автордың кітабын онлайн тегін оқу Молодые львы
Ирвин Шоу
Молодые львы
Моей жене
«Вот Я – на тебя, говорит Господь Саваоф, и сожгу в дыму колесницы твои, и меч пожрет львенков твоих, и истреблю с земли добычу твою, и не будет более слышен голос послов твоих».
Книга пророка Наума: 2, 13
Irwin Shaw
THE YOUNG LIONS
© Irwin Shaw, 1948
© Перевод. В. Вебер, 2020
© Издание на русском языке AST Publishers, 2022
Глава 1
В предвечернем свете засыпанный снегом городок с веселыми фонариками вдоль железной дороги, проложенной у подножия укрытых белым зимним одеялом холмов Тироля, сиял, как рождественская витрина. Люди, и местные, и приехавшие покататься на лыжах, все в яркой, нарядной одежде, широко улыбались друг другу, встречаясь на заснеженных улицах; на дверях и окнах бело-коричневых домов висели венки из хвои, потому что завтра начинался новый, сулящий столько надежд 1938 год.
Поднимаясь по склону холма, Маргарет Фриментл прислушивалась к хрусту снега под лыжными ботинками. Она улыбалась и прозрачному предвечернему свету, и голосам поющих детей, доносившимся откуда-то снизу. Сегодня утром Вена провожала Маргарет дождем, и мимо нее спешили мрачные, понурые люди, ведь дождь в большом городе всем портит настроение. Поэтому горы, синее безоблачное небо, белый снег и царящее в городке веселье она восприняла как подарок. Почему нет? Она молода, красива, у нее каникулы. Вот ей его и преподнесли.
Ноги Маргарет приятно гудели от усталости. При каждом шаге она взбивала маленькие фонтанчики снега. Две рюмки вишневого ликера, выпитые после того, как Маргарет провела вторую половину дня на лыжном склоне, согрели горло, и она чувствовала, как под толстым свитером тепло волнами разливается по плечам и рукам.
– Dort oben am Berge, – пели дети, – da wettert der Wind…[1] – Их голоса далеко разносились в разреженном воздухе.
– Da sitzet Maria, – подпела им Маргарет, – und weiget ihr Kind[2].
Ее лающий немецкий, конечно же, оставлял желать лучшего. Однако Маргарет радовала не столько мелодичность песни, сколько то, что она могла пропеть ее по-немецки.
Девушка она была высокая, стройная, с тонкими чертами лица, большими зелеными глазами и россыпью, как говорил Иосиф, «американских» веснушек на переносице. Иосиф приезжал завтра, первым утренним поездом, и, подумав о нем, Маргарет вновь заулыбалась.
Перед дверью отеля она остановилась, еще раз оглядела живописный городок, величественные горы, поблескивающие огоньки. Полной грудью вдохнула чистейший воздух. Открыла дверь и переступила порог.
Обеденный зал маленького отеля встретил ее яркими лампами, венками из сосновых ветвей и остролиста, густым, дразнящим запахом выпечки. Стены, забранные дубовыми панелями, массивная мебель, кожаные кресла и чистота, удивительная, абсолютная чистота, присущая многим, если не всем, отелям альпийских городков, столь осязаемая, что она становится таким же реальным предметом обстановки, как стул или стол.
Фрау Лангерман шла навстречу Маргарет с огромной хрустальной чашей для пунша. Ее широкое раскрасневшееся лицо, мгновением раньше такое сосредоточенное, расплылось в улыбке, как только она увидела Маргарет. Фрау Лангерман остановилась и поставила чашу на ближайший столик.
– Добрый вечер, – проворковала она. – Как покатались?
– Отлично, – ответила Маргарет.
– Надеюсь, вы не очень устали. – Фрау Лангерман чуть прищурилась. – Сегодня у нас будет маленькая вечеринка. С танцами. Много молодых людей. На такую вечеринку негоже приходить усталой.
Маргарет рассмеялась:
– На танцы у меня сил хватит. Если меня научат вашим танцам.
– О! – Фрау Лангерман даже всплеснула руками. – Беспокоиться не о чем. Молодые люди знают все танцы. И будут вам очень рады. – Она оценивающе оглядела Маргарет. – Правда, вы очень уж худенькая, но такие фигурки как раз входят в моду. Американские фильмы, вы понимаете. Скоро популярностью будут пользоваться только больные туберкулезом. – На ее раскрасневшемся лице, добродушном и гостеприимном, как огонь в камине, расцвела улыбка. Фрау Лангерман вновь подняла чашу и направилась к кухне. – Остерегайтесь моего сына Фредерика. Святой Боже, как же он любит девушек! – Она хохотнула и скрылась за дверью кухни.
Маргарет с наслаждением вдохнула аромат пряностей и растопленного масла, идущий из кухни. По лестнице она поднималась, что-то напевая себе под нос.
Поначалу особого веселья на вечеринке не чувствовалось. Люди постарше жались по углам, молодежь собиралась в группы, все отдавали должное щедро сдобренному пряностями крепкому пуншу. Девушки, в основном крупные, ширококостные, с сильными руками, нарядившись по-праздничному, явно чувствовали себя не в своей тарелке. Аккордеонист попытался расшевелить народ, сыграл две мелодии, но танцевать под них никто не стал, и он сдался, устроившись рядом с чашей пунша, дав возможность собравшимся развлекаться под граммофон с американскими пластинками.
Большинство гостей составляли местные жители, фермеры, лавочники, родственники Лангерманов. Все загоревшие (а горное солнце давало очень красивый, отливающий бронзой загар), пышущие здоровьем. Казалось, они овладели секретом бессмертия, и ни один микроб не мог существовать в крепкой, прокаленной солнцем плоти горцев, никакая болезнь не могла проникнуть под их кожу. Приезжие, занимавшие несколько номеров гостиницы Лангерманов, из вежливости выпили по одной кружке пунша и отправились на более веселые вечеринки в крупных отелях. Наконец, кроме Маргарет, в обеденном зале остались только местные. Маргарет пила мало, твердо решив, что ляжет спать пораньше и хорошенько выспится. Поезд Иосифа прибывал в половине девятого, и она хотела встретить его свежей и отдохнувшей.
Но со временем вечеринка начала набирать обороты. Маргарет танцевала как вальсы, так и американские фокстроты практически со всеми молодыми парнями. Около одиннадцати, когда хрустальную чашу в третий раз наполнили пуншем, в зале было уже жарко и шумно, а лица гостей блестели не столько от загара, сколько от пота, она взялась учить Фредерика танцевать румбу. Остальные сгрудились вокруг, смотрели и аплодировали, а когда танец закончился, старый Лангерман настоял на том, чтобы Маргарет станцевала этот танец с ним. Круглый, приземистый старичок с обширной розовой лысиной весь взмок, пока Маргарет на своем ломаном немецком под взрывы смеха окружающих пыталась объяснить ему особенности карибского танца.
– Господи, – покачал головой старый Лангерман, когда музыка смолкла, – вся жизнь прожита зря.
Маргарет рассмеялась и поцеловала его. Гости, окружившие их плотным кольцом, одобрительно захлопали, а Фредерик, широко улыбаясь, вошел в круг и протянул к ней руки.
– Поучите меня еще раз.
Пластинку поставили снова, но, прежде чем зазвучала музыка, Маргарет уговорили выпить еще одну кружку пунша. Фредерик путал шаги, но зато его руки держали Маргарет крепко и уверенно.
Танец закончился, и аккордеонист, зарядившись дюжиной кружек пунша, напомнил о своем существовании. Он не только играл, но и пел, и вскоре один за другим к нему присоединились все гости, встав плотным кружком. В отблесках полыхающего в большом камине огня их голоса и звуки аккордеона поднимались к высокому потолку. Пела и Маргарет, стоявшая рядом с Фредериком, который обнимал ее за талию. С раскрасневшимся лицом, она пела тихим голосом, для себя, думая о том, какие это добрые, милые люди, какие дружелюбные, совсем как дети, как тепло принимают они приезжих, которых знать не знают, как славно эти люди поют, встречая Новый год, какими нежными под влиянием музыки становятся их грубые голоса.
– Roslein, Roslein, Roslein rot, Roslein auf der Heide[3], – пели они, и громкий голос старика Лангермана поднимался над общим хором. Маргарет пела вместе с ними. А когда она оглядела поющие лица, то увидела, что во всем зале только один человек не раскрывает рта.
Этот человек – Кристиан Дистль, лыжный инструктор. Высокий, сухощавый, с очень серьезным лицом, короткой стрижкой, загорелой до черноты кожей и светлыми, отливающими золотом глазами; их радужки усеивали желтые точки, какие часто видишь в глазах животных. Маргарет высмотрела его на склонах, где Кристиан учил кататься новичков, и восхищенно провожала взглядом, когда он красивыми, широкими дугами несся вниз. Теперь же он стоял чуть позади поющих, белая рубашка с отложным воротничком еще больше подчеркивала великолепный загар. Дистль держал в руке почти полную кружку и задумчиво наблюдал за певцами.
Маргарет поймала его взгляд. Улыбнулась.
– Пой, – шевельнулись ее губы.
Он улыбнулся в ответ, поднял кружку и вроде бы послушно запел, хотя в звучащем хоре Маргарет не удалось выделить его голоса.
С приближением Нового года вечеринка благодаря крепкому пуншу утратила свою чопорность. В темных углах уже целовались и обжимались парочки, голоса становились все громче. Маргарет все меньше понимала слова песен из-за сленга и двусмысленных выражений, от которых женщины постарше хихикали в кулачок, а мужчины радостно гоготали.
А когда до полуночи оставалось совсем ничего, старик Лангерман взобрался на стул и дал знак аккордеонисту, требуя тишины.
– Как ветеран Западного фронта, воевавший там с тысяча девятьсот пятнадцатого по тысяча девятьсот восемнадцатый год, – заговорил он торжественно, хотя язык его слегка заплетался от выпитого пунша, – четырежды раненный, я хочу, чтобы вы все вместе со мной исполнили дорогую мне песню.
Он махнул рукой аккордеонисту, и в зале зазвучали начальные аккорды «Deutschland, Deutschland uber Alles»[4]. Впервые Маргарет слышала, как эту песню пели в Австрии, но она выучила ее в пятилетнем возрасте, спасибо няне-немке. Слова она помнила и пела вместе со всеми, пьяная, мудрая и настоящая интернационалистка. Фредерик крепче обнял ее и поцеловал в лоб, радуясь тому, что она знает песню, а старик Лангерман, по-прежнему стоявший на стуле, поднял кружку и предложил тост: «За Америку! За молодых женщин Америки!» Маргарет выпила свою кружку до дна и поклонилась.
– От имени всех молодых женщин Америки позвольте сказать, что я вам очень признательна.
Фредерик поцеловал ее в шею, но, прежде чем Маргарет успела решить, как ей на это реагировать, аккордеонист заиграл вновь. Зазвучала какая-то резкая, примитивная, будоражащая мелодия, и все разом запели, гордо и торжествующе. Поначалу Маргарет не поняла, что это за песня. Вроде бы она слышала ее раз или два, хотя не всю, лишь отдельные куплеты. Но сейчас, поскольку языки у всех уже заплетались, ревущие мужские голоса не позволяли разобрать немецкие слова.
Фредерик прижимал ее к себе, и Маргарет чувствовала, как страстность песни заставляет бугриться его мышцы. Она попыталась сосредоточиться на его голосе, а когда ей это удалось, Маргарет узнала песню.
– Die Fahne hoch, die Reihen fest geschlossen, – пел он, надрывая голосовые связки. – S.A. marschiert in ruhig festen Schritt. Kameraden die Rotfront und Reaktion erschossen…[5]
Маргарет слушала, ее лицо каменело. Она закрыла глаза, почувствовала, как подкашиваются ноги. Долбящая по голове музыка оглушала ее. Она попыталась отстраниться от Фредерика, но его рука обвилась вокруг ее талии, словно стальная удавка. Маргарет стояла и слушала, а потом, открыв глаза, посмотрела на лыжного инструктора. Он не пел, но наблюдал за ней, и в его взгляде смешивались тревога и понимание.
Голоса звучали все громче, и к последнему куплету песни Хорста Весселя[6] они гремели, как гром. А потом мужчины вытянулись в струнку, расправив плечи, с горящими глазами, гордые и страшные. Женщины не отставали от них, словно оперные монахини, славящие оперного бога. Только Маргарет и молодой мужчина с золотистыми глазами молчали, когда от завершающей строки Marschienren mit uns in ihrem Geiste mit[7] едва не рухнул потолок.
Маргарет заплакала, молча, бессильно, коря себя за мягкость, не решаясь вырваться из объятий Фредерика, и в этот момент по всему городку в морозном ночном воздухе зазвенели церковные колокола.
Старик Лангерман поднял кружку. Красный как свекла, с катящимися по лысине каплями пота, он сверкал глазами так же, наверное, как в 1915 году, когда только что прибыл на Западный фронт.
– За фюрера! – В голосе Лангермана звучал благоговейный трепет.
– За фюрера! – Кружки взлетели вверх, все жадно выпили.
– С Новым годом! С Новым годом! Господь, благослови этот год!
Патриотические чары рухнули, гости смеялись, хлопали друг друга по плечам, целовались, такие уютные, домашние, мирные.
Фредерик развернул Маргарет лицом к себе и попытался поцеловать, но ей удалось уклониться. Слезы перешли в рыдания, она вырвалась и убежала в свою комнату наверху.
– Американские девушки, – донесся до нее голос Фредерика, потом его смех. – Они думают, что умеют пить!
Слезы высохли. Бессилие осталось. Вкупе с осознанием того, что вела она себя глупо. Маргарет пыталась игнорировать и первое, и второе, пока чистила зубы, расчесывала волосы и промывала холодной водой покрасневшие глаза: незачем Иосифу знать, что накануне вечером она плакала.
Маргарет разделась в чистенькой комнатке с выбеленными стенами и коричневым деревянным распятием над кроватью. Выключила свет, открыла окно и забралась в большую кровать. А комнату заполнили ветер и лунный свет, слетевшие с высоких, запорошенных снегом гор. Пару раз по ее телу пробежала дрожь от холодных простыней, но мгновение спустя она уже согрелась под пуховым одеялом, на мягчайшей перине. Свежевыстиранное белье пахло точь-в-точь как в доме бабушки, белые тюлевые занавески чуть шуршали, касаясь подоконника. Аккордеонист играл внизу что-то грустное, осеннее, о любви и близкой разлуке, звуки музыки едва долетали до ее комнаты. Вскоре Маргарет заснула, и лицо ее во сне было серьезным и умиротворенным, детским и беззащитным.
Такое снилось ей часто. Пальцы, поглаживающие кожу, темное тело, лежащее рядом, чье-то дыхание у щеки, крепкие руки, сжимающие…
И тут Маргарет проснулась.
– Тихо, – произнес мужчина по-немецки. – Я не причиню тебе вреда.
Он пил бренди, невольно подумала Маргарет. От него пахнет бренди.
На какое-то мгновение она замерла, всматриваясь в глаза мужчины, маленькие блестки в глубине черных глазниц. Его опытная рука прошлась по животу, соскользнула ниже, на ногу. Он не разделся, и грубая, жесткая материя царапала кожу. Рывком Маргарет отпрянула к краю кровати и села, но мужчина не уступал ей в скорости и превосходил ее в силе, а потому мгновением позже она вновь лежала на кровати. Его рука накрыла ей рот. Он хохотнул:
– Маленькая зверушка, маленькая шустрая белочка.
Теперь она узнала голос.
– Это же я, – продолжал Фредерик. – Решил заглянуть в гости. Бояться тебе нечего. – Его рука оторвалась ото рта Маргарет. – Ты же не будешь кричать, – со смешком сказал Фредерик, словно ее поведение в немалой степени позабавило его. – Кричать нет смысла. Во-первых, все напились. Во-вторых, я скажу, что ты сама пригласила меня, а потом вдруг передумала. И мне поверят, потому что я девушкам нравлюсь, а ты иностранка, так что…
– Пожалуйста, уходи, – прошептала Маргарет. – Пожалуйста. Я никому не скажу.
Фредерик рассмеялся. Он, конечно, крепко выпил, но не до такой степени, чтобы не соображать, что делает.
– Ты очень красивая девушка. Самая красивая из всех, кто приезжал сюда в этот сезон…
– С чего тебя потянуло ко мне? – Маргарет пыталась отвлечь его разговорами, напрягала мышцы, чтобы тело стало каменным и его рука натыкалась на твердые, острые углы. – Есть же много других, кого только порадует твое внимание.
– Я хочу тебя. – Фредерик поцеловал ее в шею – как он полагал, с обезоруживающей нежностью. – Ты мне очень нравишься.
– Но я-то тебя не хочу, – ответила Маргарет. Какое-то безумие: глубокой ночью, обнаружив в своей постели здоровенного незнакомца, она волновалась из-за того, что ее может подвести знание немецкого, что она может забыть слова, построение предложений, идиомы, и ею овладеют лишь потому, что она не смогла достаточно ясно выразиться. – Я тебя не хочу.
– Приятно, знаешь ли, когда сначала девушка притворяется, будто никаких желаний у нее и нет. Это так женственно, так утонченно. – Она чувствовала, что Фредерик абсолютно уверен в себе и насмехается над ней. – Многие ведут себя именно так.
– Я расскажу твоей матери, – попыталась припугнуть его Маргарет. – Клянусь.
Фредерик опять рассмеялся, всем своим видом показывая, что с этой стороны ему ничего не грозит.
– Расскажешь, значит, матери? А почему, по-твоему, она поселила тебя в комнате с окном над сараем, крыша которого словно предназначена для того, чтобы в эту комнату забраться?
Такое просто невозможно, подумала Маргарет. Эта маленькая, кругленькая, сияющая женщина, которая вешает распятия во всех номерах, поддерживает в отеле идеальную чистоту, трудится от зари до зари, ходит в церковь… Внезапно Маргарет вспомнила, как выглядела фрау Лангерман в этот вечер, в зале, когда вместе с остальными пела ту отвратительную песню: дикий, безумный взгляд, капли пота, проступившая в лице жестокость. К сожалению, это возможно, сделала она неутешительный для себя вывод, – восемнадцатилетнему сосунку такого не выдумать…
– И сколько раз, – спросила она, оттягивая неминуемую развязку, – сколько раз ты забирался сюда?
Фредерик усмехнулся, и Маргарет увидела блеснувшие в темноте зубы. Рука его застыла, и он ответил, раздуваясь от самодовольства:
– Много. Но теперь я стал очень разборчивым. Залезать в окно нелегко, крыша сарая скользкая, можно и сверзиться на землю. Девушка должна быть очень красивой, как ты, чтобы я решился на такой подвиг.
Его рука двинулась дальше, нежная, умелая, настойчивая. Второй он, как в тисках, зажал обе ее руки. Маргарет злило собственное бессилие. Она замотала головой, попыталась сдвинуть ноги, но не смогла. Фредерик крепко держал ее, улыбался, ее слабенькое сопротивление явно доставляло ему удовольствие.
– Ты очень красивая, – шептал Фредерик. – И так хорошо сложена.
– Предупреждаю: я закричу.
– Это будет ужасно. Для тебя, – уточнил Фредерик. – Просто ужасно. Моя мать будет по-всякому обзывать тебя на глазах у других гостей и потребует, чтобы ты немедленно убралась из ее дома. Ты же посмела затащить в свою постель ее маленького сыночка, из-за чего у него могут быть неприятности. К тому же твой кавалер приедет сюда завтра утром, а весь город только и будет говорить о… – В голосе Фредерика звучали уверенность и насмешка. – Нет, кричать я бы не советовал.
Маргарет закрыла глаза и застыла. На мгновение перед ее мысленным взором возникли лица людей, с которыми она встречала Новый год. Теперь она видела в них ухмыляющихся, похотливых заговорщиков, скрывающих свою сущность под личиной деревенского здоровья и чистоты, плетущих паутину, в которую она и угодила, оставшись в их снежной крепости.
Внезапно одним движением Фредерик перекатился на нее. Он уже успел расстегнуть одежду, и его гладкая, теплая грудь прижалась к груди Маргарет. И какой же он был огромный. Ее буквально расплющило. Маргарет чувствовала, как глаза наполняются слезами, но сумела остановить их поток.
Медленно, методично Фредерик раздвигал ей ноги. Зато он отпустил руки, и Маргарет тут же пустила в ход ногти, ощутив, услышав, как они с резким, неприятным скрипом вспарывают кожу. Снова и снова, пока Фредерик не сумел схватить ее за руки, ногти Маргарет впивались в его лицо.
– Сучка! – выдохнул Фредерик, зажав оба ее запястья в своем огромном кулаке. Размахнувшись свободной рукой, он ударил ее по губам. Брызнула кровь. – Паршивая американская сучка!
Он сидел на ней верхом. Маргарет застыла, глядя на него снизу вверх, торжествующая, окровавленная, непокоренная, а луна продолжала заливать комнату серебряным светом.
Фредерик ударил ее вновь, теперь тыльной стороной ладони. От костяшек пальцев исходил отвратительный запах кухни.
– Если ты не уйдешь, – Маргарет чеканила каждое слово, хоть голова у нее шла кругом, а к горлу подкатывала тошнота, – завтра я тебя убью. Мой друг и я убьем тебя завтра. Я тебе обещаю.
Фредерик по-прежнему сидел на ней, сжимая обе ее руки одной своей. Царапины на его лице сочились кровью, длинные светлые волосы падали на глаза, дыхание шумно вырывалось изо рта, взгляд жег огнем. Но мгновение спустя он отвел глаза.
– Ладно. Не нужны мне девушки, которые меня не хотят. Связываться с такими смысла нет. Одна маета, никакого удовольствия.
Он отпустил ее руки. Ребром ладони двинул по скуле, вылез из кровати, зацепив коленом. Сознательно, чтобы причинить боль. Постоял у окна, поправляя одежду, зализывая разодранную ногтем губу. Спокойный свет луны превратил Фредерика в маленького обиженного мальчика, которого лишили сладкого.
Наконец он застегнул последнюю пуговицу и широкими шагами пересек комнату.
– Я уйду через дверь. Имею право.
Маргарет молчала, уставившись в потолок.
Фредерик остановился у двери. Ну не мог он уйти побежденным, ему ужасно хотелось хоть чем-то поддеть Маргарет. Она буквально ощущала, как ворочаются медлительные мозги в его крестьянской голове.
– Хрен с тобой, возвращайся к своим жидам в Вену!
Фредерик распахнул дверь и ушел, не закрыв ее за собой. Маргарет встала и тихонько затворила дверь. С лестницы доносились тяжелые шаги, гулким эхом отдававшиеся от старых деревянных стен спящего дома.
Ветер стих, комнату заполнял морозный воздух. Маргарет начала бить дрожь. Она подошла к окну и закрыла его. Луна скатилась к самому горизонту, ночь готовилась уступить место дню, силуэты мертвых гор темнели на фоне сереющего неба.
Маргарет посмотрела на кровать. Простыня порвана, на подушке капли крови, темные и таинственные, мятые, сбитые покрывала. Дрожа, она оделась. Болело все тело, особенно тоненькие косточки запястий. Маргарет натянула на себя все свитера, две пары шерстяных носков, сверху надела пальто, но никак не могла согреться и продолжала дрожать. Так и не уняв дрожь, она села в маленькое кресло-качалку у окна и уставилась на горы, наблюдая, как они выплывают из ночи, как на их уже побелевшие вершины нисходит первый зеленый свет зари.
Зеленое уступило место розовому. Свет распространялся все ниже, наконец заблестел снег на склонах, сигнализируя о наступлении утра. Маргарет поднялась и покинула комнату, не взглянув на кровать. Осторожно, стараясь не скрипеть половицами, прошла через дом, в углах которого еще царствовала ночь, а на первом этаже в воздухе висели запахи вчерашнего торжества, открыла тяжелую дверь и ступила в еще сонный, белоснежный и индиговый новый год.
Она бесцельно бродила по пустынным улицам, меж сугробов, обрамляющих тротуары, чувствуя, как холодит легкие разреженный утренний воздух. Открылась дверь, на пороге появилась кругленькая маленькая женщина в фартуке, с совком в руке, розовощекая, улыбающаяся.
– Доброе утро, фрейлейн, – поздоровалась она. – Прекрасное утро, не так ли?
Маргарет бросила на нее взгляд и торопливо прошла мимо. Женщина посмотрела ей вслед. Недоумение на ее лице сменилось злобой, и она с треском захлопнула дверь.
С улицы Маргарет свернула на дорогу к горным склонам, поблескивающим в ожидании гостей. Шла она ровным шагом, глядя себе под ноги, поднимаясь все выше и выше. Сойдя с дороги, по утоптанному снегу направилась к лыжной хижине, словно сошедшей со страниц книги сказок, сложенной из громадных стволов, с высокой крышей, накрытой снеговой шапкой.
Перед хижиной стояла скамейка, и Маргарет плюхнулась на нее, внезапно почувствовав, что силы иссякли и больше ей не сделать ни шагу. Она смотрела на горный склон, сначала пологий, а потом все круче забирающий к вершине, которая пыталась пронзить синее небо черными остриями скал.
«Я не буду об этом думать, – сказала себе Маргарет. – Не буду». И она тупо смотрела на горный склон, стараясь прочертить на нем оптимальную траекторию спуска. «Я не буду думать об этом. – Языком она слизнула запекшуюся кровь с разбитой губы. – Потом, возможно, я подумаю об этом, потом, когда успокоюсь, когда пройдет шок… Самый опасный участок внизу справа, на глубоком снегу у самого обрыва, потому что выскакиваешь туда на большой скорости из-за холмика. Надо описать широкий полукруг, чтобы избежать торчащих камней… и, если вдруг отвлечешься, можно потерять ориентацию, запаниковать…»
– Доброе утро, фрейлейн Фриментл, – раздался мужской голос у нее за спиной.
Маргарет резко обернулась. Сзади стоял лыжный инструктор, худощавый, дочерна загорелый молодой человек, которому она улыбалась и которого попросила петь под аккордеон. Повинуясь импульсу, Маргарет встала и двинулась прочь.
Дистль шагнул следом.
– Что-то случилось?
Низкий, вежливый, участливый голос. Она вспомнила, что прошлым вечером, среди орущей толпы, когда Фредерик обнимал ее за талию, только лыжный инструктор не раскрывал рта. Она вспомнила, как он смотрел на нее, когда она заплакала, сочувственно, застенчиво, пытаясь показать, что она не одинока.
Маргарет повернулась к нему.
– Извините. – Ей даже удалось изобразить улыбку. – Я глубоко задумалась, и, должно быть, вы меня напугали.
– Вы уверены, что все в порядке? – Он стоял без шапки, такой молоденький, еще более застенчивый, чем на вчерашней вечеринке.
– Да, – кивнула Маргарет. – Я просто сидела и любовалась горами.
– Может, вы хотите остаться одна? – Он даже отступил на шаг.
– Нет, – торопливо ответила Маргарет и села на скамейку. – Пожалуй, нет. – Она внезапно осознала, что должна выговориться, рассказать о том, что произошло, понять, что же все это означает. Иосиф на роль исповедника не подходил, а вот лыжный инструктор внушал доверие. Он и внешне чем-то напоминал Иосифа. Темноволосый, умный, степенный. – Пожалуйста, останьтесь.
Дистль стоял, чуть раздвинув ноги, с расстегнутым воротником, голыми руками, словно его не брали ни ветер, ни мороз. Такой красивый в подогнанном по фигуре лыжном костюме. Загорелый, с пятнами здорового румянца на щеках.
Он вытащил из кармана пачку сигарет, предложил Маргарет. Она взяла сигарету, и Дистль дал ей прикурить; его сложенные ковшиком ладони надежно закрыли горящую спичку от ветра. А загорелое лицо лыжного инструктора в этот момент оказалось совсем близко от лица Маргарет.
– Благодарю вас.
Он кивнул, закурил сам, сел рядом. Так они и сидели, привалившись к спинке скамьи, чуть откинув головы назад, щурясь от блеска залитого солнцем снега. Сигаретный дым струйками поднимался к небу. Сигарета показалась Маргарет очень уж крепкой, обычно она не курила на пустой желудок.
– Как красиво! – вырвалось у нее.
– Вы о чем?
– О горах.
Он пожал плечами.
– Это враг.
– Что?
– Враг, – повторил Дистль.
Маргарет повернулась к нему. Его глаза превратились в щелочки, губы были плотно сжаты. Она перевела взгляд на горы.
– Чем они вам так досадили?
– Это тюрьма. – Он положил ногу на ногу. Маргарет отметила, какие у него добротные горнолыжные ботинки. – Моя тюрьма.
– Что вы такое говорите? – удивленно воскликнула Маргарет.
– Разве вы не понимаете, что здесь мужчине не место? Провести всю жизнь в этих горах – идиотизм, иначе и не скажешь. – Он горько улыбнулся. – Мир рушится, человечество борется за выживание, а я трачу все свое время на то, чтобы научить толстых девочек спуститься на лыжах с холма и при этом не зарыться носом в снег.
Удивительная все-таки страна, помимо своей воли подумала Маргарет. Даже спортсменам небезразличны Welts-chmerz[8].
– Если вы чувствуете в себе такую силу, почему бы вам не помочь человечеству?
Дистль рассмеялся, но очень уж безрадостно.
– Я пытался. Семь месяцев провел в Вене. Не мог больше выносить здешнюю жизнь и уехал в Вену. Собирался найти нужную, полезную работу, даже если она будет выжимать из меня все соки. Примите совет: не пытайтесь сейчас искать в Вене нужную, полезную работу. В конце концов работу я нашел. Меня взяли в ресторан. Убирать за туристами грязную посуду. Я вернулся домой. Здесь по крайней мере платят приличные деньги. В этом вся Австрия. За ерунду тебе платят на полную катушку. – Он покачал головой. – Извините меня.
– За что?
– За болтовню. За жалобы. Мне стыдно за себя. – Он отбросил сигарету, сунул руки в карманы, чуть ссутулился. – Не знаю, что это на меня нашло. Может, все потому, что еще раннее утро и на горе, кроме нас двоих, никого нет. Не знаю. Почему-то… мне кажется, что вы можете меня понять. Посочувствовать мне. А местные… – Он пожал плечами. – Волы. Есть, спать, зарабатывать деньги. Вчера вечером я хотел с вами поговорить…
– Жаль, что не поговорили, – вырвалось у Маргарет. Сидя рядом с ним, слушая его мелодичный голос, четко произносимые немецкие слова, она заметно успокоилась, ужасы ночи начали потихоньку забываться.
– Вы так внезапно ушли. Расплакались.
– Я вела себя глупо, – промямлила она. – Слезы – знак того, что я еще не стала взрослой.
– Взрослые тоже плачут. Сильно и часто. – Ему хотелось, Маргарет это почувствовала, дать ей понять, что и он время от времени плачет. – Сколько вам лет? – неожиданно спросил Дистль.
– Двадцать один.
Он кивнул, словно она сообщила ему очень важные сведения, которые следовало учесть на будущее.
– И что вы делаете в Австрии?
– Даже не знаю… – Маргарет замялась. – Мой отец умер и оставил мне немного денег. Не то чтобы целое состояние, но достаточно крупную сумму. И я решила повидать свет, прежде чем выйти замуж…
– Почему вы выбрали Австрию?
– Не знаю. В Нью-Йорке я училась на художника-декоратора. Кто-то из побывавших в Вене сказал, что там прекрасная школа, вот я и решила поехать туда. В конце концов, Вена – далеко не худший выбор. И она уж точно отличается от Америки. А это для меня было основным критерием.
– Так вы учитесь в Вене?
– Да.
– Вам нравится?
– Нет. – Она рассмеялась. – Школы везде одинаковые. Они идут на пользу кому угодно, но только не тебе.
– Однако, – тут он повернулся, пристально посмотрел на Маргарет, – вам здесь нравится?
– Да. Я влюбилась в Вену. И в Австрию.
– Вчера вечером вы не были в восторге от Австрии, – сухо заметил Дистль.
– Не была, – признала Маргарет, но тут же добавила: – Дело не в Австрии, а в этих людях. Они меня разочаровали.
– Песня, – кивнул он. – Песня Хорста Весселя.
После короткой заминки Маргарет произнесла:
– Да. Я такого не ожидала. Чтобы здесь, в этом тихом уголке, вдали от…
– Мы не вдали. Отнюдь. Вы еврейка?
– Нет, – ответила Маргарет и подумала: это сейчас главный вопрос – вопрос, разрывающий Европу надвое.
– Разумеется, нет. Я знал, что нет. – Дистль задумчиво пожевал нижнюю губу и оглядел склон, словно что-то там искал. – Ваш друг – еврей?
– Кто?
– Господин, который приезжает сегодня утром.
– С чего вы это взяли?
– Я только спросил.
Последовала короткая пауза. Интересный он все-таки человек, подумала Маргарет. Смелый и застенчивый, сухой и суровый, но при этом деликатный и понимающий.
– Полагаю, он еврей. – Ни осуждения, ни злобы в ровном, вежливом голосе.
– Ну… – Маргарет запнулась, подбирая слова. – Если рассуждать по-вашему, получается, что да. Он католик, но мать у него еврейка, так что…
– Как он выглядит?
– Он врач, – говорила Маргарет медленно. – Естественно, старше меня. Очень красивый. Чем-то похож на вас. Очень остроумный, душа компании. Но может быть и серьезным, дрался с солдатами у дома Карла Маркса[9]. Уходил одним из последних… – Она замолчала. – Считайте, что я ничего этого не говорила. Нелепо рассказывать такие истории. Это чревато большими неприятностями.
– Да, – кивнул лыжный инструктор. – Больше мне ничего не рассказывайте. Однако он, похоже, хороший человек. Вы собираетесь за него замуж?
Маргарет пожала плечами:
– Мы говорили об этом. Но… Еще ничего не решено. Поживем – увидим.
– Вы собираетесь рассказать ему о прошедшей ночи?
– Да.
– И о том, как вам разбили губу?
Рука Маргарет непроизвольно взлетела к синяку. Она покосилась на лыжного инструктора. Тот разглядывал горы.
– Фредерик заглянул к вам этой ночью, не так ли?
– Да, – прошептала Маргарет. – Вы знаете о Фредерике?
– Все знают о Фредерике, – отрезал лыжный инструктор. – Вы не первая, кто выходит из той комнаты с синяками.
– Так почему никто не поставит на этом точку?
Дистль невесело рассмеялся:
– Красивый, горячий парень. По всеобщему разумению, большинству девушек его ночные визиты по душе, даже тем, кто поначалу кочевряжится. Маленький такой штришок, присущий только отелю фрау Лангерман. Деревенская достопримечательность. Лыжникам – все самое лучшее. Фуникулер, пять подъемников, пятиметровый слой снега и даже изнасилование. Как бы изнасилование, в разумных пределах. Полагаю, он не усердствует. Если дама очень уж возражает, Фредерик дает задний ход. С вами он дал задний ход, не так ли?
– Да, – кивнула Маргарет.
– У вас выдалась ужасная ночь. Новый год с веселыми забавами и песнями старой доброй Австрии.
– К сожалению, тут полная гармония. Одно к одному.
– Вы о чем?
– Песня Хорста Весселя, нацисты, врывающиеся в комнаты к женщинам и поднимающие на них руку…
– Ерунда! – громко, со злобой оборвал ее Дистль. – Не надо так говорить.
– А что такого я сказала? – Резкая перемена в поведении лыжного инструктора удивила Маргарет. Ее вновь охватил безотчетный страх.
– Фредерик залез в вашу комнату не потому, что он нацист. – Теперь лыжный инструктор вновь говорил ровно, спокойно, терпеливо, как и положено учителю, объясняющему что-то не слишком сметливой ученице. – Фредерик полез к вам, потому что он свинья. А то обстоятельство, что он еще и нацист, – чистая случайность. Более того, хорошим нацистом ему не быть.
– А как насчет вас? – Маргарет замерла, уставившись на свои ноги.
– Естественно, – ответил Дистль. – Естественно, я нацист. И нечего изумляться. Просто вы начитались ваших идиотских американских газет. Мы едим детей, мы сжигаем церкви, мы гоняем голых монашек по улицам и помадой и человеческой кровью рисуем на их спинах непристойные картинки, мы на специальных фермах выводим особую породу людей и так далее, и так далее… Вроде бы ваши журналисты – серьезные люди, а пишут такую чушь.
Он замолчал. Маргарет хотела уйти, но на нее накатила такая слабость, что она не решалась встать, боясь, что ноги не удержат ее и она тут же упадет. Глаза жгло огнем, словно в них попал песок. Поэтому ей не оставалось ничего другого, как смотреть на засыпанные снегом склоны.
И эти великолепные, мирные склоны, залитые лучами восходящего солнца, – тоже ложь, думала она.
– Я бы хотел, чтобы вы поняли… – В голосе лыжного инструктора слышались печаль и мольба. – Америке так легко презирать всех и вся. Вы очень богаты и можете позволить себе многие излишества, недоступные остальным. Терпимость, которую вы называете демократией, моральные принципы. Здесь, в Австрии, нам не до моральных принципов. – Он замолчал, словно ожидая возражений, но Маргарет не произнесла ни слова, и Дистль продолжил, понизив голос, отчего Маргарет с трудом разбирала слова. Они словно растворялись в пронизанном солнечными лучами воздухе. – Конечно, у вас уже сложилось определенное мнение. Иначе и быть не могло. Ваш молодой человек – еврей, и вы боитесь за него. Вот вы за деревьями и не увидели леса. Не увидели леса… – повторил он, словно ему нравилось, как звучат эти слова, словно они служили еще одним доказательством его правоты. – А лес – это Австрия. Немецкий народ. Нелепо притворяться, что мы не немцы. Это американцы, живущие в пяти тысячах миль отсюда, могут говорить, что немцы и мы – две большие разницы. Мы такого сказать не можем. Потому что в этом случае мы становимся нацией нищих. Семью миллионами людей, которым некуда идти, у которых нет будущего, которые живут по чьей-то милости, прислуживая иностранным туристам и выклянчивая чаевые. Американцы не способны этого осознать. Но люди не могут постоянно жить в унижении. Они обязательно поднимутся с колен, чтобы вернуть уважение к себе. У Австрии есть для этого только один путь – стать нацистской и войти в состав Великой Германии. – Голос его вновь набрал силу, зазвучал громче, увереннее.
– Это не единственный путь, – против воли заспорила с ним Маргарет. Но он казался таким рассудительным, приятным в общении, не чуждым логике. – Есть и другие пути, которые позволяют обойтись без лжи, убийств, мошенничества.
– Милая моя, – инструктор печально вздохнул, – проживите в Европе десять лет, а потом приходите, чтобы повторить эти слова. Если вы по-прежнему будете в них верить. А я скажу вам следующее. До прошлого года я был коммунистом. Пролетарии всех стран, соединяйтесь, мир для всех, каждому по потребностям, победа разума, равенство, братство и так далее, и так далее. – Он горько рассмеялся. – Ерунда! Я ничего не знаю об Америке, но насчет Европы у меня полная ясность. По уму в Европе ничего не делалось. Братство… дешевая шутка, разменная монета для политиков средней руки в промежутках между войнами. И у меня есть ощущение, что Америка недалеко ушла от Европы. Вы вот говорите – ложь, убийства, мошенничество. Возможно. Но в Европе это необходимые элементы. Лишь благодаря им она и живет. Думаете, мне это нравится? Но таковы реалии жизни, и только круглый идиот может это отрицать. Потом, когда будет наведен порядок, мы сможем отказаться и от лжи, и от убийств. Когда у людей будет еда, когда они будут работать, когда они будут знать, что завтра их деньги будут стоить столько же, сколько сегодня, а не подешевеют в десять раз, когда государство будет представлять их, а не кого-то еще, когда правительство не будет плясать под чью-то дудку… тогда они перестанут чувствовать себя побежденными. Из слабости не вырастет ничего путного. Только стыд и голод. И все. А вот силой можно добиться всего. Что же касается евреев… – Он пожал плечами. – К сожалению, так получилось. Кто-то решил, что это единственный способ прийти к власти. Не могу сказать, что мне это нравится. Я прекрасно понимаю, нелепо возлагать вину на весь народ. Я знаю, что есть евреи, ничем не отличающиеся от Фредерика, и есть евреи, такие же, как я. Но если навести порядок в Европе возможно, лишь избавившись от евреев, мы должны это сделать. Маленькая несправедливость ради всеобщего блага. Это единственное, чему коммунисты научили Европу, – цель оправдывает средства. Это трудный урок, но, думаю, со временем его усвоят и американцы.
– Это ужасно, – сказала Маргарет.
– Дорогая моя. – Дистль повернулся к ней, взял за руки, заговорил с жаром; чувствовалось, что слова идут от самого сердца, лицо его разом ожило, раскраснелось. – Это же общие рассуждения, поэтому у вас и могло создаться такое впечатление. Пожалуйста, простите меня. Я обещаю, до этого никогда не дойдет. Можете так и сказать своему другу. Год или два ему придется терпеть некоторые неудобства. Вероятно, оставить свою работу. Возможно, отдать свой дом. Но как только все образуется, как только мы достигнем желаемого, все вернется на круги своя. Евреи – средство, а не цель. Когда мы установим в Европе порядок, ваш приятель вновь займет свое место. Даю в этом абсолютную гарантию. И не верьте американским газетам. В прошлом году я побывал в Германии и могу вам сказать, что на улицах Берлина все обстоит гораздо лучше, чем в головах журналистов.
– Я их ненавижу, – ответила Маргарет. – Я их всех ненавижу.
Лыжный инструктор заглянул ей в глаза, снова пожал плечами, признавая свое поражение, и отвернулся от Маргарет, уставился на белый склон.
– Жаль. Мне показалось, что вы такая здравомыслящая, такая интеллигентная. Я думал, судьба свела меня с американкой, которая, вернувшись домой, сможет сказать о нас доброе слово, которая поймет… – Дистль встал. – Наверное, я требовал от вас слишком многого. – Он посмотрел на Маргарет и мило улыбнулся, улыбка так шла к его лицу. – Позвольте дать вам совет. Возвращайтесь в Америку. Боюсь, в Европе вам счастья не видать. – Он взбил снег носком ботинка. – Подморозило. Если вы и ваш друг захотите покататься на лыжах, я готов спуститься с вами по западному склону. Сегодня там лучшее скольжение, но без инструктора спускаться по нему не стоит.
– Благодарю вас. – Маргарет тоже поднялась. – Не думаю, что мы здесь останемся.
– Он приезжает на утреннем поезде?
– Да.
– Тогда вам придется задержаться до трех часов дня. Других поездов нет. – Дистль всмотрелся в нее из-под выгоревших по краям густых бровей. – Так вы не желаете провести здесь все каникулы?
– Нет.
– Причина – прошлая ночь?
– Да.
– Я понимаю. – Он достал из кармана листок бумаги, карандаш и что-то написал. – Возьмите. Это адрес, которым вы можете воспользоваться. Местечко в двадцати километрах отсюда. Трехчасовой поезд там останавливается. Очаровательная гостиница, отличный склон, прекрасные люди. Далекие от политики. – Он улыбнулся. – Не такие ужасные, как мы. И никаких фредериков. Вас примут с распростертыми объятиями. И вашего друга тоже.
Маргарет взяла листок, положила его в карман.
– Спасибо. – Она не могла не подумать, что Дистль, несмотря ни на что, достойный и хороший человек. – Скорее всего мы поедем туда.
– Отлично. Приятного вам отдыха. А потом… – Он улыбнулся, протянул ей руку. – А потом возвращайтесь в Америку.
Маргарет пожала ему руку, повернулась и зашагала вниз, к городку. У подножия холма она посмотрела на склон. У лыжного инструктора уже начался первый урок. Присев, он со смехом поднимал семилетнюю девочку в красной шерстяной шапочке, которая упала в снег, не проехав и пяти метров.
Сошедший с поезда Иосиф был весел и энергичен. Он поцеловал Маргарет, протянул ей коробку пирожных, которую привез из Вены, и новую светло-синюю лыжную шапочку. Эта шапочка так ему понравилась, что он не смог пройти мимо магазина. Иосиф вновь поцеловал Маргарет и затараторил:
– С Новым годом, дорогая. Господи, сколько же у тебя веснушек! Я люблю тебя, люблю. Ты самая прекрасная американка на свете. Я умираю от голода. Где завтрак? – Потом он оглядел окрестные горы и с гордостью, по-хозяйски изрек: – Ты только посмотри! Посмотри! И не говори мне, что в Америке можно найти такую красотищу!
Но когда Маргарет начала плакать, потому что ничего не могла с собой поделать, он сразу стал серьезным, обнял ее, губами осушил слезы, а потом спросил:
– Что? Что случилось, дорогая?
Они стояли за углом маленького железнодорожного вокзала, скрытые от большинства людей на платформе, и Маргарет, всхлипывая, рассказала Иосифу практически обо всем. Лишь ночной визит Фредерика остался за кадром, но она упомянула и про песни, и про нацистские тосты и заявила, что не желает оставаться здесь даже на день. Иосиф поцеловал ее в лоб, погладил по щеке. Его скулы и подбородок внезапно заострились, а темные глаза глубже ушли в глазницы.
– И здесь, значит, тоже. На улице, в доме, в городе, в деревне… – Он покачал головой. – Маргарет, крошка, я думаю, тебе надо уезжать из Европы. Возвращайся домой. В Америку.
– Нет! – вырвалось у нее, и она продолжила без малейшей запинки: – Я хочу остаться здесь. Я хочу выйти за тебя замуж и остаться здесь.
Иосиф вновь покачал головой. На его коротко стриженых, уже тронутых сединой волосах поблескивали капельки воды, в которые превратились упавшие с неба снежинки.
– Мне необходимо побывать в Америке. Я должен увидеть страну, в которой рождаются такие женщины, как ты.
– Я сказала, что хочу выйти за тебя замуж. – Маргарет схватила его за руки.
– В другой раз, сладенькая, – нежно ответил Иосиф. – Мы обсудим это в другой раз.
Но больше о женитьбе они не говорили.
Они вернулись к Лангерманам, плотно позавтракали, сидя у большого окна, за которым раскинулись Альпы. Съели яичницу с ветчиной, картофель, булочки, запили кофе по-венски с целой горой взбитых сливок. Обслуживал их Фредерик. Вел он себя скромно, был предельно вежлив. Пододвинул стул Маргарет, когда она садилась, наполнял чашку Иосифа, когда та пустела.
После завтрака Маргарет собрала вещи и сказала фрау Лангерман, что она и ее друг уезжают. Фрау Лангерман всплеснула руками, воскликнула: «Какая жалость!» – и подала счет.
Среди прочего в счете значились девять шиллингов.
– Я не понимаю, что это, – указала на эту строчку Маргарет. Она стояла у полированного дубового стола в холле. Фрау Лангерман, близоруко щурясь, перегнулась через стол, всмотрелась в листок бумаги.
– А-а. – Она подняла голову и бесстрастно уставилась на Маргарет. – Это за порванные простыни, Liebchen[10].
Маргарет заплатила. Фредерик помог ей вынести чемоданы. Поклонился, когда она усаживалась в такси, и сказал: «Надеюсь, вам у нас понравилось».
На станции Маргарет и Иосиф сдали чемоданы в камеру хранения и погуляли по улицам, разглядывая витрины магазинов, пока не подошло время отъезда.
Когда поезд тронулся, Маргарет показалось, что она увидела темноволосого красавца Дистля, который стоял на платформе. Она помахала ему рукой, но ответа не дождалась. Однако Маргарет решила, что это все же был лыжный инструктор. Он мог прийти на станцию для того, чтобы посмотреть, с кем она уезжает.
Дистль порекомендовал им маленькую, уютную гостиницу. Их встретили милые, очаровательные люди. Маргарет и Иосиф провели в гостинице три ночи, и в течение двух из них шел снег, так что утром склон встречал их девственной белизной. Иосиф просто светился от счастья. Маргарет крепко спала в его объятиях на огромной перине, предназначенной для молодоженов. Они не говорили ни о чем серьезном, не заикались о перспективах создать семью. Каждый день с утра и до вечера с синего неба светило яркое солнце, а чистейший воздух пьянил, как крепкое вино. По вечерам у камина Иосиф пел для других гостей песни Шуберта. Голос у него был сильный и очень мелодичный. В доме всегда пахло корицей. Маргарет и Иосиф загорели до черноты, но веснушек на переносице Маргарет только прибавилось. На четвертый день, когда по крутой улочке они спускались к станции, Маргарет чуть не заплакала, потому что пришла пора возвращаться в Вену. Каникулы закончились.
Милочка (нем.).
«Германия, Германия превыше всего» (нем.).
Розочка, розочка, розочка красная, розочка, что на полянке растет (нем.).
Недоучившийся студент, с 1926 г. в нацистской партии. Активный член штурмовых отрядов. Убит в драке в трущобах Берлина политическими противниками. Написанная Весселем маршевая песня воспринималась в Германии как второй гимн Третьего рейха.
«Сомкнув ряды, подняв высоко знамя, штурмовики идут, чеканя шаг. Рот-Фронт разбит, реакция…» (нем.).
Горести мира (нем.).
«…идем мы в едином строю» (нем.).
Речь идет о вооруженном столкновении венских рабочих и шуцбундовцев (щуцбунд – военизированные отряды социал-демократов) с армейскими подразделениями в феврале 1934 г.
Дева Мария о сыне скорбит (нем.).
Там, на горе, открытой ветрам… (нем.) – Здесь и далее примеч. пер.
Глава 2
И в Нью-Йорке новый, 1938 год встречали с распростертыми объятиями. По мокрым улицам бампер к бамперу катили такси, надрываясь, ревели клаксоны, словно это были не автомобили, а вновь выведенная порода стеклянно-жестяных животных, которых загнали в клетку из темного камня и бетона. В центре города, выхваченные из темноты отблесками рекламных щитов, словно заключенные, попавшие под луч фонаря надзирателя в момент побега, сотни тысяч людей, спрессованных в толпу, медленно, безо всякой цели брели по тротуарам, держа путь кто к Нижнему, кто к Верхнему Манхэттену. Бегущая строка нервно огибала Таймс-билдинг, извещая зевак о том, что ураган на Среднем Западе унес семь жизней, а Мадрид в новогоднюю ночь двенадцать раз подвергался артиллерийскому обстрелу. Для удобства читателей «Таймс» ночь в Мадриде наступала на несколько часов раньше, чем в Нью-Йорке.
Полицейские, для которых Новый год означал лишь увеличение числа грабежей, изнасилований и дорожных происшествий, пытались изобразить веселье, стоя на перекрестках, но глаза их, когда им приходилось останавливать транспорт, чтобы пропустить праздношатающихся, оставались холодными и циничными.
Люди, напоминавшие неудержимый поток лавы, месили ногами грязь, забрасывали друг друга конфетти, выдыхали миллионы микробов, дули в рожки, чтобы показать всему миру, какие они счастливые и бесстрашные, громкими криками приветствовали Новый год, но веселья их хватало только на одну ночь. Они приехали в Америку из английских туманов, с зеленых ирландских пастбищ, с песчаных холмов Сирии и Ирака, из гетто России и Польши, над которыми нависала тень погромов, с виноградников Италии, с богатого сельдью побережья Норвегии, со всех островов, городов, континентов, которые только значились на карте Земли. Эти люди приезжали на Манхэттен из Бруклина и Бронкса, из восточного Сент-Луиса и Тексарканы, из городков с такими названиями, как Бимиджи, Джеффри и Спирит. Выглядели они так, словно не бывали на солнце и никогда не высыпались, словно одежду, в которой они ходили, покупали для себя совсем другие люди, словно их бросили в холодную асфальтовую клетку и они были чужими на этом празднике жизни, словно в глубине души знали, что зима продлится до скончания веков и, несмотря на рожки, смех и ритуальный променад, 1938 год будет хуже, чем предыдущий.
Карманники, проститутки, шулеры, сутенеры, мошенники, таксисты, бармены и владельцы отелей зарабатывали в эту ночь приличные деньги, как и театральные продюсеры, оптовые торговцы шампанским, нищие и швейцары ночных клубов. Тут и там слышался звон бьющегося стекла: бутылки из-под виски вылетали из окон номеров отелей в узкие проулки, обеспечивающие доступ света и воздуха и вид на стену противоположного дома тем, кто решил снять двухдолларовый номер (в новогоднюю ночь, ночь радостного прощания с годом старым, такой номер стоил уже пять баксов). Из приоткрытых окон, желтых, ярко освещенных, доносился мелодичный смех женщин, какой можно услышать только за полночь, это визитная карточка субботнего или праздничного вечера.
Позже, когда до первого январского утра останется совсем ничего, толпа, разделившись на маленькие ручейки, хлынет в затхлый воздух подземки, и люди, рассевшись по грохочущим вагонам, обдавая друг друга запахом гардений, чеснока, лука, пота, сапожного крема и дешевых духов, разъедутся по своим домам. Но пока все они фланировали по сверкающим неоном улицам, дули в рожки, размахивали трещотками, свистели – короче, праздновали без устали и без остановки, потому что, даже если не находилось более веских причин, приход нового года означал, что они по крайней мере пережили год прошедший и на своих ногах вступали в следующий за ним.
Майкл Уайтэкр пробирался сквозь толпу. Он чувствовал, как механическая лицемерная улыбка появлялась у него на губах всякий раз, когда кто-то задевал его плечом или он натыкался на кого-то. Майкл опаздывал, ему не удалось поймать такси, он не смог избежать выпивки в одной из гримерных. От спиртного, проглоченного натощак, у него гудела голова и жгло в желудке.
Театр напоминал сумасшедший дом. Шумящих, занятых собой зрителей не интересовало происходящее на сцене. На роль бабушки пришлось ставить дублершу, потому что Патриция Ферри слишком много выпила и едва ворочала языком, и весь вечер Майкл выскакивал из штанов, чтобы удержать ситуацию под контролем. Он был менеджером сцены в постановке пьесы «Последняя весна». В спектакле были заняты тридцать семь актеров, в том числе трое детей, которые постоянно простужались, а на смену декораций (менялись они по ходу спектакля пять раз) отводилось ровно двадцать секунд. И когда спектакль закончился, у Майкла осталось только одно желание – пойти домой и лечь спать. Но его ждала эта чертова вечеринка на Шестьдесят седьмой улице, куда пошла Лаура. К тому же никому не положено ложиться спать в новогоднюю ночь.
Наконец Майкл продрался сквозь самую плотную толпу и быстрым шагом направился к Пятой авеню. Дойдя до угла, он повернул на север. Народу на Пятой авеню было меньше, и порывы ветра приносили из парка свежий воздух. Небо потемнело настолько, что Майкл мог разглядеть звезды, пусть бледные и маленькие и только в узком коридоре непосредственно над улицей.
«Я должен купить домик в деревне, – подумал он, – недорогой домик неподалеку от города за шесть или семь тысяч (банк скорее всего даст ссуду), домик, где можно провести несколько дней, где царят тишина и покой, где ночью на небе видны звезды, где можно лечь спать в восемь часов, если вдруг возникает такое желание. Я должен это сделать, – решил он, – не строить планы, а взять и купить».
В тускло освещенной витрине он поймал свое отражение, нечеткое, расплывчатое, но, как обычно, ему не понравилось то, что он увидел. Автоматически Майкл распрямил плечи. «Мне нельзя сутулиться, – напомнил он себе, – и я должен сбросить пятнадцать фунтов. Я выгляжу как толстый бакалейщик».
Рядом остановилось такси, но Майкл лишь отмахнулся. Занятия физкультурой, думал он, и как минимум месяц ни капли спиртного. Это основное условие. Не пить. Ни пива, ни мартини, ни всего остального. Опять же не придется просыпаться по утрам с больной головой. После выпивки до полудня ты никакой, потом подходит время ланча, и у тебя в руке вновь стакан. А тут начало нового года, прекрасный момент для того, чтобы круто все поменять. Возможность проверить, есть ли у тебя характер. Сегодня и надо начать. На вечеринке. Ненавязчиво. Просто не пить. И в домике в деревне не будет бара.
Настроение у Майкла сразу улучшилось. Он принял решение, окончательное и бесповоротное. А потому не стоило обращать внимание на такие мелочи, как жавшие в шагу брюки. Мимо роскошных витрин Майкл Уайтэкр спешил к Шестьдесят седьмой улице.
В переполненную комнату он вошел в начале первого. Люди пели и обнимались, а та девушка, которая отключалась на всех вечеринках, уже лежала в углу. Уайтэкр увидел, как его жена целует низенького человечка, внешность которого однозначно указывала на то, что он из Голливуда. Кто-то сунул в руку Майкла стакан, высокая девушка вывалила полтарелки картофельного салата ему на плечо и сказала: «Прекрасный салат», – а потом долго оттирала лацкан длинными, тонкими пальцами. Ногти, по полтора дюйма каждый, она красила в ярко-розовый цвет. Подошла Кэтрин. Грудь, выпирающая над декольте, напоминала наполненные ветром паруса фрегата.
– Майк, дорогой! – Она поцеловала его за ухом. – Что ты сегодня делаешь?
– Моя жена вчера приехала из Калифорнии, – ответил Майкл.
– Жаль, – вздохнула Кэтрин. – С Новым годом тебя.
Она поплыла дальше. Ее грудь заворожила трех студентов Гарвардского университета, которые приходились родственниками хозяйке дома и приехали в Нью-Йорк на каникулы.
Майкл поднес стакан ко рту и сделал большой глоток. Вроде бы виски с лимонным соком и содовой. Здоровый образ жизни можно начать и завтра, подумал он. В конце концов, он уже пропустил три стаканчика, так что ночь все равно потеряна.
Майкл подождал, пока его жена закончит целоваться с лысым недомерком с длинными казацкими усами, потом пересек комнату и остановился у Лауры за спиной. Она держала недомерка за руку.
– Только никому не говори, Гарри, но сценарий – дерьмо.
– Ты меня знаешь, Лаура, – ответил лысый недомерок. – Разве я из болтунов?
– С Новым годом, дорогая. – Майкл поцеловал жену в щеку.
Лаура обернулась, не выпуская из своей руки руку лысого недомерка. Ее лицо осветила улыбка, такая теплая, нежная и, несмотря на толпу, шум и всеобщее веселье, предназначенная только ему. Конечно же, у него растаяло сердце. Свободной рукой Лаура притянула Майкла к себе, чтобы поцеловать. А когда их лица сблизились, она, прежде чем поцеловать его, на мгновение застыла и втянула носом воздух. Его это, естественно, задело. И во время поцелуя он уже дулся. Впрочем, подумал он, Лаура это делает всегда. И в Новый год, и в любой другой день.
– Перед тем как уйти из театра, я подушился. – Майкл отпрянул от жены и выпрямился. – Вылил на себя два флакона «Шанель № 5».
Он увидел, как ресницы Лауры чуть дрогнули от обиды.
– Я не хочу, чтобы ты злился на меня в 1938 году. Почему ты так припозднился?
– Пришлось выпить пару стаканчиков.
– С кем? – Когда Лаура допрашивала Майкла, ее искреннее, открытое лицо очень портил подозрительный взгляд.
– С несколькими актерами.
– И только? – Голос звучал игриво – именно таким тоном жене в присутствии посторонних положено узнавать некоторые подробности поведения мужа в те часы, что они провели порознь.
– Нет. Как-то вылетело из головы. Нас развлекали шесть полинезийских девушек, но я бросил их ради тебя.
– Какой ты у меня юморист! – Лаура повернулась к лысому недомерку: – Он юморист, не так ли?
– Эти проблемы лучше решать наедине, по-домашнему, – ответил тот. – Поэтому разрешите откланяться. Третий лишний. – Он помахал рукой Уайтэкру. – С Новым годом, Лаура, удачи тебе. – И недомерок растворился в толпе.
– У меня отличная идея. – Лаура пристально смотрела на мужа. – Давай в эту ночь не злиться на жен.
Допив содержимое стакана, Майкл поставил его на столик.
– Кто этот усатый?
– Ты про Гарри?
– Про того, с кем ты целовалась.
– Гарри. Я с ним знакома много лет. Его приглашают на все вечеринки. – Лаура нежно коснулась волос мужа. – И здесь, и в Калифорнии. Не знаю, правда, чем он занимается. Возможно, он агент. Гарри подошел и сказал, что, по его мнению, в моем последнем фильме я заворожила зрителей.
– Так и сказал – заворожила?
– Совершенно верно.
– Нынче, значит, в Голливуде в ходу такие эпитеты?
– Похоже на то. – Лаура улыбалась мужу, но глазками стреляла по комнате. Такое происходило всегда, даже если они устраивали вечеринку у себя дома. – А что ты можешь сказать о моем последнем фильме?
– Ты заворожила зрителей, – ответил Майкл. – Давай выпьем.
Лаура взяла его за руку, потерлась щекой о плечо.
– Ты рад, что я здесь?
Майкл широко улыбнулся:
– Я заворожен.
Они рассмеялись и направились к бару сквозь толпу, образовавшуюся в центре комнаты.
Находился бар в другой комнате, под абстрактной картиной, изображавшей женщину с тремя внушительными грудями, сидящую на параллелепипеде.
В баре уже обосновался Уоллес Арни, поседевший, одутловатый, с чашкой в руке. Компанию ему составлял широкоплечий здоровяк в костюме из синей саржи. По загорелому, иссеченному ветром лицу здоровяка чувствовалось, что в домах он бывает редко и большую часть времени проводит на свежем воздухе. Рядом с ними пили виски две тощие, как селедки, модели.
– Он подкатился к тебе? – услышал Майкл вопрос одной из них, когда он и Лаура подошли к бару.
– Нет. – Вторая, с белокурыми волосами, мотнула головой.
– Почему? – спросила первая.
– Потому что сейчас он – йог, – ответила блондинка.
Обе девушки одновременно заглянули в свои стаканы, потом допили то, что в них оставалось, и отбыли вместе, грациозные, как две пантеры, прогуливающиеся в джунглях.
– Ты слышала? – спросил Майкл Лауру.
– Да. – Она рассмеялась.
Майкл заказал бармену два виски и улыбнулся Арни, автору «Последней весны». Арни продолжал молча сверлить их взглядом, изредка поднося чашку ко рту. Получалось у него очень элегантно, хотя рука и дрожала.
– Если его сбивают, – говорил мужчина в костюме из синей саржи, – если его сбивают с ног, рефери должен остановить бой, чтобы избежать лишних травм.
Арни огляделся, улыбнулся, протянул бармену чашку и блюдце:
– Пожалуйста, еще чаю.
Бармен наполнил чашку ржаным виски. Арни вновь огляделся, прежде чем взять чашку.
– Привет, Уайтэкр. С Новым годом, миссис Уайтэкр. Майкл, ведь ты не скажешь Фелис, не так ли?
– Нет, – ответил Майкл. – Не скажу.
– Слава Богу. У Фелис несварение желудка. Она в сортире уже час. Она не разрешает мне пить даже пиво. – Драматург говорил осипшим голосом, язык у него уже заплетался от выпитого, но он продолжал жаловаться на судьбу. – Даже пиво. Можешь себе такое представить? Поэтому я ношу с собой эту чашку. С расстояния в три фута невозможно понять, что я из нее пью – чай или что-нибудь покрепче. В конце концов, – он поднес чашку ко рту, – я взрослый человек. Фелис хочет, чтобы я написал еще одну пьесу. – Тут в голосе Арни прибавилось воинственности. – Только потому, что она – жена моего продюсера, Фелис полагает себя вправе выбивать стакан из моей руки. Это унизительно. Нельзя так унижать мужчину моего возраста. – Он повернулся к здоровяку в костюме из синей саржи. – Вот мистер Пэрриш пьет, как рыба, и никто его не унижает. Все только говорят: «Как это трогательно: Фелис отдает себя всю без остатка этому пьянице Уоллесу Арни». Меня это не трогает. Мистер Пэрриш и я знаем, почему она это делает. Не так ли, мистер Пэрриш?
– Конечно, дружище, – ответил здоровяк в синем костюме.
– Причина в экономике. Как и везде. – Арни вскинул руку с чашкой, пролив виски на рукав Майкла. – Мистер Пэрриш – коммунист, и он знает. Базис любого человеческого деяния – жадность. Откровенная жадность. Если б они не надеялись, что могут получить от меня еще одну пьесу, они бы не сказали ни слова, поселись я на винокурне. Я мог бы купаться в текиле или абсенте, но услышал бы от них: «Поцелуй меня в задницу, Уоллес Арни». Извините меня, миссис Уайтэкр.
– Все нормально, – улыбнулась Лаура.
– У тебя очень красивая жена, – продолжил Арни. – Очень красивая. Здесь о ней сегодня говорили. Я слышал. Очень хвалили. Очень. На этой вечеринке у нее есть несколько старых друзей. Не так ли, миссис Уайтэкр?
– Так.
– У каждого среди гостей найдется несколько старых друзей. Такие уж нынче вечеринки. Современное общество. Змеиное гнездо в зимней спячке, все переплелись друг с другом. Вот он – сюжет моей следующей пьесы. Только я ее не напишу. – Он сделал большой глоток. – Прекрасный чай. Не говорите Фелис. – Майкл взял Лауру за руку, собираясь уйти. – Не уходи, Уайтэкр, – повернулся к нему Арни. – Я знаю, тебе со мной скучно, но не уходи. Я хочу поговорить с тобой. О чем ты хочешь поговорить? Хочешь поговорить об искусстве?
– Как-нибудь в другой раз, – ответил Майкл.
– Я понимаю, ты очень серьезный молодой человек. – Арни упрямо гнул свое. – Давай поговорим об искусстве. Как прошла сегодня моя пьеса?
– Нормально.
– Нет, я не хочу говорить о своей пьесе. Я же сказал: искусство, и я знаю, что ты думаешь о моей пьесе. Весь Нью-Йорк знает, что ты думаешь о моей пьесе. Ты слишком часто разеваешь рот, и, будь моя воля, я бы давно тебя уволил. Я хорошо к тебе отношусь, но я бы тебя уволил.
– Ты пьян, Уолли.
– Я недостаточно глубок для тебя. – Светло-синие глаза Арни слезились, нижняя губа, полная и влажная, дрожала. – Доживи до моих лет, Уайтэкр, и попытайся не всплыть на поверхность.
– Я уверена, что ваша пьеса очень нравится Майклу, – попыталась Лаура успокоить Арни, но нарвалась на грубость.
– Вы восхитительно красивая женщина, миссис Уайтэкр, и у вас много друзей, но, пожалуйста, заткните пасть.
– Почему бы тебе где-нибудь не полежать? – предложил Майкл.
– Давай вернемся к теме. – Арни с воинственным видом обратился к Майклу. – Я знаю, что ты говоришь на вечеринках. «Арни – глупый и старый, отработанный материал. Арни пишет о людях, которые жили в 1929 году, языком 1829 года». Это не смешно. Критиков мне и так хватает. Почему я должен платить им из своих денег? Не люблю я молодых снобов, Уайтэкр. Ты уже не так молод, чтобы ходить в молодых снобах.
– Послушай, дружище… – подал голос здоровяк в синем саржевом костюме.
– Вот ты с ним поговори. – Арни ткнул пальцем в грудь здоровяка. – Он тоже коммунист. Поэтому я недостаточно глубок для него. Для того чтобы набраться глубоких мыслей, ему достаточно платить по пятнадцать центов в неделю за «Нью массес»[11]. – Он с любовью обнял Пэрриша за плечо. – Вот каких коммунистов я люблю, Уайтэкр. Как мистер Пэрриш. Мистер Загорелый Пэрриш. Он загорел в солнечной Испании. Он поехал в Испанию, в него стреляли в Мадриде, он собирается вернуться в Испанию и готов там умереть. Не так ли, мистер Пэрриш?
– Конечно, дружище.
– Таких коммунистов я люблю, – повторил Арни. – Мистер Пэрриш сейчас в Америке, чтобы добыть денег и найти добровольцев, которые согласны на то, чтобы в них стреляли в Испании. Вместо того чтобы ходить с глубокомысленным видом на все эти идиотские вечеринки в Нью-Йорке, почему бы тебе не отправиться в Испанию с мистером Пэрришем, а, Уайтэкр?
– Если ты не замолчишь… – начал Майкл, но тут высокая седая женщина с властным лицом вклинилась между ними и без единого слова выбила чашку из руки Арни. Драматург бросил на нее злобный взгляд, но тут же нервно улыбнулся, втянул голову в плечи и уставился в пол.
– Привет, Фелис, – промямлил он.
– Уйди от стойки! – приказала Фелис.
– Мне захотелось выпить чаю. – Арни, волоча ноги, двинулся прочь, толстый, старый, с всклокоченными седыми волосами.
– Мистер Арни не пьет, – сурово бросила Фелис бармену.
– Да, мэм, – кивнул тот.
– Господи! – Фелис повернулась к Майклу. – Я готова его убить. Страсть Арни к спиртному сводит меня с ума. А в принципе он очень хороший человек.
– Очаровательный, – согласился Майкл.
– Он вел себя ужасно? – озабоченно спросила Фелис.
– Да нет же.
– Скоро его никуда не станут приглашать, все будут сторониться его…
– С чего вы это взяли?
– Даже если до этого не дойдет, пьянство его губит, – грустно вздохнула Фелис. – Он сидит в своей комнате, как бирюк, и говорит всем, кто его слушает, что он – отработанный материал. Я думала, вечеринка пойдет ему на пользу, я смогу приглядывать за ним. – Она пожала плечами, глядя вслед удаляющемуся Арни. – Некоторым людям надо отрубать кисти рук, когда они тянутся к первому стакану. – Фелис подобрала юбки, как было принято в стародавние времена при королевском дворе, и, шурша тафтой, последовала за драматургом.
– Думаю, мне надо выпить, – изрек Майкл.
– Мне тоже, – поддержала его Лаура.
– Дружище, – добавил мистер Пэрриш.
Они молчали, пока бармен наполнял стаканы.
– Злоупотребление алкоголем, – заговорил мистер Пэрриш хорошо поставленным голосом проповедника, изучая содержимое своего стакана, – главное и единственное отличие, возносящее человека над животными.
Все рассмеялись. Майкл, прежде чем поднести стакан к губам, поднял его, салютуя Пэрришу.
– За Мадрид, – предложил тост Пэрриш; правда, тон его был очень уж будничным.
– За Мадрид, – с придыханием, хрипловато повторила Лаура.
Майкл замялся, поскольку иной раз действительно спрашивал себя, а почему он не в Испании, но присоединился к остальным.
– За Мадрид.
Они выпили.
– Когда вы вернулись? – спросил Майкл, пересиливая себя. Ему было неловко задавать такие вопросы.
– Четыре дня назад. – Пэрриш вновь отпил из стакана. – В этой стране отличное спиртное. – Он улыбнулся. Пил Пэрриш без перерыва, каждые пять минут наполняя стакан; лицо его все больше наливалось краской, но в остальном количество выпитого никак не сказывалось.
– А когда вы уехали из Испании?
– Две недели назад.
Две недели назад, подумал Майкл, этот человек был там, на замерзших дорогах, с холодной винтовкой в руках, под проносящимися на бреющем полете самолетами, среди новых могил. А теперь вот он стоит рядом, в синем саржевом костюме, словно водитель грузовика на собственной свадьбе, в стакане дребезжат кубики льда, люди вокруг говорят о последнем фильме, высказывают свое мнение и ссылаются на критиков, обсуждают, чем объясняется привычка ребенка спать с кулачком, прижатым к глазам, а мужчина с гитарой наигрывает псевдоюжные баллады в углу большой комнаты, устланной толстым ковром, в квартире, принадлежащей очень богатым людям и расположенной на двенадцатом этаже хорошо охраняемого здания. Человек в синем саржевом костюме стоит под женщиной с тремя грудями, а из окон квартиры открывается прекрасный вид на парк. И вскоре этому человеку предстоит отправиться в доки, которые тоже видны из окна, чтобы сесть на корабль и отплыть в Европу. Не было на этом человеке отметин тех трудностей, которые он уже пережил, а его добродушная, дружелюбная манера поведения никоим образом не указывала на другие трудности, которые ожидали его впереди.
Человечество на удивление многолико, думал Майкл. Ведь этот мужчина значительно старше, чем он, Майкл, жизнь у него, несомненно, была куда труднее, однако он побывал там, знает, что такое длинные марши и пропитанная кровью земля. Он убивал и рисковал своей жизнью, а вернулся в Америку для того, чтобы вновь пойти навстречу опасности… Майкл мотнул головой, презирая себя за нерешительность, сожалея о том, что оказался на одной вечеринке с таким вот Пэрришем, который служит ему живым укором.
– …Деньги – это важно, – тем временем говорил Пэрриш Лауре. – Деньги и политическое давление. У нас много людей, которые готовы сражаться. Но британское правительство конфисковало все золото республиканцев, находящееся в Лондоне, и Вашингтон, по существу, встал на сторону Франко. Нам приходится тайком пробираться в Испанию, поэтому деньги нужны на взятки и на переезд в Европу. Вот почему как-то раз, когда мы лежали в окопах у Университетского городка и было так холодно, что пальцы едва не превращались в сосульки, ко мне подошли и сказали: «Пэрриш, дружище, ты тратишь патроны впустую и еще не убил ни одного фашиста. Вот мы и решили, поскольку красноречия тебе не занимать, ты должен вернуться в Штаты и рассказывать там захватывающие дух, выбивающие слезу истории о героях бессмертной Интернациональной бригады, находящейся на переднем крае борьбы с фашизмом. А назад возвращайся с набитыми деньгами карманами». Теперь я встречаюсь с американцами и даю волю воображению и языку. Не проходит и нескольких минут, как людей переполняют эмоции, а их щедрость не знает границ. Поскольку деньги льются рекой, а все женщины готовы лечь под героя-интернационалиста, я, должно быть, нашел свое истинное место в борьбе за свободу. – Он улыбнулся, сверкнув вставными зубами, и протянул бармену пустой стакан. – Хотите послушать какую-нибудь кровавую историю об этой ужасной войне за свободу, раздирающей Испанию?
– Нет, – ответил Майкл, – особенно после такого вступления.
– Правда, – Пэрриш разом протрезвел, улыбка исчезла с его лица, – страшнее любой из этих историй. – Он отвернулся от Майкла, оглядел комнату. И впервые в этих холодных, оценивающих глазах Майкл смог разглядеть малую толику того, что пришлось пережить Пэрришу. – Молодые парни, приехавшие за пять тысяч миль, с изумлением осознают, что умирают, прямо здесь, взаправду, с пулей в животе. Французы закрыли границу и только за взятки разрешают людям пешком, с кровавыми мозолями на ногах, пересечь Пиренеи в разгар зимы. Везде взяточники, мошенники, предатели. В порту. В штабах. В батальоне и в роте. На передовой. Хорошие парни видят, как после взрыва снаряда от их приятелей остаются одни ошметки, и говорят: «Должно быть, я допустил ошибку. Из Дартмута война виделась иначе».
Невысокая пухленькая женщина лет сорока, в розовом, как у школьницы, платье, подошла к бару и взяла Лауру за руку.
– Лаура, дорогая, я тебя повсюду ищу. Твоя очередь.
– Ой, – Лаура повернулась к блондинке, – извини, что заставила ждать, но мистер Пэрриш такой интересный человек.
Майкла от слова «интересный» слегка передернуло. Мистер Пэрриш лишь плотоядно улыбнулся обеим дамам.
– Я вернусь через несколько минут, – пообещала Лаура Майклу. – Синтия предсказывает судьбу женщинам, и теперь моя очередь.
– Посмотрите, нет ли в вашем будущем сорокалетнего ирландца со вставными зубами, – обратился к ней Пэрриш.
– Я обязательно спрошу об этом, – со смехом ответила Лаура и ушла под руку с гадалкой. Майкл наблюдал, как она с подчеркнуто прямой спиной, сексуально покачивая бедрами, пересекает комнату, и заметил, что еще двое мужчин не менее пристально смотрят ей вслед. Высокий, симпатичный Дональд Уэйд и некий Толбот. Обоих Лаура называла своими экс-боями. Их постоянно приглашали на те же вечеринки, что и Уайтэкров. Майкл знал наверняка, что раньше у Лауры с каждым из них был роман, теперь же Лаура пыталась убедить мужа, что она больше не имеет с ними никаких дел. Внезапно эта идиотская ситуация вызвала у Майкла приступ злобы, но он прекрасно понимал, что ничего поделать не может.
– Женщины Америки, – говорил Пэрриш, – бальзам для мужской мошонки.
Майкл не мог не рассмеяться, а Пэрриш позволил себе сухо улыбнуться.
– Давай выпьем, – предложил Майкл.
– Дружище, – откликнулся Пэрриш.
И оба поставили свои стаканы перед барменом.
– Когда вы возвращаетесь? – спросил Майкл.
Пэрриш огляделся, на его открытом лице появилось тревожное выражение.
– Трудно сказать, дружище, – прошептал он. – Не стоит об этом говорить. Государственный департамент, знаете ли… И у фашистов везде шпионы. Мне вот пришлось скрывать, что я американец, и в Интернациональную бригаду я завербовался как представитель другой страны. Держи это при себе, дружище, но, думаю, через месяц-полтора…
– Вы поедете один?
– Не думаю, дружище. Возьму с собой маленький отряд парней. – Улыбка его стала шире. – Интернациональная бригада – быстро растущий концерн. – Пэрриш задумчиво оглядел Майкла, и тот понял, что ирландец оценивает его, пытается понять, что делает Майкл на этой вечеринке, зачем в сшитом по последней моде костюме толчется в этой роскошной квартире, почему в руках у него полный стакан, а не автомат.
– Вы рассчитываете на меня? – спросил Майкл.
– Нет, дружище. – Пэрриш потер щеку.
– Вы возьмете мои деньги?
– Деньги я возьму даже у папы римского, – с ухмылкой ответил Пэрриш.
Майкл достал бумажник. Ему недавно заплатили, и у него еще оставались деньги от бонуса. Он сунул купюры в руку Пэрриша. Семьдесят пять долларов.
– Надеюсь, вам осталось на такси, дружище. – Пэрриш небрежно сунул деньги в боковой карман пиджака и похлопал Майкла по плечу. – С вашей помощью мы убьем пару мерзавцев.
– Спасибо. – Майкл убрал бумажник. Больше говорить с Пэрришем ему не хотелось. – Вы еще побудете в баре?
– Есть в этом доме приличный бордель? – спросил Пэрриш.
– Нет.
– Тогда побуду здесь.
– Еще увидимся. – Майкл взмахнул рукой. – Пойду поброжу.
– Конечно, дружище. Спасибо за бабки.
– Используйте их по назначению, дружище.
– Конечно, дружище. – И Пэрриш вернулся к своему стакану; его широкие, обтянутые синей саржей плечи резко выделялись среди обнаженных плеч женщин и шелковых лацканов смокингов мужчин.
Майкл направился к группе гостей в углу комнаты. Еще до того, как он добрался туда, Майкл поймал обращенный на него взгляд Луизы и ее улыбку. Если следовать терминологии Лауры, Луиза была его экс-герл, только отношения между ними не прерывались. Луиза уже вышла замуж, но они продолжали встречаться, иногда часто, иногда реже. Майкл, конечно, понимал, что ведет себя аморально, не желая рвать давнюю связь, но Луиза, миниатюрная, темноволосая, умненькая, очень нежная и нетребовательная, по праву считалась одной из первых красавиц Нью-Йорка. Иногда зимними вечерами, когда они лежали рядом в чужой кровати в квартире, которую на день-другой уступили им какие-нибудь друзья, Луиза вздыхала, глядя в потолок, и говорила: «Как же хорошо! Но, наверное, придется ставить точку». Однако ни она, ни Майкл не воспринимали эту идею всерьез.
Луиза стояла рядом с Дональдом Уэйдом. На мгновение перед мысленным взором Майкла возникли слившиеся воедино Лаура и Уэйд, но видение это исчезло, как только он поцеловал Луизу и поздравил ее с Новым годом.
Уэйду он пожал руку, в который уж раз задавшись вопросом, отчего мужчина должен демонстрировать дружеские чувства в отношении бывших любовников своей жены.
– Привет. – Луиза заглянула ему в глаза. – Давно тебя не видела. Ты отлично смотришься в новом костюме. А где миссис Уайтэкр?
– Ей предсказывают судьбу, – ответил Майкл. – Прошлое у нее не из плохих. Но теперь ее волнует будущее. А где твой муж?
– Не знаю. – Луиза неопределенно взмахнула рукой и одарила Майкла только ему понятной улыбкой. – Где-то здесь.
Уэйд поклонился и отошел. Луиза проводила его взглядом.
– Раньше он встречался с Лаурой?
– Не сыпь мне соль на рану.
– Просто хотела узнать.
– В этой комнате полно мужчин, которые раньше встречались с Лаурой. – Майкл оглядел гостей. Уэйд, Толбот, долговязый актер по фамилии Морен, который снимался в одном из фильмов Лауры. Их имена как-то появились рядом в колонке светской хроники одной крупной лос-анджелесской газеты, и Лаура позвонила в Нью-Йорк ранним утром, чтобы заверить Майкла, что это была официальная вечеринка, устроенная студией. При желании он мог продолжить список.
– В этой комнате, – глаза Луизы затуманились, – полно женщин, которые раньше встречались с тобой, Майкл. Или «раньше» лучше опустить?
– На нынешних вечеринках слишком много народу. Я больше не буду на них ходить. Есть здесь место, где мы могли бы посидеть в тишине, держась за руки?
– Скорее да, чем нет. – Луиза взяла его за руку и повела через холл, где тоже толпились гости, в другой конец квартиры. Открыв одну из дверей, заглянула в комнату. Свет в ней не горел, и Луиза знаком предложила Майклу последовать за ней.
Они переступили порог, тихонько закрыли за собой дверь и сели на маленький диванчик. После яркого света других комнат Майкл поначалу ничего не видел. Он закрыл глаза, удовлетворенно вздохнул и почувствовал, как Луиза прижалась к нему и нежно поцеловала в щеку.
– Тут тебе больше нравится? – спросила она.
В другом конце комнаты заскрипела кровать, и теперь, когда его глаза привыкли к сумраку спальни, Майкл увидел, как какой-то человек привстал на постели и потянулся к столику, стоящему между двумя кроватями. Послышалось характерное позвякивание чашки о блюдце. Человек взял чашку и поднес ко рту.
– Унижение. – Это единственное слово человек произнес в промежутке между двумя длинными глотками, но и одного слова хватило, чтобы Майкл узнал усевшегося на кровати Арни. Тот наклонился вперед, едва не свалившись на пол, и уставился на вторую кровать.
– Томми, – позвал Арни. – Томми, ты проснулся?
– Да, мистер Арни, – сонно ответил десятилетний мальчик, сын Джонсонов, которые принимали у себя гостей.
– С Новым годом, Томми.
– С Новым годом, мистер Арни.
– Не хотел беспокоить тебя, Томми, но мне приелось общество взрослых, вот я и пришел сюда, чтобы поздравить с Новым годом новое поколение.
– Премного вам благодарен, мистер Арни.
– Томми…
– Да, мистер Арни? – Томми уже окончательно проснулся.
Майкл чувствовал, что Луиза едва сдерживает смех. Он понимал, что ситуация действительно презабавная, но его злило, что нужно сидеть в темноте и молчать.
– Томми, рассказать тебе историю?
– С удовольствием послушаю, мистер Арни.
– Тогда попробую… – Арни вновь отпил из чашки, звякнул фарфор. – Попробую… Я не знаю историй для детей.
– Расскажите любую. На прошлой неделе я прочитал «Тощего человека».
– Хорошо, – с пафосом заявил Арни. – Я расскажу тебе историю, не предназначенную для ушей ребенка. Историю моей жизни.
– Вас когда-нибудь били по голове рукояткой револьвера сорок пятого калибра? – спросил Томми.
– Не перебивай меня, Томми, – раздраженно бросил драматург. – Если меня и били по голове рукояткой револьвера сорок пятого калибра, ты узнаешь об этом в должное время.
– Извините, мистер Арни. – В вежливом голосе Томми слышалась обида.
– Пока мне не исполнилось двадцать восемь лет, я считался подающим надежды… – начал Арни.
Майкла передернуло. Не хватало еще услышать исповедь драматурга. Но Луиза нежно сжала его руку, и Майкл смирился.
– Я получил образование в хороших школах, Томми, как нынче принято писать в романах. Учился прилежно и узнавал цитаты из всех английских поэтов. Хочешь выпить, Томми?
– Нет, благодарю вас. – Томми уже сидел, не сводя глаз с Арни.
– Ты, должно быть, слишком молод, чтобы помнить рецензии на мою первую пьесу, Томми. «Жердь и коротышка». Сколько тебе лет, Томми?
– Десять.
– Слишком молод. – Чашка в очередной раз звякнула о блюдце. – Я бы мог процитировать некоторые из этих рецензий, но едва ли тебе это интересно. Однако упомяну, что меня сравнивали со Стриндбергом и О’Нилом. Ты слышал о Стриндберге, Томми?
– Нет, сэр.
– И чему только в наши дни учат детей в школе? – сердито воскликнул Арни, глотнув виски. – Итак, история моей жизни, – продолжил он уже более спокойно. – Меня принимали в лучших домах. Я подписывал чеки в четырех самых дорогих ресторанах Нью-Йорка. Мои фотографии неоднократно публиковали в газетах. Меня приглашали выступить на торжественных приемах и обедах. Я перестал разговаривать со всеми своими прежними друзьями, и у меня словно гора с плеч упала. Я поехал в Голливуд и долгое время зарабатывал по три с половиной тысячи долларов в неделю, и было это до введения подоходного налога. Там я пристрастился к бутылке, Томми, и женился на женщине, у которой был дом в Антибе, это во Франции, и пивоварня в Милуоки. В 1931 году я бросил эту женщину ради ее лучшей подруги и в этом ошибся, потому что дама была костлява, как горная форель…
Арни шумно отхлебнул виски. Майкл понимал, ему не остается ничего другого, как сидеть в темноте и надеяться, что драматург не заметит его присутствия.
– Люди говорят, – в голосе Арни зазвучали ностальгические нотки, – что я оставил свой талант в Голливуде, Томми. И вот что я тебе скажу: если уж талант придется оставить, то лучше всего оставлять его именно там. Но я им не верю, Томми. Я отработанный материал, и все меня избегают. Я не иду к врачу. Зачем? Я и так знаю диагноз. Врач только подтвердит, что жить мне осталось шесть месяцев. Мою последнюю пьесу запретили бы к постановке в штате с достаточно строгими законами, но причина не в Голливуде. Я слабый, интеллигентный человек, Томми, а наш век не приспособлен для слабых, интеллигентных людей. Вот тебе мой совет, Томми. Вырастай глупым. Глупым и сильным.
Арни тяжело поднялся с кровати, его силуэт, который Майкл видел в тусклом свете, падающем из окна, качался из стороны в сторону.
– Только не подумай, что я жалуюсь, Томми. – Голос Арни стал громким, а тон – сварливым. – Я старый пьяница, и все надо мной смеются. Я разочаровал всех, кто меня знал. Но я не жалуюсь. Если бы мне дали шанс прожить жизнь заново, я бы прожил ее точно так же. – Арни взмахнул руками, чашка и блюдце полетели на ковер и разбились, но он этого не заметил. – Только в одном, Томми, только в одном я бы поступил иначе. – Арни выдержал театральную паузу. – Я бы… – Он замолчал. – Нет, Томми, ты слишком молод.
Арни повернулся и, давя ботинками осколки блюдца, направился к двери. Томми снова лег. Арни прошествовал мимо Майкла и Луизы, распахнул дверь. Свет залил спальню, и Арни их увидел.
– Уайтэкр, – проворковал он. – Уайтэкр, старина, как насчет того, чтобы оказать мне маленькую услугу? Сходи на кухню, Уайтэкр, старина, возьми чашку и блюдце и принеси мне. Какой-то сукин сын разбил мои.
– Конечно. – Майкл встал, Луиза поднялась вслед за ним. – Томми, – он повернулся к мальчику, – а ты спи.
– Да, сэр, – сонно ответил Томми.
Майкл вздохнул, закрыл за собой дверь и отправился на поиски чашки и блюдца.
Остаток ночи навсегда впечатался в память Майкла. Правда, потом он не мог вспомнить, когда договорился встретиться с Луизой, то ли во вторник, то ли в среду, забыл, что нагадали Лауре: распадется их брак или нет. Но он запомнил, как Арни появился в другом конце комнаты, улыбающийся, с текущим изо рта на подбородок виски. Чуть склонив голову, словно у него болела шея, Арни достаточно твердой походкой пересек комнату и остановился рядом с Майклом, перед высоким французским окном. А потом внезапно открыл окно и уже шагнул вперед, но его пиджак зацепился за торшер. Арни освободил пиджак и вновь повернулся к распахнутому окну. Майкл смотрел на него, понимая, что должен рвануться к нему, схватить за плечи, оттащить от окна. Он уже двинулся к драматургу, но очень медленно, словно сопротивление воздуха возросло в тысячу раз. Майкл знал, что надо прибавить скорость, иначе ему не успеть – Арни шагнет из окна и полетит вниз, на асфальт.
Тут Майкл услышал быстрые шаги. Мужчина проскочил мимо него и схватил драматурга в охапку. Две фигуры на мгновение застыли на фоне ночных огней Нью-Йорка и облаков, подсвеченных красным неоном рекламы. Потом кто-то захлопнул окно, и опасность миновала. Только тут Майкл увидел, что Арни держит за плечи Пэрриш. Он стоял у стойки, но успел пробежать полкомнаты и спасти драматурга от неминуемой смерти.
Лаура бросилась в объятия Майкла, и из ее глаз хлынули слезы. Его злило, что в такой момент она выставляет напоказ свою беспомощность, показывает всем, как нуждается в опоре, но он радовался, что может злиться на нее, поскольку эта злость отвлекала от более неприятных мыслей. О том, что он потерпел неудачу, продемонстрировал свою полную несостоятельность. Но Майкл понимал, что эти мысли еще вернутся, никуда ему от них не уйти.
Скоро все разошлись, изображая веселье и притворяясь, что Арни выкинул отличную шутку. Арни уже спал на полу. Лечь в кровать он категорически отказался и скатывался с дивана всякий раз, когда его туда укладывали. Пэрриш, улыбающийся, счастливый, вновь обосновался в баре и спрашивал бармена, в каком профсоюзе тот состоит.
Майкл хотел поехать домой, но Лаура заявила, что она голодна, и каким-то образом они оказались в битком набитой машине, где все друг друга знали и сидели друг у друга на коленях, так что Майкл облегченно вздохнул, когда они выгрузились у большого, ослепительно освещенного ресторана.
Уселись они в зале с оранжевыми стенами, разрисованными индейцами, где неопытные официанты, вызванные на подмогу по случаю праздника, метались среди столиков, за которыми теснились те, кому хотелось продлить встречу Нового года. Майкл больше молчал, так как начинал заикаться, когда уставал. Зато он смотрел по сторонам, и рот его кривился в презрении к окружающему миру. Внезапно Майкл обнаружил, что за одним столом с ним сидят Луиза с мужем. И Кэтрин с тремя гарвардскими студентами. И Уэйд, как выяснил Майкл, сидел рядом с Лаурой и держал ее за руку. Пьяный туман по большей части рассеялся, но разболелась голова. Майкл заказал гамбургер и бутылку пива.
Это непристойно, думал он, непристойно. Экс-девочки, экс-мальчики, экс-всякие и разные. Во вторник он встречается с Луизой или в среду? А в какой день Уэйд встречается с Лаурой? Змеиное гнездо в зимней спячке, сказал Арни. Конечно, Арни – спившийся, несчастный человек, но ведь он сказал правду. Понятие чести забыто… Мартини, пиво, бренди, виски, и в алкоголе тонут порядочность, верность, мужество, решительность. Пэрриш – единственный, кто метнулся через всю комнату. Автоматически среагировал на опасность. Майкл стоял рядом, у самого окна, но успел подойти разве что на шаг. Не на шаг – на шажок. Так и остался стоять, слишком толстый, слишком много выпивший, слишком занятый собой, с женой, которая стала для него незнакомкой, изредка приезжающей на неделю из Голливуда, которая говорит только о себе и занимается бог знает чем с другими мужчинами в теплые калифорнийские вечера, напоенные ароматом апельсиновых деревьев, тогда как его самого все дальше и дальше уносит от юности, он выбирает легкие пути, зарабатывает легкие деньги, всем доволен, не способен на решительный шаг… Ему уже тридцать лет, и наступил 1938 год. Надо что-то делать, если только он не хочет, как Арни, шагнуть в окно.
Майкл поднялся, пробормотал: «Извините», – вылез из-за стола и направился в мужской туалет. Надо что-то делать, говорил он себе, надо что-то делать. Развестись с Лаурой, вернуться к здоровому образу жизни, какой он вел в двадцать лет, всего десять лет назад, когда честь была в чести, а встречая новый год, не надо было мучительно стыдиться года уходящего.
По лестнице из нескольких ступенек Майкл спустился к мужскому туалету. Начинать надо прямо сейчас. На десять минут подставить голову под ледяную струю, смыть пот, пьяный румянец. Мозги прочистятся, и он сможет взглянуть на новый год ясными глазами.
Майкл открыл дверь в туалет, подошел к ряду раковин, с отвращением взглянул на свое отражение в зеркале: помятое лицо, бегающие глаза, слабый, нерешительный рот. Он вспомнил, как выглядел в двадцать лет. Крепкий, сухощавый, энергичный, не признающий компромиссов… Он чувствовал, что то лицо никуда не делось, оно осталось, только спрятано под этой неприятной маской, которая смотрит на него из зеркала. Он найдет свое прежнее лицо, очистит его от того дурного, что накопилось за последние десять лет.
Майкл нагнулся над раковиной, плеснул ледяной водой в глаза и на щеки. Вытерся, кожу приятно пощипывало. Освежившись, он твердым шагом вышел из туалета, чтобы присоединиться к тем, кто сидел за большим столом в центре шумного зала.
Общественно-политический журнал марксистской ориентации, издававшийся в США в 20–30-е годы.
Глава 3
На западной оконечности Америки, в приморском городе Санта-Моника, среди широких улиц и разлапистых пальм старый год уходил в плотной пелене серого тумана, клубящегося над маслянистой поверхностью воды, над волнами, которые бились о мокрый берег. Туман обволакивал ларьки для продажи хот-догов, закрытые на зиму, укутывал особняки кинозвезд и прибрежное шоссе, ведущее к Мексике и в штат Орегон.
Люди покинули улицы, оставив их туману, словно канун Нового года нес с собой страшные беды, которых местное население пыталось избежать, оставаясь в своих домах, пока опасность не минует их город. Тут и там сквозь мглу влажно поблескивали фонари, на некоторых улицах туман подсвечивался красным неоном. Цвет этот стал неотъемлемой частью ночной Америки. Мерцающие красные трубки рекламировали рестораны, кафе, кинотеатры, отели, закусочные, но в тихую, печальную ночь они предвещали трагедию, беду, словно человеческим существам давалась возможность заглянуть в будущее и там, сквозь серые покачивающиеся занавеси, они видели кровь и смерть.
Неоновая вывеска отеля «Вид на море», из окон которого никогда, даже в самые ясные дни, не представлялось возможным увидеть океан, добавляла ядовитой красноты в туман, повисший у окна Ноя. Свет этот проникал в номер, касался влажной штукатурки стен, литографии с изображением Йосемитских водопадов, висевшей над кроватью. Отблески красного падали на лежащую на высокой подушке голову спящего отца Ноя, на крупный нос с хищно изогнутыми ноздрями, глубоко запавшие глаза, высокий лоб, усы и вандейковскую бородку. Такая бородка в фильме была бы очень к лицу какому-нибудь полковнику из Кентукки, но казалась нелепой и совершенно неуместной здесь, в дешевом номере отеля, где умирал старый еврей.
Ной с удовольствием бы почитал, но он не решался зажечь свет, не хотелось будить отца. Он попытался заснуть, сидя на обитом жесткой материей стуле, но тяжелое дыхание отца, неровное, с хрипами, не позволяло сомкнуть глаз. Доктор сказал Ною, что Яков умирает. Это же говорила и та женщина, которую его отец отослал прочь в новогоднюю ночь, вдова… какая же у нее фамилия?.. ага, Мортон… но Ной им не поверил. По просьбе отца миссис Мортон отправила ему телеграмму в Чикаго с просьбой прибыть немедленно. Ной продал свое пальто, пишущую машинку и большой чемодан, чтобы купить билет на автобус. Он просидел всю дорогу и приехал в Санта-Монику сам не свой от усталости, чтобы присутствовать при великой сцене.
Яков расчесал волосы и бороду и восседал на кровати, словно Иов, спорящий с Богом. Он поцеловал миссис Мортон, которой уже перевалило за пятьдесят, и отослал ее, пророкотав хорошо поставленным актерским голосом: «Я хочу умереть на руках своего сына. Я хочу умереть среди евреев. Поэтому давай попрощаемся».
Так Ной впервые услышал, что миссис Мортон – не еврейка. Она плакала, и все происходящее напоминало Ною второй акт еврейской пьесы, какие ставят в Нью-Йорке на Второй авеню. Но Якова не тронули вдовьи слезы, и миссис Мортон ушла. Ее замужняя дочь увезла плачущую вдову в Сан-Франциско, к себе домой. Ной остался с отцом один в маленьком номере с единственной кроватью, в отеле «Вид на море», расположенном на узкой улочке в полумиле от зимнего океана.
Каждое утро на несколько минут заходил врач. Кроме него, Ной не видел ни единой души. В городе он никого не знал. Отец настаивал на том, чтобы сын не отходил от его кровати ни днем, ни ночью, и Ной спал на полу у окна на комковатом матрасе, который с неохотой дал ему управляющий отелем.
Глубоко вдохнув пропитанный запахами лекарств воздух, Ной прислушался к тяжелому, прерывистому дыханию отца. Он решил, что отец проснулся и специально так дышит, натужно, с превеликим трудом.
Не потому, что иначе дышать отец не может. Просто он полагал, что, если человек при смерти, каждый вздох должен служить тому доказательством. Ной пристально вгляделся в величественную, совсем как у библейского пророка, голову отца, возлежащую на темной подушке рядом с целой армией поблескивающих пузырьков с лекарствами. И вновь не смог подавить раздражение, поднимающееся при виде этих кустистых бровей, этой густой волнистой гривы волос, которые отец, по твердому убеждению Ноя, тайком обесцвечивал, добиваясь благородной седины, этой седой бородки на худых челюстях аскета. Ну почему, спрашивал себя Ной, почему этот человек изо всех сил старается выглядеть как иудейский царь, прибывший с визитом в Калифорнию? Все было бы по-другому, если бы и образ жизни соответствовал облику… Но со всеми женщинами, которые прошли через руки Якова за его долгую и бурную жизнь, со всеми банкротствами, деньгами, которые он занимал, но не возвращал, кредиторами, разбросанными по всему свету от Одессы до Гонолулу… Должно быть, кто-то решил сыграть с человечеством злую шутку, даровав отцу Ноя внешность Моисея, спускающегося с горы Синай с каменными скрижалями в руках.
– Поспеши, – Яков открыл глаза, – поспеши, о Боже, и прими меня к себе. Поспеши и помоги мне, о Господи.
Эта привычка раздражала Ноя ничуть не меньше. Хотя Яков был атеистом, он знал Библию наизусть, как на древнееврейском, так и на английском, и постоянно пересыпал свою речь длинными цитатами.
– Прими меня, о мой Бог, из руки злобной, из руки неправедного и жестокого человека. – Яков повернул голову к стене, его глаза закрылись.
Ной поднялся со стула, подошел к кровати, подтянул одеяло к шее отца. Яков никак не отреагировал. Ной постоял, глядя на отца, прислушиваясь к его дыханию, потом повернулся и отошел к окну. Открыв его, Ной втянул в себя влажный воздух, насыщенный соленым запахом океана. По улице, меж растущих вдоль мостовой пальм, на большой скорости пронесся автомобиль. Водитель нажал на клаксон, празднуя Новый год. И звук, и сам автомобиль растворились в тумане.
Хорошенькое местечко, помимо своей воли подумал Ной. Просто роскошное местечко, лучшего для празднования Нового года не придумать! От порыва холодного ветра по его телу пробежала дрожь, но окно он закрывать не стал. В Чикаго Ной работал делопроизводителем в фирме «Товары – почтой» и, откровенно говоря, порадовался возможности уехать в Калифорнию, пусть и для того, чтобы проводить отца в последний путь. В Калифорнии сейчас, должно быть, яркое солнце, теплый песок, деревья в садах, лениво сбрасывающие листву, красивые девушки… Ной мрачно усмехнулся, оглядев пустынную улицу.
Дождь лил всю неделю. И его отец растягивал сцену прощания до бесконечности. У Ноя осталось только семь долларов, и он выяснил, что кредиторы наложили арест на фотостудию отца. Даже при самом хорошем раскладе, если бы все ушло по самым высоким ценам, они надеялись получить тридцать центов на каждый одолженный Якову доллар. Ной прогулялся к этой маленькой, убогой студии на берегу океана, заглянул в нее сквозь пыльную стеклянную панель запертой двери. Его отец специализировался на высокохудожественных, мастерски отретушированных портретах молодых женщин. Местные красавицы, задрапированные в темный бархат, смотрели на Ноя сверкающими, как звезды, глазами. Этот бизнес его отец возрождал вновь и вновь, то в одном конце страны, то в другом. Этот бизнес доконал мать Ноя. Такие фотостудии появляются на летний сезон, несколько месяцев процветают, а потом исчезают бесследно, оставляя после себя бухгалтерские книги с многочисленными подчистками, шлейф долгов и кипы фотографий и рекламных объявлений, которые первым делом сжигает в переулке за домом следующий арендатор.
За свою жизнь Якову также довелось продавать участки на кладбище, противозачаточные средства, недвижимость, церковное вино, подержанную мебель, свадебные наряды. Однажды (каким образом – так и осталось загадкой) Яков стал судовым поставщиком в Балтиморе, штат Мэриленд. Ни одно из этих занятий прибыли не принесло. Но всегда – спасибо его раскатистому голосу, архаичной риторике, библейским цитатам, благообразному лицу и бьющей через край энергии – находились женщины, которые компенсировали разницу между тем, что Яков зарабатывал, и тем, что ему в действительности требовалось на жизнь. Детство и юность Ноя, который был единственным ребенком Якова, прошли в бесконечных переездах. Часто его оставляли одного, часто на долгое время отправляли к дальним родственникам или, того хуже, в третьесортные военные школы.
– Они сжигают моего брата Израиля в небесной печи.
Ной вздохнул и закрыл окно. Яков лежал на спине, оцепенев, уставившись в потолок широко раскрытыми глазами. Ной зажег единственную лампочку, прикрытую абажуром из розовой бумаги. Бумага покрылась подпалинами и при зажженной лампочке добавляла свою ноту в букет запахов, которыми благоухала комната больного.
– Ты что-то хочешь, папа? – спросил Ной.
– Я вижу языки пламени, – вещал Яков. – Я чувствую запах горелой плоти. Я вижу кости моего брата, лопающиеся в огне. Я оставил его, и сегодня он умирает среди иноверцев.
Раздражение горячей волной захлестнуло Ноя. Яков не видел брата тридцать пять лет, он действительно оставил его в России поддерживать отца и мать, когда сам уезжал в Америку. Из всего слышанного Ноем выходило, что Яков презирал брата и они расстались врагами. Но два года назад Якова нашло письмо брата, отправленное из Гамбурга, куда Израиль перебрался в 1919 году. Письмо, полное отчаяния и мольбы. Ной знал, что Яков сделал все что мог: писал бесчисленные прошения в Иммиграционную службу, поехал в Вашингтон и там обивал порог Государственного департамента.
Ной представлял себе этого бородатого пророка, то ли раввина, то ли шулера, среди сладкоголосых молодых чиновников с дипломами Принстона и Гарварда, перекладывающих бумажки и пренебрежительно взирающих на просителей из-за полированных столов. Но усилия Якова не дали результата, и единственный отчаянный крик о помощи сменился зловещим молчанием властей Германии. Яков вернулся в Санта-Монику, к солнечным пляжам, фотостудии и пухлой овдовевшей миссис Мортон и более не упоминал о брате. Но сегодня, когда за окном сгустился туман, подсвеченный красным неоном вывески отеля, на пороге Нового года, в последние несколько часов жизни (если верить врачу), покинутый брат, не сумевший выбраться из стоящей на пороге войны Европы, вновь возник в помутившемся от болезни сознании Якова.
– Плоть, – рокотал Яков, лежа на смертном одре, – плоть от плоти моей, кость от кости моей, тебя наказывают за грехи тела моего и грехи души моей.
О Боже, думал Ной, глядя сверху вниз на отца, ну почему он не может говорить как обычный человек? Он вещает, словно пастырь на холмах Иудеи, надиктовывающий свои видения секретарю.
– Не улыбайся. – Яков прострелил сына взглядом, его глубоко запавшие глаза ярко сверкнули. – Не улыбайся, сын мой, – брат мой горит и за тебя.
– Я не улыбаюсь, папа. – Ной коснулся ладонью отцовского лба. Кожа была горячей, сухой, шершавой. Ной едва не отдернул руку, такие она вызывала неприятные ощущения.
Но Яков продолжил словесное бичевание:
– Ты стоишь передо мной в дешевой американской одежде, и ты думаешь: «Какое он имеет ко мне отношение? Для меня он незнакомец. Я никогда его не видел, и если он умрет в печах Европы, что в этом особенного, люди умирают каждую минуту, везде и всюду». Насчет незнакомца ты не прав. Он еврей, и весь мир охотится за ним, и ты еврей, и весь мир охотится за тобой.
Обессилев, Яков закрыл глаза, и Ной подумал, что слова отца тронули бы его, говори тот простым, обычным языком. В конце концов, это так трогательно и трагично: отец, умирая, мучается мыслями о брате, которого, возможно, убивают в пяти тысячах миль от него. Человек, готовый предстать перед Господом, знающий наверняка, что отмеренный ему на земле срок подходит к концу, скорбит о судьбе своего народа, разбросанного по всей планете. И хотя Ной не чувствовал, что происходящее в Европе самым непосредственным образом касается его самого, логика подсказывала, что слова Якова не лишены здравого смысла. Но долгие годы отцовской риторики, его страсть к театральным жестам привели к тому, что монологи Якова не вызывали у сына никаких эмоций. Вот и теперь он смотрел на отца, вслушивался в его тяжелое дыхание и думал: «Святой Боже, старик будет вещать до последнего вздоха».
– Когда я оставил его, – заговорил Яков, не открывая глаз, – когда я покинул Одессу в 1903 году, Израиль дал мне восемнадцать рублей и сказал: «Толку от тебя никакого. Прислушайся к моему совету: используй женщин. Не может Америка так отличаться от остального мира. Женщины там такие же идиотки. Они будут содержать тебя». Мы не пожали друг другу руки, и я отбыл. Он должен был пожать мне руку независимо от наших взаимоотношений, не так ли, Ной? – Внезапно голос отца изменился, стал тихим, смиренным, сценические интонации исчезли. – Ной…
– Да, папа?
– Ты думаешь, ему следовало пожать мне руку?
– Да, папа.
– Пожми мне руку, Ной.
Ной на мгновение замялся, потом наклонился, взял широкую сухую руку отца. Кожа шелушилась, ногти, обычно такие ухоженные, отросли, под них забилась грязь. Отец и сын обменялись рукопожатием. Какие же слабые стали у него пальцы, печально подумал Ной.
– Хорошо, хорошо… – забормотал Яков и отдернул руку, словно поняв абсурдность своей просьбы. – Хватит, достаточно. – Он вздохнул и уставился в потолок. – Ной…
– Что?
– У тебя есть карандаш и бумага?
– Да.
– Тогда запиши.
Ной подошел к столу, взял карандаш, положил перед собой лист дешевой бумаги с изображением отеля «Вид на море». На бумаге, в отличие от жизни, отель стоял средь лужаек и высоких деревьев.
– Израилю Аккерману, – произнес Яков ровным, спокойным голосом бизнесмена, диктующего деловое письмо. – Дом двадцать девять, Клостерштрассе, Гамбург, Германия.
– Но, папа…
– Пиши на иврите, если не можешь писать на немецком. Образование у него не очень хорошее, но он поймет.
– Да, папа. – Ной не умел писать ни на иврите, ни на немецком, но подумал, что незачем говорить об этом отцу.
– Мне стыдно за то, что я не ответил тебе раньше, но ты можешь себе представить, сколько у меня дел. Вскоре после приезда в Америку… Ты это написал, Ной?
– Да, папа, – ответил Ной, разрисовывая бумагу черточками и кружочками. – Написал.
– Вскоре после приезда в Америку… – Голос Якова вновь набрал силу, зарокотал, до самых углов заполнив маленькую комнату. – …я поступил на работу в крупную компанию. Трудился, не жалея сил, хотя я знаю, ты этому не поверишь, и меня постоянно повышали, переводя с одной должности на другую. Через восемнадцать месяцев я стал самым ценным работником. Меня сделали партнером, и я женился на дочери владельца компании, мистера ван Крамера, который ведет свой род чуть ли не от первых колонистов Америки. Тебя, я знаю, порадует известие о том, что у нас пятеро сыновей и две дочери, которыми их родители могут только гордиться. Я уже на пенсии, и мы с женой живем в богатом пригороде Лос-Анджелеса, большого города на берегу Тихого океана, где всегда солнечно и тепло. Дом у нас из четырнадцати комнат, утром я встаю не раньше десяти часов, а во второй половине дня еду в клуб и играю там в гольф. Я знаю, тебе будет интересно…
Ной почувствовал, как у него перехватило горло. Он был убежден, что расхохочется, если только откроет рот, а его отец… его отец умрет от этого безумного смеха.
– Ной, ты это записал? – сварливо спросил Яков.
– Да, папа. – Каким-то чудом Ной сумел ответить и не расхохотаться.
– Да, конечно, ты старший сын, а потому постоянно давал мне советы. Но теперь, пожалуй, нет разницы, кто из нас старший, а кто нет. Я много путешествовал, и мои советы могли бы пойти тебе на пользу. Очень важно помнить о том, как должен вести себя еврей. В мире много людей, которых распирает зависть. Они видят еврея и говорят: «Вы только посмотрите, как он ест», или «Бриллианты его жены – на самом деле стразы», или «Сколько же от него шума в театре», или «Весы у него неправильные. В его магазине вас обязательно обвесят». Времена наступают трудные, и каждый еврей должен постоянно помнить, что от его поведения зависит жизнь всех евреев. Поэтому за столом надо есть не спеша, пользуясь ножом и вилкой. Жена не должна носить бриллианты, особенно фальшивые. Весы в магазине, где хозяин – еврей, должны быть самыми точными в городе. Жить следует с достоинством, ни перед кем не пресмыкаться… Нет! – воскликнул Яков. – Это вычеркни. Брат только обидится?
Он глубоко вздохнул и надолго замолчал. Лежал не шевелясь, и Ной озабоченно всмотрелся в отца: не умер ли тот?
– Дорогой брат, – заговорил Яков хриплым, едва слышным шепотом, – все, что я написал тебе, ложь. Жизнь свою я прожил в нищете, обманывал всех, кого только мог, свел жену в могилу, у меня лишь один сын, из которого едва ли выйдет толк, я банкрот, и все, что ты мне предсказывал, сбылось…
Яков замолк. В его горле забулькало. Он попытался сказать что-то еще и умер.
Ной метнулся к кровати, положил руку на грудь отца, чтобы уловить биение сердца. Морщинистая кожа, тонкие, хрупкие кости, а под ними – тишина. Сердце больше не билось.
Ной сложил руки отца на груди, закрыл яростно сверкавшие глаза – из кинофильмов он знал, что именно так принято поступать. Рот Якова остался открытым, словно он что-то не договорил. Ной не знал, что делать со ртом, и прикасаться к нему не стал. Глядя на мертвое лицо отца, Ной не мог не признать, что ощущает безмерное облегчение. Наконец-то все закончилось. Требовательный, признающий только повелительное наклонение голос замолк навсегда. Не будет больше и театральных жестов.
Ной прошелся по комнате, прикидывая стоимость оставшихся от отца вещей. Деньгами тут и не пахло. Два потрепанных, когда-то модных двубортных костюма, Библия в кожаном переплете, серебряная рамка с фотографией семилетнего Ноя на шотландском пони, жестянка с запонками и зажимом для галстука (из железа и стекла), конверт из плотной бумаги, перевязанный бечевкой. Ной открыл конверт, вытащил бумаги: двадцать акций корпорации, производившей радиоприемники, которая обанкротилась в 1927 году.
В глубине стенного шкафа стояла картонная коробка. Ной вытащил ее, снял крышку. Внутри лежала большая портретная фотокамера, аккуратно упакованная в мягкую фланель. Из всех вещей, принадлежавших отцу, только она получала должные заботу и уход, и Ной мысленно поблагодарил отца за то, что ему хватило ума спрятать камеру от кредиторов. Вырученных за нее денег, возможно, хватит на то, чтобы оплатить похороны. Поглаживая потрескавшуюся кожу и полированную линзу камеры, Ной подумал, неплохо было бы сохранить ее у себя в память об отце, но он знал, что не может позволить себе такой роскоши. Ной вернул камеру в коробку, предварительно завернув во фланель, и спрятал в углу стенного шкафа под ворохом старой одежды.
Ной направился к выходу. Уже взявшись за ручку двери, он оглянулся. В свете единственной лампочки отец казался таким одиноким. И его, похоже, не отпускала боль. Ной выключил свет и вышел в коридор.
Медленно зашагал вдоль улицы. До чего приятно пройтись по свежему воздуху, проведя целую неделю в душной комнатушке. Ной глубоко вдохнул, набрав полную грудь воздуха, вновь почувствовал себя молодым и здоровым и двинулся дальше, прислушиваясь к мягкому постукиванию собственных каблуков об асфальт. Соленый привкус в воздухе усиливался по мере того, как Ной приближался к океану, и достиг максимума, когда он вышел к обрыву, о который разбивались волны.
Сквозь сумрак до Ноя доносилась музыка. Она то пропадала, то внезапно усиливалась, подхваченная порывом ветра. Ной пошел на звук и, завернув за угол, понял, что музыка играет в баре на другой стороне улицы, над дверью которого красовалась надпись: «В ПРАЗДНИК ЦЕНЫ ТЕ ЖЕ. ВСТРЕЧАЙТЕ НОВЫЙ ГОД В БАРЕ “У О’ДЭЯ”». Мелодия изменилась: в музыкальный автомат вставили другую пластинку. Низкий женский голос запел о мужчине, равного которому нет ни под луной, ни под солнцем. Сильный, хорошо поставленный голос заполнял пустынную улицу.
Ной пересек мостовую, открыл дверь и вошел в бар.
Двое матросов и блондинка сидели у дальнего края стойки, глядя на мужчину, который спал, уткнувшись лицом в полированное дерево. Бармен вскинул глаза на Ноя.
– Есть у вас телефон? – спросил Ной.
– Вон там. – Бармен ткнул пальцем в глубь бара.
Ной направился к телефонной будке.
– Будьте с ним повежливее, парни, – говорила блондинка матросам, когда Ной проходил мимо. – Потрите ему шею кубиком льда.
Она широко улыбнулась Ною. В отсвете музыкального автомата кожа у нее позеленела. Ной кивнул блондинке и нырнул в телефонную будку.
Достав визитную карточку, которую оставил ему врач, с телефоном похоронного бюро, работающего двадцать четыре часа в сутки, Ной набрал номер. Держа трубку у уха, вслушиваясь в гудки, он представил себе телефонный аппарат на темном столе, рядом включенная настольная лампа, и звонки, разносящиеся по пустому похоронному бюро в новогоднюю ночь. Ной уже собрался повесить трубку, когда услышал мужской голос:
– Привет. Похоронное бюро Грейди.
– Я бы хотел узнать насчет похорон. Мой отец только что умер.
– Как зовут усопшего?
– Меня интересует диапазон цен. У меня мало денег и…
– Я должен знать фамилию усопшего. – Голос звучал очень строго. Мужчина боролся с опьянением, а потому старался предельно четко выговаривать каждое слово.
– Аккерман.
– Уотерфилд, – представился мужчина на другом конце провода. – Имя, пожалуйста… – Потом, уже шепотом: – Глэдис, перестань, Глэдис! – И снова в трубку, с трудом подавляя смешок: – Имя, пожалуйста.
– Аккерман, – повторил Ной. – Аккерман.
– Это имя?
– Нет, это фамилия. А имя – Яков.
– Я очень прошу вас точно отвечать на вопросы. – В голосе на том конце провода чувствовалась все та же пьяная строгость.
– Мне нужно знать, сколько вы берете за кремацию.
– Кремация, значит? Да, мы предоставляем эту услугу всем желающим.
– Сколько это стоит?
– Сколько автомобилей вы будете заказывать?
– Что?
– Сколько автомобилей вы будете заказывать? Сколько родственников и знакомых усопшего будут присутствовать на похоронах?
– Один, – ответил Ной. – Один родственник.
Песня закончилась грохотом барабанов, и Ной не расслышал последней фразы мужчины на другом конце провода.
– Я хочу, чтобы расходы были минимальными, – сказал он. – У меня мало денег.
– Понятно, понятно, – ответил мужчина из похоронного бюро. – Позвольте еще один вопрос. Усопший оставил страховку?
– Нет.
– Тогда придется платить наличными, вы понимаете? Авансом.
– Сколько?
– Вы хотите картонную коробку или урну с серебряной пластинкой?
– Картонную коробку.
– Минимальная цена, которую я могу вам предложить, молодой человек… семьдесят шесть долларов и пятьдесят центов.
– Доплатите пять центов за пять минут разговора, – раздался голос телефонистки.
– Хорошо. – Ной бросил в щель пятицентовик. Телефонистка поблагодарила его и отключилась. – Хорошо. Семьдесят шесть долларов и пятьдесят центов. – Он решил, что как-нибудь наскребет эту сумму. – Хоронить будем послезавтра. Во второй половине дня. – В этом случае у него появлялась возможность продать второго января камеру и другие вещи отца. – Адрес – отель «Вид на море». Вы знаете, где он находится?
– Да. – Язык у мужчины заплетался все сильнее. – Да, конечно. Отель «Вид на море». Завтра я пошлю человека, и вы сможете подписать контракт.
– Хорошо. – Ной, весь потный, уже собрался повесить трубку.
– И последнее, мой дорогой. Насчет ритуалов.
– Каких ритуалов?
– Какую религию исповедовал усопший?
Яков не исповедовал никакой религии, но Ною не хотелось говорить об этом мужчине из похоронного бюро.
– Он был евреем.
– Ага. – На другом конце провода помолчали, потом раздался веселый, пьяный женский голос: «Хватит болтать, Джордж, давай лучше выпьем». – Я очень сожалею, но у нас нет возможности хоронить евреев.
– Да в чем разница?! – заорал Ной. – Он не ходил в синагогу. И никакой похоронной службы ему не нужно.
– Невозможно. – К голосу на том конце провода вернулась прежняя суровость. – Мы не хороним евреев. Я уверен, вы сможете найти другие похоронные бюро… у которых есть все необходимое для кремации евреев.
– Но доктор Ферстборн рекомендовал вас. – Ной чуть не выл от отчаяния. Он чувствовал, что не выдержит еще одного разговора с похоронным бюро. – Вы же хороните людей, не так ли?
– Примите наши соболезнования в столь горький для вас час, – ответили ему, – но у нас нет никакой возможности…
На другом конце провода что-то зашуршало. «Дай мне поговорить с ним», – произнес женский голос. Трубка перекочевала к даме.
– Слушай, почему бы тебе не отстать от нас? – На Ноя, казалось, пахнуло виски. – Мы заняты. Ты слышал, что сказал Джордж? Мы не хороним кайков[12]. С Новым годом. – В трубке раздались гудки отбоя.
У Ноя дрожали руки, пот ручьями тек по телу. С трудом ему удалось положить трубку на рычаг. Он открыл дверь будки и медленно побрел к выходу мимо музыкального автомата, в котором крутилась пластинка Лоша Ломонда, мимо блондинки и пьяных матросов у стойки. Блондинка вновь улыбнулась ему.
– Что случилось? – спросила она. – Ее нет дома?
Ной не ответил. Силы покинули его, усталость придавливала к земле. Ему удалось дотащиться до стойки и залезть на высокий стул у самой двери.
– Виски.
Бармен поставил перед ним стакан. Первую порцию Ной выпил залпом и тут же заказал вторую. Виски подействовало мгновенно. Зал поплыл в приятном тумане, музыка перестала бить по барабанным перепонкам, люди, сидевшие у стойки, стали ближе. И когда блондинка в обтягивающем платье с цветами на желтом фоне, красных туфельках и маленькой шляпке с лиловой вуалеткой подошла к нему, нарочито покачивая полными бедрами, он встретил ее улыбкой.
– Так-то лучше. – Блондинка коснулась его руки.
– С Новым годом, – поздравил ее Ной.
– Сладенький… – Блондинка взгромоздилась на соседний стул, поерзала ягодицами по сиденью из красной кожи и потерлась коленом о бедро Ноя. – Сладенький, у меня беда. Я вот оглядела бар и решила, что положиться можно только на тебя. «Апельсиновый цветок», – бросила она бармену, переместившемуся на их край стойки. – А в час беды… – Она положила руку на локоть Ноя, пристально всматриваясь в его лицо сквозь вуалетку. Взгляд маленьких, синих, густо накрашенных глаз блондинки не оставлял сомнений в ее намерениях. – В час беды мне нравятся итальянцы. У них сильный характер. Они возбуждают, они сочувствуют. И сказать по правде, сладенький, мне нравятся мужчины, которые могут возбудить женщину. С другими просто не стоит иметь дело. Толку все равно не будет. Знаешь, что я ищу в мужчине? Доброжелательный характер и полные губы.
– Что? – переспросил Ной.
– Полные губы, – с придыханием повторила блондинка. – Меня зовут Джорджия. А тебя, сладенький?
– Рональд Бивербрук, – ответил Ной. – И должен сказать тебе… я не итальянец.
– О! – На лице женщины отразилось разочарование, одним глотком она ополовинила бокал с «Апельсиновым цветком». – Я бы поклялась, что ты итальянец. Так кто же ты?
– Индеец. Индеец сиу.
– Пусть так. Я все равно готова спорить, что ты знаешь, как порадовать женщину.
– Давай выпьем.
– Сладенький, – позвала блондинка бармена. – Два «Апельсиновых цветка». Двойных. – Она вновь повернулась к Ною. – Индейцы мне тоже нравятся. Кого я не люблю, так это обычных американцев. Они не знают, как ублажить женщину. Прыг-скок, ой-ой-ой – и они уже вылезают из кровати, натягивают штаны и бегут к своим женам. Сладенький, – она допила первый «Апельсиновый цветок», – сладенький, почему бы тебе не подойти к тем двум парням в синей форме и не сказать им, что ты проводишь меня домой? Возьми с собой пивную бутылку на случай, если они будут возражать.
– Ты пришла с ними? – спросил Ной. Настроение его заметно улучшилось, все тревоги куда-то подевались, он поглаживал руку блондинки и, улыбаясь, заглядывал ей в глаза. Ладони ее были в мозолях, кожа грубая, и она этого очень стыдилась.
– Это все от работы в прачечной, – печально вздохнула блондинка. – Никогда не работай в прачечной, сладенький.
– Хорошо, не буду, – охотно согласился Ной.
– Я пришла вон с тем. – Она мотнула головой в сторону пьяного, который спал, уткнувшись лицом в стойку. Вуалетка блеснула в зеленовато-лиловом отсвете музыкального автомата. – Выбыл из игры в первом иннинге. Вот что я тебе скажу. – Она наклонилась к Ною и прошептала, обдав его запахами лука, джина и фиалковых духов: – Эти матросы готовят против него заговор. Даже не стесняются того, что они в форме. Собираются ограбить его, а потом пойти следом за мной, затащить в темный переулок и обчистить мой кошелек. Возьми пивную бутылку, Рональд, и разберись с ними.
Бармен поставил на стойку два высоких стакана. Женщина достала десятку, отдала ему.
– Плачу я. Этот мальчик совсем один в новогоднюю ночь.
– Тебе незачем платить за меня.
– За нас, сладенький. – Она подняла стакан и кокетливо посмотрела на Ноя сквозь вуалетку. – Деньги, сладенький, нужны только для того, чтобы тратить их на своих друзей. – Они выпили, и блондинка погладила Ноя по колену. – Ты ужасно колючий, сладенький. С этим надо что-то делать. Давай смотаемся отсюда. Мне этот бар больше не нравится. Пойдем в мою маленькую квартирку. У меня есть бутылка «Четыре розы», только для тебя и меня, и мы сможем отпраздновать без посторонних. Поцелуй меня, сладенький. – Она вновь наклонилась к нему и решительно закрыла глаза. Ной поцеловал ее в мягкие, податливые губы. Помада блондинки пахла малиной, запахи джина и лука тоже никуда не делись. – Я больше не могу ждать, сладенький. – Она соскользнула на пол, одернула платье, взяла Ноя за руку, и, прихватив стаканы, они направились к другому концу стойки.
Двое матросов наблюдали за их приближением. Парнишки были очень молоденькие, в их глазах читалось горькое разочарование.
– Будьте повежливее с моим другом, – предупредила их блондинка. – Он индеец сиу. – Она поцеловала Ноя в шею за ухом. – Я сейчас приду, сладенький. Только подправлю марафет, чтобы ты еще больше полюбил меня. – Блондинка хихикнула, сжала руку Ноя влажной от пота ладонью и зашагала, нарочито покачивая бедрами, к женскому туалету.
– Что она тебе наболтала? – спросил младший из матросов. Его бескозырка лежала на стойке. Волосы этот парень стриг так коротко, что они напоминали пушок на голове младенца.
– Она говорит, – Ной чувствовал себя суперменом, – она говорит, что вы хотите ограбить ее.
Матрос в бескозырке фыркнул:
– Ограбить ее? Это круто. На самом деле все наоборот, братишка.
– Двадцать пять баксов, – пояснил короткостриженый. – Она запросила двадцать пять баксов с каждого. Сказала, что никогда этого не делала, что она замужем и готова рискнуть только ради хороших денег.
– Что она о себе возомнила? – пробурчал матрос в бескозырке. – А сколько она запросила с тебя?
– Ничего. – Ноя аж распирало от гордости. – И она хочет выставить бутылку вина «Четыре розы».
– Как тебе это нравится? – с горечью спросил матрос в бескозырке у своего дружка.
– Ты с ней пойдешь? – В голосе короткостриженого слышалась зависть.
Ной покачал головой:
– Нет.
– Почему нет?
Ной пожал плечами:
– Не знаю.
– Парень, тебя, похоже, здесь хорошо обслуживают.
– В Санта-Монике нам делать нечего, – решительно заявил матрос в бескозырке и с укором посмотрел на своего дружка. – С тем же успехом мы могли остаться на базе.
– А где ваша база? – спросил Ной.
– В Сан-Диего. Но он… – матрос в бескозырке указал на короткостриженого, – пообещал нам райскую ночь в Санта-Монике. Все, мол, обговорено. Две вдовы в частном доме. Нет уж, теперь организацию нашего досуга я буду брать на себя.
– Я не виноват, – оправдывался тот. – Откуда мне знать, что они разыгрывают меня, что дома с таким адресом в Санта-Монике нет?
– Мы три часа бродили в этом чертовом тумане, – продолжал матрос в бескозырке. – Искали дом, которого нет. В новогоднюю ночь! Да на своей ферме в Оклахоме я куда лучше встречал Новый год! Пошли… Нечего нам тут ловить.
– А как же этот? – Ной указал на сладко посапывающего пьяницу.
– Это не наша забота.
Короткостриженый надел белую бескозырку, и оба матроса направились к двери.
– Двадцать пять баксов! – донеслось до Ноя, перед тем как за матросами с грохотом захлопнулась дверь.
Ной выждал с минуту, по-дружески похлопал пьяницу по плечу и последовал за ними. Постоял на улице, вдохнул влажный воздух, почувствовал, как он холодит его разгоряченное лицо. В качающемся свете уличного фонаря разглядел две фигуры в синем, растворяющиеся в тумане. Повернулся и зашагал в противоположную сторону. Выпитое виски приятным теплом разлилось по всему телу.
Ной осторожно открыл дверь и тихонько вошел в темную комнату. Запах никуда не делся. А он уже успел забыть этот запах. Алкоголь, лекарства, что-то сладкое, приторное… Надо зажечь свет, подумал Ной и почувствовал, что руки у него дрожат. Он наткнулся на стул, прежде чем нашел лампу.
Его отец, закаменев, лежал на кровати. Рот так и остался открытым, словно он собрался что-то сказать. Ноя качнуло, когда он наклонился над отцом. Глупый, несносный старик с идиотской бородкой, обесцвеченными волосами и Библией в кожаном переплете.
Поспеши, поспеши, Господи, и прими… Какую религию исповедовал усопший? Голова у Ноя шла кругом. Он ни на чем не мог сосредоточиться, мысли наскакивали друг на друга, несвязные, абсурдные. Полные губы. Двадцать пять долларов для матросов и бесплатно для него. А ведь ему никогда не везло с женщинами, никогда на него так не западали. Возможно, попавший в беду мужчина становится более привлекательным, и блондинка это почувствовала. Разумеется, она сильно напилась… Рональд Бивербрук. А как покачивались ее бедра, когда она шла к женскому туалету. Если бы он остался в баре, то сейчас лежал бы с ней в постели, под теплым одеялом, наслаждаясь мягкой, жирной, белой плотью, запахами лука, джина, малины. На мгновение Ной горько пожалел о том, что стоит сейчас в обшарпанном номере отеля, рядом с умершим стариком… Если б все было наоборот, подумал он, если бы он лежал на кровати, а блондинка подкатилась к старику, то Яков наверняка отправился бы в ее уютную квартирку, распил бы с женщиной бутылку вина и ублажил бы ее по полной программе. В этом Ной нисколько не сомневался. Самое время сейчас думать об этом. Ной покачал головой. Его отец, семя которого дало ему жизнь. Господи, неужели с годами голос у него станет как у отца?
С минуту Ной всматривался в мертвое лицо. Попытался плакать. Уходя так, на исходе года, в зимнюю ночь, человек – любой человек – вправе рассчитывать, что его единственный сын прольет по нему хоть одну слезу.
Сколько Ной себя помнил, он никогда не думал об отце. Он злился на отца, но не более того. А сейчас, вглядываясь в бледное, изрезанное морщинами лицо, смотревшее на него с подушки, гордое и благородное, похожее на каменное изваяние (Яков всегда знал, что именно так он будет выглядеть после смерти), Ной заставил себя подумать об отце. О том пути, который прошел Яков, прежде чем добрался до маленькой комнатушки на берегу Тихого океана. Начался этот путь на зеленых улицах Одессы, пролег через Россию, Балтийское море и Атлантический океан в кипящий котел Нью-Йорка.
Ной закрыл глаза и попытался представить себе Якова молодым человеком, быстрым и гибким, с высоким лбом, хищным носом. Он говорит по-английски еще с акцентом, но уже с интонациями библейского пророка. Вот он шагает по улицам Нью-Йорка, взгляд его красивых глаз впитывает каждую мелочь, он всегда готов улыбнуться девушке, партнеру, покупателю… Яков, бесстрашный и бесчестный, блуждающий по Югу, вот он в Атланте, в Тузкалузе, у него ловкие руки, к деньгам особого интереса нет, но ради них он готов и обмануть, однако у него эти деньги не задерживаются. Путь его лежит дальше, в Миннесоту и Монтану, он смеется, курит черные сигары, его знают в салунах и игорных домах, он рассказывает похабные анекдоты и одновременно цитирует Исайю. Наконец, Чикаго, где он женится на матери Ноя, серьезной и ответственной, хрупкой и нежной; возможно, Яков решает даже осесть, стать добропорядочным гражданином. Все-таки уже не мальчик, волосы тронула седина. Ной же помнил, как после обеда отец пел ему в гостиной о веселом месяце мае, когда так хорошо гулять по парку…
Ной покачал головой. Где-то в глубинах памяти до сих пор звучал этот молодой, сильный баритон. «Веселый, веселый месяц май».
Шли годы, и перед Яковом, как того и следовало ожидать, разверзлась пропасть. Бизнес, и без того не слишком прибыльный, стал приносить одни убытки, обаяние поблекло, враги множились, весь мир ополчился против него. За неудачами в Чикаго последовали неудачи в Сиэтле, Балтиморе и, наконец, в Санта-Монике… «Жизнь свою я прожил в нищете, обманывал всех, кого только мог, свел жену в могилу, у меня лишь один сын, из которого едва ли выйдет толк, я банкрот, и все, что ты мне предсказывал, сбылось…» И брошенный брат, горящий в печи крематория, образ которого преследовал Якова все эти годы, до самого последнего вздоха…
Ной продолжал смотреть на отца, на глазах его не выступило ни слезинки. Яков умер, но вот открытый рот оставался на удивление живым. Ной попытался закрыть этот рот. Жесткая, колючая борода так и впилась в ладонь, клацнули зубы. Но губы разошлись, готовые заговорить, как только Ной убрал руку. Вновь и вновь, прилагая все большую силу, Ной закрывал рот отца. Челюстные суставы похрустывали, нижняя челюсть болталась все свободнее, но всякий раз, когда Ной убирал руку, рот раскрывался и зубы блестели в желтом свете единственной лампочки. Ной уперся коленями в край кровати и буквально вдавил нижнюю челюсть в верхнюю. Но его отец, который всю жизнь был упрямцем, всегда и все делал по-своему, не слушая ни родителей, ни учителей, ни брата, ни жену, ни партнеров, ни своих женщин, ни сына, нисколько не изменился и после смерти.
Ной отступил на шаг. Жалкий бледный рот под ухоженными седыми усами так и остался полураскрытым.
И тут в первый и последний раз Ной заплакал.
Пренебрежительное прозвище евреев в Америке.
Глава 4
Сидя в открытом разведывательном автомобиле, с каской на голове, Кристиан чувствовал себя незваным гостем. Они мчались по обсаженной деревьями дороге. Положив автомат на колени, Кристиан ел вишни, которые они собрали в саду под Мо. Париж лежал впереди, за зелеными холмами. Французы, которые, должно быть, рассматривали его из-за закрытых ставен своих каменных домов, видели в нем – тут у Кристиана сомнений не было – поработителя, сурового солдата, вешателя. Между тем он еще не слышал ни единого выстрела, а война здесь уже закончилась.
Кристиан повернулся, чтобы перекинуться парой слов с Брандтом, фотографом одной из рекламных компаний. Его еще в Меце приписали к разведывательному отряду Кристиана. До войны этот хрупкий человек с внешностью учителя был довольно посредственным художником. Кристиан познакомился и подружился с ним в Австрии, куда Брандт ранней весной приезжал покататься на лыжах. Сейчас лицо Брандта по цвету соперничало с помидором, от ветра у него воспалились глаза, а в каске он напоминал мальчика, вышедшего во двор поиграть в солдатиков. Кристиан улыбнулся Брандту, зажатому на узком сиденье между огромным ефрейтором из Силезии и фотографическим оборудованием.
– Над чем смеешься, сержант? – спросил Брандт.
– А разве можно без смеха смотреть на твой нос? – ответил Кристиан.
Брандт осторожно коснулся пальцами шелушащейся, обожженной кожи.
– Седьмой слой сходит. С таким носом надо сидеть дома. Прибавь скорости, сержант, и доставь меня в Париж как на крыльях. Очень хочется выпить.
– Терпение, немного терпения. Или ты не знаешь, что идет война?
Ефрейтор из Силезии оглушительно загоготал. Этот парень, простой и глупый, постоянно пребывал в отличном настроении. Он изо всех сил старался выслужиться перед начальством, а путешествие по Франции доставляло ему безмерное удовольствие. Прошлой ночью, когда они бок о бок лежали под одеялами у дороги, ефрейтор на полном серьезе сказал Кристиану, что не хочет, чтобы война слишком быстро закончилась. Он должен убить хотя бы одного француза. Его отец потерял ногу под Верденом в 1916 году, и ефрейтор (фамилия его была Краус) помнил, как в семь лет, стоя навытяжку перед отцом после рождественской мессы в церкви, сказал: «Я умру счастливым после того, как убью хотя бы одного француза». Произошло это пятнадцать лет назад. И ефрейтор все еще с надеждой оглядывал каждый новый город: а вдруг в нем найдутся французы, которые помогут ему реализовать мечту детства? Поэтому в Шанли его лицо разочарованно вытянулось, когда лейтенант французской армии вышел из кафе с белым флагом, лишив Крауса удовольствия выстрелить как в него, так и в тех солдат, вместе с которыми лейтенант сдался в плен.
Кристиан бросил взгляд за спину Брандта, на два других автомобиля их патруля, кативших по прямой дороге с интервалом в семьдесят пять метров. Лейтенант ехал по параллельному шоссе с основными силами разведывательного отряда, а три автомобиля отдал под команду Кристиана. Они быстро продвигались к Парижу в полной уверенности, что город сдастся без боя. Кристиан улыбался, чувствуя, как его распирает гордость. В первый раз он командует отдельным подразделением. Три автомобиля, одиннадцать солдат, вооруженных десятью винтовками и автоматами и одним крупнокалиберным пулеметом.
Он посмотрел вперед, на стелющуюся под колесами дорогу. Ну до чего красивая страна! Какая ухоженная, какие трудолюбивые тут живут люди, как аккуратно обсажены поля тополями, какими ровными рядами зеленеют всходы!
Просто удивительно, до чего организованно прошла вся кампания, сонно думал он. Долгое зимнее ожидание, внезапный бросок через Европу – и враг сметен могучим ураганом. Командование все продумало до мелочей, вплоть до таблеток соли и тюбиков сальварсана[13] (каждому солдату перед отправкой на передовую выдали по три тюбика – неотъемлемую часть неприкосновенного запаса). Кристиан улыбнулся: в Медицинском управлении скептически оценивали эффективность сопротивления французов. И ведь все сработало как часы. Припасы, карты, воду они получали там, где и намечалось, сила вражеской армии и потенциал ее сопротивления оказались точно такими, как и было предсказано. Дорожное покрытие в точности соответствовало пометкам на картах. Только немцы, с гордостью говорил себе Кристиан, вспоминая лавину людей и военной техники, накрывшую Францию, – только немцы могли столь идеально провести такую сложную операцию.
Гудение мотора разведывательного автомобиля заглушил шум самолета. Кристиан, обернувшись, вскинул голову и улыбнулся. «Штукас» медленно летел метрах в двадцати над дорогой, настигая передовой автомобиль. Какой грациозный самолет, и какая при этом в нем чувствуется мощь. А шасси под фюзеляжем напоминает когтистые лапы ястреба, нацелившегося на добычу. Кристиан пожалел, что не пошел в авиацию. Что там говорить, летчики – любимцы и армии, и народа. А условия для жизни им создавали роскошные, совсем как в первоклассных курортных отелях. Брали в летчики лучших из лучших, цвет нации, молодых, бесстрашных, уверенных в себе. Кристиан видел их в барах, слышал их разговоры. Они всегда держались особняком и говорили на своем особом языке, сорили деньгами, рассказывали о воздушных боях над Мадридом, о бомбардировках Варшавы, о девушках Барселоны, делились впечатлениями о новом «мессершмитте». О смерти или поражении никто не упоминал, словно их не существовало в этом замкнутом, аристократическом, опасном и веселом мирке.
Самолет поравнялся с автомобилем Кристиана, и он увидел улыбающееся лицо пилота, который выглянул из кабины. Кристиан улыбнулся в ответ, приветственно помахал рукой, а пилот, молодой и бесшабашный, покачал крыльями самолета и полетел дальше над обсаженной деревьями дорогой, которая вела их к Парижу.
Мерно урчал мотор разведывательного автомобиля. Напоенный ароматом трав ветерок играл волосами Кристиана, непринужденно развалившегося на переднем сиденье. В его голове звучала музыка, которую он слышал на концерте в Берлине, где побывал в краткосрочном отпуске. Квинтет с кларнетом Моцарта – печальная, хватающая за сердце мелодия, навевающая мысли о юной деве, которая в летний день оплакивает утрату возлюбленного на берегу реки, медленно несущей вдаль свои воды. Кристиан вслушивался в музыку, полузакрыв глаза, лишь изредка в них вспыхивали золотистые искорки. Ему вспомнился кларнетист, лысый, плюгавый мужичонка с кислой физиономией и обвислыми пшеничными усами, такими карикатуристы обычно изображают мужей-подкаблучников.
«Ну право же, – с иронией подумал Кристиан, – сейчас не время для Моцарта. Мне следовало напевать Вагнера. Тех, кто не напевает сегодня арию Зигфрида, можно смело зачислять в предатели Великого Третьего Рейха». Кристиан не любил Вагнера, но наказал себе вспомнить и о нем, как только закончит с квинтетом. По крайней мере Вагнер поможет ему в борьбе со сном. Но голова Кристиана упала на грудь, и он уснул, ровно дыша, с легкой улыбкой на губах. Водитель покосился на сержанта и с дружеской насмешкой указал на него большим пальцем фотографу и ефрейтору-силезцу. Силезец зашелся от смеха, словно Кристиан специально для него отмочил какую-то особо удачную шутку.
Три автомобиля, один за другим, соблюдая установленную приказом дистанцию, мчались по мирной, залитой солнцем сельской местности, совершенно пустынной, если не считать редких коров, кур да уток, словно все местные жители решили устроить себе в этот день выходной и отправились на ярмарку в соседний город.
Первый выстрел органически влился в мелодию, которая по-прежнему звучала в голове Кристиана.
Разбудили его пять следующих выстрелов, визг тормозов и ощущение падения, когда автомобиль занесло и он, накренившись, застыл в придорожном кювете. Кристиан выпрыгнул из машины и спрятался за ней, прижавшись к земле. Остальные плюхнулись в пыль рядом с ним. Кристиан замешкался в надежде, что кто-нибудь объяснит ему, что случилось, подскажет, как поступать дальше. Однако все трое солдат с тревогой, вопрошающе смотрели на него. Он вспомнил положения устава, где говорилось, что, оставшись за командира, сержант должен немедленно оценить обстановку и отдать ясный и четкий приказ. Никаких сомнений в успехе, поведение уверенное и смелое.
– Все целы? – прошептал он.
– Да, – ответил Краус. Указательный палец его правой руки лежал на спусковом крючке винтовки, он то и дело выглядывал из-за переднего колеса.
– Господи, – пролепетал Брандт. – Господи Иисусе. – Его пальцы нервно дергали предохранитель пистолета, словно он впервые держал в руках оружие.
– Прекрати! – бросил Кристиан. – Оставь предохранитель в покое, а не то попадешь в кого-нибудь из нас.
– Давайте выбираться отсюда. – Каска свалилась с головы Брандта, волосы обсыпало пылью. – Нас всех убьют.
– Заткнись! – осадил его Кристиан.
Вновь загремели выстрелы. Несколько пуль попало в автомобиль, лопнуло одно колесо.
– Господи, – бормотал Брандт, – Господи…
Кристиан попятился к багажнику автомобиля. Для этого ему пришлось переползти через водителя. Ну и вонища, машинально отметил Кристиан. Должно быть, этот парень не мылся с начала вторжения в Польшу.
– Слушай, почему бы тебе иногда не вспоминать о существовании ванны? – раздраженно прошептал Кристиан.
– Виноват, сержант, – только и ответил водитель.
Защищенный задним колесом, Кристиан приподнял голову. Кустик маргариток чуть покачивался перед ним. Со столь близкого расстояния эти цветы казались рощей доисторических деревьев. Поблескивающая от жары дорога лежала перед Кристианом как на ладони.
Метрах в пяти от него на шоссе опустилась какая-то пичужка и запрыгала по асфальту, попутно занимаясь своими делами: чистила перышки, время от времени издавала пронзительные крики – прямо-таки нетерпеливый покупатель у прилавка, от которого на минутку отошел продавец.
Кристиан внимательно оглядел баррикаду. Она перегораживала дорогу метрах в ста от них в таком месте, где земля по обе стороны от асфальта поднималась довольно-таки крутыми склонами. Не баррикада, а плотина через ручей. Оттуда не доносилось ни звука. Не уловил Кристиан на баррикаде и никакого движения. Казалось, ее защитники ретировались после первых залпов. Баррикада стояла в глубокой тени деревьев, растущих по обе стороны дороги. Их кроны смыкались, образуя арку. Кристиан оглянулся. Изгиб шоссе отсек от него две другие машины. Он не сомневался, что они остановились, как только прозвучали выстрелы. Но ему оставалось только гадать, что там сейчас происходит, да ругать себя за то, что заснул и попался в ловушку.
По всей видимости, баррикаду возводили наспех. Свалили два дерева, на них по-прежнему зеленела листва, перевернули телегу, набросали матрасов да железных кроватей, добавили камней, вывороченных из ближайшего забора. А вот место для нее выбрали удачно. Густые кроны деревьев укрывали баррикаду от наблюдения с воздуха. Обнаружить заграждение можно было, лишь наткнувшись на него, что, собственно, и произошло сейчас.
Им еще повезло, что французы так рано открыли огонь. Во рту у Кристиана пересохло. Ужасно хотелось пить. От съеденных вишен внезапно защипало язык в том месте, где его всегда обжигал сигаретный дым.
«Будь у французов хоть капля ума, – думал Кристиан, – они бы сейчас обходили нас с флангов, чтобы расстрелять, словно в тире. Как я мог такое допустить? – Он мрачно смотрел на сваленные деревья, застывшие в зловещей тишине в сотне метров впереди. – Как я мог заснуть? Если бы у французов был миномет или крупнокалиберный пулемет, установленный на холме в лесу, они бы покончили с нами в пять секунд». Но со стороны баррикады по-прежнему не доносилось ни звука, лишь на асфальте, за маргаритками, прыгала птичка, издавая пронзительные крики.
Сзади послышался шорох. Кристиан обернулся и увидел Мейшена, солдата с третьего разведывательного автомобиля, который полз к ним сквозь кустарник. Полз по всем правилам, как учили на занятиях, положив винтовку на сгиб локтя.
– Как там у вас? – спросил Кристиан. – Никто не ранен?
– Нет, – ответил Мейшен. – Автомобили отведены на проселочную дорогу. Все в полном порядке. Сержант Гиммлер послал меня, чтобы узнать, живы ли вы.
– Мы живы, – мрачно ответил Кристиан.
– Сержант Гиммлер приказал передать, что возвращается в штаб роты, чтобы доложить о стычке с противником и вызвать на подмогу два легких танка, – четко отрапортовал Мейшен, как его и учили на занятиях по боевой подготовке.
Кристиан, прищурившись, вновь всмотрелся в баррикаду, низкую, зловещую, затаившуюся в глубокой тени деревьев. «Ну почему это случилось со мной? – с горечью думал он. – Если начальство узнает, что я заснул, пойду под трибунал». Перед мысленным взором Кристиана внезапно возникли суровые лица офицеров, сидящих за длинным столом. Он услышал шелест официальных бумаг, увидел себя, стоящего навытяжку в ожидании неминуемого приговора.
«И Гиммлер хорош, – невесело усмехнулся Кристиан. – Предлагает отправиться за подмогой. А что же я? Буду лежать здесь и ждать, когда мне отстрелят яйца?» Гиммлер, круглолицый, шумливый, жизнерадостный мужчина, лишь посмеивался да напускал на себя загадочный вид, когда кто-то спрашивал, а не родственник ли он Генриха Гиммлера. В разведотряде полагали, что родственник, вроде бы племянник, и сержанта Гиммлера предпочитали не задирать. Но скорее всего ближе к концу войны, когда Гиммлер дорос бы до полковника (благодаря этому загадочному родству, но не личным заслугам, потому что солдат он был никакой), им предстояло выяснить, что с Генрихом Гиммлером толстяка связывает лишь фамилия.
Кристиан тряхнул головой. Отвлекаться нельзя, надо принимать решение. Задача стояла архитрудная. На карту поставлена жизнь, а у него в голове черт знает что: Гиммлер, чин полковника, идущая от водителя вонь, прыгающая по асфальту пичуга, бледность, проступившая сквозь красный загар Брандта, он сам, раскорячившийся на земле, словно собрался рыть окоп зубами.
Баррикада по-прежнему казалась вымершей. Ее словно соорудили и бросили. Лишь ветерок шелестел листвой срубленных деревьев.
– Из-за автомобиля не высовываться, – прошептал Кристиан.
– Мне остаться? – озабоченно спросил Мейшен.
– Если тебя это не затруднит. Мы подаем чай ровно в четыре.
На лице Мейшена отразилось недоумение, и он стер пыль с казенника винтовки.
Кристиан положил автомат на маргаритки. Поймал баррикаду в прорезь прицела. Глубоко вдохнул. Первый выстрел, подумал он, первый выстрел на этой войне. И выпустил две короткие очереди. Под деревьями выстрелы прозвучали очень уж громко и резко, маргаритки, не придавленные стволом автомата, бешено закачались у Кристиана перед глазами. За спиной кто-то заскулил. Брандт, сразу догадался Кристиан. Военный фотограф.
Поначалу автоматные очереди ничего не изменили. Разве что птичку как ветром сдуло. Маргаритки успокоились, затихло и эхо выстрелов. Естественно, подумал Кристиан, французы не дураки. За баррикадой их давно нет. С такой легкостью можно победить только в сказке.
Однако, продолжая наблюдать за баррикадой, Кристиан увидел, как сквозь ветви над стволами деревьев просунулись дула винтовок. Загремели выстрелы, над его головой послышался злобный посвист пуль.
– Нет, нет, пожалуйста, нет… – услышал он голос Брандта. А что еще следовало ожидать от средних лет пейзажиста?
Кристиан не нырнул за колесо, он считал стволы винтовок. Шесть, максимум семь. Вот и все защитники. Выстрелы прекратились так же внезапно, как и начались.
Действительно, все как в сказке, подумал Кристиан. Скорее всего с ними нет ни одного офицера. Горстка парней, оставленных командиром защищать безнадежную позицию. Они наверняка испуганы и не способны оказать серьезного сопротивления. Так что не составит труда взять их в плен.
– Мейшен!
– Слушаю, сержант!
– Возвращайся к сержанту Гиммлеру. Пусть выведет автомобили на шоссе. С баррикады их не увидят. Так что они будут в полной безопасности.
– Будет исполнено, сержант!
– Брандт! – Кристиан не обернулся, но голос его переполняло презрение. – Ты мне это прекрати!
– Конечно, – ответил Брандт. – Обязательно. Не обращай на меня внимания. Я выполню свой долг. Поверь мне. Можешь на меня положиться.
– Мейшен!
– Слушаю, сержант!
– Скажешь Гиммлеру, что я попытаюсь обойти баррикаду справа, через лес, и выйти им в тыл. Его задача – сделать то же самое слева. Пусть возьмет с собой пять человек. Я думаю, баррикаду защищают шесть или семь солдат и вооружены они только винтовками. Офицера с ними скорее всего нет. Ты сможешь все это запомнить?
– Да, сержант.
– Я выстрелю по французам один раз через пятнадцать минут, – продолжал Кристиан, – а потом прикажу им сдаться. Не думаю, что они окажут сопротивление, зная, что их спины у кого-то на мушке. Если же они все-таки не сдадутся, стреляйте на поражение. Одного человека я оставлю здесь на случай, если французы попытаются перебраться через баррикаду. Ты все понял?
– Так точно, сержант!
– Отлично. Исполняй.
– Слушаюсь! – Мейшен пополз назад, полный решимости в точности передать Гиммлеру полученный приказ.
– Дистль, – позвал Брандт.
– Да, – холодно отозвался Кристиан, не удостоив фотографа взглядом. – Если хочешь, можешь отправляться следом за Мейшеном. Ты мне не подчиняешься.
– Я хочу пойти с тобой. – Брандт уже взял себя в руки, из его голоса исчезли панические нотки. – Я в полном порядке. Что было, то прошло. – Он даже выдавил из себя смешок. – К тому, что в тебя стреляют, надо привыкнуть. Ты сказал, что хочешь предложить французам сдаться в плен. Тогда тебе лучше взять меня с собой. Ни один француз не поймет твоего французского.
Кристиан наконец-то посмотрел на Брандта, оба заулыбались. Брандт в порядке, подумал Кристиан, действительно в порядке.
– Тогда пошли. Беру тебя в компанию.
Приминая заросли папоротника, они поползли втроем. Кристиан и Брандт ползли впереди, причем фотограф держал в одной руке «лейку», а в другой – пистолет, благоразумно поставленный на предохранитель. Краус держался чуть сзади, прикрывая им спины. От мягкого папоротника пахло сыростью. Болотистая почва пятнала зеленью обмундирование. Метров через тридцать, добравшись до небольшого пригорка, они смогли встать и дальше идти, пригнувшись, под его прикрытием.
Ветерок шуршал листвой. Белки внезапно подняли дикий шум, перепрыгивая с одного дерева на другое. Ветки кустов то и дело цеплялись за сапоги и одежду. Не останавливаясь ни на секунду, с предельной осторожностью они продолжали двигаться параллельно дороге.
«Ничего не получится, – думал Кристиан, – все закончится весьма плачевно. Не могут французы быть такими глупыми. Это идеальная западня, и я полез в нее по своей воле. Армия войдет в Париж, но я этого не увижу. Наши трупы могут пролежать здесь десять лет, и их никто не найдет, кроме сов да лесных животных». Кристиан начал потеть еще на дороге, потел и когда полз, а теперь его начал бить озноб, и горячий пот стал ледяным и таким липким, что пропитавшаяся им одежда буквально срослась с кожей. Кристиан стиснул зубы – не хватало еще, чтобы они отбивали дробь. В лесу небось полным-полно французов, отчаянных, полных ненависти, которые знают этот лес, как мебель в собственной квартире. И им наверняка хочется убить еще одного немца, прежде чем их страна окончательно капитулирует. Да еще от Брандта, который всю жизнь шагал только по мостовым, сейчас, когда он продирается сквозь кустарник, шума, как от стада скота.
Ну почему все так получилось? Именно теперь. Когда вся ответственность легла на него, Кристиана. Впервые лейтенант пустил его в свободное плавание. Война-то началась не вчера, и всякий раз лейтенант был рядом, смотрел на него сверху вниз, пренебрежительно фыркал, говоря: «Сержант, разве так вас учили отдавать приказ?», или «Сержант, вы полагаете, что это правильный способ заполнения бланка требований?», или «Сержант, если я говорю, что мне нужны десять человек в четыре часа, это означает, что они
