автордың кітабын онлайн тегін оқу Жаботинский и Бен-Гурион: правый и левый полюсы Израиля
Рафаэль Гругман
Жаботинский и Бен-Гурион: правый и левый полюсы Израиля
«Жаботинский и Бен-Гурион: правый и левый полюсы Израиля» — историческое исследование и остросюжетное повествование: политическая биография двух уроженцев Российской империи, повлиявших на становление современного Израиля, лидера правого лагеря — выдающегося общественного деятеля, писателя, поэта и переводчика Владимира Жаботинского и левого — первого премьер-министра и министра обороны, Бен-Гуриона.
В книге рассказывается об их политическом противостоянии, а так же об интересах царской, а затем и Советской России в Палестине, о причинах, побудивших Сталина поддержать сионистов, — читателя ждет множество сенсаций, ранее не публиковавшихся.
Причастна ли советская разведка к убийству в Иерусалиме графа Бернадота, члена королевского дома Швеции и спецпосланника ООН на Ближнем Востоке? Планировал ли Сталин после войны переселить в еврейское государство 2,5 миллиона советских евреев? Могло ли еврейское государство быть создано в Европе на землях Восточной Пруссии и должен ли Сталин благодарить Бен-Гуриона за отказ от Кенигсберга?
Ответы на эти вопросы прозвучат в книге «Жаботинский и Бен-Гурион: правый и левый полюсы Израиля».
© Гругман Р.А., 2014-2017
For Anthony, Lora and Maya Tseytlin
Я люблю все народы на свете и праздники всех народов; когда они ликуют о своих годовщинах и мне случится быть неподалёку, я просто рад тому, что людям весело, и праздную в душе их вёселый час — если только нет у меня в тот самый день собственных траурных поминок.
Зеев Жаботинский
Родину не дают и не получают в подарок, не приобретают в результате политических соглашений, не покупают за золото и не завоевывают кулаками. Её строят в поте лица.
Давид Бен-Гурион
Предисловие
Я родился 16 октября, в год создания государства Израиль, за два дня до дня рождения Жаботинского, на Маразлиевской, когда-то называвшейся улицей одесских банкиров, и примечательной в литературной Одессе тем, что на чётной стороне улицы, на двух противоположных концах, жили два Александра. Куприн роскошествовал в помпезном угловом доме напротив Александровского парка, а Пушкин первую одесскую ночь провёл на почтовой станции в постоялом дворе, окнами выходящими на Базарную, и этим благословил скромную улицу на рождение писателей и поэтов.
Банкиры и писатели жили на чётной стороне Маразлиевской, а нечётная и поныне большей частью занята парком и, не считая энкавэдэшного городка, появившегося в советское время, составляет четыре пятиэтажных дома с четырёхметровыми потолками — квартал от Успенской до Базарной. Напротив моего дома, под номером пять, фасад которого охраняли головы двух бронзовых львов, наискосок, был пушкинский.
Маразлиевская упирается в Базарную, на которой слева, в конце квартала, в доме под номером четыре родился Евгений Петров, родной брат Валентина Катаева (в катаевском доме располагался детский сад, который посещал автор), — а справа, через квартал (на Базарной, 40) родился Эдуард Багрицкий. В школьные годы я почти ежедневно проходил мимо дома Багрицкого, гордо поглядывая на скромную мемориальную доску, в неведении, что напротив, в 33-м номере, на углу Базарной и Ремесленной, 18 октября 1880 года родился всемирно известный писатель, публицист и общественный деятель, имя которого в советское время было запрещено: Зеев (Владимир) Жаботинский (при рождении — Вольф Евнович).
Одесса, близость дат рождения, соседство родительских домов — но на этом совпадения не заканчиваются. День рождения автора совпал с днём рождения первого и второго премьер-министров Израиля, поставивших свою подпись под Декларацией Независимости: Бен-Гуриона, соратника Жаботинского по еврейскому легиону и его политического противника во всех начинаниях, включая создание легиона, и Моше Шарета, преемника Бен-Гуриона на посту премьера.
…Если верить астрологии, Жаботинский и Бен-Гурион запрограммированы быть дипломатами, осторожными в принятии решений — и изворотливыми, гибкими и склонными к компромиссам. Впрочем, они опровергли все гороскопы: оба были решительными и непреклонными воинами, возглавившими левое и правое крыло сионизма. Их сравнивали с двумя конями, запряжёнными в одну повозку и боровшимися за роль коренника. Оба как будто выросли в одной и той же еврейской семье, описанной в романе Жаботинского «Пятеро», в которой дети выбрали непересекающиеся дороги. Бен-Гурион, окажись он в России, мог бы надеть комиссарскую кожанку и, как Троцкий, беспощадно расстреливать идеологически колеблющихся соплеменников, а Жаботинский, не будь он сионистом, оказался бы в компании с Мартовым-Аксельродом, лидером меньшевиков. А возможно, он отстранился бы от политики и пошёл по литературной тропе…
…Грозы двадцатого века уже отгремели. Эта книга о прошлом и настоящем. История Израиля в противостоянии двух уроженцев Российской империи, Жаботинского и Бен-Гуриона. Хотя они были почти что ровесниками (между датами их рождения два октябрьских дня и шесть лет), лишь однажды они шли бок о бок друг с другом: в 1918 году, когда Бен-Гурион был солдатом Еврейского легиона, созданного Жаботинским.
Они шли параллельными курсами, иногда — в противоположные стороны, по-разному оценивая ситуацию (Жаботинский в 1914 году агитировал за создание еврейского легиона в английской армии — Бен-Гурион в первые годы войны ратовал за такой же легион, но в турецкой). Таким будет и наше повествование — параллельным. Главы о Жаботинском чередуются с главами, посвящёнными Бен-Гуриону, и соединяются там, где оба были задействованы в одних и тех же событиях. После августа 1940-го, ставшего последним месяцем жизни Зеева Жаботинского, повествование будет вестись только о Бен-Гурионе, который с 1948 по 1963 гг. с небольшим перерывом был премьер-министром и министром обороны Израиля.
Часть I. Параллельные биографии
Жаботинский. Детство. Одесса. Парк
Свои детские годы Жаботинский подробно описал в «Повести моих дней».
Об отце, Евгении (Ионе) Григорьевиче Жаботинском, у него остались смутные воспоминания. Тот был высокопоставленным служащим Российского общества пароходства и торговли (РОПИТ) и занимался закупкой зерна. Когда сыну было четыре года, он заболел раком.
С этого момента жизнь семьи изменилась. Два года Ева Марковна Жаботинская, в девичестве Зак, самоотверженно боролась за жизнь мужа. Она заложила имущество, возила его в Германию к лучшим докторам; когда те поставили страшный диагноз — не сдалась: ездила в Киев, в Харьков. Купцам 1-й гильдии разрешалось проживать вне черты оседлости. Запрет на проживание автоматически вступал в силу с прекращением оплаты взносов в купеческую гильдию. Когда Евгений Григорьевич заболел, его жена вымолила у харьковского губернатора соизволение на временное проживание. Все семейные сбережения ушли на лечение. Но победить болезнь не удалость.
Ева Марковна осталась с шестилетним сыном и десятилетней дочерью (ещё один сын, первенец Мирон, умер в младенчестве). Семья, некогда жившая в роскоши, лишилась средств к существованию. Богатые родственники отвернулись от них. Ева Марковна вынуждена была переехать с детьми в скромную двухкомнатную квартиру на углу улиц Еврейская и Канатная и открыть крохотную лавочку письменных принадлежностей: это приносило мизерные доходы, позволившие дотянуть до шестнадцатилетия дочери. Тереза, начав подрабатывать частными уроками, спасла семью от лишений.
Мать и сестра были для Владимира образцом добродетели. В «Повести моих дней» он писал: «Есть черта в характере северных народов, которую я разделяю: поклонение женщине. Я убеждён: каждая, даже самая обычная женщина — ангел, и это правило не знает исключения. Если женщина не проявила этого качества, то потому только, что не представился случай, но придёт день — и вы увидите. С тремя женщинами свела меня жизнь (третья — жена, Анна Гальперина — Р.Г.), и у всех трёх нашёл я это качество, что же касается первой из них — мамы, то я не помню ни одного дня в жизни, чтобы она не была вынуждена биться, хлопотать, преодолевать трудности».
Мама и сестра привили ему вкус к хорошей литературе и к изучению языков, сестра научила восьмилетнего Владимира читать по-русски и дала ему несколько уроков английского языка. Вместе с ней он начал изучать иврит у Иегушуа Равницкого, еврейского писателя и журналиста, бывшего их соседом по дому.
От отца ему достался в наследство книжный шкаф, в котором обнаружились сочинения Пушкина, Лермонтова, Шекспира в русском переводе — Владимир «проглатывал» книгу за книгой. Когда в домашней библиотеке не осталось ни одной непрочитанной книги, настал черёд Диккенса, Золя, Джорджа Элиота, Гончарова — по мере взросления круг любимых авторов расширялся. Позднее это позволило Владимиру написать: «Кроме отрывочного знания латыни и греческого (и это я ценю по сей день), всему, чему я выучился в детские годы, я выучился не в школе».
Детские годы. Они были такими же, как у всех одесских мальчишек: задорных, самоуверенных и до безумия влюблённых в свой город (в какой-то момент эта влюблённость стала наследственным заболеванием одесситов), — в меру нахальных и искренне уверенных, что им под силу заново раскрутить земной шар. Лето они проводили в парке или на берегу моря. Парк стал их вторым домом, в котором, когда припекало солнце, прогуливая гимназию, они пропадали до сумерек; повзрослев, на его аллеях они нашёптывали нежные признания девушкам…
Освящённые гением Пушкина, мальчишки писали стихи, музицировали, сочиняли рассказы — из них выросли братья Катаевы, Бабель, Багрицкий, Ильф и Олеша, но первые в списке великих одесских литераторов — Жаботинский и Чуковский.
Жаботинский был старше своего друга всего на два года, но, несмотря на малую разницу в возрасте, Чуковский считал его своим учителем. Уже став маститым писателем, во времена, когда имя Жаботинского будет запрещено упоминать, Чуковский напишет в частном письме: «он ввёл меня в литературу…в нём было что-то от пушкинского Моцарта, да, пожалуй, и от самого Пушкина… меня всегда восхищало в нём всё… и я, живший в неинтеллигентной среде, впервые увидел, что люди могут взволнованно говорить о ритмике, об ассонансах, о рифмоидах… Он казался мне лучезарным, жизнерадостным, я гордился его дружбой и был уверен, что перед ним широкая литературная дорога».
Тяга к творчеству появилась у Владимира в десятилетнем возрасте, первые стихи он «печатал» в рукописном журнале. В шестом классе Ришельевской гимназии он — уже почитаемый сверстниками «маститый поэт», один из редакторов тайной школьной газеты, которая, не имея никакого отношения к политике (гимназистов она не интересовала), называлась высокопарно: «Правдой».
(Лирическое отступление: автору знакомо школьное увлечение стихосложением и мальчишеская влюблённость в таинственность печатного слова — подражая Пушкину и его друзьям-лицеистам, издававшим рукописные журналы, автор затеял нечто подобное в 39-й школе, бывшей во времена Жаботинского женской гимназией Балендо Балю).
Два слова о женской гимназии Балендо Балю, раз уж о ней зашла речь… Она находилась в двух кварталах от дома Жаботинского, и вполне вероятно, что, когда «созрел виноград» и в жилах юного поэта заиграло вскружившее голову молодое вино, он караулил на улице очаровательных гимназисток и даже провожал их домой. Но со своей будущей женой, Анной (Иоанной) Гальпериной он познакомился прозаически: в гостях у соученика. Ему было пятнадцать лет, ей — десять. Анна музицировала на рояле, когда Владимир вошёл в их дом, и она, увидев странное явление, — негритянский профиль под буйной шевелюрой — не выдержала и расхохоталась за его спиной.
«Негритянский профиль» — первое впечатление, произведенное юношей и запомнившееся его будущей жене, наталкивает на внешнее сходство с Пушкиным. Но внешним сходством дело не ограничилось: было ещё и духовное родство. Трёх авторов — Шекспира, Пушкина и Лермонтова — Жаботинский знал, по его собственному выражению, «от доски до доски» ещё в четырнадцатилетнем возрасте. Через много лет не без гордости он написал в автобиографической повести: «даже поныне не без труда нахожу я стихотворение Пушкина, которое не было бы мне знакомо и которого я не знал бы до конца».
Страсть к сочинительству изменила его жизнь. Он перевёл на русский язык «Песнь песней» и «В пучине морской» Гордона и послал в петербургский ежемесячный журнал «Восход» — не напечатали; перевёл стихотворение «Ворон» Эдгара По и отправил в «Северный вестник» — не напечатали; написал роман, который послал Короленко, — и вместо рецензии получил вежливый ответ: «Продолжайте». В возрасте между 13 и 16 годами он рассылал в газеты и журналы бесчисленное количество рукописей, которые возвращались назад или попадали в редакционные урны. Но всё-таки упорство достигло цели: в августе 1897 года появилась первая публикация — статья в ежедневной одесской газете «Южное обозрение», вышедшая под псевдонимом «Владимир Иллирич».
Ободрённый публикацией, Жаботинский познакомился с жившим в ту пору в Одессе поэтом Александром Фёдоровым и вручил ему перевод «Ворона». Фёдорову перевод понравился, и он познакомил начинающего поэта с редактором газеты «Одесский листок».
Следует отметить, что в конце девятнадцатого века Одесса занимала видное место в Российской империи, по количеству населения уступая лишь Санкт-Петербургу, Москве и Варшаве и конкурируя с северными столицами, а потому одесская газета почти во всех европейских столицах имела зарубежных корреспондентов. Редактор принял Владимира тепло, и, воспользовавшись его доброжелательностью, Жаботинский спросил: «Стали бы вы публиковать мои корреспонденции из-за границы?» — «Возможно, — ответил редактор, оценив литературный слог юноши. — Но при двух условиях: если вы будете писать из столицы, в которой у нас нет другого корреспондента, и если не будете писать глупостей».
Реплика о глупостях станет понятной, если обратиться к воспоминаниям Паустовского о Чехове, смертельно боявшемся одесских репортёров, которые с легкостью выдумывали небылицы. Делясь литературными планами, Чехов неизменно заканчивал разговор просьбой: «Только ради Бога, ничего не рассказывайте одесским репортёрам».
«Одесский листок» был солидной газетой, и выбор европейских столиц, в которых издание не имело зарубежных корреспондентов, оказался невелик: Берн и Рим.
Мама, родственники и знакомые, которым Жаботинский сообщил о намерении оставить гимназию и отправиться за границу корреспондентом газеты, категорически возражали против такого безумного, на их взгляд, решения. Они твердили о трудностях поступления еврейских мальчиков в государственные учебные заведения, о законе 1886 года, вводившем для евреев процентную норму (в пределах черты оседлости количество евреев среди учащихся мужских гимназий и университетов не должно было превышать десяти процентов), напоминали о четырёх провальных попытках поступления в гимназию, реальное и коммерческое училище. Чудом называли они принятие его в подготовительный класс второй прогимназии, позволившее поступить в пятый класс Ришельевской гимназии, самой престижной в Одессе; об этом знаменитом учебном заведении то ли Катаев, то ли Олеша (авторство установить не удалось) запустил шутку: «Человечество делится на две неравные части: на тех, кто учился в Ришельевской гимназии, и тех, кто там не учился».
16-летний гимназист. Одесса. 1896 г.
Все доводы родственников, призванные отговорить его от скоропалительного решения, были логически аргументированными и разумными. В ответ на них Жаботинский, не имевший веских контраргументов, упрямо твердил: «Потому!». Он поступал так и в будущем, объясняя упрямство (которое предпочитал называть «упорством» и «непреклонностью характера») наследственной чертой, присущей всему еврейству. Рассказывая об этом эпизоде из своей жизни, когда он наперекор всем принял решение оставить гимназию, Жаботинский признался: «Это был не единственный случай…когда я покорялся необъяснимому «потому», и я не раскаиваюсь».
Необъяснимое «потому» зачастую заставляло его идти против всех (хотя это не является примером подражания для подростков, — «Мама всегда права, и незачем с ней спорить», — говорит им автор и по-профессорски строго-настрого машет указательным пальцем) — но только идущие против течения способны изменить его русло.
Когда мама обессилела от уговоров и поняла, что остановить его невозможно, она взмолилась: «Только не в Рим! Поезжай с Богом, раз ты уж решил оставить гимназию, но, на худой конец, — в Берн: там среди студентов есть дети наших знакомых».
С этой просьбой «послушный» сын согласился. Он попрощался с парком, на всю жизнь оставшимся в согревающих душу воспоминаниях, и весной 1898 года уехал в Швейцарию. Отрочество завершилось.
Давид Грин — ещё не Бен-Гурион. Детство и юношество
Первый премьер-министр Израиля родился 16 октября 1886 года в Плоньске — провинциальном городишке Варшавской губернии, при Екатерине Второй вошедшем в состав Российской империи и отошедшем к Польше в ноябре 1918 года, когда через столетие страна вновь обрела независимость.
Его отец, Авигдор Грин, помощник присяжного поверенного, которого местные евреи величали «адвокатом» в знак величайшего почтения за умение писать петиции (так школьники уважительно именуют «профессором» очкарика-вундеркинда, позволяющего скатать математику), по меркам уездного городка был обеспеченным человеком. Он владел двумя двухэтажными домами, полученными в качестве приданого жены, посещал лучшую в городе синагогу и дружил с Теодором Герцлем, доктором юриспруденции и основоположником политического сионизма.
Шейндал, жена Авигдора, была глубоко верующей женщиной. Давид был их четвёртым ребёнком — трое детей, родившихся до него, умерли в раннем возрасте. Всего у супругов было одиннадцать детей, но, по разным причинам, выжило только пятеро.
Давид не отличался крепким здоровьем, он рос хилым и щуплым мальчиком и был непропорционально крупноголовым, что вызывало тревогу родителей. Авигдор Грин отвёз сына в соседний город (в Плоньске специалистов-врачей не было — именно это являлось одной из основных причин высокого уровня детской смертности). Осмотрев мальчика, врач успокоил отца, заверив, что повода для беспокойства нет, и то ли в шутку, то ли всерьёз добавил, что Давид станет «большим человеком». Родители в это поверили, и мать размечталась, что быть ему великим раввином. А какие ещё есть варианты? Если «большой человек» — значит, раввин.
В отличие от Жаботинского, в детстве Давид не испытывал нужды. Семья была материально обеспечена, и средств на образование первенца не жалела. С пяти лет мальчик посещал хедер, где получил начальное образование. Затем отец перевёл его в реформистский хедер, и к идишу, родному языку, на котором разговаривали в семье, добавилось изучение иврита и Торы. Одновременно Давида определили в государственную школу, и в дополнение к традиционному еврейскому образованию он изучил русский язык и литературу. Нынешнее поколение русскоязычных читателей будет приятно удивлено, узнав, что в первые годы государства Израиль пленарные заседания Кнессета велись на русском языке — это был единственный язык, которым одинаково свободно владели все депутаты, в прошлом жители Российской империи.
«Сухопутный» провинциальный Плоньск, незаметный на политической карте мира, — городок, в котором, по переписи 1881 года, проживало 7824 жителя, — капля в море по сравнению с черноморской быстрорастущей Одессой (240 600 жителей в 1885-м и 403 815 жителей в 1897 году). Окружение, в котором рос Давид Грин (Бен-Гурионом он станет в двадцатичетырёхлетнем возрасте), не было артистическим, весёлым и легкомысленным, увлекавшимся сочинительством стихов и приключенческими авантюрами — от атмосферы, в которой рос Жаботинский, оно отличалось присущей провинции практичностью.
Владимир в молодости плавал в океане страстей, познал удовольствия, свойственные юности, исколесил Европу и оставил большое литературное наследие — а Давид с раннего детства был целеустремлён и практичен, из-за малого роста — 150 сантиметров — не пользовался успехом у девушек; мемуаров после себя он не оставил. Единственным журналистом, которому для написания биографии Бен-Гурион доверился на исходе лет — предоставил доступ к личному архиву и ответил на поставленные вопросы, — был Михаэль Бар-Зохар…[1]
…Беда настигла семью Грин в 1897 году. Давиду исполнилось 11 лет, когда во время очередных родов умерла его мать. Долгие годы он болезненно переживал утрату. «Каждую ночь снилась мне мама, — вспоминал он по прошествии многих лет. — Я разговаривал с ней во сне и спрашивал: «Почему ты не дома?»
Его дальнейшее воспитание проходило под влиянием отца, одного из местных лидеров Ховевей Цион (дословно «любящие Сион») — движения, основанного в 1884 году и ставшего предшественником политического сионизма, провозглашенного Герцлем на 1-м Сионистском конгрессе в августе 1897-го.
Если Жаботинский пришёл к сионизму самостоятельно, через потрясение кишинёвским погромом и самооборону, и впервые увидел Герцля в 23-летнем возрасте, в 1903 году на 6-м сионистском конгрессе, то Давид под влиянием отца ещё в детстве проникся идеями сионизма. Впервые он услышал Теодора Герцля в 11-летнем возрасте, в 1897 году, когда отец взял его на выступление Герцля в плоньской синагоге.
После смерти жены Авигдор недолго пробыл вдовцом и быстро женился, но Давид сторонился мачехи и до самой её смерти почти не общался с ней. Отделился он и от младших братьев и сестёр, проводя свободное время с друзьями — как и он, мечтающими о Сионе.
14-летние подростки создали молодёжное общество «Эздра», пропагандируя среди ровесников разговорный иврит. Отец всецело его поддерживал. К семнадцати годам Давид был уже готовым сионистом. На исходе августа 1903-го он прочёл в газёте о жарких дискуссиях, разгоревшихся на 6-м сионистском конгрессе и едва не приведших к расколу в сионистском движении, и безоговорочно поддержал русских сионистов, выступивших против «плана Уганды». В эти августовские дни Давид окончательно определился со своим будущим: оно было связано с Эрец-Исраэль. Приняв решение репатриироваться с самими близкими друзьями в Палестину, он начал себя к этому готовить — и решил, что первым делом надо освоить специальность строителя. Эта профессия, казалось ему, надолго будет наиболее востребованной в Эрец-Исраэль.
В 17 лет юношей посещают романтические грёзы — по мере взросления мечты испаряются, и на смену воздушным замкам приходят семейные ценности и «хлебная профессия», но Давида с детства отличало фанатичное упрямство — если он что-то задумывал, то шёл до конца. (Жаботинский, его будущий главный политический оппонент в сионистском движении, в семнадцатилетнем возрасте был далёк от политики — он увлекался литературой и барышнями. Впрочём, когда наступил переломный 1903 год кишинёвского погрома, это не помешало ему коренным образом изменить свою жизнь).
Следуя наперёд начертанным планам, Давид уехал в Варшаву — в провинциальном городке негде было продолжить обучение и приобрести специальность, которая понадобится в Эрец-Исраэль. Одно время он жил у дальних родственников, затем, начав подрабатывать учителем в частной школе, снял вместе с другом комнату и полтора года готовился к сдаче вступительных экзаменов в техническое училище Вавелберга. Пробелы в образовании, полученном в Плоньске, были большими, — ему пришлось брать частные уроки по математике, физике и русскому языку. Оказалось, что этого недостаточно. Администрация училища приняла решение допускать к вступительным экзаменам только выпускников гимназии или реального училища. У Давида аттестата, подтверждающего получение среднего образования, не было — малюсенький Плоньск был обделён учебными заведениями такого высокого ранга, а потому с мечтой получить профессиональное образование ему пришлось распрощаться.
В Варшаве Давида застала первая русская революция. Он увидел забастовки и демонстрации, революционных ораторов, требующих свободы и свержения самодержавия, солдат, стреляющих в безоружную толпу… и вернулся в Плоньск убеждённым социалистом, с мечтой о социальном равенстве и рае для трудящихся. В начале двадцатого века, богатом на иллюзии, Европа заболела коммунистическими и социалистическими идеями. В Варшаву Давид Грин уехал в костюме с галстуком и накрахмаленной манишкой, как и полагается сыну помощника присяжного поверенного, — а вернулся в Плоньск одетым на манер фабричного рабочего, в кепке и косоворотке.
«Призрак коммунизма», во второй половине девятнадцатого века начавший бродить по Европе, в восточной её части наделал немало «великих» дел. Под его влиянием к концу века восточноевропейское еврейство раскололось на пять групп: на религиозных евреев, хасидов и ортодоксов, аполитичных веяниям революции; на юных фанатиков, будущих свердловых и троцких, отрекшихся от иудаизма и принявших коммунистическую религию; на «чистых» сионистов, загоревшихся мечтой о Сионе[2]; на бундовцев[3]; на сионистов-социалистов, которые по аналогии с униатской (грекокатолической) церковью, пытавшейся примирить православие с католицизмом, задались целью объединить идеи сионизма и русского социализма. На этой почве в сионистской среде возникло движение «Поалей Цион» (Рабочие Сиона). Мечтателям о социальной справедливости казалось, что сионизм и социализм — идеальное сочетание для еврейского дома, который предстоит выстроить в Палестине.
В середине 1905 года Давид Грин присоединился к сионистам-социалистам. На собраниях он бурно обличал бундовцев, проявив себя страстным и умелым оратором, и продолжал готовиться к отъезду в Палестину, чтобы на практике осуществить юношескую мечту. Слухи о его ораторском таланте распространились за пределами Плоньска, и варшавское руководство «Поалей Цион» начало направлять страстного агитатора в другие местечки. Дважды Давида арестовывали за антиправительственную деятельность, и дважды отцу приходилось выкупать его из тюрьмы.
Погромы, от Вильно до Кишинёва бушевавшие на просторах черты оседлости, до Плоньска не докатились, и польские евреи, в отличие от российских, не искали убежища в Палестине. Некоторые ровесники Давида втайне от родителей бежали за море, чтобы вырваться из паутины патриархальных предрассудков еврейского местечка, в котором незамужняя девушка не может пройтись по улице с юношей, чтобы не быть осуждённой в безнравственном поведении. Такое бегство было сродни романтическому путешествию, желанием испробовать себя в самостоятельной жизни. У Давида романтических порывов не было, он рос в атмосфере полного единства с отцом, всегда его поддерживавшим, и к отъезду готовил себя по идейным соображениям. Девушка, в которую он влюбился, Рахиль Нелкин, смело гуляла с ним по улицам Плоньска, наплевав на местечковые предрассудки. Когда он посвятил её в свои планы, она приняла смелое решение: уезжать вместе с возлюбленным. Её мать, побоявшись отпустить дочь, решила её сопровождать. Когда сборы были завершены, Авигдор, светясь от гордости, благословил сына и перед отъездом сфотографировался с ним под знаменем «Поалей Цион».
Молодые люди были преисполнены гордостью: они уезжали, чтобы строить еврейский дом на полупустынных и болотных землях, о которых Марк Твен писал в 1867 году, после посещения Святой Земли: «Едешь часами, везде пусто и голо, нет ни дома, ни деревца, ни кустика…» Такой была Палестина, которую предстояло осваивать отважным переселенцам.
…За полтора месяца до своего двадцатилетия вместе с четырнадцатью такими же юными друзьями-единомышленниками Давид отправился в путь. Перевалочным пунктом была Одесса. С Жаботинским, со своим будущим оппонентом, он даже теоретически не мог столкнуться на улице в его родном городе — Владимир в это время колесил между Вильно и Петербургом, занятый выборами во Вторую Государственную Думу.
Пароходная компания, осуществлявшая рейсы из Одессы в Палестину, процветала. Наполняемость регулярных рейсов обеспечивала Русская Духовная Миссия в Иерусалиме, учреждённая в 1847 году указом Николая I для укрепления православия на Святой Земле и поддержки русских паломников ко Гробу Господню и другим святыням христианского мира.
Путешественники купили палубные билеты на пароход и отплыли в Святую Землю. Дорога заняла несколько дней. Утром 7 сентября 1906 года судно с паломниками прибыло в порт Яффо. Когда Давид сошёл на берег, он был ошеломлён.
— Это даже хуже, чем Плоньск, — признался он через много лет, вспомнив о мыслях, посетивших его при виде запущенных арабских кварталов Яффо.
Такой же негативной была реакция его спутников, ошеломлённых грязью и нищетой.
— Я не останусь в Яффо даже на одну ночь! — воскликнул один из его друзей. — Это не земля Израиля. Прежде чем стемнеет, я отправляюсь в Петах-Тиква.
В этот же день после обеда репатрианты пешком направились в Петах-Тиква — еврейское поселение, в котором проживало несколько их земляков из Плоньска. В полночь они были на месте.
Палестина в те времена не выглядела сказочной и цветущей библейской страной, в которой новоприбывших ждали молочные реки и кисельные берега. Столетия войн и разрухи до неузнаваемости изменили Святую Землю. Поселенцев встречали болота, опустошение, голод, каторжный труд и толпища малярийных комаров, жадно набрасывающихся на новую жертву. Кладбища росли быстрее новых поселений. Не имея навыков земледелия, многие энтузиасты не выдерживали испытаний малярией, голодом, влажным климатом и непосильным физическим трудом и первым же пароходом старались вернуться в диаспору. Позднее Бен-Гурион вспоминал, что девять из десяти эмигрантов, прибывших со Второй алией[4], уехали из страны.
Давиду пришлось работать на закладке апельсиновых рощ, долбить киркой потрескавшуюся на солнце непокорную глинистую почву, в кровь натирать руки — и усвоить девиз упрямцев-первопроходцев, добровольно обрекших себя на каторжный труд: «победа трудом», но, невзирая на трудности, пожелавших остаться, чтобы возродить еврейское государство. Первопроходцы, как правило, — молодые люди, не отягощенные домом и семьей, склонные рисковать жизнью и морально готовые к лишениям и трудностям быта. Романтический налёт быстро улетучился.
Давид исправно писал письма отцу. В одном из них он признался: «Только две категории рабочих смогут закрепиться на этой земле: те, кто обладают железной волей, и те, у кого хватит сил, — крепкие молодые люди, привыкшие к тяжёлому физическому труду».
Физических сил у него было немного — с детства он был болезненным юношей, зато упорства и силы воли имелось с лихвой.
Вскоре на Давида обрушилось тяжёлое испытание, через которое прошли почти все поселенцы: он заболел малярией. Болезнь протекала тяжело. Лечащий врач посоветовал ему вернуться домой, считая, что шансов выжить у него не так много, но Давид вцепился зубами в глинистую малярийную землю Петах-Тиква — и остался наперекор всему.
…Отгремели баталии освоения Палестины. Трудности первых десятилетий остались в прошлом. Они были разными, фанатики-первопроходцы: одни — «чистыми» сионистами, мечтавшими о возрождении еврейского государства, другие приехали с грёзами о социализме и коммунизме и столкнулись с классовыми конфликтами между евреями-землевладельцами из первой алии и новоприбывшими, сельскохозяйственными рабочими. Не было на заре двадцатого века министерства абсорбции, помогающего репатриантам. На плечи переселенцев ложились заботы об обустройстве, поиск жилья, пропитания. Их встречали голод, безработица, малярийные болота в Иудее, которые предстояло осушить, и вражда соседей-арабов в Галилее, где мягкий климат и отсутствие болот позволяли развивать земледелие — но здесь, на пригодных к жизни землях, развернулась настоящая война за рабочие места. Переселенцы отвоёвывали их, соглашаясь работать чуть ли не задарма. О независимом еврейском государстве, которое когда-нибудь здесь возродится, трудно было мечтать — шестивековая Османская империя казалась вечной и в обозримом будущем несокрушимой.
Помимо естественных климатических и бытовых трудностей, встретивших в Палестине идеалистов из Плоньска, переселенцы столкнулись с ситуацией, характерной для современного Израиля. Старожилы не ладили с новыми репатриантами, религиозные евреи конфликтовали со светскими, да и светские евреи молились разным Богам. Их разброс был велик: от «чистого» сионизма до сионизма с марксистским лицом. Между собой они враждовали — вместо того, чтобы отложить идеологические разборки до момента создания крепко стоящего на ногах государства и, помогая друг другу, сообща строить общий дом…
Такую безрадостную картину застали в Палестине плоньские сионисты.
Ненадолго прервём рассказ о Давиде Грине, приехавшем в Палестину в двадцатилетнем возрасте. Мы вернёмся к нему после глав, посвящённых Жаботинскому, — дождавшись, когда у поэта пролетят годы бурной молодости, когда он познавал прелести жизни, свойственные возрасту, и станет зрелым сионистом и окажется там, где мы остановились, рассказывая о Бен-Гурионе: в 1906 году.
А пока окунёмся в не предвещающий кипучих событий год 1898-й. Жаботинскому пошёл восемнадцатый год, Давиду Грину — двенадцатый. Сионизм — в пелёночном возрасте, и спорить им пока ещё не о чём. У Владимира на уме девушки и стихи, Давид до этого ещё не созрел. Впрочем, девушками Давид никогда не увлекался настолько, чтобы терять голову. Первая любовь, настигшая его в семнадцатилетнем возрасте и заставившая плакать ночами над стихами, посвящёнными любимой девушке, которая пренебрегла им, выбрав его лучшего друга, рослого и красивого, — не сломала Давида и не отвернула от выбранной цели жизни.
1
Bar-Zohar, Michael.Ben Gurion: a biography (centennial edition). — New York: Adama Books, 1986.
(<< back)
2
Сион — гора в Иерусалиме, ставшая для евреев символом Иерусалима и Земли Обетованной.
(<< back)
3
Бунд — еврейская социалистическая партия, занимавшая антисионистскую позицию, духовно примыкала к РСДРП.
(<< back)
4
Вторая алия — волна еврейской эмиграции в Палестину, начавшаяся после кишинёвского погрома и датируемая предвоенным десятилетием, 1904–1914 годами. Помимо религиозных сионистов она включала и социалистов, основавших кибуцное движение.
(<< back)
Жаботинский. Первое пророчество
Прибыв в Швейцарию весной 1898-го, в Бернском университете Жаботинский записался на отделение права и, помня о редакционном задании, окунулся в жизнь «русской колонии» — немногочисленной, около трёхсот человек. В большинстве своём это были евреи, из-за существования процентной нормы вынужденные выехать за границу для получения образования. В центральной Европе они вдохнули запах свободы, приобщились к либеральным идеям, вскружившим головы их европейских сверстников, и, почувствовав историческую ответственность за судьбу человечества (это беспокойство и желание переделать мир у потомков Яакова и Моисея заложено на генетическом уровне), решили перенести европейский социализм на российскую почву.
Дважды в неделю «колонисты» собирались на дискуссионные вечера и спорили до хрипоты, но иногда встречи были развлекательными: объединившись, политические противники, эсеры и эсдеки, пели песни на русском и на идиш, который почти для всех «колонистов» был родным языком. Жаботинский среди них был самым молодым.
17 с половиной лет — возраст, в котором принято больше слушать, чем говорить. На одном из клубных вечеров Жаботинский, обычно молчавший и жадно прислушивавшийся к ораторам, вышел на трибуну и впервые в своей жизни произнёс речь, вызвавшую гнев и возмущение слушателей. В центре просвещённой Европы, надышавшейся парами «призрака коммунизма», несовершеннолетний юноша предсказал надвигающуюся Катастрофу: «Еврейская диаспора неизбежно завершится «Варфоломеевской ночью». Спасение еврейского народа возможно лишь путём всеобщей репатриации в Палестину».
В этот прогноз было трудно поверить, и Жаботинский моментально нажил себе множество врагов (впоследствии такое будет происходить часто). Председатель собрания, спустя годы осознавший его правоту и ставший в Палестине активным деятелем сионистского движения, назвал его «законченным антисемитом» и, гневно на него указывая, пояснил собравшимся: «Он советует нам укрыться в Палестине, иначе всех нас вырежут!» Действительно, о какой Палестине говорит этот наглый юноша, если на пороге двадцатого века в Германии евреи уже почти добились полного равноправия и недалёк тот час, когда и в обновлённой демократической России они приобретут гражданские права и свободы!
Между Берном и Базелем всего сотня километров. Наверняка увлекавшиеся политикой бернские «колонисты» знали весной 1898 о 1-м сионистском конгрессе, состоявшемся в Базеле в августе 1897-го и принявшем Базельскую программу, которая сформулировала основные принципы политического сионизма: «создание национального очага» и возвращение евреев на историческую Родину. Для достижения этих целей Теодор Герцль, автор программы, считал необходимым действовать поэтапно: вначале содействовать поселению в Палестине ремесленников и сельскохозяйственных рабочих, а затем добиваться международного признания права евреев на возвращение в Сион. Он выдвинул лозунг: «Земля без народа — для народа без земли». Таким был сионизм в конце XIX века: практическая деятельность, направленная на создание в Эрец-Исраэль еврейских сельскохозяйственных поселений. Лишь после завершения этапа экономического освоения Палестины, по мнению первых социалистов-сионистов, должен начаться второй этап — организованное переселение евреев в Эрец-Исраэль и строительство еврейского государства.
Базельская программа объединила политические и практические аспекты сионистского движения, но в то время мечта о Сионе массово ещё не владела еврейскими умами, и головы бернских колонистов были заняты русской революцией.
Оттоманская империя казалась незыблемой, и еврейские активисты призывали быть реалистами и ратовали за борьбу за гражданские права в странах рассеяния. Среди «просвещённых евреев», интегрировавшихся в культуру и язык новой родины, сначала в Германии (а затем и в России) царило убеждение, что единственный путь евреев — ассимиляция и социализм. На пороге двадцатого века, самого кровавого в еврейской истории, в еврейской общине модной была поговорка: «У человека было два сына: один умный, а другой сионист».
У Жаботинского «стадного чувства» никогда не было. Он не шёл на поводу у толпы, оправдывая политические зигзаги любимой фразой политиков-флюгеров «Я следую за волеизлиянием потенциальных избирателей», и никогда, потворствуя большинству, не стремился сорвать аплодисменты или завоевать престижное место в выборных органах. Он обладал даром предвидения — причём не на далёкую, труднопроверяемую перспективу: его пророчества сбылись в течение жизни одного поколения.
Так было в 1898-м, когда семнадцатилетним юношей он бросил вызов аудитории, так было и четверть века спустя, в январе 1923-го, когда он вышел из руководства сионистской организации, пояснив корреспонденту журнала «Рассвет» причину своего поступка: «Я никогда не соглашусь осуществить или помочь осуществлению плана, идущего вразрез с моими собственными воззрениями». Затем пояснил, как он понимает свою роль: «Задача публициста или общественного деятеля… не в том, чтобы следовать за общественным мнением или «выражать» его, а в том, чтобы провести его — или, если хотите, протащить».
Он отмежевался от социалистов, честно признавшись, что «не познакомился как следует с этим учением», и публично причислил себя к сионистам. После собрания Хаим Раппопорт, один из будущих коммунистических лидеров Франции, подошёл к Жаботинскому и назвал его зоологическим юдофобом. Жаботинский ответил, что он еврей, — ему не поверили. Высказанное им пророчество и предложение укрыться в Палестине «просвещённым евреям» казалось диким.
Бернские колонисты не были одиноки в своей близорукости. Вдохновлённые равноправием евреев в просвещённой Германии, светлые умы австро-немецких евреев — Фрейда, Фейхтвангера, Эйнштейна, Стефана Цвейга — возможность Холокоста не рассматривали даже теоретически…
…Этой речью началась сионистская деятельность Жаботинского. До начала массовых погромов, всколыхнувших Россию, оставалось 5 лет; до принятия в «просвещённой Германии» нюрнбергских расовых законов, приведших к Катастрофе европейского еврейства и подтвердивших первое пророчество Жаботинского, — 37 лет.
Рим
Летом 1898-го публикация в петербургском журнале «Восход» стихотворения «Город мира» стала началом литературно-сионистской деятельности Жаботинского. А осенью для продолжения учёбы он переехал в Рим, где с перерывом на летние каникулы (летом он неизменно возвращался в Одессу) он прожил три года.
Он сменил газету, перешёл в «Одесские новости», самую популярную газету юга России, став её римским корреспондентом, — новая газета надолго стала его голосом, в ней с небольшими перерывами он проработал до Первой мировой войны.
Годы, проведенные в Италии, отточили интеллект Жаботинского. «Если есть у меня духовное отечество, то это Италия, а не Россия, — писал он позднее. — Со дня прибытия в Италию я ассимилировался среди итальянской молодежи и жил её жизнью до самого отъезда. Все свои позиции по вопросам нации, государства и общества я выработал под итальянским влиянием. В Италии научился я любить архитектуру, скульптуру и живопись, а также литургическое пение… В университете моими учителями были Антонио Лабриола и Энрико Ферри, и веру в справедливость социалистического строя, которую они вселили в моё сердце, я сохранил как «нечто само собой разумеющееся», пока она не разрушилась до основания при взгляде на красный эксперимент в России. Легенда о Гарибальди, сочинения Мадзини, поэзия Леопарди и Джусти обогатили и углубили мой практический сионизм и из инстинктивного чувства превратили его в мировоззрение…В большинстве музеев я чувствовал себя как дома».
В Италии Жаботинский переболел увлечением социализмом. По его собственному признанию, духовно в эти годы он примыкал к социалистам и, хотя ни разу не вступал в партию, разделял её взгляды, считая, что национализация орудий производства — естественное последствие развития общества, а «рабочий класс»- знаменосец всех неимущих, независимо от того, наёмные ли они рабочие, лавочники или адвокаты без клиентуры».
Италия конца девятнадцатого века была едва ли не единственной европейской страной, в которой не существовало антисемитизма, и, несмотря на обет, который юноша дал себе в Берне (посвятить себя после окончания учёбы сионистской деятельности), Жаботинский не только не вспоминал о нём, но даже и не интересовался ежегодными сионистскими конгрессами, собиравшимися в Базеле.
Он влюбился в Италию. Предместья Рима знакомы ему были так же, как Фонтаны Одессы. Почти в каждом из римских предместий ему довелось квартировать — где месяц, где два. «Через неделю, — вспоминал Жаботинский, «скромно» не упоминая девушек, его навещавших, — хозяйки начинали бунтовать, протестуя против непрерывной сутолоки в моей комнате, визитов, песен, звона бокалов, криков спора и перебранок и, наконец, всегда предлагали мне подыскать себе другое место».
Немногие из нынешнего поколения читали «Исповедь» Жан Жака Руссо, не побоявшегося публичного раскаивания, — обычно мемуаристы выстраивают себе прижизненный памятник из каррарского мрамора, забывая о грехах молодости, привирая и приукрашивая свою жизнь. Жаботинский был честен всегда. Даже в мелочах. Со стыдом повинился он в преступлении, непристойном для будущего лидера сионистов. Как-то в молодёжной компании, обсуждавшей обычаи католической церкви, на вопрос одной из девушек: «А вы, господин, православный?» — он, сам не ведая почему, ответил утвердительно. Впоследствии, анализируя свой поступок, он нашёл объяснение (хотя никогда не любил оправдываться), что в римский период он вёл жизнь «молодого, здорового и легкомысленного существа», не ощущая себя частью еврейского гетто. «Возможно, я опасался, — размышлял Жаботинский, — что потеряю в их мнении, если признаюсь перед этими свободными людьми в том, что я раб». Он не забывал о черте оседлости и ограничениях в правах, которым подвергались евреи в Российской империи (об этом ему напоминала каждая каникулярная поездка домой), но в компании свободных людей хотел казаться таким же, как и они.
…Итальянский язык стал его родным, жители Рима принимали его за уроженца Милана, сицилианцы за римлянина, но никак не за чужеземца. Молодости он отдал, по его признанию, всё, что ей причиталось: любил выпить и погулять, познал лёгкие суетные удовольствия и сумасбродства, которые весело описывал на страницах «Одесских новостей», иногда сильно приукрашивая (сказалось влияние одесских репортёров, которых боялся Чехов).
Дважды в неделю его итальянские письма под псевдонимом Альталена печатались в «Одесских новостях». Вскоре его статьи стали появляться в петербургском «Северном курьере», а затем и на итальянском языке в газете итальянских социалистов «Аванти».
Из его рассказов вырисовываются сумасбродства его итальянской жизни, названные им «юношеской глупостью». Они сделали его любимцем либеральной публики и самым популярным российским зарубежным корреспондентом. Из них мы узнаём о Пренаде, невесте его друга Уго, которую он с друзьями выкупил из публичного дома и вывез в торжественной процессии с мандолинами и факелами. О споре, вспыхнувшем между ним и Уго, и о двух «секундантах», посланных Жаботинским, чтобы вызвать его на дуэль. О появлении его в качестве свата, в чёрном фраке и жёлтых перчатках, перед синьорой Эмилией, прачкой и женой извозчика, когда от имени своего друга Гофридо он просил «руки» её старшей дочери…
Публику забавляли его рассказы, редакторов — радовали. Политики в них было немного, больше было приключенческого авантюризма, привлекавшего читателей. Когда летом 1901 года Владимир ненадолго приехал в Одессу, намереваясь к осени вернуться в Италию и закончить обучение на юридическом факультете, он, к своему великому удивлению, обнаружил, что как писатель «приобрёл имя». В городском театре ставились его пьесы. Двадцатилетнему юноше льстила неожиданная популярность, возможность бесплатно пройти в оперный театр, где в пятом ряду его ждало персональное кресло с выгравированной на табличке надписью: «г-н Альталена», — такой же бесплатный пропуск был у него во всех театрах Одессы.
Редактор газеты сделал ему щедрое предложение, предложив ежедневно писать фельетон, и положил немалый по тем временам оклад, 120 рублей. Искушение было велико, и двадцатилетний литератор, почувствовавший себя на вершине писательской Славы, не устоял, отказавшись от университетского диплома, карьеры адвоката, любимой Италии и возможность жить вне черты оседлости. Эта привилегия по закону 1870 года полагалась евреям, получившим высшее образование, но г-н Альталена от неё отказался и остался в Одессе, о которой после большевистской революции, когда дорога в родной город была закрыта, с нежностью писал в ностальгических воспоминаниях:
«Одним из трёх факторов, которые наложили печать свободы на моё детство, была Одесса. Я не видел города с такой лёгкой атмосферой, и говорю это не как старик, думающий, что на небосклоне потухло солнце, потому что оно не греет ему, как прежде. Лучшие годы юности я провел в Риме, живал в молодые лета и в Вене и мог мерить духовный «климат» одинаковым масштабом: нет другой Одессы — разумеется, Одессы того времени — по мягкой весёлости и лёгкому плутовству, витающим в воздухе, без всякого намека на душевное смятение, без тени нравственной трагедии».
Если другого пояснения нельзя обнаружить, то не объясняют ли эти строки географический феномен, случившийся на пересечении 46 градусов северной широты и 30 градусов восточной долготы: появление в короткий промежуток времени яркой плеяды одесских вундеркиндов: Жаботинского, Чуковского, Саши Чёрного, и в последующем поколении — братьев Катаевых, Утёсова, Ильфа, Бабеля, объединённых артистичной «мягкой весёлостью и лёгким плутовством, витающим в воздухе»?
