Куколка для монстра
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Куколка для монстра

Тегін үзінді
Оқу

Виктория Платова

Куколка для монстра

© Виктория Платова, текст, 2017

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017

* * *
После комы
День третий

Я не могу опознать его. Я не могу опознать ее.

Я никогда не видела этих лиц. Так же как и лица человека, который показывает мне одни и те же фотографии – их ровно одиннадцать (какое облегчение – в прошлой жизни, которая навсегда отрезана от меня, я умела считать, во всяком случае, до одиннадцати). Но ни одна из этих фотографий ничего не говорит мне…

Впрочем, на меня нельзя положиться.

Я не могу опознать даже себя.

Кто я?..

После комы
День пятый

Я не могу опознать его. Я не могу опознать ее.

Женщина на фотографиях мертва. Короткие черные волосы, такая же черная кровь, которая залила ей лицо. Лицо чересчур спокойное для автокатастрофы. Лицо чересчур красивое, чтобы быть настоящим.

Мужчина на фотографиях жив. Он похож на ласку. Или на хорька – из тех, что отираются на плечах занюханных хиппи (откуда я знаю о занюханных хиппи?). Откуда я знаю, что существуют ласки и хорьки и что мужчина, изображенный на снимках, похож именно на них, а не на гризли или опоссума? Я занималась зоологией? Или случайно посмотрела видовой фильм, сидя на кухне и перебирая подгнившие яблоки?..

Если я знаю, что такое «кухня» и что такое «подгнившие яблоки», то почему, черт возьми, я не знаю, кто такая я сама?!.

Мужчина на фотографиях, должно быть, знал. Но он погиб в катастрофе, так же как и женщина с короткими черными волосами. Возможно, все другие, знавшие меня, умерли еще раньше, или так же потеряли память, или эмигрировали из страны – ко мне никто не приходит. Никто, кроме этого парня с фотографиями. Фотографии одни и те же – человек, похожий на ласку.

Два снимка вызывают во мне глухой протест (откуда я знаю, что такое «протест»?); еще три – здоровый скепсис (откуда я знаю, что такое «скепсис»?). И только на одном, любительском, – без дешевой вспышки – ласка так хороша, что я, не раздумывая, переспала бы с ней.

Переспать. Как мило. Кажется, я знаю, что такое «переспать», но это знание не касается меня, как и все остальные знания.

Я знаю, что где-то должен быть Бог, и вот он уж действительно не похож ни на хорька, ни на опоссума.

Я даже знаю, что существуют два вида гильотин – один для подрезки сигар, а другой – для головы Марии-Антуанетты. Бог существовал задолго до Марии-Антуанетты, он наверняка видел, как ее голова скатилась в корзину…

Кто я?..

После комы
День седьмой

Я не могу опознать его. Я не могу опознать ее.

Была ли я любовницей мужчины? Была ли я подругой женщины? Была ли я их случайной попутчицей, севшей в машину за пятнадцать минут до катастрофы или за двадцать минут до мокрого снега (в ту ночь шел мокрый снег, слава богу, я знаю, что такое «снег»)? Была ли я причиной катастрофы или ее следствием? Кстати, он говорит, что следствие все еще идет, – этот парень, который приносит мне одни и те же фотографии. У меня даже сняли отпечатки – теперь все десять пальцев, включая мизинцы, могут смело фигурировать в суде. Но у меня стопроцентное алиби, если двухмесячную кому и следующую за этим амнезию можно считать алиби.

Мне не хочется расстраивать его, мне не хочется говорить ему, что как раз алиби у меня нет… Иначе я никогда не была бы осуждена. А я осуждена и отбываю наказание в одиночной камере своего беспамятства.

…Сегодня дежурная сестра принесла цветы.

Сегодня я опять не вспомнила ничего, кроме названия цветов, – гвоздики… Я даже не знаю, нравились ли мне гвоздики, когда я была собой и все знала о себе. Мне нынешней они не нравятся. Но я ничего не сказала сестре – она так добра ко мне. Ее зовут Анастасия… А как зовут меня?

Кто я?..

Часть первая

Анна

… – У вас появился поклонник? – Это была ревнивая заинтересованность оперативного работника, не больше. Он даже не пытался скрыть ее, этот мой постоянный утренний собеседник. Вот и теперь он рассматривал уже успевшие мумифицироваться лепестки ничего не значащих, с точки зрения улики, цветов, недостающего звена, вытянув которое он наконец-то загонит меня в угол… Все эти восемь дней – с тех пор как я пришла в себя, очнулась в логове капельниц – он пытался загнать меня в угол. Все для него было блефом – и мое беспамятство, и гвоздики, принесенные молоденькой медсестрой.

Если бы из-под его дешевого свитера так настойчиво не лезли бы милицейские погоны (почему-то мне казалось, что он лейтенантишка-неудачник, не больше, – такие ретивые типы редко дослуживаются даже до майора), я бы обязательно ответила ему расплывчато-кокетливым тоном: «Да, поклонник, почему нет, в этой образцово-показательной клинике самый широкий спектр поклонников – от ведущего нейрохирурга с самым распространенным грузинским отчеством до чемпиона Европы по греко-римской борьбе, который зализывает здесь последствия черепно-мозговой травмы…»

Но эти невидимые погоны (я надеялась не увидеть их никогда) так раздражали меня, что я сказала просто:

– Не стоит обольщаться на мой счет. Это всего лишь дежурная медсестра. Надеюсь, что ее невинный жест не будет преследоваться в судебном порядке.

Он хмуро посмотрел на меня:

– «Невинный жест», надо же! Для только что вышедшей из комы дамочки вы неплохо справляетесь с речью. А как насчет всего остального?

Я уже знала, что такое все остальное, – чертовы одиннадцать фотографий, которые он через минуту бросит мне на одеяло. Я знала и все равно ждала их – и это было единственным, чего я по-настоящему ждала. Может быть, я наконец-то увижу что-нибудь новое на зернистом, плохо пропечатанном заднем плане – что-нибудь, что поможет мне вспомнить этого человека, а вместе с ним – и себя…

Но мой лейтенантишка-неудачник не торопился с очередной экскурсией по фотографическому глянцу.

– А зачем она принесла вам цветы?

– Не знаю. Думаю, просто так. Кто вы по званию?

Он коснулся жестких полуживых лепестков такими же жесткими пальцами, машинально оборвав один из них, – и я вдруг подумала о том, что в детстве, с тем же машинальным наслаждением, он обрывал крылья бабочек… Наверняка в его детстве были бабочки. О себе я ничего не могла сказать наверняка.

Я не помнила своего детства, как не помнила всего остального.

– Эти цветы называются гвоздиками. Вы знаете, что такое «цветы»? Вы знаете, что такое «гвоздики»?

– Да.

В его глазах вдруг вспыхнул охотничий азарт, – если я знаю, как называются цветы, то логично предположить, что мне известно и собственное имя.

Мне неизвестно собственное имя.

Я терпеливо внушаю ему это каждое утро. Но он не верит мне – ни его мутные зрачки фокстерьера (фокстерьер – собака, я знаю это точно), ни жалкие милицейские погоны, которых я никогда не видела, не верят мне. Амнезия, синдром Корсакова – все это для него уловки хитрой дамочки (кстати, сколько мне лет и выгляжу ли я дамочкой?..); амнезия, синдром Корсакова – все это для него лишь движущая сила латиноамериканских мыльных опер, не более…

Стоп.

Ты знаешь, что такое мыльные оперы, дамочка под капельницей, поздравляю! Что еще ты знаешь – не о мыльных операх, а о себе?

Ничего, ничего, ничего больше.

– Кто вы по званию?

– Капитан.

Вот как, стало быть, я ошиблась. Не лейтенантишка-неудачник, а капитанишка-неудачник. Никому другому не поручили бы такой безнадежный случай, как я.

Я – безнадежный случай.

Я безнадежна. Это все, что я могу сказать о себе.

Я безнадежна, а его зовут Константин Лапицкий, – во всяком случае, именно эта фамилия вписана в его удостоверение, которое я даже толком не рассмотрела. Имя идет ему. Людям вообще идут имена.

Но только я могу понять это. Потому что собственного имени у меня нет. Я надеюсь, что пока. Я все еще надеюсь вспомнить – и именно поэтому жду каждого утра с капитаном Лапицким. У капитана тонкие решительные губы и сколотый передний зуб, придающий ему сходство с узкотелым хищным зверьком, – если вспомнить человека на фотографиях, то можно прийти к выводу, что фауна правоохранительных органов не очень разнообразна…

– Сходите к дантисту, – сказала вдруг я опостылевшему за неделю капитану. – Вам нарастят недостающую часть зуба, вы женитесь на дочери вашего начальника, получите новое звание и перестанете таскаться ко мне, как на работу.

– Сейчас моя работа – это вы, – он даже не обиделся, он оказался терпелив. Далеко пойдет, так что я, кажется, ошиблась насчет перспектив его карьерного роста. – Не будем откладывать.

Я прикрыла глаза. Одиннадцать фотографий, он лишь иногда меняет их порядок, в надежде, что пасьянс сложится, – чем черт не шутит. Поздравляю, «пасьянс» – новое слово в моем лексиконе – интересно, какие еще открытия меня ждут? Мария Стюарт – не Мария-Антуанетта, но именно она раскладывала пасьянсы… Кажется, именно за это ей отрубили голову. А впрочем, я не помню… Но зато помню название карт – от двойки до туза и все четыре масти…

– Пики, черви, бубны и крести. Или вам больше нравится, когда их называют трефами?

– О чем это вы?

– Ни о чем… Давайте сюда ваши фотографии.

…Но сегодня это были другие фотографии. Первым в стопке лежал польский актер Збигнев Цыбульский.

– Знаете этого человека? – невозмутимо спросил капитан, психолог чертов, доморощенный Иуда.

– Да. Это актер. Польский актер. Он носил очки, белый шарф и погиб. Кажется, в конце шестидесятых…

– В шестьдесят седьмом, если быть совсем точным, – он удовлетворенно хмыкнул. – А сейчас какой год, вы знаете?

Я молчала. Действительно, какой сейчас год?..

– Избирательная у вас память, как я посмотрю, – капитан остался профессионально вежливым, хотя больше всего ему хотелось съездить мне по физиономии.

По лицу, которого я даже не видела.

Эта мысль вдруг обожгла меня – я еще не видела своего лица. Может быть, все дело в этом: я увижу свои собственные, только мне принадлежащие глаза и складки у губ (почему я уверена, что у моих губ обязательно должны быть складки?) – и наконец-то вспомню себя.

– Мне нужно зеркало. У вас есть зеркало?

– Нет… Но если вы хотите…

Хочу ли я? Его тон не мог обмануть меня: в присутствии представителя власти любой флирт с зеркалом смахивал бы на опознание. А для опознания необходимы как минимум еще двое – я когда-то читала об этом? Видела в кино? Или мне приходилось принимать в этом участие?.. И вдруг на этом опознании я приму себя за кого-то другого?..

– Нет, пожалуй, нет… Не нужно.

– Тогда продолжим.

Он пододвинул мне оставшиеся снимки – небрежным жестом, в котором чувствовалось едва скрытое напряжение (за восемь дней я изучила этот жест). И я знала, что сейчас увижу: женщину, установить имя которой не могут (так сказал капитан). И человека по имени Олег Марилов. Капитан назвал его имя только на третий день, когда потерял надежду услышать его от меня.

Это имя мне ничего не говорило. В моей опустевшей, как город в период летних отпусков, голове не было ни одного имени, связанного с прошлой жизнью. Збигнев Цыбульский не в счет, но вряд ли он имеет какое-то отношение ко мне… Я взяла в руки принесенные фотографии мужчины – и не увидела ни одной из тех, которые мне показывали раньше. Те – вчерашние, позавчерашние, любительские, профессиональные, снятые со вспышкой и без – были полны жизни. Во всяком случае, человек, изображенный на них, был жив. В отличие от женщины, которую я видела на снимках только мертвой.

Но на этих снимках и он был мертв. Видимо, их сделали сразу же после катастрофы: искореженная груда металла, бывшая когда-то машиной; искореженная груда плоти, бывшая когда-то человеком. Мертвая женщина выглядела лучше.

– Кто это? – бессмысленно спросила я, хотя уже знала – кто.

Капитан молчал, и это было молчание разочарованного человека – видимо, он надеялся, что эти жестокие снимки встряхнут за плечи мою атрофированную память, надают ей по щекам, заставят вспомнить.

Он все еще надеялся.

Надежда не оставляла его, пока я безучастно перебирала снимки.

– Нет, я не знаю его. Я не помню… Это имеет какое-то отношение ко мне?

Он вынул из папки еще одну стопку фотографий – и снова на них, осененная тем же заревом катастрофы, была заснята женщина. Но не та, снимки которой он показывал мне все это время. В беспомощном изгибе фигуры все еще теплилась жизнь.

– Кто это? – бессмысленно спросила я, хотя уже знала – кто.

– Это вы. Третья участница драмы. Вы живы. Поздравляю.

– Я… Ну да. Я… Может быть. Но чего вы хотите от меня?

Он нагнулся ко мне – впервые за восемь дней он оказался так близко; от него исходил резкий запах дешевого одеколона.

Откуда я знаю, что это – дешевый одеколон?..

– Я хочу, чтобы ты все рассказала мне.

– Я ничего не помню. Я ничем не могу вам помочь.

– Я не верю тебе. Может быть, ты начиталась дурацких книжек по психиатрии, попрактиковалась на периферии и теперь водишь меня за нос. Знавал я таких умников. Некоторые накалывали не одну экспертизу. Вот только со мной такие номера не проходят. Я вижу тебя насквозь.

– Тогда, может быть, вы скажете мне, кто я такая?

– Никто, – он сказал это со сладострастием, пригвоздив меня к больничной койке, – никто.

Мгновенная боль пронзила меня. Я – никто. И все, что у меня есть, – это больничная койка и клетка казенной палаты, украшенная букетиком дешевых цветов. Таких же дешевых, как и одеколон капитана Лапицкого. Это было слишком, и я выдохнула ему в лицо:

– Это неправда. Этого не может быть. Кто-то же должен знать меня. Кто-то еще, кроме этих снимков. Не смейте больше приносить их мне.

– Что же ты сделаешь? Пожалуешься прокурору? Напишешь заявление? Вот только от чьего имени ты напишешь заявление, а?!

– Замолчите.

Но его уже невозможно было остановить.

– Никто. Ты никто. Как тебе нравится такая перспектива?

– Я хочу поменять следователя.

– Пиши заявление. Только не забудь подписаться. Своим настоящим именем. Мне наплевать, каким оно будет. Согласна?

Я медленно собрала все фотографии, сложила их в аккуратную стопку и швырнула ее в лицо капитану. И тут же поняла, что все это время хотела сделать это – бросить ему в лицо жизнь, которую он хотел навязать мне и которая не имела ко мне никакого отношения. Уголок одного из снимков ударил его по щеке – я видела, как он поморщился от боли.

– Я сейчас уйду, – тихо сказал он, но я знала, что это всего лишь уловка, обходный маневр, что он никогда не покинет поле боя вот так, за здорово живешь, – я сейчас уйду, но боюсь, что больше к тебе никто не придет. Тебя даже некому будет забрать из клиники, если ты останешься жива. Или из морга, если надумаешь умереть. Так что будем считать, что я пока единственный человек, который в тебе заинтересован.

– Почему?..

То, что он сделал потом, можно было бы расценить как жест особого расположения, если бы не огонь ненависти, который полыхал в его глазах. И эта ненависть была направлена даже не на меня, а на него самого. Он так и не смог стать хозяином ситуации. Не смог, хотя и пытался.

Капитан крепко обхватил мой подбородок жесткими пальцами (бедные цветы, которых он касался, – им тоже, должно быть, пришлось несладко!). Теперь мое лицо покоилось в его руке, как холодная рукоятка какого-нибудь табельного оружия.

Другой рукой он, не глядя, вытащил из середины стопки снимок и придвинул ко мне. Глянцевая поверхность фотографии мгновенно запотела от моего прерывистого дыхания.

Документально зафиксированная смерть нависла надо мной. Так близко, что я не могла разглядеть ее. Смерть вообще невозможно разглядеть, если она подходит слишком близко.

– Ты видишь? Это все, что осталось от моего друга. От моего лучшего друга. Мне казалось, что я знал о нем все.

– Все знать невозможно, – странно, как можно дослужиться до капитана и не понимать таких прописных истин.

– Хорошо, – он нехотя согласился. – Все знать невозможно, ты права. Но ничто не мешает знать всех. Мы много лет проработали с ним в одной связке. Я знал его женщин. Все они были похожи друг на друга – маленькие натуральные блондинки с большой грудью, обязательно близорукие – минус четыре по зрению, никак не меньше. Ему нравилось, как они прищуриваются, прежде чем сказать ему, что останутся на ночь. Это его умиляло. Ты не похожа ни на одну из них. Ты – не одна из них. Ты не в его вкусе. Тебя бы он не взял даже в качестве осведомительницы.

– А ту, другую?

– Мне бы тоже хотелось с ней побеседовать, но она уже ничего не скажет. У меня осталась только ты.

– В качестве случайной попутчицы я бы вас не устроила? – За восемь дней я уяснила для себя обстоятельства дела: мокрое предзимнее шоссе, машина, снесшая ограждение, два трупа, одна чудом оставшаяся в живых пассажирка, благополучно потерявшая память – и об аварии, и обо всем остальном…

Капитан грустно покачал головой:

– Этот вариант устроил бы меня. Вы даже представить себе не можете, как бы он меня устроил. – Он наконец-то выпустил мое лицо из ладони, отодвинулся: сразу же появилась дистанция, а вместе с ней вернулось и устало-вежливое «вы». – Но есть маленькая проблема: никто не знает – кто вы. Никто не делает попыток вас найти. Нигде нет даже упоминания о вас. При вас не нашли ничего, что хоть как-то могло объяснить ваше существование. Только отпечатки пальцев.

– Это была неприятная процедура. Хотя надо признать, что работаете вы оперативно.

– Мы работаем оперативно. Знаете, мне бы очень хотелось найти ваши пальчики еще где-нибудь. Это бы многое объяснило.

– Где, например?

– Например, в одном симпатичном доме. В доме, где произошло тройное убийство.

– Убийство?..

Кажется, я знаю, что такое убийство.

Убийство Кеннеди, убийство кротких морских котиков в высоких широтах, убийство доктора Джекила мистером Хайдом… Или это было самоубийство? Или это был несчастный случай?.. Во всяком случае, все это всегда заканчивается одинаково. То, что по неведению называют душой, бросается вон без оглядки, оставляя после себя бесполезные проломленные головы, стоячие лужи крови, разорванные, как подгнившая пряжа, сухожилия, их состояние произвольно, как комбинация игральных костей…

Игральные кости – залитые краской дырки от единицы до шестерки. Краска держится прочнее, чем кровь в подготовленном для убийства теле. Я играла в кости или прочитала о них в дешевых романах?.. О Кеннеди я тоже читала? Во всяком случае, доктор Джекил и мистер Хайд похожи на все буквы, которые я знаю. Сколько букв и какого языка я знаю?..

Это переводная литература. Перевод с английского, на котором убили Кеннеди. А смерть происходит оттого, что внутренностям всегда стыдно и страшно показаться на свет, уж слишком мрачный вид они имеют. Такой же, какой имела я, – почему я думаю именно так? – я ведь еще не видела себя. Я видела только фотографии мертвого друга капитана Лапицкого, фотографии мертвой женщины, на которых меня нет. А существуют ли фотографии, на которых я есть?

– …Кажется, я знаю, о чем вы говорите, – сказала я капитану.

– Вот и отлично, – он заметно оживился, – если вы готовы… Я имею в виду, если вы чувствуете себя достаточно хорошо, мы можем снять показания прямо сейчас.

– Показания?..

Неожиданный поворот. Я готова порассуждать о превратностях жизни на свету разорванных внутренних органов, но давать показания по этому поводу… Я не патологоанатом.

Слава богу, я не патологоанатом, я знаю это точно. Никаких познаний о строении хрупкого человеческого тела.

Тогда кто я?

Он ничем не может помочь мне, этот капитан, он знает обо мне не больше, чем я сама, – отпечатки пальцев не в счет, они ничего не скажут, во всяком случае, мне. Но ведь он чего-то хочет от меня, иначе зачем тогда весь этот разговор о тройном убийстве?

– Какого рода показания? – Я смотрю на него невинным взглядом страдающей амнезией. Черт возьми, я действительно страдаю амнезией, не стоит об этом забывать. Если не помнишь всего остального… – Показания о несчастном случае на шоссе?

– Это было все, что угодно, только не несчастный случай. У нас еще будет время поговорить об этом. И вам нужно хорошо подготовиться, чтобы выглядеть убедительной.

Он снова терпелив и снова ищет лазейку в высоком глухом заборе моей памяти, он собирается подкинуть в нее кое-что – кое-что из того, чего я еще не видела. Он извлекает на свет еще одну тоненькую пачку фотографических вещественных доказательств. И я рассматриваю их – вынуждена рассматривать по правилам игры, которые навязал мне капитан.

…Три варианта трех разных тел; я даже не пытаюсь сосредоточиться на лицах убитых, все они кажутся мне на одно лицо. Я безучастно отмечаю про себя, что у одного из трупов – аккуратная дырка в голове, у двух других разворочена грудь, раны беспорядочные, насколько я могу судить…

Насколько точно я могу судить?

– Ничего не можете сказать по этому поводу? – спрашивает меня капитан.

– Отвратительное зрелище.

– И больше ничего? – Ноздри его вибрируют.

Я могла бы сказать о том, что большое количество крови делает людей невыносимо грязными, их тела хочется сунуть под душ, и тогда – может быть – все образуется. Но я понимаю, что он ждет от меня совсем другого, и потому молчу.

– Значит, и этих людей вы не знаете? – Он продолжает настаивать.

– Нет.

– Что ж, очень жаль… Если что-нибудь вспомните… Вот номер моего телефона, – он вынимает из кармана заранее приготовленную визитку сомнительного качества и сует ее мне. Не глядя на нее, я машинально кладу визитку в карман халата. Чтобы тотчас же забыть о ней.

…Ничего, ничего не шевелится в стоячей мутной воде моего полумертвого мозга. Никаких зацепок. Почему, черт возьми, у всех этих милицейских фотографий такое отвратительное качество?.. И все равно я никогда не видела этих людей. Проклятый капитан, его присутствие изматывает меня, его фотографии убивают меня снова и снова; его каждодневное присутствие не дает мне забыть о себе… Это он, он во всем виноват…

– Уходите! Уходите, вы, милицейская ищейка!!! Уходите, слышите!..

Я бросила в него банку с цветами; я даже не помнила, как дотянулась до них, вырвавшись из цепких объятий каких-то трубок, которые сковывали меня. Вырвавшись из мерцающего света каких-то медицинских приборов, которые исподтишка все еще следили за мной…

Кажется, я потеряла сознание.

* * *

…Когда я пришла в себя, капитана в палате не было.

А на стуле, на котором еще совсем недавно сидел он, расположилась медсестра, птичка на жердочке. Та самая, что принесла мне цветы.

Кажется, ее зовут Анастасия. Настя. Я уверена в этом. Одно из немногих имен, в которых я уверена.

Несколько секунд я рассматривала ее, прикрыв глаза, – ничего особенного, это лицо вполне могло быть и моим собственным: я так же могла бы шевелить пухлыми легкомысленными губами, читая книгу.

А она читала книгу, птичка на жердочке. Книгу, слишком внушительную для ее легкомысленных губ.

Почему я знаю все о книгах, губах и птичках на жердочке – и не знаю самого главного?.. Почему никто не хочет помочь мне?

– Что вы читаете? – тихо спросила я медсестру.

От неожиданности она выронила книгу.

– Как вы себя чувствуете? – В ее голосе было больше участия, чем в голосе ведущего нейрохирурга с непроизносимым грузинским отчеством, и намного больше, чем в вибрирующих ноздрях капитана Лапицкого.

– Отвратительно. Гораздо лучше я чувствовала себя, когда была без памяти. – Что я говорю? Я ведь и сейчас без памяти, но не стоит об этом думать, иначе можно просто сойти с ума. – Так что вы читаете?

– Вообще-то эта книга для вас. Я принесла ее для вас.

Я совсем забыла, что мне уже можно читать; мне можно есть яблоки, очищенные от кожуры; мне можно общаться с врачами и представителями закона; мне скоро можно будет выходить на воздух – прямо под небо, которое я вижу в окно своей палаты каждый день.

– Мне не хочется читать. Но все равно спасибо. Вы очень добры.

По лицу медсестры пробегает тень застенчивого удовлетворения. Вместе со стулом она пододвигается к моей постели, заложив страницу книги забинтованным пальцем.

– Вы порезались? – так же участливо, как полминуты назад она, спрашиваю я.

– Пустяки. Просто собирала стекла…

Должно быть, это стекла от банки, в которой стояли цветы. Я смотрю на ту часть застеленного линолеумом пола, которая видна с моего места, и вижу еще не просохшее пятно и болтающийся в нем мертвый лепесток гвоздики.

– За цветы тоже спасибо.

– Их пришлось выкинуть. Но я принесу еще, если они вам нравятся.

– Мне они нравятся, – невозможно сказать ничего другого этой птичке на жердочке. – Не уходите. Посидите со мной.

Она никуда и не собиралась уходить – это было видно по ее лицу. Она была единственной, кто проявлял ко мне чисто человеческое участие. В этом участии не было профессионального любопытства врачей и оперативников; скорее – сострадание. С другой стороны – сострадание это тоже любопытство, но совсем иного рода. Оно может подразумевать и цветы, и книги, и даже забинтованный палец…

Несколько минут мы молчали – она разглядывала меня, а я – ее.

– Сколько вам лет? – спросила я.

– Двадцать один.

Интересно, мы ровесницы или я старше? Скорее всего – старше…

– А я? – Мне давно хотелось задать этот вопрос. – На сколько выгляжу я?

Она пожала плечами. Она не разбиралась в возрасте. Или просто жалела меня.

– Не знаю. Вам может быть двадцать. Или тридцать. Болезнь обычно меняет человека.

Очень дипломатично.

– Вы давно здесь работаете?

– Два года.

– И что, часто здесь бывают такие безнадежные случаи, как я?

– Бывают. Здесь все бывает. Поверьте, вы не самый безнадежный случай.

– А что говорят обо мне врачи? Я… Есть надежда, что все когда-нибудь встанет на свои места?

– Конечно, – медсестра оживилась, – вы только не волнуйтесь. Совсем не обязательно стараться вспомнить. В том смысле, если это доставляет вам постоянную боль… Лучше расслабиться, закинуть руки за голову и плыть по течению. Обязательно куда-нибудь приплывете.

– Что? Что вы сказали?

Неожиданно в самой глубине моей заснувшей души тенью мелькнула смутная, смазанная картинка – руки, закинутые за голову. Они покоятся на затылке. Это мой затылок и мои руки, запутавшиеся в моих волосах. Длинные волосы сменяются короткими, но мне кажется, что это не последнее и не самое главное изменение. Что-то происходило со мной в прошлой жизни, что-то заставило сменить длину волос – пронзительная, как молния, мысль мгновенно исчезает, так ничего и не высветив…

– Что с вами?! – Я слышу голос медсестры Насти. – Вы побледнели… Вы что-то вспомнили?

Ее рука касается моей, обнадеживающе обхватывает мою взмокшую ладонь: жест дружеского участия и острое желание стать единственной свидетельницей пробуждения сознания – все смешалось…

– Нет… Я не могу. Я не могу вспомнить…

– Тогда не стоит и пытаться, я же говорила вам. Все должно произойти само собой, если верить нашим врачам.

– А им можно верить?

– Вполне. У нас отличные специалисты. Вы можете на них положиться. Вы можете проснуться однажды утром и все вспомнить. Вы можете выпить стакан воды и все вспомнить. Вы можете увидеть носки чьих-то ботинок и все вспомнить. Вы можете услышать какую-нибудь мелодию и все вспомнить…

– Какую мелодию? – Я с надеждой посмотрела на нее.

– Лично мне нравится Эннио Морриконе… Эта тема из «Однажды в Америке». Вам нравится этот фильм?.. А книгу я действительно принесла вам.

– Спасибо, – я наконец-то сжалилась над наивной маленькой медсестрой, – давайте сюда вашу книгу.

…Ничто не могло ударить меня больнее, – книга называлась «Тайна имени». Самое актуальное название в моем положении.

– Ну и что я должна с ней делать? Прочитать от корки до корки?

– Вы можете найти имя, которое вам понравится. Которое вам подойдет, – медсестра постаралась быть убедительной, насколько вообще может быть убедительным младший медицинский персонал. – Не исключено, что выбранное имя окажется вашим.

– Обычно человеку не нравится его собственное имя. Впрочем, меня бы устроило любое. Любое, только бы оно оказалось настоящим.

– Давайте просто посмотрим, – она уговаривала меня. Легкомысленные губы уговаривали меня. Я впервые за восемь дней заметила, что глаза у нее разного цвета – один зеленый, а другой – карий…

– Как вы себе это представляете? Вы будете зачитывать имена вслух, а я должна постукивать хвостом на подходящее для меня сочетание букв?

– Примерно так, – она легко засмеялась. У нее был хороший смех. Я улыбнулась ей в ответ. – Можно начинать?

– Валяйте.

Она склонила голову над книгой, забинтованный палец пробежался по оглавлению. Все имена были расположены в алфавитном порядке, начиная с древнееврейских и древнегреческих; их носили миллионы женщин, которые прожили свою жизнь иначе, чем я. Их любили, их насиловали, их завоевывали; они рожали детей и давили виноград. Я знала о них все – и ничего конкретно. Я знала обо всем все – и ничего конкретно, и это сводило меня с ума. Холод пронизывал трубы моего позвоночника, заставлял их гудеть, как орган: должно быть – почти наверняка – я несколько раз прошла мимо своего собственного имени и так не узнала его, как не узнала всех мертвых людей на фотографии…

Все бесполезно.

– Хватит. Прекратите, – почти приказала я Насте.

– Хорошо. Если хотите – я уйду. Если так вам будет легче.

– Мне не будет легче в любом случае… Почему вы принимаете во мне такое участие, Настя?

Ее лицо сморщилось от жалости и сразу постарело на несколько лет. Даже глаза показались мне одинакового цвета: один стал темнее, а другой – светлее. Забавно, должно быть, иметь девушку с разными глазами. Интересно, что думает по этому поводу ее муж? Или ее парень…

– Не знаю. Я не умею объяснить, я только чувствую… Вы просыпаетесь утром или ночью совсем одна, в палате, в которой даже толком не закрываются двери… А в коридоре целую ночь горит свет… Я, например, вообще не могу спать при свете. Когда-то давно, еще в восьмом классе, я подцепила воспаление легких. Жутко неприятная болезнь, особенно если учесть, что ничего выдающегося с тобой не происходит. В больнице я тоже просыпалась по ночам и думала о разных вещах. О том, что полностью завалю алгебру. Больше всего почему-то я боялась алгебры, ну, как живого человека, который может мне чем-то угрожать… Потом я думала о маме. По сравнению с алгеброй это было безопасно. Потом – о своей собаке. У нас была замечательная собака, колли, она умерла от рака. Но тогда еще она была здорова, и я думала о ней, я очень ее любила… Потом о парне, который мне ужасно нравился – он единственный не дразнил меня за разные глаза… А вы? О чем думаете вы? Вы пытаетесь кого-то вспомнить – и у вас ничего не получается, – на глазах Насти показались быстрые легкие слезы, – значит, нужно, чтобы кто-то был рядом с вами… Чтобы вы не думали, что вы совсем-совсем одна…

– Можно я вас поцелую, девочка? – вдруг сказала я, и сердце мое сжалось от благодарности к медсестре.

Настя наклонилась, и я поцеловала ее в беззащитно-нежную щеку – единственный человеческий порыв за восемь дней кошмара; единственное, что оказалось в моем беспросветном настоящем.

– Все будет хорошо. Вы мне верите? – серьезно сказала она.

– Верю. Только я не одна. Кроме вас, меня навещают разные серьезные люди. Похоже, что у них накопились вопросы ко мне.

– Я знаю. Мне не нравится этот тип. Чего он хочет от вас?

Я вспомнила фотографии, которые мне показывал капитан Лапицкий; чего они от меня хотят – хороший вопрос. Чего хотят от меня трупы на снимках? Или они не могут простить мне, что я оказалась жива?.. Как только я вспомнила о крови на фотографиях, у меня разболелась голова, – если верить капитану, я была каким-то образом причастна к убийству. Вот только в роли кого я выступала? Куда и откуда шла женщина, которую капитан представил мне как меня самое?

– У вас есть зеркало, Настя? – дважды за сегодняшний день я попросила зеркало. И если струсила в первый раз, то теперь не собиралась отступать.

– Да. От пудреницы. Вас устроит? Вы ведь хотите посмотреть на себя, правда?

Правда, правда, девочка.

Настя вытащила из кармана халата пудреницу и протянула ее мне.

– Знаете, – бесхитростно сказала она, – я ношу зеркало в кармане уже неделю. Очень неудобно, у меня в пудренице защелка ненадежная… Но я ждала, что вы попросите зеркало. Я думала, вы сделаете это в первый день, как только придете в себя… но вы попросили только сейчас. Даже странно.

Действительно странно. Я вдруг поймала себя на этой мысли: почему я попросила зеркало только сегодня? Ни одна нормальная женщина так бы не поступила, она бы начала жизнь после комы с обнюхивания себя. Неужели в прошлом мне было так наплевать на свою внешность, неужели я так боялась ее? Или – наоборот – была так в ней уверена? Или – наоборот – не хотела иметь ничего общего с собой, сбросить ее, как змея сбрасывает кожу?..

– Скажите, Настя, я очень некрасивая? – спросила я медсестру, вертя в руках пудреницу и не решаясь взглянуть в нее.

– Я не знаю… – видимо, она была слишком молода, чтобы соврать мне. – Очень трудно определить сразу. Иногда вы кажетесь мне красивой. Когда не думаете о том, кто вы. Или когда вы не приходили в себя целых два месяца. Я видела вас. И думала – как жаль, что такая красивая женщина может умереть…

Я щелкнула замочком пудреницы и отчаянно-смело поднесла маленькое, запорошенное мелкой терракотовой пылью зеркальце к глазам. Сердце мое отчаянно колотилось – «возвращение памяти, возвращение прежней жизни может произойти внезапно». А хочу ли я знать о своей прежней жизни? Что, если глаза в зеркале скажут мне такое, о чем я предпочла бы никогда не узнать?

Но отступать было глупо – Настя, не отрываясь, смотрела на меня: будь ее воля, она бы сама влезла в зеркало, чтобы ничего не пропустить.

Ты слишком плохо думаешь о ней. Посмотри-ка лучше на себя… Ты делаешь это впервые за два месяца, и неизвестно, что тебя ждет…

Ничего необычного.

В зеркале не оказалось ничего необычного. Оно было слишком маленьким, чтобы вместить мое лицо, я увидела лишь глаза и часть носа – до тонких ноздрей. Его восковые крылья свидетельствовали лишь о долгом заточении в четырех стенах, не больше. Я провела по нему пальцем и прижала ноздри к выпятившимся губам – только для того, чтобы ощутить мой собственный запах, слишком ненадежный для того, чтобы что-то вспомнить. Я проделывала это неоднократно, наедине с собой; теперь – совершила то же самое в присутствии зеркала…

Ни запах, ни кожа никого мне не выдали.

Оставались только глаза, в которые я все еще боялась взглянуть. Я вдруг поймала себя на мысли: если бы они были такими же разными, как у медсестры Насти, мне было бы намного легче. Маленькая деталь, по которой кто-то может опознать меня, вызов симметричной природе человека.

…Но глаза были самыми обычными, только цвет был мутно-неопределенным – должно быть, оттого, что я слишком долго пребывала в беспамятстве. Свет не проходил в их глубину.

Или это они не выпускали свет из меня?

Они тоже стоят на страже. Все против меня. Вот и отлично.

Я вдруг отбросила жалкую чужую пудреницу в сторону, приподнялась и ухватила ничего не подозревающую медсестру за лацканы накрахмаленного халата. Но от этого мне стало только хуже. Выпустив гремящую, как жесть, ткань, я протянула Насте свои открытые ладони.

– Скажи мне, пожалуйста, чьи это руки?! Чьи они? Кому они принадлежат на самом деле?!. И эти глаза? – Я изо всех сил ударила себя по глазам. – Что они видели раньше?!. Скажи мне, что? Я больше не могу… Не могу так… Не могу, не могу…

Она крепко обняла меня за плечи, встряхнула и снова прижала к себе:

– Ну, успокойся, успокойся, прошу тебя… Прошу тебя… Все будет хорошо, нужно только подождать… Все обязательно вернется, вот увидишь… Ты проснешься и вспомнишь… Или вспомнишь просто так…

Ее руки очень хотели успокоить меня – и не успокаивали. Никто никогда не сможет меня успокоить. «Никто» и «никогда» – это единственные слова, которые принадлежат мне по праву.

– Все-все. Все в порядке, – мне стало стыдно за глупую, но неизбежную истерику, я молча высвободилась из рук медсестры. – Простите меня.

– Ничего. Хотите сигарету?

Сигарета. Это что-то новенькое. Я даже не думала о куреве (откуда только это слово – «курево»?), ни разу об этом не вспомнила…

– Хочу. Давайте сюда ваши сигареты.

Настя вытащила из карманов, казавшихся бездонными, целую россыпь сигарет. Удобно устроившись у меня в ногах, она аккуратно разложила сигареты перед собой – ни дать ни взять маленькая девочка с фантиками…

– Какие предпочитаете? – весело, даже чересчур весело спросила она.

– Все равно. Я даже не знаю, курила ли я когда-нибудь раньше.

– Вот сейчас и узнаем, – Насте очень хотелось поддержать меня. – Во всяком случае, одной вашей тайной станет меньше. Выбирайте – есть «Мальборо», «Житан» для особо продвинутых и «Беломор» для особо стильных…

– Даже не знаю.

– Или вот еще – гордость коллекции. Очень крутые сигареты, такие не продаются, их презентуют нашему Теймури в знак особой благодарности за удачно склеенные черепа. Я даже названия не могу прочесть. Берите…

– Теймури – это кто? – Я осторожно, двумя пальцами, взяла длинную тонкую сигарету и поднесла к лицу: ореховый запах мог бы пообещать мне что угодно.

– Наш ведущий нейрохирург. Мировой мужик. Это он вас собрал. Давайте я вам прикурю…

Настя щелкнула зажигалкой.

Ничего себе испытание. Я осторожно затянулась и тотчас же закашлялась. Очарование легкого орехового запаха сразу ушло, но я мужественно продолжала вдыхать дым и спустя минуту почувствовала себя лучше.

– Ну как? – спросила Настя, испытующе глядя на меня.

– По-моему, неплохо. По-моему, я была заядлой курильщицей, – я позволила себе улыбнуться, ведь еще никто не запрещал мне маленькие радости.

Голова с непривычки кружилась, я даже почувствовала легкое опьянение и стала исподтишка наблюдать за Настей, которая искусно выпускала дым через ноздри.

– Здорово у тебя получается, – одобрила я. – Теперь будем курить вместе…

– Я не против.

Мы рассмеялись, довольные друг другом.

– А теперь расскажи мне об этом твоем нейрохирурге, – должно быть, это тот самый врач с труднопроизносимым грузинским отчеством. Отчество было первым, что я не запомнила, но имя оказалось вполне ласковым, похожим на неумелую, но старательную трель флейты – «Теймури»… За неделю я уже несколько раз общалась с ним – обстоятельные разговоры с умолчанием диагноза и риторическими вопросами; невинные на первый взгляд ловушки – то, чего я боялась больше всего.

– Потрясный мужик! Умница и красавец, и потом, такая борода! Тебе нравятся бородатые грузины?

– Не знаю… – я действительно не знала.

– Первые полгода я пыталась его закадрить, но он неприступен, как витязь в тигровой шкуре. Ты почему улыбаешься?

– Не знаю… Твой витязь в тигровой шкуре, ты сама, этот дурацкий капитан из органов – круг знакомых растет, мне пора заводить записную книжку, ты не находишь?

Я легкомысленно произнесла это и тотчас же осеклась: тогда в эту же записную книжку стоит внести и погибшего Олега Марилова. И погибшую женщину, имени которой не знаю. Была ли у меня в прошлой жизни записная книжка? И если да – то кто в ней отирался?

…Додумать я не успела – дверь палаты резко распахнулась, и на пороге, как будто материализовавшись из Настиного необязательного трепа, появился высокий бородатый человек в халате нараспашку.

Я уже видела его – в самый первый день, когда пришла в себя, и потом. Видела смутно, как сквозь пелену, как сквозь слюдяное оконце дома, в котором я никогда не была. Он приходил ко мне нечасто, во всяком случае – реже, чем другие врачи (все они были для меня на одно лицо). Но оставался надолго – особенно в первые дни.

Нейрохирург мгновенно оценил обстановку – мизансцена была еще та: медсестра и пациентка, расположившись в непосредственной близости друг от друга, самозабвенно курят сигареты.

– Привет, девчонки, – хмуро сказал он. – Это что еще за посиделки?

Настя густо покраснела – то ли от смущения, то ли от еще не до конца изжитой влюбленности. Но, несмотря на румянец, она спокойно затушила сигарету и вполне независимо произнесла:

– Так виделись уже, Теймури Шалвович.

– Ты, я смотрю, времени зря не теряешь, приобщаешь пациентов к здоровому образу жизни. Гляди, уволю без выходного пособия.

– Давайте-давайте, посмотрим, где вы еще таких дур найдете с вами работать… А будете третировать – в онкологию уйду, на спокойное место.

– Ну-ка, брысь отсюда, твое дежурство кончилось, домой пора, баиньки.

У врача был акцент, сильно смахивающий на его бороду, – такой же густой и мягкий.

– Уже ушла, – сказала Настя, не двигаясь с места.

Теймури прошелся по палате, подошел к окну и так и остался стоять там, покачиваясь с пятки на носок. Теперь я видела только его спину, обтянутую почти щегольским халатом, и буйно заросший затылок.

– Ты еще здесь? – спросил наконец он.

– А вы как думаете?

– Думаю, что вора я все-таки поймал. Ясно теперь, кто крадет у меня сигареты. Еще раз застукаю – голову откушу, клептоманка.

– Самому же пришивать придется, – с готовностью ответила Настя, а мне только оставалось следить за тем, как упругий теннисный мяч их необязательного и привычного диалога перескакивает с поля на поле.

– Ладно, пошутили, и хватит. Мне нужно осмотреть нашу пациентку. Твое присутствие необязательно. И еще один совет на сон грядущий – в следующий раз можешь принести коньяк. Только покупай его за свой счет…

Настя нехотя встала, ободряюще сжала мне плечо:

– Держитесь. До завтра. Я обязательно загляну.

…Спустя секунду мы остались в палате одни.

Теймури по-прежнему стоял возле окна, не оборачиваясь. Он даже начал что-то тихонько насвистывать. Черт возьми, даже свистел он с акцентом!..

– Обещали холодный февраль. Опять обманули. Как вы себя чувствуете?

– Что я должна сказать? – Его затылок вдруг стал меня раздражать.

– Правду.

– Все требуют от меня какой-то правды. Я не знаю, что такое правда.

– Я вам верю. И все-таки, как вы себя чувствуете?

– А как бы вы чувствовали себя на моем месте? – Мне вдруг захотелось, чтобы он повернулся, подошел бы к моей постели. – Помогите мне, пожалуйста… Вы же можете мне помочь…

Он услышал, отошел от окна, уселся на стул и стал методично раскачиваться на нем, сунув руки в карманы. Некоторое время мы молчали – я думала о том, как, должно быть, он устает каждый день вытаскивать такие безнадежные случаи, как я; как, должно быть, он устает не вытаскивать такие безнадежные случаи, как я… И что бы он сказал себе, если бы я умерла? И что бы он сказал другим, если бы я умерла?..

Я гоняла одни и те же мысли по кругу, как взмыленных цирковых лошадей, пока не заметила, что стул под Теймури перестал раскачиваться, – грозный бородатый нейрохирург спал.

Очень мило.

Он спит, а я даже не могу подняться, чтобы разбудить его. А почему, собственно, я не могу подняться?

Я села на кровати, осторожно высвободила ноги из-под одеяла – смелее, смелее, – и спустила их на холодный линолеум. Холодный линолеум – значит, тело, в отличие от меня самой, прекрасно помнит, что существует холод. Значит, должно существовать тепло и много других вещей… Значит, можно встать и уйти.

Никуда ты не уйдешь.

Для тебя даже не предусмотрено никакой обуви – и намека нет на стоптанные больничные тапочки. Но – если бы они и были – куда бы ты пошла?.. Но я все-таки сделала первый шаг по казенной медицинской тверди – он дался неожиданно легко – и осторожно потрясла спящего Теймури за плечо.

Он мгновенно открыл еще не успевшие провалиться в сон глаза:

– Что?

– Ничего. Вы, кажется, заснули.

– Простите. Устал. Зачем вы встали? Ложитесь-ка обратно и не смейте высовывать нос из-под одеяла до моего особого распоряжения.

– Не разговаривайте со мной как с идиоткой. – А, собственно, ты и есть идиотка, жалкое многолетнее растение, вывороченное с корнем…

– Простите…

– Что со мной будет, доктор? – Я перевела тему, мне не хотелось, чтобы он извинялся передо мной.

– Подождем. Подождем. В вашей ситуации нужно только ждать.

– Сколько?

– Я не знаю, – искренне сказал он.

– А если не произойдет ничего такого, – слова давались мне с трудом, но все-таки я произнесла их, – если я ничего не вспомню. Что тогда?

– Вы производите впечатление умного человека. – Вот как! Лучший комплимент, который мне пришлось выслушать в этих стенах. – Мозг в целом не поврежден, заявляю вам это ответственно, как нейрохирург. А амнезия – вещь прихотливая и до конца не изученная… В вашем случае, как мне кажется, это скорее психологический фактор. Могло случиться, что вашей психике почему-то просто не хватило запаса прочности, она сломалась, как игрушка, отказалась вам служить. Такое тоже бывает.

– Но кто-то же может ее починить, – я не хотела отпускать врача, я все трепала и трепала его за холку. – Кто-то же может помочь мне…

– Окрепнете немного, и вами займутся психиатры. Вам снятся сны?

Вопрос застал меня врасплох. Снятся ли мне сны? Я вдруг поняла, что ни разу – с тех пор, как пришла в себя, – не видела ни одного сна. Ни одного намека даже на легкую цветную рябь – сплошная чернота, сплошной провал.

– Нет. Я не вижу снов.

– Тогда караульте их, позвольте им подойти близко. Если что-то появится, будем считать это маленькой победой. А сейчас сойдемся на том, что ваша психика просто взяла тайм-аут. Позволю себе повториться – никаких серьезных повреждений нет. В медицинском плане ваш случай даже трудно классифицировать, – он нагнулся ко мне, – мне кажется, что вы так сильно хотели забыть что-то в своем прошлом, что даже подбили на это свой собственный организм, сделали его соучастником…

– О чем вы говорите?! – Я с ужасом смотрела на Теймури. – В чем вы подозреваете меня?

Боже мой, боже мой, – капитан Лапицкий, ужасающие фотографии; трупы, кружащие, как стервятники, над моим беспамятством, – неужели все это действительно связано со мной и сейчас этот милый, немного циничный грузин предъявит мне обвинение?..

Но он не предъявил обвинения, он просто попытался лениво успокоить меня. Скорее всего Теймури был болезненно честолюбив, как все южане (не была ли война между Севером и Югом войной честолюбий? – какие только мысли не забираются в опустевшую голову, – но хоть обрывок мировой истории тебе известен…). Выйдя из комы, я вышла и из-под его опеки. И перестала представлять для него интерес – так, отработанный материал, уже прошедшая головная боль. Настолько прошедшая, что можно случайно забрести ко мне в палату и даже прикорнуть на минутку на стуле по этому поводу…

– Да ни в чем я вас не подозреваю. Это не моя компетенция, успокойтесь. – Он не хотел задеть меня и все же задел: наверняка он знает, что ко мне ходит этот мрачный капитан из органов; наверняка они даже говорили обо мне.

– Вы говорили обо мне с капитаном?

– Каким капитаном? – Нет, врать он положительно не умеет, мне показалось, что даже борода у него вспыхнула.

– С тем, что ходит ко мне, как на работу.

– Я прав, вы действительно умны. – Теймури помедлил, подбирая слова. – Умная девочка. Мы действительно говорили, и довольно откровенно.

– О чем?

– О том, что судебно-медицинской экспертизы вам не избежать. Я пытался убедить его, что вы действительно страдаете амнезией… Насколько профессионально я могу судить…

– Вы сами-то в это верите? – перебила я его.

– Да, – серьезно ответил Теймури. – Да. И природа вашей амнезии – в защитной реакции психики, которая не хочет быть разрушенной… Не волнуйтесь, этого я не сказал, вы мне симпатичны… И потом, за те два месяца, что вы были в коме, я привык к вам, – он обезоруживающе улыбнулся, – как к жене привыкают. Грузинские мужчины очень привязчивы… Но это так, беллетристика. Кстати, о беллетристике, – что это вам притащила наша сумасшедшая медсестра?

Не дожидаясь ответа, он взял книгу, оставленную Настей, повертел в руках, потом беспечно полистал, не углубляясь в содержание:

– Решила принять участие в вашей судьбе, девчонка! Гоните ее в шею, если будет надоедать. И мой вам совет – не стоит курить. Насчет коньяка я тоже пошутил. Когда-нибудь выпьем с вами хорошего грузинского вина…

– Когда? Когда станут известны результаты судебно-медицинской экспертизы?..

Он постарался сохранить невозмутимость и сделал вид, что пропустил мое замечание мимо ушей.

– Я уезжаю. Всего лишь на три недели. Домой, в Грузию. Еще два месяца назад должен был уехать. Но вы казались мне тяжелым случаем, я не мог вас оставить… Теперь вы пришли в себя и…

– И больше не кажусь вам тяжелым случаем.

– Во всяком случае, в чувстве юмора вам не откажешь… Думаю, что за три недели ничего не произойдет.

– Ну, если до сих пор ничего не произошло…

– Вы действительно хорошо себя чувствуете? – Он пристально смотрел на меня. – Никаких необычных ощущений? Что-то вроде тошноты или чего-нибудь подобного?

– По-моему, я стоик; и на такие вещи стараюсь не обращать внимания, – не стоит раскисать перед этим вальяжным баловнем судьбы. – А что?

– Нет, ничего… Когда приеду – у нас будет время поговорить… Есть одно обстоятельство, очень важное… Но вы к нему не готовы – вы еще слишком слабы. И останетесь в клинике ровно столько, сколько понадобится. Я обещаю вам, что с вами ничего не случится. Вы мне верите?

– Да. Тем более что ничего другого мне не остается. Вы выглядите очень усталым…

Теймури попытался улыбнуться мне, нагнулся к кровати, осторожно укрыл меня одеялом до самого подбородка и посмотрел мне в глаза:

– Как же все-таки вас зовут, хотелось бы мне знать…

– Мне тоже, представьте себе, – сказала я, и впервые эта мысль не доставила мне боли. – Вы очень странно действуете на меня. Я действительно чувствую себя в безопасности с вами… Как будто мы давно знакомы.

– А мы действительно давно знакомы, – Теймури был серьезен, – целых два месяца. Я же говорил, что успел привязаться к вам. Мы продолжим эту тему после моего приезда.

– Да-да… Должно быть, трудно общаться с человеком, у которого даже нет имени?

– Я тоже думал, что трудно. Но оказалось – легко…

* * *

…Настя по-прежнему приносит мне книжки. Теперь это совсем другие книжки – «беллетристика», как сказал бы уехавший Теймури; или нет – «бэлэтрыстика», именно так, с грузинским акцентом, презрительно-оценочный вариант… Яркие обложки захватаны нетерпеливыми наивными руками, мягкие переплеты надорваны, и обязательно не хватает нескольких страниц в начале. Иногда в конце, но мне плевать. Если финал не вырван с мясом – я вполне обхожусь им одним. Все книжонки похожи друг на друга, имена авторов и имена героев меняются местами без всякого ущерба для действия; единственное, что привлекает меня, – почти животный жизнерадостный идиотизм ситуаций. Но нужно отдать им должное – всем этим картонным героинькам: с утра им еще удается убедить меня в фальшивой мысли, что все будет хорошо. Вечера проходят тяжелее – в ожидании снов, которые не наступают. Я бесцельно шляюсь по пустынным коридорам своей стерильной памяти, надеясь натолкнуться хотя бы на что-нибудь: никакого мусора, в котором можно порыться и что-то выудить для себя, никакой смятой жести, никаких обрывков воспоминаний.

У меня нет привычек.

У меня нет пристрастий.

У меня нет любимых сигарет. У меня нет любимых блюд, хотя, объективности ради, нужно отметить, что кухня клиники не блещет разнообразием. У меня нет любимого времени суток; мне все равно, как спать: на животе или спине, со светом или без. Медицинские процедуры не раздражают меня; электроды, обсевшие мою бедную голову, как пиявки, не раздражают меня; даже капитан Лапицкий – самая большая, самая вдохновенная пиявка – не раздражает меня… Он по-прежнему приходит ко мне почти каждый день, изматывая повторяющимися вопросами. Он все еще расставляет мне силки и ловушки, в которые я не попадаю: приманки, лежащие в них, безотказно действуют на любого нормального человека, но меня не привлекают. Я равнодушно обнюхиваю их и бреду мимо.

Но я знаю, что где-то должен быть конец пути.

Что будет ждать меня там?

Закрытая психиатрическая больница для неопознанных преступников? Закрытая психиатрическая больница для неопознанных жертв? А если я все-таки опознаю себя или меня все-таки опознают другие?

Я так устала бояться произошедшего со мной, что согласна на любой исход, только бы он был определенным, только бы он назвал мое настоящее имя. А если этого не случится, успею ли я обрасти привычками, привязанностями и любимыми сигаретами до того, как сойду с ума окончательно?..

Никто не может ответить мне ни на один вопрос – так почему же все требуют каких-то ответов от меня? Мне не нравится эта игра.

* * *

…Сегодня он изменил себе первый раз – капитан Лапицкий.

Я, как всегда, ждала его с утра – обычное время для утомленного правосудия, – но утром он не явился. Я даже не смогла по-настоящему обрадоваться этому, хотя ежедневная игра в вопросы и ответы утомляла меня. Так утомляла, что я всерьез начала подумывать о том, чтобы облегчить ему работу, признаться во всех смертных грехах. Сказать то, что он так хочет от меня услышать. Подтвердить любые снимки, любые убийства и взять на себя что-нибудь еще, если это доставит ему удовольствие. Эта мысль пришла мне в голову совсем недавно и даже развлекла меня. Почему нет – тем более что капитан успел рассказать мне о своем друге Олеге Марилове множество маленьких милых историй. Я догадывалась, что он делает это, следуя четким инструкциям относительно моего диагноза: даже случайно упомянутая фраза, даже ничего не значащая деталь могли вернуть мне память.

Может быть, женщина, сидевшая со мной в машине и погибшая, была моей подругой? Может быть, она была моей соперницей? Кого из нас выбрал Олег для ближайшей ночи? И выбрал ли он кого-нибудь, ведь ему нравились блондинки… Была ли случайной попутчицей я? Была ли случайной попутчицей она? Я стараюсь не думать об этом: все во мне вызывает зависть – и ее красота, и ее конец…

Но я с удивлением обнаруживаю, что часто думаю о мужчине, с которым была рядом во время катастрофы, – неожиданно это придало моей нынешней жизни какой-то смысл. Во всяком случае, он был единственным реальным человеком, о котором я могла судить. Я вдруг поняла, что не одобряю влечения погибшего к подслеповатым блондинкам, подержанным иномаркам и здоровому образу жизни. А вот его страсть к черно-белым американским детективам пятидесятых годов мне импонировала.

Именно с фильмами происходили странные вещи. Почему-то именно о кинематографе я знала больше всего. Возможно, я была старой девой, обожающей утренние киносеансы для пенсионеров. Я набрела на кино, гнездившееся в моей голове, случайно. И теперь развлекалась тем, что целыми днями прокручивала в воображении самые разные ленты, отдавая предпочтение черно-белым американским детективам пятидесятых годов. Может быть, мы сошлись с погибшим оперативником именно на этой почве и посещали один и тот же кинотеатр повторного фильма…

Кино – это зацепка. Сегодня я скажу об этом капитану, пусть порадуется.

Но сегодня утром капитан Лапицкий не пришел.

Я почувствовала легкий укол сожаления по этому поводу. Призрак судебно-медицинской экспертизы витал в воздухе, но капитан ни разу не позволил себе заговорить об этом.

Более того, в последнее время наши отношения даже можно было назвать дружескими. Во всяком случае, прежде чем начать изматывающие душу допросы (они всегда проходили под видом непринужденных бесед, но не могли обмануть ни его, ни меня), он вполне искренне спрашивал о моем самочувствии. А однажды (это было верхом галантности) спросил, нравятся ли мне пожарские котлеты.

Я понятия не имела о пожарских котлетах, о чем и сообщила ему с милой улыбкой. Я вообще старалась почаще ему улыбаться.

Наивная дурочка, потенциальный кандидат в психушку.

Но только не для него. Однажды он задержался у меня дольше, чем обычно. В тот день впервые выглянуло солнце, слишком яркое для февраля (я уже знала, что сейчас – февраль, а все произошедшее со мной относилось к декабрю). Оно осветило стерильные стены палаты, и я даже отпустила несколько жизнерадостных реплик по этому поводу. Жизнерадостных и вполне осознанных: конец зимы, весна, потом будет лето, – неизменный, никогда не меняющийся цикл. Никому в голову не придет роптать на него, остается принять как должное. Эти вздорные рассуждения вызвали у капитана странную реакцию: по его лицу пробежала тень, он нахмурился и начал сосредоточенно потирать переносицу. Почти так же, как Мэй Уэст в каждом фильме на закате своей карьеры.

Холеная бездарная актриса, потерявшая чувство времени.

Меня удивляла моя осведомленность в кино, но еще больше удивляла осведомленность капитана. Возможно, он заразился ею от своего покойного друга, возможно, специально изучал его пристрастия, во всяком случае, клуб любителей старых фильмов разрастался… Почесывание переносицы означало: «я все равно загоню тебя в угол, чего бы мне этого ни стоило». Вот и теперь, почесывая переносицу, освещенную солнцем, он сказал мне: «Черт возьми, вы ведь совсем не тот человек, каким хотите казаться. Вас не ухватишь. Пока не ухватишь. Сложная штучка. Но вы у меня заговорите, и не только о смене времен года…»

А сегодня утром он не пришел…

Ничего особенного, только легкий укол сожаления и наивная вера в то, что меня оставили в покое. Значит, вместо утомительных пустых бесед можно попытаться заснуть и наконец-то увидеть сон. Завтра – Настино дежурство, еще несколько книжек в мягких переплетах, которые я возвращаю ей непрочитанными… А потом приедет Теймури. Я скучала по уехавшему грузину. Когда он вернется и проведет со мной хотя бы один нейрохирургический допрос с пристрастием, все станет на свои места…

…Я провела ничего не значащий обычный день в своей палате. Я даже никуда н

...