник самовара. Знакомого журчания не слышит — вода кончилась.
Встать с табуретки — несложно, а вот наполнить чайник, не расплескав, и зажечь газ — испытание. Выдерживает вопреки сопромату.
В мутных сумерках, щурясь на голубые отблески газовой горелки, садится к столу. День прошёл. Так медленно все у неё теперь выходит, но сутки за сутками летят, приближая к развязке.
Антонина смотрит новости и передачу, где все кричат, перебивая друг друга и обсуждают чьи-то проблемы. Выключает телевизор — экран некоторое время светится молочным прямоугольником. Оля обещала купить новый, с ладонь толщиной. Зачем?
Грохают об пол тапки. Широкая кровать — ползти по ней, как по полю… Укрыться одеялом — и то тяжело. Устраивается терпимо, даже спина «тосковать» перестаёт.
В темноте не видно, но Кремль по-прежнему стоит — прочный.
Антонина Филатовна закрывает глаза и просит Ecce homo дать ей увидеть ещё раз, как утреннее солнце коснётся Коромысловой башни.
Ecce homo (лат.) — «Се человек», слова Понтия Пилата об Иисусе Христе
Синяя папка
«Жалюзи пропускали рассеянный дневной свет, создавая в коридоре больницы приятный полумрак», — эта фраза пришла Инне в голову совершенно неожиданно. Наверное, мозг учительницы литературы включил защитную функцию, чтобы не думать о том, что происходит на самом деле.
Слово «приятный» вряд ли подходило этому месту. Выхолощенный кондиционером воздух, желтые стены, деревянные панели-экраны вдоль стен и, в качестве компенсации, больше похожей на насмешку, за весь этот казенный неуют, — пара плохоньких репродукций Левитана.
«Над вечным покоем», — вспомнила Инна название одной из картин. Вечный покой… Вечный. Господи, как же страшно звучит.
Она встала, пробуя ноги на прочность, и сделала несколько неуверенных шагов в сторону поста медсестры. Желтые стены плясали перед глазами. Не упасть бы. Детей напугает…
Она обернулась к ним, словно ища поддержки. Оля, младшая, сидела спокойно, только руки беспрестанно двигались: она стаскивала обручальное кольцо и надевала его обратно на палец. Глаза дочери казались узкими от непролитых слёз. Егор ёрзал, как в детстве, пытаясь справиться с волнением.
Инна вспомнила день, когда рассказала Андрею о том, что у них будет ребёнок. Стоял душный вечер, в окно, распахнутое во двор-колодец, влетал чей-то приглушённый смех. Андрей некоторое время смотрел на неё, как будто не понимая, а потом вдруг встал, подошёл к окну и прокричал в молочные сумерки, пахнущие сиренью: «У меня будет сын!» В ответ со двора донеслись чьи-то пьяные поздравления. Это было так непохоже на ее сдержанного и стеснительного Андрея…
— Мы же не знаем ещё, сын или нет, — смущенно бормотала Инна, пока он покрывал поцелуями её раскрасневшиеся щеки и плечи.
— Я знаю, — просто ответил он. И не ошибся.
«Надо напомнить Андрею об этом», — подумала она, и тут же сморщилась от внезапной боли. Андрею больше ничего нельзя напомнить…
Ещё пара шагов. Медсестра поднялась ей навстречу:
— Вам нехорошо?
У неё было приветливое молодое лицо, ещё не подёрнутое равнодушием.
— Нет-нет, все в порядке…
Какое, к черту, в порядке? Вся жизнь разлетелась на куски. «Пошлая метафора», — машинально отметила она.
— Скажите, — выдавила Инна, — а что нам делать дальше?
— Тело передадут на вскрытие, — отводя глаза, отчеканила сестра, — а вы можете спокойно ехать домой…
Медсестре стало неловко за неуместное слово «спокойно», но Инну это нисколько не задело. Её немногое теперь могло задеть. Она отступила назад, к детям.
— Я вызову такси, — сказал Егор и взял мать за руку.
Её холодная ладонь целиком поместилась в его крупной и влажной пятерне. Когда-то было наоборот…
Дома Инна машинально переоделась в домашний костюм (терпеть не могла халаты) и прошла на кухню. За окнами по-осеннему стремительно темнело. Она загремела посудой. «Надо приготовить что-то простое, чтобы дети хоть немного порадовались. Макароны с сыром? Они так их любили! Сварить макароны…» Она распечатала пачку, стала неловко вытряхивать содержимое в кастрюлю, и осознала, что сначала нужно вскипятить воду. Как будто разом разучилась готовить, соображать и жить…
Инна высыпала макароны на стол и подошла к мойке, чтобы наполнить кастрюлю водой. В раковине стояла кружка Андрея — утром он опаздывал и не успел её вымыть. В восемь часов Андрей, как обычно, выпил кофе с бутербродом, в половине девятого осторожно, чтобы не разбудить жену, вышел за дверь, а в девять его «ласточка» превратилась в груду искореженного металла на КАДе. Андрей Петрович Герасимов умер в реанимации пять часов спустя. Вот так оно и бывает, оказывается. Утром жена, а вечером — вдова. Инна взяла в руки кружку. Она показалась тёплой. Наверное, руки были слишком холодными.
— Мам, давай я приготовлю ужин, — Егор вошёл неслышно, но она даже не вздрогнула.
— Нет, Егорушка, спасибо. Отдохните с Лелькой. Завтра будет тяжелый день.
— Мам, я вот что подумал… Надо, наверное, свидетельство о смерти баб-Кати найти и папину метрику… Для кладбища.
Она посмотрела на него с благодарностью. Хоть кто-то в семье не должен терять голову.
— Да, посмотри в его столе, пожалуйста. Там много всего, и все перепутано… ты же знаешь папу…
— Я найду, — ответил Егор и поспешно вышел.
Он прошёл в родительскую спальню, где в углу обломком советского кораблекрушения громоздился отцовский стол. Всё остальное в спальне — кровать, шкаф, люстра, кресло — было новенькое, купленное после ремонта, а этого деревянного монстра отец сохранил в память о своём отце.
Егор сел, включил настольную лампу и открыл верхний ящик: сплошные провода, батарейки, старые сотовые телефоны… Дёрнул ручку второго ящика и вспомнил, что отец всегда закрывал его на замок. В седьмом классе первокурсница Марина занималась с Егором английским на дому. Папа как раз починил замочек на ящике и объяснил, что хранит в столе наличные.
— Ты что, не доверяешь Марине? — спросил Егор, внимательно следя за тем, как отец смазывает детали.
— Нет, почему же. Но зачем провоцировать? Что называется «во избежание».
Егору не понравилась тогда отцовская улыбка — виноватая и в то же время хитрая. Раньше он никогда не видел у него такой.
Встречаясь с Мариной в коридоре, папа расспрашивал об успехах сына и шутил, но, уходя из дома, не забывал повернуть ключ в замочке.
В комнату скользнула Лелька: он уловил движение воздуха и запах лёгких цветочных духов. Она села рядом на краешек родительской кровати и, как в детстве, робко ткнулась лбом ему в плечо.
Егор любил сестру всегда, но так и не научился выражать то, что чувствовал. Лелька, он знал, тоже любила его, но стеснялась любых проявлений нежности.
Егор положил ладонь на её растрепанные рыжеватые волосы. Вспомнилось, как мама в субботу отправила их гулять во двор, и, пока он болтал с приятелем, Лелька упала с дерева и сломала руку. «Мама, Егор не виноват, он за мной следил, рука сама сломалась», — начала она с порога оправдательную речь.
— Егор, почему это случилось с нами?
— Я не знаю, Лель. Не знаю.
— Папа же лучший, лучший… Папа…
Она всхлипнула.
— Пашка-то когда приедет? — Егор попытался отвлечь её от неприятных мыслей.
— Раньше завтрашнего вечера его не отпустят… у него доклад…
— У тебя есть я, мама и Пашка. Мы рядом, ты же знаешь.
Лелька всегда была рядом — и когда покончил с собой его лучший друг Сева, и когда Ирка не дождалась его из армии.
Холодной августовской ночью он сидел на завалинке дедовского дома и курил. Тишина давила на уши. Над рекой поднимался призрачный туман. Родители давно спали, когда он тихо выскользнул из дома, завернувшись в безразмерную дедову телогрейку. Скрипнуло крыльцо, мелькнула белая фигурка.
— Ты чего не спишь? — он обрадовался Лельке, но виду не показал. — Не бегай раздетая — простудишься.
— Я мамину куртку взяла, — она помахала у него перед носом пропахшей дымом ветровкой. — А ты чего не спишь?
— Хреново мне, — честно признался Егор.
— Ты из-за Ирки?
— Из-за всего.
— Я понимаю.
— Севку жалко. Дурак он. Ну, проиграл деньги, мы бы ему помогли, собрали…
— Севку жалко, — согласилась Лелька. — А Ирку — нисколечко. Я знаю, что ты ее любил, но…
— Проехали, — он отвернулся.
— Это к лучшему, Егор. Только к лучшему. Все будет хорошо.
— Дай «невидимку».
— Зачем?
— Ящик вскрою.
— Егор, может, не стоит? — Лелька испуганно посмотрела на него.
— Почему?
— Нехорошо это… только папы не стало…
— Лель, ну ты чего… нам надо найти документы — баб-Катино свидетельство о смерти и папино о рождении…
Она вынула из волос «невидимку» и протянула Егору. Рыжая прядь упала на лицо, при
