***
Развалюха-горюха на отшибе села
покосилась, скрипит ржавью старых гвоздей.
Она домом была. Чьим-то славным была,
но хозяйки не стало. А как же быть ей?
Развалюха-горюха не может понять
то, что печь не протопят в ней жгучей зимой,
не приедет сынок, не обнимет он мать.
Расцепить как объятья избушки с землёй?
Очень хочется утром на солнце глядеть,
очень хочется петь у зимы посередь!
И у лета.
Ещё бы дожить до весны.
Будут яблоки осенью падать в траву
и на крышу, целуя, от счастья пьяны,
и захочется крикнуть: «Дышу я! Живу!»
Я, глядите, живу, у меня есть окно,
дверь дубовая, ей, может быть, всего сто
дней, ночей, лет. А, впрочем, сейчас всё равно.
У меня книжный шкаф есть, в нём Пушкин, Толстой,
Достоевский, Ахматова, Горький, Лесков…
Я пою!
Всякий полдень скрипит колесо,
всякий полдень мне свет.
Всякий полдень мне всё!
Всякий полдень мне — ночь,
всякий полдень мне — день,
всякий полдень мне — век,
пахнет, словно сирень!
Развалюха-горюха вопит: «Помоги!»
Стены выкрась!
Поправь моё тело с краёв.
Сколько выдержала я дождей и ветров.
Помню топот я каждой ребячьей ноги.
Помоги!
Помоги!
В зеркалах у меня отражается жизнь,
на кушетке лежит тёплый, плюшевый плед!
Я родная тебе. Место силы. Вернись.
Здесь женись.
Здесь плодись.
И вари здесь обед.
На рыбалку сходи, пескарей налови
по скрипучим мосткам, где тугой, синий пруд,
сколько дам я тебе моей верной любви!
…но не слушают люди.
И мимо идут…
***
Мама стирает в корыте бельё,
дым от горячей воды вьётся юркий.
Изнеможённые мамины руки…
Но как красивы они у неё.
Мыльная пена растёт, что цветы,
в старом корыте хрустят наши платья.
Я не видала такой красоты
более ни у кого, ароматней!
Мамочка… мама! В той мыльной воде
наши кофтёнки, штанишки, фуфайки.
Что же я знаю о красоте?
О, неземной этих рук, красоте?
Нет мамы больше. Лишь руки порхают…
Руки стирают,
моют,
ласкают,
гладят меня по немой голове,
да по моим волосам гребнем алым.
Эта рука — до чего же худая,
но она добрая, словно бы Авель
и бескорыстна согласно молве.
Мама моя не была за роялем.
Мама совсем никогда не играла.
Но была музыка. Музыки много!
Виолончель, альты, дудочки, скрипки.
А после мамы — такого родного
мне человека — ни платья, ни нитки
не сохранилось письма, ни открытки!
Всё растеряла по воле я рока.
Что мне осталось? Вот это корыто
старое, ржавое. В нём мы весною
для помидор расставляем рассаду.
…Ты побеседуй, родная, со мною
музыкой рук твоих доброй и ладной!
ВАРЕЖКИ на РЕЗИНКЕ
Вперекор говорю тебе: «Русские зимы —
это снег невозможный, огромный, не тающий…»
По нему я иду.
Мне шесть лет.
Зла не иму.
И ношу, как и все, на резиночке варежки.
Они связаны, штопаны, вышиты бабушкой
из овечьего пуха, подшёрстка, из пряжева.
А резинка, пришитая ниткой по краешку,
ты же знаешь, как классно такой быть наряженной!
Ты же знаешь, как чудно такой быть красивою,
есть конфету прозрачной фольгою накрученной,
моя родина самая-самая лучшая,
мои варежки тёплые, что на резиночке!
Это было давно. И сейчас. И сегодня.
До того, как страна распадётся на части,
до талонов, майданов, до в школе учёбы,
института, залёта по девичьей страсти.
Это было во время тканья, шитья, прясла,
А название улицы Энтузиастов,
перекрещённой с улицей Старых рабочих,
Моя родина — лучшая.
Очень-преочень.
За резинку потянешь: столько натащится,
вот клубки разноцветные, спицы, кудельки.
Не могу я предать ни отца и ни пращуров,
и словами, что родина и мы отдельно, —
ты меня убиваешь!
Не могут быть варежки
без вот этой резинки, что мягче фланельки,
как не могут без неба пушистые ласточки,
как не могут подъезды без ленинской лампочки!
Не судите историю, вы же там не были,
так же точно, как мы, по-житейски.
Не ходили по нашей тогдашней зиме вы!
Где за рынком всегда дребезжали трамваи.
Я сама, словно варежка этой кудели,
так внутри заболит,
коль резинку потянешь.
РЕПЕЙНИК
Знают каждый про нас, знаем все мы,
что в нас правильно, что в нас не так.
Мы, как эти поля, где репейник,
нет, не чудо-трава, а насельник,
коль прикрепится он на пиджак.
Коль прилипнет иголками остро
к юбке модной, шубейке, чулкам.
Он — репейник, о, как это просто,
летом цвёл, словно розовый остров,
не кичился, что я аз воздам.
Мы такие же — встали мы плотно
возле леса, болот, полыньи.
Даже мёртвые встали упёрто
и сцепили колючки свои.
Не такие, как все, не такие,
хоть умеем и шить, и плясать,
мы огромные люди, большие,
как сказал Достоевский: мы шире,
чем в Европу сквозь щели пролаз.
Там в их выспренной Тьму-таракани,
где окраина наша сплелась,
как репейник речь липнет к гортани,
поперёк им язык нашей брани,
а у нас с нею кровная связь
с золотой, топкой, чёрной мулякой,
с каждою кошкою русской, собакой,
с каждой птицей, гнездящейся в ельник,
там наш русский расселся репейник
и цветёт себе понизу в вишнях,
им он лишний,
а нам он не лишний:
да с берёзовым соком, что дышит
многоцветьем, как Старый Арбат.
нам настойку с репьями алкать!
В РОЖДЕСТВО
Раба Божья Нонна Васильева там, в небесной палате,
там она в своей кельюшке, как и положено быть ей.
Кто же теперь будет шить мне стильные юбки и платья
те, что носила я в юности при коммунальном быте?
Эти оборки из кружев, эти обмётки и латки,
эти карманы пришьёт кто в жёлтых рантах, ну, скажи?
Мамочка, сшей мне, пожалуйста, длинное в клеточку платье!
Помню, иголок твоих я да узелков нажим!
Платье, как будто бы Китеж,
платье, как будто объятье,
платье, как будто распятье
правды и чуточку лжи…
А ты живёшь в своей кельюшке, Божья раба неотпетая,
Нонна Васильева — матушка, там ты прядёшь свою нить!
Как нам отпеть тебя? В небах ты.
Как окрестить? Коли не было
крестика, цепочки, крестника, как нам, скажи, с этим быть?
Батюшка во церкви Ольгинской прямо сказал: «Обращайтесь вы
в высшие во храмах офисы да с покаянным письмом!»
Может, и впрямь, это сделать нам? Просто пойти в Патриаршие,
в очередь встать, чтоб помиловал маму и нас всех при том?
В звон пятачков алюминиевый для подаяния кружечке,
в небо взвилась твоя душечка и нам оставила дом
вместе со швейной машинкою, стрёкотом швов ожемчуженных,
нитками да катушками возле сиротских окон.
Жизнь многомерней, однако же, хлеба умней она, Небушка
и полотна поумней она, кофточек, платьев да швов!
Улица наша Вишнёвая, дом наш небесная Сербия,
наша Россия огромная в платье из белых снегов!
ЛЫБЕДЬ
Мир ещё не распят, не болит,
не страшны ни любовь, ни погибель,
не змеится в гортани санскрит,
в древний мир всходит русская Лыбедь.
По Днепру, в утлой рыбьей ладье,
в красном, ярком плывёт сарафане,
из овечьей накидки в кафтане.
Так плывут от себя и к себе…
Жребий брошен! Русь раньше взошла,
раньше Рюрика, финнов, карелов,
раньше недругов — несть им числа,
мимо гор, рек и водоразделов.
Раньше встала и раньше пошла,
горсть воды зачерпнула, поела
у дубового накрест стола,
бредя нежностью, что без предела.
Говорит: «Люди-птицы мои!»
Говорит «Люди-звери пушистые!»
Приласкать вас до каждой ступни,
полюбить и прижаться неистово!
И несмертна любовь никогда,
бредит Русью высокое слово.
Наша родина — Лыбедь-звезда,
мы — родня этой древнею кровью.
Лебединою, птичьей. В уста
наше прошлое хлещет сверх края,
оно вяжет как будто бы сталью
этим внутренним генным, хрустальным
так, как камень бы нас не связал!