Не раздеваясь, Глеб залез в ванну, согнул ноги и открыл кран. Говорят, если лечь головой под тонкую струю, чтобы ласковая теплая водичка текла на лоб, то через десять минут такого блаженства сойдешь с ума.
Почему она молчала? Почему не сказала, что из-за больших вещей нельзя издеваться над маленькими людьми? Чего ей стоило одно-единственное разумное слово, вставленное поперек?
что, если он устал прикидываться, будто знает, что делать со своим телом и разумом? Что, если на хорошего он не тянет, а быть плохим у него не получается? Смирись тогда с неопределенностью, перезнакомь друзей и врагов, прекрати мнить себя философом, перестань держать себя в руках, благим матом вымости дорогу в ад – так себе девизы. Есть какой-то предел, за которым не страшна никакая боль.
Хватит разлагаться в барах, кофейнях, аудиториях и толкаться локтями ради грантовых подачек! Хватит рисовать дома реликтовых животных и притворяться, будто борешься за что-то! Мир нуждается в примерах и в поступках. Прыжок на козырек библиотеки – это тоже революционный сюжет. Глеб расхохотался бы в лицо тому, кто всерьез рассматривает версию с неизлечимой болезнью. Тот, кому надоело бороться с раком или с чем-то вроде того, кончает с собой в мещанской квартирке, коря себя за неудобства, которые доставит соседям, криминалистам и коммунальщикам. Это совсем не то же самое, что с шиком выломиться из стен учебного корпуса, сделав ручкой загнивающей отечественной науке и академическим штудиям. Прыжок из окна университета – это против всех правил, это самая дорогая из всех инвестиций, потому как революций не бывает не только без кровавых подношений, но и без добровольных жертв.
– В такие моменты чувствуешь себя воодушевленным, – сказал он. – Вспоминаешь, что ты какой-никакой, но интеллектуал. Что тебе по традиции заповедано искать истину, творить добро и провозглашать любовь и мир. И вся твоя будничная возня – все эти однотипные лекции, все эти кислые научные публикации – все это словно подсвечивается нравственным законом. Твоя возня приобретает дополнительное измерение, которое и кажется единственно верным. А затем вся эта благостная изморозь тает, как шоколад на солнце, и ты осознаешь, что вновь себя надул. Что никакой ты не ревнитель блага, а всего-навсего практикующий педант.
Он понял, что эту проблему ему попросту не с кем обсудить. Он не страдает от ожирения, он не анорексик, не алкоголик, не наркоман, не игроман, не курильщик опиума, не обманутый дольщик или одинокий пенсионер, даже не местный дурачок или мечтательный шизик. Таким, как он, не сочувствуют и не помогают. Если и помогают, то исключительно психотерапевты, которым все равно, за что брать деньги.
Перед взглядом проносились косплейщицы и азиатки, школьницы и лесбиянки. Ни одна из них не грозилась забеременеть, не имела взбалмошных матерей и отцов, не трясла перед глазами черным списком запахов и звуков, не делала признаний, которые сбивали с толку. До поры его это устраивало, а сейчас перестало.
Крученых нарек университет всеучебищем, а морг – трупарней. Футурист бы не ошибся, поменяй он первое название на второе. В университете только и делали, что упражнялись в препарировании мертвецов и фетишизации их останков, подверстывая под это научные цели и задачи.
Как-нибудь ранним утром он обмотает вокруг шеи провод от ноутбука и повесится на карнизе. Или отрежет себе ухо и упакует в прозрачный пакет. А пока скрипучий сустав, счет-фактура, советский авангард и заступление на вахту мрачного типа с обветренными щеками и ушами. Мрачного типа звали ноябрем, и Глеб его никогда не любил.
Застолья созданы для формальных бесед, коллективных фотографий и напоминания о прочности родственных уз. Застолье – это последнее место, где можно искать подлинную теплоту и близость. Любой, кто шел против этой истины, рисковал напороться на осуждение, а то и на гнев со стороны тех, кто соблюдал символический порядок.