автордың кітабын онлайн тегін оқу Убийство по назначению врача. Как лучшие намерения психиатрии обернулись нацистской программой уничтожения
Антонетта Сюзанна Паола
Убийство по назначению врача
Как лучшие намерения психиатрии обернулись нацистской программой уничтожения: от «морального лечения» Пинеля к газовым камерам Зонненштайна
Посвящается Паулю Шреберу и Доротее Бук – моим светочам
Брюсу и Джин – моим спутникам на этом непростом пути
© Красильникова А.Ю., перевод на русский язык, 2025
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
Пролог
Великое чудо и великая странность
Безумие – это социально неловкое выражение тяги к бесконечности в мире, который определяет себя как конечный.
Вутер Кустерс, «Философия безумия»
В 2019 году меня охватила тяга к бесконечности, и ощущение было мучительным. К тому времени я уже начала писать эту книгу, занимаясь в основном историей евгеники. Но затем, после долгих лет без столь тяжелых приступов, полностью обезумела и на несколько месяцев невольно превратилась в предмет своего же исследования. Не могла больше работать. Ушла в отпуск. Даже утратила способность сесть за компьютер в аудитории: экран пульсировал странной и тревожной картиной (на самом деле просто видом на кампус с высоты птичьего полета) с двумя белыми полосами – обычно я видела в них поля для логина и пароля, но теперь они стали белыми щелями, ведущими в никуда, словно почтовые ящики в пустоту.
Я оказалась в изоляции, в которой редко оказываются жители небольших городов с работой, друзьями и коллегами. Все, кто был рядом, решили, что мое состояние – повод держаться подальше. Позже они признались, что думали, будто мне будет стыдно, если меня увидят в таком состоянии, когда я не была собой. Вела себя экстравагантно, выходя за все рамки – и приличий, и собственной личности. С позиции медицины и общества я утратила право на полноценное существование. Мысли стали проявлением больного органа – мозга – и поэтому были бессмысленны и подлежали исправлению, словно пропущенные удары нерегулярного биения сердца. Проблема была в том, что все эти рассуждения уже ничего для меня не значили.
В 2019 году история, которую рассказываю в этой книге, стала для меня полностью реальной. И я осознала, насколько реальна она для миллионов людей, которые находятся в собственной версии подобного изолятора.
Соединенные Штаты переживают беспрецедентные масштабы психических заболеваний, которые росли одновременно с беспрецедентным числом граждан, находящихся на психиатрическом лечении и медикаментозной терапии. Рост начался задолго до пандемии. Нейроотличные пациенты по‐прежнему умирают, а ведь уже не должны, в наши‐то дни точно. Те, кому в США поставлен диагноз «серьезного» психического расстройства, живут на 20–30 лет меньше, чем те, кто не имеет подобного диагноза. Частично продолжительность жизни сокращается из‐за медикаментов, которые используются в терапии подобных пациентов.
Каждый четвертый заключенный в США нуждается в психиатрической помощи.
В каждом пятом случае применения огнестрельного оружия полицией участвует человек в состоянии острого психоза, большинство которых в других обстоятельствах не несли бы никакой угрозы.
Американская больничная система ухода за разумом настолько плоха, что за разоблачениями не поспеваешь.
Отчеты, опубликованные за последние несколько лет газетой The Seattle Times, описывают больницы, которые залечивают и удерживают пациентов. Вымогают деньги у страховых компаний, игнорируют звонки от их родных и подвергают подопечных насилию со стороны других пациентов. Член моей семьи находился в одной из таких больниц, и мне тошно вспоминать об этом. Я же лично не только столкнулась с уничижительным залечиванием, но и наблюдала, как с госпитализированными подростками обращались словно с сексуальной добычей.
«Замок Дьявола» начался с нацистской резни инвалидов и нейродивергентов. Подзаголовок «Нацистская евгеника, эвтаназия, и как тревожная история психиатрии отзывается сегодня» расширялся вместе с книгой. Я так спешила исследовать эту историю эвтаназии, будто сама могла стать ее жертвой или будто бы пострадать от нее мог кто‐то из моих близких. Сотни тысяч несчастных умерли внутри и вне Рейха, многие попали в программу эвтаназии под названием Aktion T4, или Программа «Т-4». Именно в ее рамках газовые камеры были встроены в психиатрические лечебницы.
Эвтаназия берет свое начало в евгеническом движении XIX века, в стремлении вырвать «порченые» наследственные линии из общества.
Евгеника процветала в Соединенных Штатах до и после Второй мировой войны. И старые подходы живы до сих пор. Программы эвтаназии и стерилизации – это не просто страшные воспоминания прошлого. Их ужасные последствия преследуют нас по сей день. Евгеника процветала и продолжает процветать в английском языке, когда мы описываем некоторых людей как паразитов, как «порченую кровь». Эти идеи находят воплощение в редукционистских теориях человеческих душ и умов. Прежде чем Германия запустила программу стерилизации, в этой области лидировали Соединенные Штаты: до и после войны десятки тысяч людей были подвергнуты стерилизации. Обе страны использовали ее как инструмент уничтожения тех, кого считали нейроотличными. Но Германия была первой.
Немецкий психиатр по имени Эмиль Крепелин, евгеник и антисемит, жил и работал в конце XIX и начале XX века. Крепелин не знал меня, но предположу, что имел бы весьма определенное мнение на мой счет. Он не счел бы меня (ни тогда, ни сегодня) способной испытывать человеческие чувства – например, горевать о потере работы или влюбляться. Представление о том, что мысли и чувства могут быть не проявлением души, а лишь бессмысленными капризами больного органа, пришло к нам именно от Крепелина. Он верил, что евреи от природы предрасположены к психическим заболеваниям, и именно этому учил нацистских врачей – одних из самых жестоких.
Крепелина до сих пор называют отцом современной психиатрии, и это звание настолько прочно за ним закрепилось, что даже поисковые системы начинают описание его биографии именно с этих слов. Крепелин перевернул довоенную психиатрию, создав теории о том, что психические различия – это всего лишь следствие сбоев в работе мозга. Именно Крепелин разработал системы психиатрической классификации. Для американской и международной психиатрии сегодня он остается главной фигурой, особенно после «неокрепелинианской революции» в США конца XX века. Хотя его подход строился даже не рядом с евгеническим фундаментом, а прямо на нем, система классификации была призвана не просто присваивать ярлыки, но в конечном итоге давать ценность – и надежду.
Эта книга рассказывает о безумии и о важнейшей работе по переосмыслению разума. Речь идет о безумии, как его определяли евгеника и нацистская Германия, а затем послевоенная американская психиатрия, – как о сбоях в биологических процессах мозга. Невозможно понять евгенику, не изучив послевоенный период и ее сегодняшнее возрождение в языке. Даже после того как нацистские газовые камеры остались в прошлом, американские врачи проводили лоботомию и применяли электрошок. Они выписывали огромные дозы токсичных препаратов, которые продвигали при финансовой поддержке фармацевтических компаний. Психиатры использовали операции на мозге для «коррекции» женского гнева и гнева чернокожих протестующих. По крайней мере один врач применял мозговые имплантаты для лечения гомосексуализма. Его исследование было опубликовано в ведущем медицинском журнале в 1972 году.
Два удивительных человека из тех, кого считали «порчеными», являют собой противовес евгенической истории: надежду, радость, новый путь ментального здоровья. Это Пауль Шребер и Доротея Бук. Обоим поставили диагноз шизофрении. Мне тоже диагностировали и шизофрению, и биполярное расстройство. Моя психиатрическая история тесно переплетена с их судьбами и отражена в этой книге. Можно сказать, это история троих безумцев.
Врач, который диагностировал шизофрению, будучи верным последователем крепелиновского подхода, объявил меня безнадежной. Позже я узнала, что в случае с биполярным расстройством надежда все же была. Хотя в моем разуме и жизни ничего не изменилось: дело было лишь в формулировке.
Шребер был принудительно и пожизненно госпитализирован в конце XIX века и судился за собственное освобождение, доказывая ценность своих видений. Бук была стерилизована по нацистскому закону о предотвращении наследственных заболеваний и пережила множественные госпитализации. Она дожила до ста двух лет, став страстным критиком исторических несправедливостей и защитником новой, гуманной психиатрии. Оба стали жертвами небрежной, часто бессмысленной и разрушительной терапии. Оба посвятили свои жизни размышлениям о психических различиях и тому, как их оценивать, чтобы создать системы поддержки для нуждающихся. Для Шребера переосмысление безумия было юридической необходимостью. Для Бук это стало потребностью психологической и духовной.
Эта книга рассказывает историю Шребера и Бук и той системы ментальной помощи, которая происходит из идей Крепелина и его идеологических последователей. Нацистские массовые убийства инвалидов, множество которых страдали психическими расстройствами, сегодня забыты. Дэвид Митчелл и Шэрон Снайдер в работе «Культурные контексты недееспособности» утверждают: забвение объясняется тем, что инвалидам как членам «человеческого континуума» не придается четкой ценности. Суды Бук – а она успела пожить и в XXI веке – не могли последовательно доказать, что врачи, совершившие акты евгенического убийства, были неправы. Эта несправедливость преследовала Бук до самой смерти. И ту же несправедливость можно наблюдать сегодня. Вопрос о том, допустимо ли насилие против нейроотличных, бессознательно решается сейчас на улицах, в тюрьмах и больницах каждый день.
Под безумием я понимаю здесь психоз, депрессию, нарушения внимания – любой из тех способов мышления, которые выходят за пределы общепринятого понимания мышления. Даже депрессия создает собственную реальность. Слова «биполярное» или «маниакально‐депрессивное» отражают часть моей правды и дают мне способ говорить о ней. Я переживаю и то, что можно связать с депрессией, и то, что можно отнести к мании. Я говорю «связать» и «отнести», потому что вышеупомянутые термины слишком узкие, чтобы охарактеризовать нечто гораздо более обширное. В ходе размышлений иногда использую формулировку «человек с диагнозом», поскольку диагнозы могут быть произвольными и условными, управляемыми стандартами без стабильных исторических или культурных правил – только теми, что существуют здесь и сейчас.
Я также использую введенный Бук термин «переживающий» – для тех, кто переживает необщепринятое мышление. Определения «нейроотличный» или «нейродивергентный» тоже актуальны, потому что некоторые способы мышления всегда будут более редкими, чем другие. Чем больше вариантов мышления существует, тем богаче наша сознательная экосистема. Это и есть нейроразнообразие. Чем сильнее мышление человека отличается от среднестатистического, тем сложнее ему жить в обществе, причем само общество и усложняет эту жизнь. Это и есть нейродивергентность.
Бук и Шребер – оба из региона Саксония в Германии. Шребер, выдающийся судья, родился в 1842 году и был госпитализирован в среднем возрасте. Бук родилась в 1917 году и была госпитализирована в девятнадцать. Молодая женщина, мечтавшая стать учительницей. Стерилизованная по нацистскому закону для предотвращения наследственных заболеваний, Бук навсегда утратила и свою мечту, и возможность выйти замуж. Лечение Шребера совпало с зарождением евгеники, она пережила худшее проявление этого подхода в современной истории. Вместе с психотерапевтом Томасом Боком Доротея Бук организовала семинары, в ходе которых переживающие и их семьи встречались с врачами, чтобы обсудить и осознать пережитое. Методы Бук основывались на равенстве между пациентом и врачом и на разговоре. Она называла этот процесс «триалогом». Бук и ее коллеги совершенствовали его на протяжении всей совместной работы. Вдохновение пришло из истории восьми заброшенных и залеченных пациентов, госпитализированных в Германии во время одного жаркого лета. Те люди нашли исцеление в разговорах друг с другом. Одна из них, собственно, сама Бук, наловчилась выплевывать лекарства, которые ей надлежало принимать.
Пауля Шребера во время судебного процесса содержали в мрачном человеческом хранилище под названием Зонненштайн в Пирне, Саксония. Несколько десятилетий спустя после его освобождения это место стало одним из центров смертоносной Программы «Т-4», с газовой камерой и крематорием, устроенным в подвале. Ранее, в XIX веке, Зонненштайн был самым просвещенным психиатрическим учреждением в Европе. Вынужденное пристанище Шребера превратилось из вершины науки в бойню менее чем за столетие. Ни одно учреждение в истории психиатрии не переживало такого потрясающего падения с высот.
Шребер провел в Зонненштайне восемь лет, прежде чем дрезденский суд своим беспрецедентным решением, исполненным восхищения к «безумному» истцу, постановил, что тот должен быть освобожден. Позже Пауль писал, что, едва прибыв в Зонненштайн, он почувствовал «вонь трупов». И их голоса подсказали имя этого места: Замок Дьявола.
Нацистская эвтаназия отчасти привела к Холокосту, снабдив этот ужас средствами, персоналом и историей. В 1939 году запустились программы, жертвами которых стали десятки тысяч немцев, убитых в первых в мире газовых камерах. Эвтаназия породила класс работников, в том числе врачей, которые обладали механической и психологической способностью умерщвлять людей в несметных количествах. Первые газовые камеры были устроены в пяти лечебницах и одной бывшей тюрьме. Их называли tötungsanstalts – центрами убийств. Программа «Т‐4» осуществлявшая убийства под маской борьбы с психическими заболеваниями, стала страшной репетицией нацистского истребления евреев, проложив путь эвтаназии в концентрационные лагеря. Медицинская евгеника, по словам одного историка, стала «фасадом, за которым расизм казался респектабельным».
Нацистская машина убийства связала евреев с физическими болезнями и объявила их переносчиками заболеваний наряду с крысами и бактериями – точно так же, как современные антисемиты связывают евреев с COVID-19. В основе нацистских убийств лежала сфабрикованная связь между евреями и «поврежденным разумом». Меня поражает в сегодняшнем возрождении антисемитизма то, насколько его язык напоминает тот, которым говорили о пациентах с нейродивергенцией: «Они не думают и не чувствуют как мы или вообще не имеют настоящих чувств. Истории, которые евреи рассказывают о себе, особенно о том, как им причинили вред, скорее всего, являются выдумками, даже в свете всех доказательств. Им нельзя доверять. И никогда не знаешь, о чем они думают, что планируют или что готовы сделать».
Когда в первой половине XX века американские евгеники планировали умерщвление людей, большинство из них также использовали расу и этническую принадлежность как дополнительный фактор. Точно так же, как немцы в нацистскую эпоху связывали евреев с шизофренией, американские врачи связывали с ней чернокожих. Евгенический натиск в Соединенных Штатах продолжался во время войны и после нее. В 1942 году самый авторитетный американский психиатрический журнал опубликовал дискуссию: следует ли подвергать эвтаназии «ошибки природы» – детей с когнитивными отличиями. Большинство ответило утвердительно. Ранее в списке восемнадцати способов обращения с генетически неполноценными, в основном психически больными, ведущий американский аналитический центр предложил смерть от газа – такая мера значилась под номером восемь. Американский энтузиазм к таким убийствам угас только в пепле нацистской Германии. Немецкий закон 1933 года, который принудительно стерилизовал Доротею Бук, позаимствовал свою формулировку у американского евгеника – гражданина страны, которая на тот момент уже 26 лет занималась стерилизацией.
«Я никогда не чувствовала себя расколотой или разделенной, – писала Бук о своих психотических эпизодах, – скорее, захваченной и иногда подавленной определенностями и комплексами смыслов, ведомой инстинктом, который я переживала как спонтанный импульс или внутренний голос». Бук признавала, что психоз может быть пугающим и болезненным. Она отрицала, что он может быть продуктом не психики, а биохимия мозга, того, что она называла «неисправной машиной», столь же бессмысленной, как я в 2019 году. Ее психотические переживания имели значение, в самом фундаментальном смысле, для ее жизни. Шребер писал о своих видениях, что, если медицина не хочет «прыгнуть обеими ногами в лагерь голого материализма», врачи должны признать: «обсуждаемые явления могут быть связаны с реальными событиями, и нельзя просто отбросить их, навесив ярлык “галлюцинаций”». То, что представляют собой эти реальные события, что в целом может быть «реальным», составляет часть моей истории. Именно в этом духе я исследую собственное безумие.
Вот один из примеров безумия: однажды ночью, в полной темноте моей спальни, в воздухе вдруг повисли красные розы. Букет с лентами и гипсофилой парит прямо над моей головой. В попытке ухватиться за стебли моя рука сжимает воздух. Позже я слышу малиновку, которая щебечет: «Борись, борись, борись», грузовики со скрежетом проносятся прямо под моим окном. Другие птицы присоединяются к малиновке, яростная маленькая толпа щебечет фразы вроде: «Три, смотри, шесть, шесть, шесть». Голоса шепчут что‐то бессвязное или я просто не могу разобрать смысл. Иногда различаю одно из слов и оно повторяется по кругу: «Здесь, здесь, здесь, здесь».
Все это есть. Но не в том виде, к какому привыкли другие.
И мир кажется податливым, как войлок или мягкая бумага. Стены качаются и успокаиваются. Все, что вокруг меня, кишит, сам воздух гудит и движется. Я чувствую страх. Я чувствую себя живой.
Но розы и движущиеся стены – еще не самое странное. Самое странное – то, что вообще существует какой‐либо разум. Сознание – это явление настолько маловероятное и необъяснимое, что его называют «трудной проблемой», проблемой существования субъективного опыта – того самого чувства, что ты существуешь как «я». Всеоценивающим голосом в голове, чем‐то, что делает человека цельным. Сканирование мозга может показать, как разные его области реагируют на тот или иной цвет или звук. Но ни одно исследование не показывает, как флейта в сознании становится цельным объектом или как владелец мозга оценивает музыку, которую на ней исполняют. Все более сложные методы визуализации мозга не проясняют, а лишь запутывают и без того трудную задачу. Снимки все более детальны, но на самый важный вопрос они так и не могут дать ответа.
Нейронаука и изучение сознания испытывают благоговение перед разумом, перед тем, что такое сознание и что оно делает, «великим чудом и великой странностью», как было сказано в журнале New Scientist. Это благоговение усилилось с ростом исследований и появлением все более сложных и неразрешимых вопросов. Некоторые исследователи мозга считают сознание фундаментальной универсальной силой, подобной гравитации; свойством, потенциально присущим всей материи. Сознание – это то, что нейробиолог Анил Сет, автор книги «Быть собой: Новая наука о сознании», называет «контролируемой галлюцинацией», видением, производимым органом, который реагирует на часто бессвязную сенсорную информацию с помощью догадок. То, что мы называем реальностью, Сет называет «танцем предсказания и коррекции», высокоиндивидуальной интерпретацией, стремящейся к реальному, но «никогда не идентичной» ему. Представление о том, что каждый из нас создает собственную реальность и не может добраться до истины, может показаться отталкивающим, но «Быть собой» стала бестселлером, а выступление Сета на TED Talk «Ваш мозг галлюцинирует вашу сознательную реальность» набрало почти 15 миллионов просмотров.
«Психическое заболевание» на самом деле означает «заболевание сознания», и учитывая то, что мы знаем о сознании, этот термин не имеет смысла. Никто не может определить, что значит «потерять связь с реальностью», ведь никто не знает, что представляет собой эта реальность.
Я хочу с благоговением исследовать, как может выглядеть забота о ментальном здоровье. Назову это amor mentis – любовью к разуму.
Для Доротеи Бук разум бесконечно игрив и создает смыслы, а нейродивергентные состояния – это один из способов психики общаться с самой собой. Шреберу психотические эпизоды помогают постигать более крупные космические и сверхъестественные силы, которые его окружают. Альберт Эйнштейн сказал: «Есть только два способа прожить жизнь. Один – как будто чудес не бывает. Второй – как будто все вокруг является чудом». Шребер, в книге которого слово «чудо» встречается почти 400 раз, выбирает второй.
И Шребер, и Бук написали мемуары. Воспоминания Шребера были неправильно переведены на английский как «Мемуары о моей психической болезни». Настоящее же название звучит так: «Великие мысли психиатрического пациента с постскриптумами и дополнением, касающимся вопроса “При каких обстоятельствах человек, считающийся безумным, может быть задержан в лечебнице против его собственной выраженной воли?”». Эта книга стала самым известным в истории психиатрии документом, написанным пациентом, ею восхищались при жизни автора Зигмунд Фрейд и Карл Юнг, а также множество более поздних мыслителей. Фрейд называл его «чудесным Шребером» и утверждал, что тот должен был быть директором того самого лечебного учреждения, а вовсе не пациентом.
В деле о принудительной госпитализации Шребер представил свои мемуары как врачу, выступавшему против него, так и суду. Он видел обширную вселенную лучей, космическую архитектуру, полную чудес, которые могли быть, по его словам, как ужасающими, так и священными. Он детально документировал свой переход к женскому полу, произошедший в лечебнице Зонненштайн, который для большинства его врачей и будущих аналитиков стал еще одним «симптомом». Я читаю его книгу как историю этой ужасающей и священной космической архитектуры и его вполне реального перехода.
Обращение Шребера к суду с просьбой об освобождении составляет величайший труд юриспруденции в защиту безумных.
Книга Бук называется Auf der Spur des Morgensterns: Psychose als Selbstfindung – «По следу Утренней звезды: психоз как самопознание», и с момента публикации она была замечена относительно небольшой аудиторией. Я получила экземпляр в 2019 году и так в него влюбилась, что заказала и в итоге выпустила его перевод в американском издательстве Punctum Books. Название происходит от одного из самых первых видений Доротеи Бук, когда она бродила по илистому берегу на острове в Северном море, следуя за звездой, которая одновременно была и не была там. Пока она шла, вполне реальный приливный канал чудесным образом обмелел, как в более позднем видении тлеющее одеяло физически обожгло ее. В общепринятом понимании это была галлюцинация, Бук лежала под обычным одеялом. Но сам ожог оказался реальным, и раны требовали медицинской помощи.
Бук и Шребер жили и переживали свои видения в культуре, которая учила, что их разум и его проявления не имеют ценности. Они жили своим умом в полном смысле этого слова. Эту возможность должна бы обеспечивать концепция нейроразнообразия, однако за почти три десятилетия с ее появления соответствующие пространства, скорее, сузились. Безумие Бук и Шребера стало для них формой познания самого безумия: для Бук – познания, щедрого на символы и метафоры; для Шребера – явившегося видением фантастической вселенной. Оба в безумии слышали и говорили на уникальном языке.
Коллективность восприятия не гарантирует истины. В 1936 году у Бук было видение о том, что грядущая война Гитлера окажется «чудовищной». Мать отвела ее к врачу – видение ужасающей войны стало симптомом, как знак апокалипсиса у сумасшедшего карикатурного пророка. Что было бы, если бы миллионы людей смогли заглянуть в ее видение?
Еще пример безумия: через две ночи после смерти матери я лежала в постели родительского дома в Нью-Джерси и слышала голос, доносящийся из радиатора. Это был диктор новостей. Мужской голос был настолько монотонным, что я не могу вспомнить ничего конкретного. Прогноз погоды, криминальная сводка, пробка вызванная заглохшей на мосту машиной. «Прямой эфир» не прекращался, и в течение восьми часов я слушала его, разглядывая потолок в сумерках спальни. Это было страшно: знать, что голос одновременно был там и не был. Но сам по себе он содержал мало смысла. Обрывки новостей повторялись снова и снова, как будто слушаешь радио в дороге и даже не обращаешь внимания на то, что оно работает.
Однажды во время поездки в Мейкон, в штат Джорджия, я застряла в лифте, настолько крошечном, что в нем едва поместились бы двое плечом к плечу. Он был встроен в старый трехэтажный дом, теперь сдаваемый по этажам. В лифте не было кнопки экстренной помощи – только нацарапанный на двери номер телефона. Когда я нажала кнопку третьего этажа, лифт вздрогнул, затем затрясся и остановился. Сердце замирало, но кабина вскоре пришла в движение. В психозе я возвращалась туда и томилась в той замкнутой коробке. Ни кнопки экстренной помощи, ни ответа на мои удары. Навсегда застрявшая. Поцарапанные стальные стены начали смыкаться вокруг меня по ночам. Мне пришлось отменить поездку заграницу. Я знала: самолет станет той самой кабиной лифта, в которой я однажды застряла.
Эта галлюцинация, и розы, и голоса были частью эпизода 2019 года. Срыв начался с погружения в депрессию, настолько физически ощутимую, что я буквально почувствовала, как кровать проваливается подо мной.
Большая часть того периода была мучительной, хотя было в нем и нечто невообразимое, как те самые розы. Я была напугана. Но жива. В конце концов я интенсивно галлюцинировала несколько недель. И за эти недели ничего прекрасного мне не привиделось.
В безумии сознание достигает точки, когда оно беспокоит либо своего обладателя, либо окружающих. В первом случае больному обязательно нужно оказать помощь. Однако все действия должны говорить о том, что владельцу этого сознания следует ценить свой разум, а не бояться его. То, что психолог Ричард Бенталл называет «безумным страхом перед безумием», паника от веры в то, что разум «уходит», очень реально. Немногих людей учат доверять своему сознанию, этому великому дару, который делает возможным все остальные.
Психолог Лиза Косгроув и журналист Роберт Уитакер пишут, что наша культура позволила психиатрии стать в равной мере философией и медициной – философией нормального, которое представляет собой «очень ограниченное пространство». Они называют ее «обедненной философией бытия». Она медикализирует нормальное, духовное, просто человеческое. Когда я преподавала, студенты иногда делились, что боятся «сойти с ума» – не из‐за несчастья, а потому что у них были психические переживания, казавшиеся им странными. Даже «галлюцинации» – например, голоса – явление довольно распространенное и в разные моменты затрагивает от 10 до 20 % населения. Зигмунд Фрейд тоже слышал голоса и находил их интересным явлением, а вовсе не признаком болезни. В нашем современном мире почти не осталось места для шекспировских «безумца, влюбленного и поэта», которые «все состоят из воображения». Никто не хочет, чтобы безумцы были рядом с их влюбленными.
Мой последний срыв повлек перемену, которую невозможно описать словами. Переживания оставили то, что я могу назвать только осадком. Я никогда полностью не покидала их, или они меня. Теперь, бронируя место в самолете, порой представляю, что кресло станет тем самым сломанным лифтом. Мой мир стал шире и звучнее. Он кажется пронзенным – по‐новому – моим сознанием. Птицы по‐прежнему говорят. Я меньше тревожусь, когда тревожусь. Мне часто вспоминается, что одна из подруг Бук по переписке в своем психозе говорила об открытии «более низких этажей под жилым пространством и более высоких над ним». Как только я прочитала то письмо, мне явился мой лифт, живой образ, который продолжает выполнять внутреннюю работу.
Поскольку Доротея Бук умерла в 2019 году, я узнала о ней именно тогда, когда больше всего нуждалась в ее силе и вере в возможности сознания. Я следовала за ее звездой во время собственного психотического эпизода. Она умерла в октябре, и только тогда американские СМИ заметили ее – лишь в некрологах. Большинство упоминало лишь ее стерилизацию и почтенный возраст – сто два года. Я нашла книгу Бук, выступления, письма. Доротея одарила меня частицей своего бесстрашия. Я стала понимать свои голоса как исходящие из другой части себя, с иным тоном и грамматикой. Бук научила меня отпускать безумие страха перед безумием. Следуя за ней, я вновь обратилась к Шреберу. Он напомнил о величии нашей Вселенной и о том, как легко мое чувство величия поддается искажению, чтобы поместиться в тесные рамки.
Примерно через месяц после смерти матери я вспомнила, что в доме родителей нет радиаторов. Он был бредом внутри бреда. Я однажды написала, что, если вы встретите меня, я с большой долей вероятности не буду галлюцинировать. После этого поняла, что это правда лишь в самом буквальном, формальном смысле. Я, как правило, не буду обращать внимания на свои галлюцинации, хотя неделями держала в голове радиатор, который не был радиатором (что в обычном мире поняла бы мгновенно). Я по‐прежнему слышу, как говорят птицы, и у меня громкая внутренняя эхолалия. Между вниманием и переживанием есть тонкое, но существенное различие.
Бук всю жизнь говорила, что больше всего психиатрии нужен диалог. «Пока мы разговариваем друг с другом, – повторяла она на интервью, выступлениях и протестах, в которых иногда участвовала, – мы не убиваем друг друга». Историк Ута Хофман писала о немецких программах эвтаназии, что «больные и инвалиды не пережили конец войны как перелом, сравнимый с освобождением заключенных из концентрационных лагерей; они не были ни освобождены от своего состояния, ни избавлены от будущих предрассудков». Я не смогу вызвать такой перелом, но могу поведать эту историю как человек, вовлеченный и в евгенические действия, и в их последствия. У моего народа никогда не было коллективного осмысления, не было установки «никогда не забывать».
Великий реформатор XVIII века Филипп Пинель писал, что высшим призванием психиатрического врача было понимание «надежд и мечтаний» каждого пациента. Пинель возвращал надежду через понимание индивидуума. Он вернул жизни многим пациентам, которых обнаружил в своих парижских лечебницах в варварских условиях. Именно ученик Пинеля, Эрнст Пиниц, превратил Зонненштайн в вершину европейской психиатрии. «Моральное лечение»[1] Пинеля и первая попытка заботы о ментальном здоровье в этой лечебнице могли бы стать основой для достойного настоящего, но остались лишь страницей в прошлом, не оказав на него влияния.
Движения вроде Mad Pride и the Hearing Voices Movement[2] изменили многие жизни, отстаивая концепцию amor mentis. Критика биологической психиатрии существует как внутри, так и вне профессии. В этой области работают хорошие люди, которые хотят исцелять своих пациентов. Но лечение по‐прежнему следует биологическим принципам, зародившимся в 1980‐х: двадцать минут или около того на диагноз, проверка симптомов по чек‐листу, затем выписывание рецепта. Такой порядок был необходим для оформления страховых выплат и функционирования индустриально‐психиатрического комплекса. Немногие врачи и еще меньше пациентов знают о сложности отмены психотропных препаратов, о проблемах – тревоге и депрессии, – вызываемых синдромом отмены, поэтому рецепты зачастую становятся пожизненными. Если «разговор» по правилам Бук и происходит, то обычно в кабинете платного терапевта, доступного лишь тем, у кого есть страховка, – и этот терапевт, как правило, не общается с врачом, выписывающим рецепты. Без благоговения перед разумом медицина продолжит попадать в ловушки своей истории.
«Я понимаю «исцеление» в том смысле, что человек интегрирует опыт своего психотического эпизода и больше не должен отщеплять его от себя или подавлять», – писала Бук. Под интеграцией она имела в виду жизнь в целостности, а не в состоянии, которое она описывала как «неспособность работать или учиться должным образом… потому что психотический опыт был важнее». По этому стандарту – а не медицинскому – Бук была исцелена.
Каждый человек – это отдельный «прекрасный мир», как выражается Анил Сет. Я люблю узнавать об этих мирах. Когда писала свою книгу A Mind Apart («Разум особый»), спрашивала людей, как они думают, и сейчас продолжаю это практиковать. Именно не о чем, а как – каким образом они фактически складывают мысли. Один человек говорил мне, что у него есть ментальный лифт, останавливающийся на разных этажах для разных предметов (о, эти чудесные лифты!). Несколько человек сказали, что могут думать только в диалоге, используя реальных или воображаемых людей как партнеров. Один мужчина держит картотеку всех, кого знает, вытаскивая мысли о людях из картотеки, как карточки. Многие делились, что замечают, как сказал один мужчина, «взгляды беспокойства» от медицинских работников, если описывают свои внутренние миры. Как и мои студенты, люди беспокоятся, что их ментальное содержание, хотя они считают его очень естественным, может само по себе указывать на то, что они «больны».
Анил Сет поделился со мной убеждением: «Если явить миру внутреннее разнообразие, мы сможем преобразить общество не меньше, чем преобразило его признание разнообразия внешнего, видимого».
Причем нейроотличность – не обособленная категория, а присущая человеку черта. Хотелось бы, чтобы моя история послужила этому преображению. Удивительно, что медицинская сфера, занимающаяся изучением мышления, по сути дела, сама о нем не размышляет.
В двенадцать лет я записала в дневник, что жизнь подобна спектаклю, а люди – актеры в «одеяниях такой сложности и замысловатости, что ослепляют всякого, кто достаточно нетороплив, чтобы поразмыслить над ними». Эта «неторопливость» в размышлениях, как мне показалось, не является нормой. Быть достаточно неторопливым означало позволить мозгу нарушать установленные правила. Я чувствовала тогда, что способна на это, и мое отличие позволяло этим «одеяниям» (думаю, в юности выбрала слово, наделенное большей магией, нежели просто «одежда») ослеплять. Представить не могу, как выглядела в глазах окружающих, когда созерцала эти «одеяния». Вероятно, общаться со мной было непросто. Но именно в этой версии истории я желаю существовать.
Движения «Гордость безумцев» и «Движение слышащих голоса» объединяют пациентов, которые проходили или проходят лечение от диагностированных им психических заболеваний. Участники отстаивают ценность собственных уникальных особенностей. (Прим. пер.)
«Моральное лечение» возникло в конце XVIII века и противостояло концепции «физического лечения».
Глава 1
Естественное самоочищение нашего народа. Эмиль Крепелин и его наследие
Правитель, обладающий неограниченной властью и руководствующийся нынешними научными достижениями, при условии жесткого вмешательства в человеческие обычаи, смог бы за несколько десятилетий добиться аналогичного снижения количества безумия.
Эмиль Крепелин
Хотя характер и масштаб психиатрических злоупотреблений в Германии с 1933 по 1945 год были уникальными в истории профессии, сами психиатры по‐прежнему остаются в высокой степени подвержены этическим проступкам – во многом из‐за того, как общество и они сами определяют и воспринимают их роль и власть. Заблуждением было бы считать, что обстоятельства Холокоста были совершенно исключительными и не способны повториться вновь.
Раэль Строус, книга Psychiatry During the Nazi Era
В 1998 году нейробиолог Кристоф Кох заключил пари с философом сознания[3] Дэвидом Чалмерсом, что через двадцать пять лет трудная проблема[4] будет решена. 1990‐е были «Десятилетием мозга», как назвал их президент Джордж Буш‐старший. Новые инструменты, в том числе функциональная МРТ, показывали мозг в действии. Наука узнала многое, но не столько, сколько хотела бы. И к решению трудной проблемы не приблизилась. В 2023 году Кох признал поражение и подарил Чалмерсу дорогое мадерское вино. А победитель пари знает о трудной проблеме не понаслышке, ведь именно он придумал этот термин. Сомневаюсь, что кто‐либо из современных ученых, работающих с сознанием, ввязался бы сейчас в подобный спор, еще и поставив выпивку на кон.
В конце 1800‐х немецкий психиатр Эмиль Крепелин заявил, что безумие на самом деле представляет собой множество безумий со своими названиями и особыми патологическими процессами, протекающими в мозге. Из того, чем человек является, мысли превратились в то, чем он обладает. Крепелин первым пришел к «дискретным психическим расстройствам», как в 1978 году их назвал его последователь, американский психиатр Джеральд Клерман. Это четко разграничило норму и патологию. Биологическое мышление Крепелина, о котором еще никто не думал, в определенном смысле упростило трудную проблему. Хотя в то время такого вопроса не стояло, да и самого термина еще не существовало. Но существовали концепции вроде бессознательного Зигмунда Фрейда, который предвосхитил формулировку трудной проблемы. Сознание для Фрейда имело символическую и порой причудливую «теневую сторону», особенно проявляющуюся в сновидениях. Бессознательное, словно механизм без смазки, постоянно вбрасывало в его сознание – своего беспокойного близнеца – острые шестеренки противоречий, порождая неврозы, тревогу, печаль и безумие.
Но для Крепелина безумие не было уникальным психическим состоянием или вопросом психики вообще.
Он определял его вполне конкретно: шизофрения, биполярное расстройство и депрессия – порождения неисправного мозга. Классификация болезней называется нозологией. Чтобы разбираться в этих биологических расстройствах, нужна была именно нозология – дифференцированная диагностика и индивидуальный подход к лечению. Крепелин с грустью смотрел на своих пациентов из‐под тяжелых густых бровей. С годами его лысина становилась все заметнее, а усы и борода – все гуще и белее. Таких обычно приглашают на роль Санты, но даже в праздничном костюме видок у него был бы весьма тоскливым. В отличие от Фрейда, который вел почти художественные (по его словам) заметки об истории болезни, Крепелин создал картотеку.
Он использовал карточки, поскольку жизненные обстоятельства были побочны, если вообще имели значение для его диагностики. «Так называемые психологические причины – несчастная любовь, крах в делах, переутомление, – писал он, – являются скорее продуктом, нежели причиной болезни; они представляют собой лишь внешнее проявление уже существующего состояния». Преступность также якобы происходила из «врожденно неполноценного места», формируя свой тип психического заболевания. Поскольку психическая болезнь проистекала из индивидуальной биологии, она, согласно законам генетики, должна была передаваться по наследству. Таким образом, превращаясь в социальную проблему: если общественно «дефективные» особи размножаются, общество само подталкивает себя к гибели.
И хотя Крепелин умер в 1926 году, еще до национал‐социализма, он послужил наставником самых жестоких нацистских врачей. Он не говорил им, что нужно убивать. Просто помогал утвердиться в мысли, что они имеют на это право. Крепелин выступал за принудительную стерилизацию, но не за эвтаназию. Однако собственные границы человека, как правило, определяются эмоциями, а не теорией. У его учеников была только теория.
Мой рассказ начинается с Крепелина и его наследия, поскольку несоизмеримо многое, описанное в этой книге, проистекает из его убеждений. И, как часто случается в истории, мало что из происходящего можно было предвидеть: осознание приходит, лишь когда оглядываешься. Это парадокс, подобный парадоксу того, что страна с самым строгим кодексом медицинской этики на Западе породила нацистских врачей. В Германии 1930‐х и 1940‐х действовали законы, требующие обязательного согласия пациента на медицинские эксперименты, законы против опытов на детях. Эти положения определили стандарты Нюрнбергского медицинского кодекса, появившегося впоследствии судебных процессов 1940‐х над нацистскими врачами. Как пишет израильский психиатр и историк Раэль Строус, «обучение этике без фокуса на истории бесполезно».
Болезни, наиболее тесно связанные с реформой психиатрического мышления Крепелина, – это шизофрения (хотя он называл ее dementia praecox, или «преждевременным слабоумием») и маниакально-депрессивный психоз (в настоящее время – биполярное аффективное расстройство).
И тут я идеальный пример: мне поставили оба диагноза.
А раз слабоумие преждевременное, Крепелин, глядя на меня из‐под густых бровей своими грустными глазами, утверждал бы, что безумие – «билет в один конец».
Несмотря на то – а может быть, отчасти из‐за всего – что я сейчас рассказываю, Крепелин был доминирующей теоретической силой в современной ему американской психиатрии. «Неокрепелинианская революция» произошла в 1970‐х, когда я впервые столкнулась с психиатрической системой. История Крепелина – ключевой элемент прошлого, о котором здесь идет речь, и вместе с тем неотъемлемая часть настоящего, формирующегося прямо сейчас. Убеждение, что психиатрия должна фокусироваться на биохимических процессах мозга, было верой Крепелина и остается одним из краеугольных камней неокрепелинианской психиатрии. Точнее, концепции биохимического расстройства мозга, поскольку большинству ее теорий все еще недостает убедительных доказательств. Этот фокус также лежит в основе нашей системы ухода за пациентами, основанной на лекарствах, двадцатиминутной оценке и пятнадцатиминутному подбору медикаментов.
Крепелин отвергал, по его мнению, бессистемный (и чрезмерно сосредоточенный на либидо, то есть сексе) психоанализ в духе Зигмунда Фрейда. Он хотел, чтобы его дисциплина работала как любая другая область медицины – имея в основе списки симптомов и диагностические категории, служащие надёжной опорой для специалистов. Неокрепелинианцы хотели того же. Крепелин также верил, что психиатр служит обществу. Это служение заключалось в избавлении его от наследственных изъянов.
Нельзя не заметить, что Крепелин придерживался евгенических убеждений, хотя многие закрывали на них глаза. Он верил в социальную дегенерацию и часто писал о ней: плохой «зародышевый материал» угрожает населению, и медицина должна беспощадно стоять на страже благополучия общества. Рассуждая о дегенерации, Крепелин обращается к «хорошо известному примеру евреев с их сильной склонностью к нервным и психическим расстройствам». В других работах он утверждает, что евреи склонны к «психопатии». Отчасти антисемитизм Крепелина проистекал из того факта, что еврейская цивилизация обладала непомерно долгой, по его мнению, историей – столь протяженной, что он счел «расу» уже деградировавшей в слабость и безумие.
«Я, – писал Крепелин о себе, – всю жизнь чувствовал себя в большей или меньшей степени одиноким. Однако у меня было сильно выраженное чувство расы и рода… Мое сердце полностью принадлежало отечеству, и я охотно отбрасывал холодную объективность суждения, когда дело касалось защиты немецких интересов». По собственному признанию, Крепелин торопился с выводами исследований, публикуя, как он выражался, «факты, ближайшие к истине». Срочность проистекала из двойного долга врача‐психиатра – перед расой и страной, равно как и перед пациентом. Только врачи, считал он, могли повлиять на то, «какие силы возьмут верх в народе: силы вырождения или силы устойчивого и прогрессивного развития». «Ущерб, – писал Крепелин, – который наносят социально неполноценные, передавая свою неполноценность потомству, неисчислим. Разумеется, часть ущерба компенсируется их меньшей жизнеспособностью; однако наша высокоразвитая социальная помощь имеет печальный побочный эффект, заключающийся в том, что она действует против естественного самоочищения нашего народа».
Крепелин считал демократию безнадежной политической системой, хотя и подлежащей при необходимости подделке для поддержания счастья людей. Неизбежно лидеры поднимались наверх благодаря превосходному генетическому материалу, в то время как пролетариат опускался из‐за своих генетических недостатков. Учение Крепелина было своего рода евангелием процветания генов.
В 1978 году Джеральд Клерман, выставивший четкую границу между нормальным и больным разумом, провозгласил себя и группу других биологических психиатров неокрепелинианцами. Они стремились вернуть крепелинианскую биологию, при которой истории об утрате любви и работы предстают внешними проявлениями расстройства мозга, а не наоборот. Исцеление кроется в физиологии. Главным достижением неокрепелинианцев стала книга с категориями болезней и списками симптомов под названием «Диагностическое и статистическое руководство по психическим расстройствам» (DSM). Этот труд – одновременно и медицинская философия, и живое сердце психиатрической системы. Диагноз требует DSM‐метки, а код болезни обязателен для страхового возмещения. Последнее издание содержит около 600 категорий, включая расстройство сна, вызванное употреблением кофеина, которое, признаю, можно диагностировать по очень краткому списку симптомов (возможно, измеряемому в чашках). Я подпадаю под один из многих возможных кодов биполярного расстройства, однако каждый новый день не похож на предыдущий: сегодня это может быть биполярное расстройство I типа, последний эпизод в частичной ремиссии, смешанного типа, а завтра – уже другой. Такой подход больше похож на гадание, чем на науку.
Чтобы надежнее отнести психические состояния и черты к категории «болезнь», DSM перечисляет расстройства с предсказаниями о «дебюте» и «течении болезни», хотя шизофрения, например, описывается как хроническое и дегенеративное расстройство, но это противоречит исследованиям, которые показывают, что многие больные шизофренией достигают стойкой ремиссии. DSM-симптомы порой нелепы: одним из признаков мании считается «увеличение целенаправленной активности». Повышенная активность входит в список из семи симптомов, и любые три из них обеспечат носителю диагноз мании. При этом двумя другими симптомами могут быть недостаток сна и «скачки идей». Я не знаю человека, у которого не бывает таких периодов, особенно среди тех, кто занимается исследованиями или искусством. Сюда же можно включить и тех, кто готовится к свадьбе, бар‐мицве или важному экзамену. Сколько «целенаправленной активности» мужчина‐клиницист позволит женщине, прежде чем решит, что это патология? А белый врач – чернокожему пациенту? Раздел об аутизме описывает патологичность тех, кто не понимает, почему люди лгут. Добро пожаловать в самое ограниченное из пространств.
Крепелинианский самоопрос: «ремиссия» – это отсутствие дикторов новостей? Отсутствие лифтов? Или приятных видений? Или таких, которые, как бы неприятны они ни были, я могу игнорировать, пока стою на кухне и пью кофе? Это как, уже слишком? Или еще нет?
Неокрепелинианцы видели в Крепелине «идейно близкую престижную историческую фигуру, которая могла служить их знаменосцем», по словам немецкого историка Эрика Энгстрома. И Крепелин, и его потомки искали престиж и медицинскую дисциплину, которая, как и любая другая, изучала бы вышедшие из строя физические процессы. Такое понимание врачевания безумия отдает его высшую экспертизу и власть в руки специализированного медицинского обучения. Сотрудничество с пациентом или знание его жизни могут быть полезны в биологической медицине, но едва ли считаются существенными. Разговор, предлагаемый Бук, становится роскошью.
Если вы погуглите имя Крепелина, то увидите множество итераций его важности. Он «пионер» нашего научного понимания, наш «отец», «дед» или «основатель», «икона», один из «пяти самых влиятельных психиатров всех времен» – это из источников вроде Национальных институтов здравоохранения, журналов Psychology Today, American Journal of Psychiatry, Britannica. Американское «возрождение» Крепелина либо игнорирует его историю, либо, следуя примеру Клермана, обводит вокруг нее черту – отделяя «правильную» теорию от «неверной», – хотя для самого Крепелина социальные последствия «больного мозга» были центральной темой. Неокрепелинианка Нэнси Андреасен писала в 1985 году, что непропорционально большое количество заключенных, следовательно, преступников в целом, имеют расстройства психики.
Два ученика Крепелина, работая с ним, стали друзьями на всю жизнь: Пауль Ниче, управляющий лечебницей Зонненштайн, а затем возглавивший Программу «Т-4», и Эрнст Рюдин. Ниче был добродушным уроженцем Пирны, чей отец‐психиатр работал в Зонненштайне как раз перед прибытием Пауля Шребера. Из‐за болезни Ниче был вынужден покинуть свой пост. У Крепелина и Рюдина была сильная связь. Крепелин сделал его своим преемником в Институте психиатрических исследований в Мюнхене, который сам же и основал. Что неудивительно: чопорный Рюдин разделял неприязнь своего учителя к табаку и алкоголю. Он также принял и расширил принципы Крепелина о расовой гигиене или расовой чистоте, особенно касательно тех, кого он называл «паразитической, чужеродной расой», – евреев.
Рюдин стал одним из главных научных голосов нацистского режима, продвигая расовую гигиену внутри страны и представляя ее и нацистскую медицину на международной арене. Он хвалил Нюрнбергские расовые законы, которые запрещали смешанные браки, и ратовал за пресечение еврейского «размножения». Рюдин активно преследовал и другую свою страсть – искоренение психических заболеваний среди населения. Именно его труды стояли за Законом 1933 года о предотвращении появления потомства с наследственными болезнями – законом, который привел к стерилизации 300 тысяч немцев, включая Доротею Бук, в то время бывшую еще подростком. Рюдин сформулировал текст закона и его медицинское обоснование. В этом деле у него был помощник – еще один ученик Крепелина, психиатр Роберт Гаупп. Оба врача считали принудительную стерилизацию посмертной данью своему учителю, венцом его теорий о расовой и общественной дегенерации.
Рюдин не участвовал напрямую в Программе «Т-4», но одобрял саму практику эвтаназии и предоставлял программе теоретическую поддержку. Он также финансировал детскую эвтаназию в Гейдельбергском университете из бюджета своего Института. Из пятидесяти с лишним детей, обследованных на деньги Рюдина, двадцать одного казнили, а их мозги извлекли для дальнейшего препарирования. Психиатр верил, что детей следует регулярно оценивать на предмет пригодности. Как и многие нацистские врачи, он думал, что другие страны примут эвтаназию после войны и практика встретит международное «понимание и одобрение».
Рюдин схож с Крепелином и в том, что его идеи все еще встречаются в медицинской литературе и часто не в контексте провалов. Его называют основателем или одним из основоположников области «психиатрической генетики», которая также не имеет твердых доказательств. Исследования включали изучение наследственных семейных паттернов, особенно с шизофренией. Работы Рюдина по этому предмету по‐прежнему включены в учебные программы. Иронично, что, когда Крепелин основал институт, унаследованный Рюдином, он сделал это при финансовой поддержке немецко‐еврейского американского банкира и филантропа Джеймса Лоэба.
Для меня 1970‐е стали первыми годами в системе психиатрической помощи – и мрачным десятилетием для самой отрасли. Ей пришлось столкнуться лицом к лицу с разгневанными группами пациентов, пострадавших от злоупотреблений врачей, с противостоянием контркультуры социальному контролю, с новым медиа-фоном (тогда вышел фильм «Пролетая над гнездом кукушки») и с громкими телегеничными антипсихиатрами вроде Р. Д. Лэйнга[5].
Помимо прочего, психиатрия вела борьбу с психотерапией за контроль над деньгами, которые выделялись на исследования и которые несли им пациенты. Эти перипетии дали старт тому, что историк Энгстром[6] называет «агиографическим[7] энтузиазмом, исходящим от испытывающих проблемы с историей неокрепелинианцев Северной Америки». Биологическая психиатрия действительно решала множество проблем. Наука в теории свободна от предвзятости, а психотерапевты не могут подкручивать нейромедиаторы. Многие назначаемые препараты были в ходу еще с 1950‐х. Риторика «болезни» исходила, больше основываясь на брендинге, чем на реальных фактах о мозге.
В разгар коронавирусного кризиса, за два года до того, как Кристоф Кох признал поражение в пари о трудной проблеме сознания, психические заболевания были объявлены «второй пандемией». Я не знаю, откуда взялось это выражение, но оно встречается семь миллионов раз в интернет‐поиске, в популярных медиа, текстах Национальных институтов здравоохранения, отраслевых рупорах вроде Psychiatric Times. COVID-19 причинил много страданий, но увеличение психического дистресса началось за несколько десятилетий до пандемии. В 2000 году менее 7 % американцев принимали выписанные им психофармакологические препараты. К 2014 году их число увеличилось почти до 13 %, а сейчас составляет почти четверть населения США. В росте тревожных расстройств (особенно среди молодежи) винили, казалось, все, что только можно: социальные сети, культ тела, видеоигры, коронавирус. Я недавно читала статью, размещенную на сайте CNN, в которой было сказано, что причиной кризиса психических заболеваний у молодого поколения стала гиперопека со стороны родителей.
Наука обычно с подозрением смотрит на средство, применяемое все в больших масштабах, от проблемы, которая усугубляется в геометрической прогрессии. Не думаю, что рассмотрение мозга как физического объекта ошибочно. Наши тела, писала Доротея Бук, влияют на все – от вашего пищеварения может частично зависеть, чувствуете ли вы себя счастливым.
Здоровье кишечника влияет на настроение. Но чисто биологическое мышление в лучшем случае было бы упрощением, как если бы я сказала, что ваше счастье зависит только от состояния кишечника.
Хотя теорию нейромедиаторов, как ее преподают, в значительной степени опровергли и все чаще используются термины вроде «биопсихосоциальной» модели психиатрии, большинство пациентов с душевной болью лечат рецептурным препаратом, выписанным менее чем за полчаса. Словно жонглер, Крепелин решает множество проблем. Просто многие из них не касаются пациента.
Современные методы – тайно или вполне очевидно – лишены того, что отличало все лучшее «врачевание безумия» в прошлом: надежды однажды стать ненужными. Речь об излечении в подлинном смысле – а не о «излечении», которое подразумевает пожизненный ежедневный прием лекарств. Одной из причин, по которой диабет стал «золотым стандартом» сравнения с психическими расстройствами («такой же болезнью»), является тот факт, что диабетики не могут жить без медикаментов.
В нацистской Германии психиатрические учреждения практиковали проведение экскурсий. Эгльфинг-Хаар в Баварии стал центром смерти в конце 1930‐х, в основном для детей‐инвалидов. На протяжении всего десятилетия в стенах Эгльфинга проводилось более двадцати тысяч экскурсий, многие из которых курировал директор и ученик Крепелина Герман Пфанмюллер. Среди посетителей были военные и широкая публика, даже группы из местных школ. Экскурсии завершались лекцией врача, использующего пациентов как живые модели, и предназначались для поддержки стерилизации и уничтожения. Один подросток написал в школьной газете, что, очевидно, само учреждение сделало своих пациентов безумными. Американский психолог по имени Дэвид Розенхан, который симулировал симптомы и добровольно отправился в учреждение в 1970‐х, сказал, что любой сойдет с ума в условиях, которые он там обнаружил. История Розенхана, которую вы найдете в главе 13 вместе с полной историей DSM, добавила мрака и без того тяжелому десятилетию психиатрии. Основываясь на собственной истории лечения, я могу подтвердить каждое слово Розенхана. Это мудрая медицина, которая сама себе создает пациентов.
Пусть крепелинианцы и их поздние последователи меня простят, но я четко осознаю, зачем мне нужен был тот самый голос диктора, который слышала в ночь смерти мамы. Даже через боль мое сознание выполняло реальную работу. Горе утраты не отпускало меня неделями. Даже спустя годы я чувствовала ее отголоски. У мамы была болезнь Альцгеймера. По крепелинианским стандартам, она достигла конечной точки, в которой все виды деменции, включая шизофрению, выглядят одинаково.
В обрывках маминых воспоминаний о семье меня почти не было. Она знала, что я существую и что я ее дочь, но она будто бы вычеркивала меня из отдельных событий.
Если мой отец упоминал поездку к сестре в Нью-Йорк, она говорила: «Да, помню, ездили. Ты, Крис (мой брат) и я, но Сьюзи там не было». Когда папа говорил: «Сьюзи было восемь, мы бы не оставили ее одну», – моя мать отвечала: «Да, забавно, а мы взяли и поехали без нее». Когда мы навещали ее и я вдруг оказывалась вне поля зрения, она говорила отцу, что я уехала в аэропорт. В голове моей матери я ездила туда и снова возвращалась по десять раз на дню. Ее сознание справлялось с нашими трудными отношениями с помощью ловкого трюка, который Крепелин не понял бы, но Фрейд распознал бы сразу.
А еще мама говорила отцу, что знает о его желании завести роман с женщиной, которая им помогала. У него была нездоровая связь с этой дамой, продолжавшаяся и после смерти матери. Обвинения оказались удивительно проницательными, хотя мама никогда не была столь догадлива, пока не впала в деменцию. На деле же все было давно очевидно. Незадолго до смерти она, лежа на больничной кровати, пыталась ударить ту женщину. А это значит, что, даже если мозг буквально усыпан нейрофибриллярными бляшками, психика сохраняет свою суть.
Мама умерла после визита в больницу. Она собиралась провести там только одну ночь, а осталась на несколько недель. Оба лечащих врача ничего толком сказать не могли, путались в диагнозах. Сначала, по версии одного из них, у нее была инфекция мочевыводящих путей. Другой врач предположил рак легких. Когда мы наконец добились перевода в хоспис, мать скончалась. Именно тогда в моей голове возник монотонный голос диктора, погрузивший меня в мир сводок о пробках, плохой погоды и других проблем, не связанных со смертью. Он вер
