Золото дураков
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Золото дураков

Анна Кожурина

Золото дураков

Рассказы






18+

Оглавление

Эссе о ссоре

Есть стереотип некой несерьезности всего, что говорит женщина. Она может переживать о чем-то, но что толку? Ведь женщина всегда переживает. Вложи те же самые слова или мысли в мужчину — и совсем другое дело! А если сильный серьезный мужчина говорит, допустим, «мне больно», то это же совершенно имеет другой вес. Мне хочется стереть эту условность и поговорить просто о человеке.

Этот человек должен быть таким же, как мы, или кем-то из нас, чтобы нам были понятны его вибрации. Но никакого трюка — вроде опишу его как женщину, а он окажется мужчиной — я не сделаю. Человек окажется человеком.

Наш человек имеет профессию. Профессия его кормит. Он имеет увлечения, они его расслабляют. У него есть животное, которое можно гладить. Вроде вот и подсказка, ведь рыбку гладить нельзя! Верно, но гладить можно кошку, собачку, хорька, птичку, даже змею. Так что у человека есть животное. И есть растение. Растение его радует. У человека есть дом. Дом его спасает. Спасает — в смысле укрывает, прячет от мира и бед. Но не всех. Потому что у человека есть другой человек. Другой человек появился давно. Взаимной любви не получилось, потому что сначала любил один, другой принимал, потом наоборот, а потом… Потом не любили оба, но никто не мог сказать об этом, было как-то неловко. Да и зачем? Секс стал только лучше, к примеру. Каждый знал, когда пора, когда можно, как лечь. Иногда кто-то ложился в позу принимающего, принимал, похлопывая по плечу. Потом сон. Но что-то было не так. Человек ходил на работу, покупал продукты, поливал цветок, гладил животное, занимался сексом с другим человеком.

Еще бывали разговоры, путешествия, еда. Слушали музыку, смотрели кино. Ругались редко и без души. Однажды человеку захотелось уйти из дома, но вспомнилось, что дом его и больше уйти некуда. И так не хотелось всех этих разговоров, заламываний рук. Хотелось просто раствориться, а потом материализоваться в другом месте с другими обстоятельствами, но… Но пришлось ругаться. Получалось не очень, фразы утопали в мягком свете торшера. Потребовалось преувеличивать, обобщать, припоминать. Другой человек не отставал. Но устали быстро и разошлись по комнатам, их было две. Стало немного легче, но незначительно. А почему? Возможно, физические тела разошлись по комнатам, но остальные двенадцать (по шесть на каждого, наверное) продолжили сражаться. Эфирные душили друг друга яростно светящимися нитями. Астральные били друг друга белесыми лапами. И все остальные, наверное, воевали. Но человек не мог вообразить, как именно. Он только чувствовал вокруг бойню на всех уровнях. На окне колыхалась занавеска, иногда вылетая в ночь за окно. Потом она возвращалась, надувалась пузырем. И снова, до тех пор, пока рама не захлопнулась истерично.

Человек погрузил ноги в тапки, пошел на кухню, заварил чай и включил телевизор. По телевизору шел «Аншлаг». Человек стал строить гримасы, подражая Петросяну. Раскинув руки, пожал плечами, с силой раскрыл узкую раму и начал глубоко вдыхать, заглатывая воздух. Кухня была очень маленькая, чистенькая, каждый предмет на своем месте. Вот прозрачный электрический чайник, солонка, вазочка с карамельками, беленькая. В голове мысли как носки в стиральной машине: розовое с зеленым и много черного. Все перекрасится в единый цвет. Но черное не перекрашивалось в розовое. Как там было у йогов? Прижимаем язык к небу и останавливаем внутренний диалог. Человек поежился и ссутулился. Пришло животное и начало водить хвостом. Человек потянулся к животному:

— Ну, давай, дружок, иди ко мне.

Пушистый комочек примостился на коленях, подпихивая морду под ладони. За окном взорвался ветер, кидая звучные стрелы дождя в стекла. Громыхнуло. Небо прорезало белой ломаной молнией. И снова раскат. И другого не выгонишь, и сам не уйдешь. Всяко здесь безопаснее как будто. По телевизору голосом криминальных программ говорили о масонах. Не о жидомасонах, а вообще о каких-то масонах. Зазвонил телефон, в трубке через треск спросили:

— Могу я услышать Любовь?

— Здесь ее нет! — человек бросил трубку.

Может, и ничего? Может, и нет никакого счастья? Или оно такое и есть? Никто не даст гарантий, что тебя ждет что-то другое. Может, это вообще лучшее, что может быть в твоей жизни? Человек отломил кусок засохшего багета, рассыпая крошки. Погрыз, корябая десны, неохотно. Прислушался к вражескому стану — тишина. Война почти окончена. Дождь все смоет.

Золото дураков

Нет, это звенела не тишина, это холодильник гудел. На улице шуршали летней резиной редкие машины. Где-то по-соседски разыгрывался пианист. Кто-то сдвинул стул сверху. В посудомойке что-то стукнуло. Ворота открылись на улице железно. Справа за стенкой уронили предмет — и «пам-пам-пам». Дрелью немного кто-то. Постучали в стену. Приехал лифт. Жду шагов. Только бы не ты. Не приходи! Я не знаю, что сказать. Я не знаю, как на тебя смотреть. Мне будет стыдно за круги под глазами. Я неловко закутаюсь в кофту, даже накину капюшон. Руки тереть буду холодные. И в голове возникнут пожар и оледенение. И станет страшно, что ты пришел. И станет страшно, что уйдешь. А может, вообще никогда я тебя больше не увижу? Может, не смогу, может, перестану хотеть этого? И все это страшно. А что ты будешь делать без меня? Да все то же самое, только без меня.

Они все двигают там зачем-то мебель. Какой в этом смысл? Справа мебель или слева? Еда состоит из борща или не борща? Что меняет время года? Погода на улице? Пятна на солнце? Делал ты все как надо? Или как не надо? Я знаю, сколько прошло часов и дней, я смотрела в календарь. Я не знаю, как ты прожил эти бесконечные часы, и не хочу знать. Все, что я могу узнать, только почва. И потечет, и покатится лава из того, чего боишься. Я не хочу знать, что ты чувствуешь и что думаешь. Да прекратите уже двигать эту чертову мебель! Что вам она? Вы все равно разрушите все обязательно. С мебелью или без вы будете полосками вырезать из жизни хорошее. Жечь на кострах будете, пытать, закапывать, топить. Вы даже не поймете зачем, но задушите. По кусочку откусывая от любви, вы сожрете ее еще живой. А эти все что-то стучат.

Обещали дождь. Но сегодня он скуп. Обещали хоккей, но для него рано. Ты обещал… Но поздно. И холод собачий. Выпиты литры чая. Лежу. Потом пойду. Потом лягу. А потом ночь. А потом день. И зима. И весна. И лето. И что-то будет происходить. И мне станет легче. И я начну удивляться чему-нибудь. А может, и нет. И я, конечно, постараюсь бодриться, держаться… заниматься собой. А как же! И буду красивее всех некоторое время, естественно. И на спорт там, музыку, то-се. И в компании. Друзья скажут: «Давно пора!» И, наверное, в Брюгге поеду и во Флоренцию, что ли.

СМСка пришла: «Хорошо там тебе без меня?». Молчу в ответ. Еще молчу. И еще молчу! Беру трубку, начинаю писать. Стираю. И опять. И снова. И заново. Зачем? Нет. Да. Зажмуриваюсь. Не помогло. Конфетку. Сигаретку. Все вырвано с корнем. Лежу комком на холодном сером диване. Я мишень для боли. Она впивается в меня снова и снова. Заплаканное лицо, куриные лапки морщин под глазами… мне уже тридцать два, мы четыре года вместе… и вот ушел. Рома, как ты мог? Зачем я не родила тебе ребенка? Маленького сопливенького мини-Рому. Все было бы иначе теперь. А может, просто надо было выбрать Виктора? Раз — и другая жизнь к листопаду.

Карьера Лиды не шла никуда, работы она находила продолжительные, но все больше по перекладыванию бумаг. Жила с матерью. Вот так вот: хрущевка, шкаф платьев, клубы, подружки и мужики с обязательной жилплощадью для того самого. А впрочем, широкие бедра, узкие лодыжки, фламинговый румянец, карминовые губы… и льются каштановые пряди на фоне сепии жизни. В начале осени, а может, в конце лета ее ноги будто сделались из ваты, в голове зашумело, и вся до этого дня неприметная двадцативосьмилетняя жизнь расцвела новыми красками, когда она встретилась взглядом с его маслянистыми глазами… Нет, ничего такого не было на самом деле. Просто Лида решила, что пора замуж. Сперва логично спросить Павлика, желает ли он связать себя узами. Павлику тридцать три, он бородат, смешной, нежадный. Пожалуй, дети от него возможны неуродливые, а жить можно у него в Мытищах. Лида расчехлила самое-самое свое пурпурное платье и спросила между салатом и какао, намеревается он жениться или расстаться?

По занавеске муха ползла, в плафоне два, нет, три комочка пыли. Павлик жениться не намеревался. Но двадцать восемь — это еще не тридцать, еще можно всем-всем говорить, что все впереди. Лидины подруги были кто замужем, а кто и в поиске, так что особенного давления она не чувствовала. Но эта хрущевка… надколотые квадратики плитки на фартуке кухни, затертая глазурь охровой краски, полосатые, с золотом и аляповатыми стилизованными цветами ленты обоев. Все какое-то надтреснутое, надорванное, грязноватое. Сколько ни натирай ветошью, не дотрешь до евроминимума. Лида к себе водить стеснялась. С полгода и водить было некого. Но раз под Новый год среди корпоративной мишуры к ней выплыл навстречу новый директор по снабжению — Роман, в комплекте с приятелем Виктором. Роман просиял:

— Ах, какая женщина! Как вас зовут, чудесная?

— Лида.

— А я Роман, отвечаю за снабжение. А это Витя, Витя отвечает за меня.

«Снабдите же меня, Роман!» и «Какой же страшненький Витя», — отметила про себя Лида.

Страшненький был долговяз, подбородок синел от щетины, взор он потупил. Романа портило лишь пятно соуса на отвороте фисташкового рукава. Но пятно-то отстирать можно, просто берется дегтярное мыло — и готово. Он прекрасен! Сияющие лазурные глазищи, гладенькие припухлые губы, матовая кожа, а эти вихры, боже мой! Лида в мыслях уже запустила свои пальцы в эти шоколадные вихры и носом к носу поплыла в тумане, пропитанном золотистыми мотыльками и сандалом. В середине Лиды вспыхнуло что-то горячее, расщекотало ее всю, разбежалось по ней.

«Рома. Роман! Миленький мой!»

— Вау! Какие люди! Прошу прощения, — Роман протиснулся между Виктором и Лидой и, раскинув руки, вальяжно пошел к какой-то грудастой.

Лиду кольнуло: «Куда?» В подсознании мелькнула кляксой внезапная картинка. Она лежит на сером диване, и что-то такое: «Рома… Рома, как ты мог?!» Лида тряхнула головой, чтобы сбросить это неуклюжее видение.

— А вы давно с Ромой работаете? — спросил Виктор.

— А я и не знаю. Мы только сейчас познакомились. А в компании четыре года. А вы?

— О, я здесь не работаю. Меня Рома пригласил, а делать все равно нечего было. 
— О! Да вы уж тут спелись! — из темноты выплыл силуэт Романа. — Желает ли Лида танцев?

— Желает-желает! — Лида утвердительно закивала

— Сильвупле, мадам!

— Мадмуазель!

— Это ненадолго!

Они кружили, натыкаясь на пьяных коллег. Лида смущалась, ей казалось, что она взмокла и наплывает при поворотах запах ее пота, а может, даже кислит изо рта. Из-за всего этого она отворачивалась и глупо шмыгала носом, а то и вовсе наступала неуклюже на партнера. Еще в дискотечном свете она увидела, как некстати блестят волоски на ее руке, и совсем было растерялась, но тут кисть Романа уронилась ниже талии, и появились новые девичьи страхи о том, не слишком ли пережала резинка белья? Так танец стал пыткой, и она высвободилась даже с облегчением и одновременно с болью от того, что он отпустил ее. «Не отпускай никогда! Не отпускай из своего поля. Кружи, обнимай, дыши в шею. А я буду пьяна и полна тобой. И все будет наше!»

Страшненький Виктор подхватил ее, и она была рада, что не надо больше втягивать живот, и все остальное тоже забылось само собой как будто. От него Лида вырвалась, оттолкнула даже и побежала пудрить нос. В коридорчике стукнула кулачки друг о друга, зажмурилась: «Господи, спасибо!»

Румяная и томная, она вынырнула из полумрака коридора, шурша изумрудными складками платья, выискивая глазами его. «А, вот он, все», — она задышала реже. После Лида вспыхивала, смеялась невпопад и выдыхала, лишь когда Роман отвлекался обниматься с очередной знакомой. И только внутренний шепот «Рома, как ты мог?» смущал ее сильнее самого его присутствия.


— Ох, Лена-Леночка, кажется, я влюбилась, — Лида зажмурилась, сладко, как ребенок, вжав голову в плечи.

Лена высунула озябший нос из шали и недоверчиво поинтересовалась: — Да ну, что такое любовь вообще?

— Может быть… Например, ты начинаешь соревноваться, сражаться, завоевывая и сдаваясь… И ты вдруг нелепо рад. Рад тому, что отвоевал даже сантиметр земли. А потом ты чудовищно расстроен, что тебя сделали как неопытного игрока в карты. Чувствуешь то уничижительно глупым и маленьким, то бесконечно хитрым и большим… разным чувствуешь себя. И противника на другой стороне ощущаешь то так, то эдак. Но если ты победил, тебе неинтересно. Просто потому, что все кончилось на этом. А может, ты устал? Ощущал ли ты себя самим собой более остро, чем всегда, или, напротив, терял себя, принимая правила игры… войны… непонятно. Но оно веселило, жгло, разочаровывало… делало тебя хохочущим или рыдающим, разбитым или целостным. НАПОЛНЯЛО ТЕБЯ. И ты говоришь: «Я люблю безумно», «Я жить без тебя не могу»… « Я хочу все, все знать о тебе, все иметь, все прошлое вычеркнуть. Чтоб все время мое, чтоб все мысли обо мне!» Или однажды ты просыпаешься и никуда не хочешь бежать. Совсем никуда. Никому не хочешь объяснять, кто ты таков. Ты не испытываешь боли, сильной печали. Ты спокоен настолько, что, кажется, будто мертв. Ты думаешь даже: я как-то не веселюсь, не прыгаю и не плачу, просто валяюсь на кровати и пялюсь в потолок с глупой улыбкой. Я никому не говорю: «Как мне хорошо!». Я не психую, если мне не перезвонили, я не обижусь, если не получится. Я даже не знаю, как сказать, как назвать… как объяснить… И даже думается, что если попробовать объяснить, то оно потеряет часть аромата. И времени всегда мало, но торопиться совершенно некуда… можно пить маленькими глотками, можно только ощущать воздух. Воздух, пропитанный золотом. Чувствовать его. И улыбаться. Да, уходи, если нужно. Да, делай, что хочешь… Я тебя люблю… Ты будто защищен. Сам по себе в оболочке. Сильный, спокойный и мудрый. Одинаковый и такой как есть. Нельзя выбрать. Оно само.

Лида замолчала. Лена крутила соломинкой в коктейле.

— Может быть, а может, и нет, — задумчиво сказала она.

— Любовь как золото: ее ни с чем не спутаешь, когда встретишь!

— Если это только не пирит.

— Что?

— Пирит — золото дураков.

Два дня Лида держалась. Вспоминала Ромино лицо, и все вокруг расцветало. Но образ стал таять, это пугало. Лида поняла, что надо хотя бы фотографию раздобыть. И вот фотография на сайте… такой красивый… в углу рта жвачку видно. Такой милый! Она вдруг написала «Привет. Как жизнь?», нажала отправить и только ахнула сама от неожиданности. Полтора часа ожиданий и «обновить, обновить, обновить». Все же что-то написал. Милый, милый! В тот же день отовсюду посыпался Виктор: «Давай дружить», «Как дела»? Лида быстро привыкла к его присутствию в своей жизни, к необязывающей болтовне. А Рома как-то ускользал. Назначал встречи и заболевал, забывал перезванивать и что-то еще. Всегда что-то еще. 
— И все-таки что бы ты предпочла: любить или быть любимой? — спросила Лена.

— Любить, конечно! А сама задумалась: «Так ли это?»

Вся кутерьма вокруг мужчин и брака утомляла ее. Кто-то нравился больше, кто-то меньше. Иногда она даже думала, что это и есть оно самое. Но теперь было не так. Ей только хотелось держать его за руку. Может обнять. Дышать одним воздухом. Молчать о чем-то. Укрыть его ночью одеялом… И раствориться.

— Лен, я буду лежать у него на плече, а он меня будет гладить по волосам, вот так, — она провела по пряди Лены тыльной стороной, та вздрогнула:

— Ох, вляпалась же ты! Но я так завидую!

— Сначала осторожное касание всего. Неблизкое, неглубокое, почти холодное. Нет, на самом деле обжигающе горячее… но осторожное. Нетерпение и понимание, что нельзя торопиться. Пронизывающий голубой блеск и легкие звуки. Остается привкус «недовсего». В следующее мгновение касание теплое, настоящее, трепетное. Одно за другим, будто ветка качнулась, открыла солнце, луч пробежал по тебе, скрылся, снова пробежал, снова скрыт листвой. Шепчет непонятное, треплет волосы ветер… ближе, ближе, ближе. Запутываясь пальцами в пальцах, я просыпаюсь понемногу… Так сладко, безболезненно выхожу из забытья. Пожалуйста, не торопись.

— Точно крыша поехала, — Лена улыбнулась своей особенной улыбкой Моны Лизы, по которой Лида никогда не могла понять, расплачется та сейчас или захохочет.

Карьерный вопрос решился сам собой: Лиду вызвали в пятницу и сказали, что с понедельника она безработная. Что? Как? Никто не объяснялся. Всю пятницу она и проходила, словно стукнута по голове мешком. В субботу гинеколог извиняющимся голосом сообщила ей о миоме. Но это пугало ее меньше, чем то, что Рома не отвечает на звонки и смс уже пять дней. Воображение рисовало неприятные картины катастроф, бедствий. И Витя докучал. Днем она валялась дома с ноутбуком, вечером он зазывал ее пить чай, а то вез на рынок или гулять. Так минуло и десять дней, и тусклым утром телефон бренькнул: «Привет! Приехал из отпуска! Там не было связи!».

Она отключила трубку и рухнула в подушку с рыданиями. Скоро содрогаться стало все тело, она комкала простынь, била одеяло кулаками. Через несколько минут перевернулась на спину, натянула одеяло до заплаканных глаз и, всхлипывая, уставилась в потолок. Уже прошло три месяца с их первой встречи. Все ее искренние порывы к нему, вся нежность, тепло — все утопало в болоте ожидания. Стоило ей только приблизиться, он отстранялся, находил дела, и препятствия вырастали, как сказочные горы, как отрубленные головы Змея Горыныча. Но если она ослабляла хватку, он начинал ее легонько подергивать: писал что-нибудь или звонил. Все время будто бы вот-вот встреча, и всегда такое благоразумное объяснение, такая душещипательная причина.

Только сейчас ей стало понятно, что виделись они за три месяца два раза, не считая знакомства. И те сердечки, что он присылал, всего лишь символы в мессенджере. А звонки вполне сойдут за вежливую симпатию. Но Лида была без оглядки распластана радостью, трепетом, влечением к этому человеку. Казалось, она может ждать вечно и принимать за настоящую привязанность его одно смс в два дня, и то, как они окунали ягоды в сливки, и то, как он поправил ей локон однажды. Все это было знаками, говорящими о том, что он абсолютно ее человек. Как он запнулся, как он смотрел на нее, а она тонула в нем. Нелепые канделябры кафе, изящная официантка с металлическим подносом склоняется, и виден ее бюст, официантка шепчет ему на ухо, а он… он смотрит на Лиду! Есть какое-то очарование в том, что мужчина ест обед или разговаривает с официантками и смотрит на свою женщину. Он смотрит на нее, а весь остальной мир — декорация.

Лида снова начала вздрагивать, теперь уже о том, что она обманулась и ее глубокие чувства стали игрушкой в руках умелого игрока. А тут еще и нет работы, и миома, и чертова хрущевка! «Как же горько! — просипела она. — Го-о-орько!»

На их свадьбе с Виктором так и кричали. Потому что всегда кричат это. А Лиде нужно было замуж. Рома ускользал, а Виктор всегда был рядом. И все так понятно происходило: кафе — кино — постель — предложение. Лида переехала к Виктору в просторную квартиру, купили машину, кожаный диван. Два раза в год на море, посиделки на даче, распятье над кроватью, IKEA и тоска. Тоска нарастала в Лиде вместе с понятной устроенностью ее жизни. Но больше росло раздражение. Он вытащил Лиду из обшарпанной квартиры, поддержал с работой, был с ней во время операции. Она была ему благодарна, но… Год, другой, и она начинала ощущать, что «переплачивает». На исходе октября холодная война была на грани взрыва. Лида вытягивалась струной, как только слышала шаги Виктора у двери. Волновало ли это его взаправду? Нет. Он считал, что имеет право брать, что хочет.

Все чаще Лида задавалась вопросом: зачем тогда она не подождала хоть немного? Чтобы теперь лежать, поджав под лицо руки, глотать обжигающие слезы и надеяться, что сегодня ее муж не коснется ее тела? Они могли сутки ходить тенями друг мимо друга. Сидя напротив, Лида умудрялась видеть терракотовую стену, салатовый светильник, полупрозрачную кисейную штору в пол-окна, бодрый фикус, трещинки в молочной краске подоконника, нелогичный рисунок поверхности стола, увядающее яблоко… но не мужа. Она надавливала подушками пальцев на засохшие острые крошки хлеба, рассыпанные по столу. Те прилипали, а потом осыпались одна за другой. И так день за днем. Все яркие краски в их доме стали свидетельствами не радости, но страшного, циничного, тихого безумия. За кисейной шторой по ту сторону листья падали… Стоп! А что, если… «Хорошо там тебе без меня?» «Плохо. Я еду к тебе. Родим ребенка».

Жажда

Вероятность быть замеченным в такой гуще была мала. На скромном зарешеченном клочке ютилось с десяток смердящих тусклых узников, сотни беспокойных вшей, комаров, жуков, клопов, наконец, водяные черви выпадали из ржавого крана всякий раз, когда кто-то желал умыться. Все, впрочем, слабо отличались друг от друга — похоже пахли, двигались. Я уже не помнил, был ли когда-нибудь где-то еще, кем-то другим, но и все это было мне противно более чем.

Я наблюдал из своего угла привычный день и так и не понял, зачем совпало это: в узкое высокое окно шагнул свет, а с другой стороны втолкнули в камеру новенького. От свежего пахло костром. Он смотрел исподлобья растерянно, а все вокруг уже знали, что меньше чем через неделю он станет неотличим от остальных, а сегодня ночью станет добычей клопов в первую очередь, а после вшей, комаров, может, даже людей. Все остальные здесь уже изъедены. Но все это не важно, конечно же. Важно то, что он напомнил мне, что где-то есть что-то еще, что-то кроме этой грязи, вони, затхлости и спекшейся крови в гниющих ранах. У него пока еще горели глаза, в них было движение. Мне стало ясно, что я должен сбежать сейчас. Пока там все пропитано солнцем, пока я чувствую, что это имеет смысл. И я оживу, оживлюсь, выживу. Я не стал тщательно обдумывать, что я делать там, главное, чтобы не то, что здесь. На прогулке дам деру. Эта часть была так стремительна, что восстановить события нет никакой возможности. Однако же я скрылся и теперь бежал очертя голову прочь. На прогалине я остановился и решил, что надо несколько времени поваляться на солнце. Ведь непонятно, сколько той жизни и свободы, а ведь все затеяно именно для этого солнца.

Вокруг столько новых звуков, движений, запахов. И жарило, слепило сверху. Вот бы сейчас утолить жажду! Я огляделся, там недалеко, кажется, ручей? Ручей. Ручей блестит, едва угадываясь отсюда. Я выпью, и вся эта свобода, весь этот душистый воздух — все пропитает меня еще сильнее. Стремительная тень кинулась сверху, а я шмыгнул в высокую траву. Птица. Вот еще, мне бояться птицы, что ли, теперь? Сию секунду я свободный, сильный, но, кажется, голодный? Струйки воды ленивы, стеклянные ее нити такие же стеклянные на вкус. Кто я? Кем я был? Почему я жил там? Все это не имело смысла. Вот он я: хочу — бегу, хочу — стою. Какая разница, что происходило до и настигнет после?

Но жажда! Легкое головокружение и жиденькие воспоминания о другом напитке. Вязком, душистом, сытном. Нет! Я отказался от него. Я здесь, чтобы жить этим, а не тем. Это обычное дело, привычка. Да, я сейчас еще пройду и разыщу себе еды. Совсем немного времени, и желание стало навязчивым. До этого момента я ел вроде бы с неохотой, как-то даже брезгливо. Сейчас же мое воображение смаковало разрушение плоти и миг, когда горячая, густая, чужая кровь врывалась в меня, заставляя распухать. И потом были некоторые часы блаженства, а может, и нет. Что же удивительного? Я хочу крови. Я — клоп. И для меня естественно нуждаться в этом. Что стоит мне вернуться? Скажем, глотнуть еще и снова оказаться на свободе. А после я найду, пойму, как бороться с этой жаждой. Я истреблю ее! Еще только глоток.

Вспомни

Жирные мазки грязи, прорезывающие асфальт, бездонные дыры луж — все дребезжит, стекает под ноги мазутным дождем. В нескольких метрах остов остановки, и уж там ждут пять старух, упрятанных в целлофановые плащи. Старухи с корзинами, из которых торчат ненастоящих цветов цветы. У кого и баночки краски для оградок, яйца — символ жизни, стопки — символ смерти. Какой же был день девять лет назад? Такой же ноябрь ноября. И как же быстро дни превратились в недели, недели в месяцы, а потом месяцы сразу в девять лет?

Светка, сестра, взяла на себя всю организацию похорон. Она была в центре этого фарса вместе с мужем и вертлявыми дочками. Те беспрестанно хихикали и таскали конфеты из пакетиков, стоящих тут же на складном деревянном столике. Прямо в пластиковые стаканы капал холодный дождь. Мать не была похожа ни на себя, ни на свои портреты. Посмертный грим был наложен богато и откровенно, но лицо оставалось желтым. До этого Сергей не видел ее несколько лет. Не видел, не слышал и не собирался. На похороны пришел скорее из ехидства и чтобы убедиться, что земля над ней сомкнется навсегда. А может, за чем-то другим пришел, он уже и сам не помнил. Из чувств, оказавшихся в распоряжении, ко дню похорон он смог выделить только обиду. Как она посмела умереть?! Не извинилась, не объяснилась. Просто вышла из игры, лишив его возможных вариаций. Как только крупные капли небесного осадка оставили первую полосу на ее окаменевшей щеке, все неуклюже наперебой стали прикладываться к кружевной подушке. А после спешно опустили и накидали сверху липкую глину.


Сергей почувствовал, как под рукав скользнула ледяная струйка с окна. Тьфу ты! Потряс рукавом, сложил руки в замок на груди. По окну ползли и прыгали зеркальные капли. Вдоль дороги соленья и картошка под брезентом. Покосившиеся избы, покосившиеся хозяева. Вон одна идет, с самоструганной палкой, в низких калошах, платок небрежно. За ней, петляя, псина. Тертая, хворая, чья-то мать. Тихонова Анастасия Степановна была не такова.

— Сережа, Сереженька, иди скорей, я твой любимый пирожок испекла, с яблочками.

— Бегу, мам, — мамины теплые руки поймали ребячьи щеки, — наш пострел везде поспел! — мама прижалась мягким носом и потерлась, морщась весело.

— Ну пусти, пусти, мам!


Горячий дух сдобы врезался в ноздри, Сергей мотнул головой, и все рассыпалось. Напротив сидели две уютные старухи. Лица их были как слеплены из одного непропеченного поплывшего теста, платки крепко и уверено стянуты на подбородках. Первая из них, облокотившись на поручень сиденья, глядела в окно, мерно покачивая ногой. Свободная рука придерживала тряпичную синюю сумку «в огурцах». Вторая смотрела прямо выцветшими глазами, узловатые руки держала поверх корзины с кладбищенской снедью. Интересно, о чем она думает? Большая часть жизни позади, схоронила, поди уж, не одного родственника. Бороздки морщин разбегаются от глаз — строгие морщины строгой жизни. Так и видится, как она грозит костлявым узловатым пальцем: «У, хулиган!» А какова была жизнь ее раньше? Ногти старухи грязные, заскорузлые. У матери были сильные длинные пальцы с короткими аккуратными ногтями. Сергей прикрыл глаза, чуть закинул голову к спинке сиденья.


В зале колыхался пенный тюль, из-под него скользил луч, другой упал из приоткрытой рамы. Мама играла Шуберта, «Серенаду», кажется. Сережа подкрался со стороны двери. Ее глаза смотрели внутрь, пальцы летали невесомо и уверенно. Она чуть поджала губу. Завиток над ухом колыхался в такт движениям головы. Иногда она вытягивала шею и пританцовывала всем телом. И как-то особенно распахивались ее ресницы навстречу потоку переливающегося света. Сережа тоже вытянул шею и двигал головой из стороны в сторону, раскидывал руки и вскидывал свои пальцы, сплетая звуки в причудливые узоры. Он сопел, приоткрыв рот. Маленький еще, лет шесть, восемь?


Автобус сильно качнуло, Сергей кивнул головой и распахнул глаза. Попутчицы синхронно обратились к нему взглядами. Он отметил про себя, что у той, что у окна, морщины выдавали веселый нрав. Лицо ее с годами сморщилось по-доброму, закрепив характер в изгибах складок.

— Сынок, а ты в сторону кладбища?

— Да, туда.

— Пособи мне с ведром, ладно?

— Конечно.

Все пассажиры уже встали с мест, Сергей также поднялся и рванул ведро, оно оказалось неожиданно тяжеленым.

— Мать, а что там у тебя?

— Говно.

— Что?! Старушка рассмеялась беззвучно.

— Говно, говорю. Навоз. Удобрю могилку, а потом весной посажу ноготки. Очень мой Фрол любил разноцветики эти. Ты хоть мне ведро-то до калитки донеси, а там уж… какой у тебя участок? Сергей замялся, участок он помнил только примерно, не по номеру, а сознаваться не хотелось.

— Я провожу, уж потом к себе пойду.

— Вот и ладненько.


Дождь утих. Вдоль дороги кустились палатки и лотки с цветами. Он вспомнил, как плотную охапку длинных роз «Блэк Баккара» перерубили поперек лопатой, запачканной в рыжей глине. Только такой сорт он и знал, ее любимый сорт. Могильщики озирались, торопились. Особенное нетерпение выдавал старший из них, низкий человек с неаккуратной редкой бородой, который не выпускал папиросу изо рта, отдавая короткие приказания жестами своим подельникам. Он подошел вплотную, дыхнув в лицо Сергея дешевой водкой: «Хозяин, добавить требуется, плохо глина идет.»


— Пришли, сынок. Вот и Фрол мой, гляди какой красивый!

На Сергея смотрел глазурный выцветший кругляшок с суховатым дедом.

— А чуб у него какой! Ого! Небось был баянист на всю деревню! — Старушка улыбнулась, отмахнулась скромно. — Что ты! Не на деревню, конечно уж… но нашей улице без него не было праздника. Спасибо, сынок.

Порывом ветра небо разорвало надвое, и в трещине показалось подобие пронизывающего голубого маминого взгляда, морозного совершенства. Раньше, когда зимы еще были похожи на зимы, ее ресницы покрывались пушистыми снежинками. Раньше. Сергей вышел на широкую главную дорогу. Та часть кладбища, которую он мнил «той самой», все же была чужой. Территория разрослась. Он прикурил, опалив пальцы, и быстрым шагом пошел к зданию администрации. Снаружи все было серым, внутри оказалось уныло-зеленым. Сергей даже задумался: кажется ли все это печальным, потому что тут место мертвых или на самом деле цвета подобраны скорбные? На железной двери прикреплена табличка с вставленной бумажкой, стало быть, там сидит дородная некрасивая женщина с плохими зубами и в рыжем перманенте. Почему именно такая? Кто ж его знает? Потому что зеленые стены, потому что черные таблички, потому что снаружи плешивая собака, потому что все медленно и обреченно. Сергей толкнул дверь.

— Здравствуйте.

— За низким потертым столом сидела блондинка с длинной шеей и глазами-блюдцами.

— Я, наверное, не туда зашел?

— М-м-м, не знаю… я — сторож, а днем подрабатываю как секретарь, — девушка поежилась от сквозняка. — Какой у вас вопрос?

— Я не нашел могилу. Наверное, расширилось кладбище недавно. Тихонова Анастасия Степановна… подскажете?

Девушка недоверчиво сузила глаза:

— Сколько же вы не были?

— Года два.

— Это неправда, кладбище расширилось лет семь назад.

— А вы-то откуда знаете. Небось еще в школе учились в это время?

— Я да, моя тетя здесь работала, а я иногда бывала.

— М-м-м, послушайте, как вас зовут?

— Полина.

— Полина, вы посмотрите номер участка. Ладно?

Полина уставилась в компьютер и надела очки.

— Год рождения и смерти?

— 1939–2000.

Полина взглянула сердито:

— Это ваша мать? Может, хотите заказать уход за могилой? Можно к праздникам, можно постоянно.

Сергей стоял как под прицелом, вдруг его охватил гнев:

— А я разве должен отчитываться о степени родства? Вы не обязаны предоставлять информацию по первому требованию?! В углу каморки он увидел пышный красный гроб, прикрытый крышкой.

— А он здесь зачем?

— А в нем я сплю! Вы что же думаете, для сторожей здесь гостиничный номер есть? — Полина равнодушно пожала плечами и уткнулась в монитор.

«Дьяволица», — подумал Сергей и наскоро перекрестился. Полина посмотрела уже ласково:

— Надеюсь, осинового кола у вас нет с собой? Ваша мама захоронена на участке 46—3925.

Только тут Сергей сухо хохотнул и отметил про себя, что девушка прехорошенькая, хотя летающая в гробу она была бы еще лучше.

— А можно вас угостить обедом?

— Только можно не здесь? А то меня саму уже пугает, что я сроднилась с этим местом.


— А вот, Сережа, и Куинджи. Он никогда не творил на пленэре. Все пейзажи он сочинял, во всех была логика и математика. Посмотри, вот здесь деревья справа уравновешены березками слева, а из-за прудика получается почти квадрат. Он был тоже передвижником, как и Саврасов, Шишкин, Суриков, Левитан и другие. Но манера их письма была совершенно различна. Их объединяло только участие в передвижных выставках и век.

— Очень интересно, Ма, на углу в кафетерии есть какао и пирожки с мясом, пойдем, а? — Сережа сощурился и потянул ее за рукав осторожно. — И мороженку, а?

— Только пирожок! Или смотреть Рублева.

— Только пирожок, — Сережа радостно кивнул.


Путь к могиле оказался неблизким. Проходил он мимо Петечек, ушедших пятилетними, сексапильных молоденьких покойниц, которых уже поели черви, аллеи афганцев и прочих, не обязанных более ходить на работу, в садик или плакать от любви и нелюбви. У одной из тропинок стояла, ссутулившись, девочка-подросток. Одета она была явно не по случаю — в розовую куртку. Волосы ее подбрасывал ветер, но в остальном девочка была абсолютной недвижимой скульптурой. Поравнявшись с ней, Сергей невольно бросил взгляд на могильный камень — мальчик, конечно, мальчик. Участок чистый, уютный. Интересно, ходит ли кто-то из одношкольников все еще к Максу? Его хоронили аккурат перед последним звонком под «Compulsion» Depeche mode. Наверное, с три десятка школьников в большинстве на первых своих сознательных похоронах. Коричневая помада на губах покойника и снег в конце апреля. Это все было странно. В лицах подростков было недоумение и обида. Неожиданно стало понятно, что больше ты не сможешь сказать ему ничего, сделать. Но почему это случилось с ними? Нечестно.

— А Макс вчера карандаши точил… А помнишь, как он тогда про апельсины?… А классное видео мы сняли, последнее… Да, все знают, что резать надо вдоль.

Бред и сон.


А вот и заросшая сухой травой, бесхозная, «когда-то моя будет такая», — смиренно подумал Сергей и поднял воротник. Но у матери все было ухоженно, видно, Светка заходила часто. Памятник выглядел достойно, и скамеечка была кстати. Там-то он и присел, сгорбившись, неловко вывернув плечо, достал сигареты. В хмуром, сморщенном небе летали быстрые тучи и медленные птицы. Через пару линий таджики суетились с тачками и землей. И так спокойно стало, тихо.
Вчера еще он был в привычной парадигме отвращения к семье до самого вечера, пока не увидел эту глупую, на первый взгляд, социалку «позвоните родителям». Быстро и истово запустился маховик остаточного тепла, которое, казалось, истлело насовсем. Приправленное горькой обидой, оно было словно банка ванильного мороженного, которую скребешь ложкой по краям, как подтает, и все думаешь, что это последняя ложка, ну еще одна ложка, самая последняя ложка, да черт с ней, все равно уже обожрался, оставлю хоть чуть, да оставлять больше нечего! А утром с будильником, который в первую очередь хватал его за внутренние резинки сознания, в ухо влетела мысль навестить. Почесывая бедро, поправляя лямку майки, глядя в небритое мятое лицо в зеркале, кидая пакетик Lipton в ведро и проводя на автомате весь утренний моцион, он все думал: «Вай нот?» Да и поехал.

Что ж, оградку красили, березка подросла, черный камень памятника украшали серебряные буквы «Покойся с миром» и высеченный грубовато портрет. Если бы портрет был нанесен снаружи, то время истончило бы черты, и он бы стерся. А вырубленный… это как потрет изнутри. Чтобы его убрать, нужно сточить весь камень, а это сложнее. Но что за банальная запись? Нельзя разве было что-то по латыни? А впрочем, кто он такой? Пришел как чужой, почти как вор, пустой. С таким же успехом он мог сесть на соседской могиле и быть недовольным, как там все устроено. Нет, Светка по-своему молодец, сделала как сумела. Послышалось протяжное:

— Ой и на кого же ты меня поки-и-инул? На кого же ты меня остави-и-ил? Друг ты мой серде-е-ешнай…

Недалеко за крестами была видна небольшая группа людей, среди которых, опираясь на двух строгих здоровяков, голосила грузная женщина, вытирая глаза концом платка. Интересно, ей правда так больно или это ритуальное оплакивание?


Из кухни в зал носились блюда и бокалы, за столом царило оживление, когда он вошел и присел за стол. И мамина подруга Вероника подмигнула какому-то Петру Иванычу, а потом звонко спросила:

— Ну, что, Сережка, мама-то дома? Щеки вспыхнули, все взорвались хохотом, Сережа резко вскочил из-за стола, опрокинув стакан, и кинулся в сторону двери.

— Да куда полетел-то?!

Жгучая ненависть вспорола его изнутри. Как мать могла выставить его на посмешище?! Заглянула, посмеялась, рассказала всем! И Катенька, соседская дочка посмотрела на него так холодно, так пусто! А как же теперь они на выпускной школьный пойдут? Схлопнулась комната, душный коридор пытался схватить его за плечи вязью обоев. Он спотыкнулся о чьи-то сапоги, потом о зонт, о портфель. А мамы нет дома. Мамы нет. Нет дома. А мамы дома. А мамы нет. С тех пор Сережа никак не мог дождаться возможности уехать из дома насовсем. Мать сначала думала, что это все подростковые метания, потом пыталась пробиться неуклюже, потом оставила попытки и сделалась печальной. Она все чаще сидела в своей комнате за альбомами репродукций. Впрочем, со Светкой они иногда даже смеялись… может даже опять над ним?


На тропинке Сергей заметил сестру. Она изменилась, походка стала пингвиньей. И силуэт был совсем не такой, как раньше, об одежде нечего и говорить. Но это была она, без сомнений. Откуда он знал, он не знал. Бежать было поздно и некуда. Светка ускорила шаг. Уже издалека было видно, что лицо ее стало одутловатым, она пополнела и как-то «поплыла».

— Вот и свиделись, братец, — Светка опустилась рядом, тяжело вздохнув.

— Да, вот.

Минуты две они сидели молча плечом к плечу.

— Что ты, как? — она повернулась и взглянула.

— Нормально, а ты?

— И я.

— Как дочки? Светка чуть расслабилась и улыбнулась.

— Да вот замужем обе. Таня учится, Лена работает.

Опомнившись, она вскочила и начала доставать неуклюже из пакета оранжевые пластмасски роз, яйца, стопки, пачку печенья.

— Помянешь?

— Можно. А что Алексей?

— А… бросил он меня, ушел к молодой, — она махнула вяло рукой.

— Да как же к молодой? Ты всегда была такая… Бассейны, парикмахеры, пластика даже.

Светка присела рядом, вздохнула.

— А сейчас видишь я какая? Нет, когда уходил, я была в порядке, ему говорила: «Что ж ты, она ж плоская, короткая стрижка, ногти огрызками, что ты творишь?». А он посмотрел на меня с презрением и говорит: «Ты уже глаза до ушей дотянула, но моложе не стала, а ей двадцать». Вот так, братец, вот так. Я и перестала стараться возраст обмануть. Нормально все. Таня учится на юриста, у Лены скоро еще и ребенок будет. Внук то есть, понимаешь? — взгляд ее потеплел. — Да я в порядке, у меня мужчина есть, не беспокойся. А ты?

— Да что я? Я свободен, словно птица в небесах.

— Ты забыл, что значит страх? Они помолчали еще пару минут, тут Светка повернулась и посмотрела на Сергея пристально:

— Но скажи ты мне хоть сейчас, что у вас с матерью вышло? Сергей выдохнул тяжело:

— А почему не сказать? Чего уж теперь? — он прикурил.

— Помнишь, гости приехали на день рождения матери, на пятьдесят пять вроде?

— Это когда тебя в туалете на унитазе случайно увидели? Сергей сплюнул.

— Да, именно тогда, когда мать открыла дверь, а я от неожиданности сказал: «А мамы нет дома». А когда вернулся за стол, то первое, что услышал: «А теперь мама дома?» Надо мной все смеялись много лет. Зачем она всем рассказала? Договаривая, он заметил, что Светка смотрит испуганно. Она прикрыла рот рукой и тихо, сипло проговорила:

— Сережа, Сереженька, бедный мальчик! Ты перепутал. Дверь открыла Вероника, поэтому ты ей так и ответил, она же на весь стол и рассказала, пока мама возилась с пирогом. Ты не так запомнил. Боже…

Вероника. Рыжий перманент. Цикламеновая помада. Заточенные в треугольники ногти на косяке двери. И будто замедлив пленку прошлого, басом:

— А к т о т у т у н а с з а с е л?

Где-то там, в том времени, мама вынула яблочный пирог из духовки.

Временно

Варя предложила мне уйти, то есть покинуть нашу съемную квартиру на время, пока она обдумает все, в общем, временно. Я был зол, но не хотел уходить, поэтому предложил уйти ей. Думал, что она не захочет. А она просто собрала вещи и пошла. Маленькую такую сумку собрала. Зачем-то кинула в нее термобелье летом. Нелепо.

— Только вот, — сказала она, — я не могу пока взять с собой никого, а потом, конечно, заберу Карамельку (Карамелька — это наша чихуахуа).

— Подожди, а что мне делать с Машкой и Рикки?

— Не знаю, они твои.

Глаза Вари были в этот момент колючими, губы поджаты. Карамелька заскулила, Машка вытянула белую лапу из-за подушки дивана, будто в знак прощания, попугаиха Рикки кивнула головой. Я остался один с тремя девочками. Варя забрала Карамельку через месяц.

Шло время. Рикки поехала со мной на другую квартиру. А Машку непонятно куда было деть, и я устроил ее временно на элитной стройке. Носил ей корм, гладил. Однажды, когда я стал уходить, она пронзительно замяукала, заплакала. Я сел на корточки и плакал тоже. И все не мог понять, зачем нас Варя бросила? Как мог я бросить Машку? Как мы смогли это допустить? Когда кончится это «временно»?

Больница

— Шевелись же, давай!

Маленькая девочка неуверенно шагнула из тепла подъезда, наступила на шарф, хотела испугаться, но не успела — снова согнулась от боли.

— Ой!

Мама оторвалась от разговора с фельдшером, кинулась к дочери, подхватила ее на руки и побежала обратно к машине скорой помощи.

— Ну все, едем сейчас уже, едем.

И машина загрохотала по асфальту. Странно это: едут, как в коробке, окна непрозрачные…

— Ой. Болит, болит…

Мама суетливо поглядывала вокруг, поправляя дочери то шапку, то шарф… то зачем-то кидая взгляды назад. Девочка сидела тихо, иногда постанывала, потом внезапно засыпала, вздрагивала, просыпалась и пугливо оглядывалась по сторонам… За окном что-то мелькало, и машину периодически озаряли яркие вспышки света.

— Скоро, скоро мы? Болит, болит… муама… мома…

Мама тревожно прижала ребенка к себе и нахмурилась. У девочки болело уже все меньше, но как об этом сказать? Сказать, что прошло, показалось?

— Больно сейчас?

— Да, — мрачно отзывается и думает: «Влетит».

— Пройдите в приемную, ну, что у нас тут? Градусник прими.

И чуть погодя: «Нет-нет, мамаша, ничего такого, забирайте уж, езжайте домой. Что ли, такси возьмите, а то метро не ходит еще. Переполнено у нас, основания недостаточные… в поликлинику подите завтра. Ну, с богом, значит».

Мама как-то вся осунулась, стала совсем серой, беспомощной. Так они и стояли рассеяно пару минут: молодая бледная уставшая женщина в синем клетчатом несуразном пальто и крепкая на вид, сонная девочка в красном. Но налетел порыв ветра, мама будто проснулась, поежилась и взяла дочку за руку: «Пойдем, Анюта, поищем такси. Надо поспать тебе».

Анюта нащупала дырку в кармане и несколько скорлупок от грецких орехов. Вот бы поесть сейчас…

— Пойдем, тебе тоже поспать надо, мама, и поесть.

«Как хорошо бы оказаться дома сразу», — подумала девочка. Сначала поесть… Потом сидеть на узенькой кушетке, рядом со стенкой «рыжик», с коллекцией камней из ручья, разложенной в синие формы от новогодних подарков. Ночью не спать, как обычно, потихоньку включить свет. Главное — играть тихо. А станет душно — открыть окно и поглотать воздуха. Утром можно пойти на работу к маме, стучать на печатной машинке и бродить по кабинетам, собирая с улыбчивых теть конфеты и яблоки. А можно к папе — он даст 15 копеек и отправит в кино. А если вдруг даст 30, тогда даже получится сыграть в автомате в морской бой. А потом папа поедет в командировку, привезет из нее соленые косточки абрикосов, мандарины, декоративную доску на стенку. Наверняка вернется утром, и подарки будет разбирать на кухне, и, может быть, покажет фокус. Анюта улыбнулась, вспомнив прошлый сеанс фокусов. Папа велел зажмурить глаза, но она тихонечко подглядывала. Он осторожно открыл дверцу шкафа и шепнул маме: «Мать, яблоки-то где?» Та развела руками, и папа сказал, что сегодня чудеса не получаются, потому что болит голова. Открытия никакого не произошло, Анюта давно знала, что конфеты и яблоки появляются из шкафа, и лисичка никакой горбушки ей в лесу не оставляет. Но чудо было в том, что папа делал все это для нее. А она, чтобы ему было приятно, всегда искренне радовалась и хлопала в ладошки.

Но ведь и в угол ставили, читали долгие нотации, запрещали смотреть кино про Будулая. А обид на это почти не было. Главное, чтобы папа не открывал на ночь книгу про волшебные гусли. Это страшная тягучая легенда, опутывающая настоящим ужасом. И еще чтобы мама не ставила банки! Мама с факелом в руке — что может быть страшнее? Только горчичники и гусли. А если без этого, то да, пожалуй, можно и домой.

Стало холоднее. Уже с утра все было как стеклянное. Дышать стало как будто тяжелее, глаза тревожил серый блеск дня. В доме царило нетерпение. Мама грустно смотрела на дочку, отец все в руках бумажку крутил, сумка большая была собрана, а девочка ерзала на стуле.

— Колготки взяли? Зубная паста есть? Полотенце? Халат?

Наверное, надо было сильно опечалиться, ведь надолго из дома. Анюта поводила глазами и боялась, что родители разгадают ее затею. А что, если передумают? Карандаши в двадцать четыре цвета, острые-острые, как и папин нож. Папа обычно берет его и точит им карандаши в туалете на газету. Там же курит. Когда однажды он начал точить в комнате, девочка никак не могла понять, что же он такое делает. Вообще ей всегда казалось, что это любимое папино занятие — точить карандаши. Потом карандаши лежат рядком по цветам и ждут своего часа. Стружка, конечно, никуда не годна, а пепел грифеля можно смешивать пальцами в интересные узоры… пока все не станет серым. Там еще попадаются крупинки, от которых получаются следы полосой. Карандашики.

Приемная узка. На банкетке ободран лиловый дерматин. Если поддеть его пальцем, нащупаешь поролон, и его можно проковырнуть прямо до дерева. И все, ничего интересного. Напротив висят листки про «можно/нельзя с собой». Анюта прочитала вслух: «Нельзя а-п-е-ль-си-ны, жа-ре-ное…» Жареное? Жареное не едят, никто его не ест, это только дикари какие-то если.

— Подожди здесь спокойно, Золотце.

Анюта кивнула, так, что даже голова закружилась… Время остановилось. Она косилась на сумку, пыталась тянуть ее на себя, но ничего не выходило. Тогда она просто подвинулась ближе к ней и положила на нее ноги. В голове запелось: «Капитошка — это я, и все вокруг — мои друзья…» Нижняя губа сама собой прикусилась, и надо было наклоняться из стороны в сторону, чтобы поспеть за песней в голове. Старушка напротив сощурила выцветшие глазки:

— Какие волосы у тебя красивые, деточка.

Анюта перестала раскачиваться и пробубнила: «Угу». Волосы свои она ненавидела. Зачем-то после каждого мытья их чесали гребнем дольше, чем идут «Спокойной ночи, малыши». Это было неприятно и больно. Зато они, конечно, блестели. А косища была тяжелая.

Из-за двери показалась голова отца. В кабинете была еще и строгая женщина в очках, колпаке. Не посмотрев даже, она протянула градусник: «Смерь».

В голове опять запелось: «Капитошка — это я…»

— Ну нет, папаша. Мы не можем взять ее с температурой. Не положено.

Девочка насторожилась, замерла: вот, значит, как? Карандаши заберут! Альбомы заберут! Домой, значит?

Отец повернулся спокойно: «Золотце, подожди в коридоре».

— Папа, папа… а ты не отвезешь меня домой сейчас?

— Подожди, пожалуйста.

Дверь приоткрылась, и отец подал зазывающий знак. Наскоро переодели в оранжевый халатик, носки, новые тапочки.

— А можно я сейчас альбом достану уже?

Отец опустился на колени, обнял Анюту, потрепал по носу, заправил прядку волос за ушко: «Скоро ты поправишься, и мы тебя заберем».

Бодрая нянечка уже подхватила сумку, решительно схватила девочку за руку и скомандовала: «Пошли!»

Витиеватыми коридорами они дошли до лифта со странными решетками и непривычными кнопками, поехали с грохотом на этаж «П». На «П» было темно.

— Почему здесь темно?

— Ламп мало.

— Сколько еще идти?

— Почти пришли.

— Сколько у вас всяких больных детей?

— Много.

— А внуки у вас есть? А собак вы любите? А сколько вам лет?

Нянечка остановилась и строго взглянула, не выпуская девочкиной руки.

— Послушай, девочка, ты заболевшая и должна быть вялая и смирная! Сейчас дойдем до палаты, и чтоб была смирная и больше никаких вопросов, понятно?

Девочка хотела промолчать и надула губы.

— Понятно? Да, и вялая чтобы была.

«Потерплю», — подумала. Все равно карандаши можно завтра уже открыть.

— Карандашики мои!

И дальше по кругу: Нечипоренко, стол №7, стол №5, стакан мела, капельница, кардиограмма, три крышки таблеток на утро-день-вечер… посещения два раза в неделю, колготки на батарее, вместо пояска от халата — бинт. Кончились альбомы, дайте тетрадку. Прочитала книжки? Прочитала. Спать, спать, спать. Упали таблетки, выскочила игла, опрокинулась банка. Муха в паутинке на растрескавшейся краске рамы. Курица вареная. А бывает другая? Треск, гудение, яркий свет справа. Весь коридор пришел в движение. Градусники, обход, собираем анализы. Вот твое яйцо, соль нельзя, кушай масло…

Вдруг объявили банный день. Велели взять чистое белье, мыло, шампунь, полотенце. Девочек выстроили возле душевой в очередь и почему-то запускали по три. Внутри часть их толпилась прямо за дверью и ничего не было видно, но очередь внутри тоже двигалась, вода лилась, и было шумно. Когда очередь подошла, девочка увидела, что по две-три больных ставят в ванную и поливают из душа, некоторым помогают мыть голову, тут же на стульях полотенца, одежда, на полу вода. Кто-то мыло роняет, кто-то спотыкается, одна вообще шлепнулась в чистом… заревела. Некоторые плачут, кое-кто и полотенцем прикрывается зачем-то. Вдобавок ко всему было еще и холодно, открыли форточку от духоты.

— Ну, давай, снимай все, лезь.

— А что тут такое дно грязное?

— Лезь, не разговаривай.

— А марганцовка где?

— Водой помоешься, еще чего.

— Волосы надо потом расчесывать долго, а то они спутаются.

Нянечка всмотрелась внимательно в маленькое насупленное лицо.

— Дома нарассчесываетесь, тут вон вас сколько, не задерживай.

Наскоро сполоснули, замотали голову вафельным полотенцем с синей печатью и отправили в палату. Странно было впервые спать с мокрой головой и без платочка, и оказалось не так уж это и приятно, холодно и мокро. Но все равно волнительно. Анюта сразу решила, что уж взрослой ее никто не заставит спать в платке.

— Зайди к нам, кое-что покажем!

Из палаты высунулась белобрысая рослая девица. Маленький шажок в полумрак, возня, темнота, сопение, пинки… Сверху накинули одеяло, несколько детей завернули девочку в кулек и принялись колотить. Снаружи это выглядело как клубок сопящих растрепанных котят. Внутри было тепло и почти уютно. Анюта поняла, что надо выждать, а пока прикрыть голову двойным слоем, переместив часть одеяла. Какие же дуры. Скоро исступление детей начало спадать, удары стали все реже и ленивее, а сопели все больше, пока кто-то снаружи не заговорил глухим голосом: «А она не шевелится чего-то… Живая там вообще?»

И тут же окликнули: «Эй, ты чего там? Пощады проси».

Засмеялись. Анюта затаила дыхание и приготовилась. Зашептались.

— Посмотрите там, что ли…

В одеяле образовался просвет, и послышался голос: «Ну, ты там чего? Проси как следует, и, может, отпустим».

Рывком выкинув руку в окно одеяла, Анюта ловко схватила любопытную за волосы.

— Ааа, чего, дур-ра совсем? Отпусти, дур-ра! Чего стоите, бейте!

Но подружки замешкались и ослабили хватку. Анюта продолжала держать Любопытную за космы и накручивать их, одеяло упало, все отпрянули.

— Ну, ты, ладно, отпусти, чего? — Любопытная скулила: — Отпусти, не я придумала, да не била же я почти, это вон она все, ну пусти… ну, расскажу.

Драчунья посмелее хотела было схватить бывшую пленницу, но замерла, как только та внезапно обернулась, не выпуская Любопытную… Вся банда молча отступила к стене. Анюта медленно пятилась, волоча Любопытную за волосы. Перед самой дверью она остановилась. Голос, правда, получился осипший, но велела открыть. Самая маленькая по кивку старшей открыла. Переступив одной ногой порог и чувствуя безопасность коридора, девочка выпустила Любопытную, брезгливо и легко пнув ногой в коленку. Та, хныча, подалась к остальным. Горе-бандитки стояли в растерянности, а Анюта сказала: «Мне было не больно. Дуры!»

Тряхнув головой, она неловким движением пригладила волосы, шмыгнула носом и вышла. По коридору она шла медленно. Было немножко страшно, все-таки больно и, главное, непонятно: за что?! Закрыв дверь в свою палату, осторожно залезла на кровать, потерла горящие запястья и тихо и горько заплакала, свернувшись калачиком и прислушиваясь к звукам. Не скрипела даже кровать, только наполовину перегоревшие лампы чуть гудели в коридоре. В боксе плакать можно, в боксе никого нет.


— Вот и все, сегодня переводимся в общую палату!

Эти слова были долгожданными, даже почти запоздавшими. В боксе все-таки скучно, в одиночестве-то. А там! Наверняка там сидят несколько симпатичных румяных девочек с альбомами. Тут уж, конечно, им можно показать свои рисунки, особенно двух нарисованных подружек. У одной рыжие волосы и зеленые глаза, другая с синими глазами и черными волосами. По привычным коридорам, через подвал, УЗИ, кардиограмму, потом в лифт, и еще коридор, теперь уже непривычный. Палаты почему-то со стеклянными стенами, видно, как лениво копошатся дети. Моя? Вот три девочки хорошие вроде… но мимо. Моя? Вот одна сидит в очках с книжкой. Наверное, скучная, а может, хотя бы любит шашки?

— Нет же! Вот твоя! — рассмеялась нянечка и увлекла за собой.

— Знакомься, это Гриша.

Перед девочкой сидел чернявый маленький мальчишка в желтой помятой байковой рубашке, серых трикотажных шортах поверх вытянутых на коленях зеленых колгот. Зеленая же, но другого оттенка сопля быстро высунулась и пропала, а нос был вытерт рукавом, на котором засох суп.

— Я Анюта. У тебя пиелонефрит, гастрит, васкулит, аритмия?

— Панкреатит.

— Такой болезни не знаю, — сказала она разочарованно и стала ходить по палате, осматривая ее.

С мальчишкой оказалось не о чем говорить и не во что играть, пока, примерно через час, он не достал электрического пингвина. Пингвин жужжал, ехал по полу, взмахивал крыльями, сверкал красными глазами, крякал (!). Это было очень весело. Сначала дети вдвоем бегали за ним по периметру комнаты, потом дали ему пройтись по кровати, тумбочке… и снова стало скучно.

— Гриша, встань-ка прямо.

— Зачем?

— Прокатим по тебе!

Гришка пришел в восторг, вскочил, выпятил живот, вытянул руки по швам и зажмурился.

— Разжмурься! А-то пропустишь интересное.

Гришка покорно разжмурился и закатил глаза.

— Поехали!

Пингвина водрузили на голову, придерживая парой рук, и нажали кнопку, сгорая от нетерпения. Тут же Гришкины глаза стали испуганными, пингвин начал буксовать, а в следующую секунду Гришка схватился за голову и закричал, что ему больно, про «отпустите волосы», про «уберите пингвина» и «ааааааа». Но пингвин не убирался, он застрял. Анюта догадалась выключить его. Колесики, на которых он ездил по полу, намертво замотались в Гришкины волосы. И все попытки распутать вызывали только слезы. Вот и руки уже устали держать пингвина, а если просто свесить — Гришке очень больно. Пришлось звать на помощь, прислонив Гришку с пингвином к стене. Так их и застали. Няня хотела было начать причитать и наказать их, но картина была совершенно невозможная, поэтому она, сдерживая смех, просто ножницами выстригла Гришкины волосы — все, что смогла. Гриша сидел напротив, теперь с проплешинами, и играть больше не хотел. Когда пришли его родители, мать вскинула руки и начала голосить, а он молча указал пальцем на девочку. Анюта сказала, что это только она виновата. Пингвин же оставался недвижен и молчалив.


C пятым днем рождения пришло серое утро. Все было так обычно, что даже неприятно. Тот же градусник, тот же обход, те же таблетки. Анюта заглядывала в глаза всем, кого встречала в этот день, и все ждала, что вдруг кто-нибудь заулыбается и скажет: «Да у тебя же день рождения!» И прилетит вдруг волшебник в голубом вертолете, конфетти выстрелят, и принесут торт. Ничего не было. Ближе к середине дня в коридоре встретилась заведующая, уютная женщина с темными глазами, и почти ласково сказала: «Аня, в твой день рождения у меня есть для тебя подарок!» Сердце так и подпрыгнуло! Из-за спины заведующая достала коробочку и протянула девочке.

— Только в палату брать нельзя, ты сейчас поиграй, а потом заберешь при выписке.

На ходу Анюта раскрыла коробочку и замерла от умиления. Внутри был маленький самоварчик, размером с пол-ладошки, расписанный под хохлому, и к нему крошечные чашечки с блюдечками, проложенные серыми бумажками.

— Вот мы и пришли. Ты здесь поиграй, а потом я за тобой зайду.

Анюта вошла в большую унылую комнату, посреди которой располагался стол со стульями. Сбоку у стены стояли скрепленные между собой стулья, такие же, как в коридоре, а на них лежали в неразберихе игрушки. Девочка скривила и прикусила нижнюю губу и для начала любовно расставила посуду в центре стола. Отошла подальше, посмотрела и занялась гостями. Первым она усадила большого помятого мохнатого бурого медведя. Он немного заваливался вперед, но пришелся по размеру. Вторым посадила на соседний стул плюшевого серого зайца с опущенными ушами и висящим на нитке стеклянным глазом. Следующим был Чебурашка. Он совсем не подходил по размеру, рот у него был кривой, да и сидеть он не мог. Поставила на стул. Потом спешно пристроила рядом с ними пластмассового выцветшего Буратино. Он единственный улыбался жуткой улыбкой.

— Давайте пить чай. Вот тебе, мишка… Получи свою чашку, заяц… таааак… Бери, Чебурашка, и получай, Буратино. Что же ты, мишка, опять пришел пьяный?

Анюта пробовала ходить от игрушки к игрушке и поднимать им лапы, руки, говорить за них слова… Хотелось, чтобы они ожили, наконец-то начали шевелиться сами, но нет. В какой-то момент показалось, что медведь немного повернул голову… оказалось, что он просто соскальзывает со стула. Пройдясь по всей компании и уронив их всех головами на стол, девочка заскучала. Тихо подошла к окну с решетками и прислонилась к холодному стеклу лбом, потом щекой, расплющив лицо, потом всем лицом, делая себе курносый нос… Так ее и застала заведующая.

— Ну, поиграла? Пойдем в палату теперь. Мама прийти не сможет сегодня, завтра день посещений. Но зато мы сегодня дадим тебе второй компот!

Значит, не будет сегодня желтоватого прозрачного винограда, дыни, яблочного пирога, испеченного бабушкой с надписью «В день рождениЕ»… Не будет детского стола в зале, взрослого стола на кухне. Не приедет любимая крестная Наташа со смешным добрым и круглым мужем, не приедет крестный, строгий и грубоватый, не приедет его жена, их дети тоже не приедут… никто не приедет. Никто не подарит бесполезных кукол, красивых книжек, открыток, конфет… Сейчас даже можно было бы согласиться на тертое яблоко с печеньем или гранат, может, хотя бы нежирный блинчик, а? Два компота. Два дурацких компота! Два самых дурацких компота!

Ночью, конечно, не спалось. Уже никак не получалось устроиться удобно. Девчонки-соседки сопели во сне, Гришку давно выписали, скучно. И свет включить нельзя, и форточку не открыть. И вода в кране, как назло, перестала капать, а значит, нет капель, чтобы их считать. Ковра на стене нет, так что и разглядывать тоже нечего. Как-то само собой пришло: «Мама, мамочка, забери меня отсюда! Пожалуйста, забери меня скорей отсюда! Я хочу домой, хочу в свою кроватку! А вдруг не заберешь? У тебя теперь есть новый ребенок. А вдруг здесь меня и оставят? Я ведь буду хорошо-хорошо себя вести! А может, это потому, что я тайком выплюнула кашу? Или потому, что не хотела рассказывать стихи гостям? Или за порванные штаны? Точно! Это за подушку, испачканную кровью из носа! Мама, мамочка, я так не буду, никогда больше не буду! Я себе нос всегда-всегда ваткой затыкать буду! И всю-всю еду есть буду, мне же тут не ресторан! Я даже пенки есть буду! Я не буду болеть больше! Я буду терпеть, когда мне страшно или болит! Я не разбужу тебя ночью! А хотите — ставьте мне банки! Только забери меня! Не оставляй меня! Никогда меня не оставляй!» Загудели лампы в коридоре, голоса стали приближаться, и вскоре в палату вошла старенькая полная медсестра.

— Градусники, градусники, просыпаемся!

Две девочки шевельнулись и протянули ручонки, закрываясь одеялами от света. Анюта лежала лицом к стене и не шелохнулась даже. Медсестра вздохнула, подсела на кровать и дотронулась до плеча. В секунду тельце перекинулось на ее руку, глаза смотрели в никуда, рот был нелепо открыт. Медсестра замерла, все внутри будто упало прямо в колени. Господи, такая маленькая и теплая. Да как же так-то? Не понимая, зачем, она крепко тряхнула ребенка. Анюта прыснула и села в кровати.

— Ну как, похоже вышло, а?

Медсестра сидела, остолбенев. Анюта подпрыгнула несколько раз, кровать при этом задребезжала.

— Панночка, помЕрла, панночка помЕрла![1]

— Ишь, сорванец! Горе-то какое родителям! Скорей бы выписали тебя уже, шкоду эдакую!

Перекрестила, торопясь.

— Шкода-шкода, сорванец, принесите леденец!

Соседки засмеялись, обе сразу, медсестра, покачав головой, сказала:

— Ой-ей, ремня на вас не хватает! Девчонки, а хуже мальчишек!

И пошла, бубня под нос и покачиваясь, словно корабль.

— А завтра я буду спать уже дома! Я папочку люблю, я мамочку люблю и братика люблю!

Больница-небылица,

Прилетела жар-птица,

Я — птица,

Птица.

 Панночка помЕрла — игра, основной элемент которой — наличие человека, изображающего покойника.