Супружество как точная наука
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Супружество как точная наука

О. Генри
Супружество как точная наука
(Сборник рассказов)

© ООО «Издательство АСТ», 2021

* * *

Русские соболя

Когда синие, как ночь, глаза Молли Мак-Кивер положили Малыша Брэди на обе лопатки, он вынужден был покинуть ряды банды «Дымовая труба». Такова власть нежных укоров подружки и ее упрямого пристрастия к порядочности. Если эти строки прочтет мужчина, пожелаем ему испытать на себе столь же благотворное влияние завтра, не позднее двух часов пополудни, а если они попадутся на глаза женщине, пусть ее любимый шпиц, явившись к ней с утренним приветом, даст пощупать свой холодный нос – залог собачьего здоровья и душевного равновесия хозяйки.

Банда «Дымовая труба» заимствовала свое название от небольшого квартала, который представляет собой вытянутое в длину, как труба, естественное продолжение небезызвестного городского района, именуемого Адовой кухней. Пролегая вдоль реки, параллельно Одиннадцатой и Двенадцатой авеню, Дымовая труба огибает своим прокопченным коленом маленький, унылый, неприютный Клинтон-парк. Вспомнив, что дымовая труба – предмет, без которого не обходится ни одна кухня, мы без труда уясним себе обстановку. Мастеров заваривать кашу в Адовой кухне сыщется немало, но высоким званием шеф-повара облечены только члены банды «Дымовая труба».

Представители этого никем не утвержденного, но пользующегося широкой известностью братства, разодетые в пух и прах, цветут, словно оранжерейные цветы, на углах улиц, посвящая, по-видимому, все свое время уходу за ногтями с помощью пилочек и перочинных ножиков. Это безобидное занятие, являясь неоспоримой гарантией их благонадежности, позволяет им также, пользуясь скромным лексиконом в две сотни слов, вести между собой непринужденную беседу, которая покажется случайному прохожему столь же незначительной и невинной, как те разговоры, какие можно услышать в любом респектабельном клубе несколькими кварталами ближе к востоку.

Однако деятели «Дымовой трубы» не просто украшают собой уличные перекрестки, предаваясь холе ногтей и культивированию небрежных поз. У них есть и другое, более серьезное занятие – освобождать обывателей от кошельков и прочих ценностей. Достигается это, как правило, путем различных оригинальных и малоизученных приемов, без шума и кровопролития. Но в тех случаях, когда осчастливленный их вниманием обыватель не выражает готовности облегчить себе карманы, ему предоставляется возможность изливать свои жалобы в ближайшем полицейском участке или в приемном покое больницы.

Полицию банда «Дымовая труба» заставляет относиться к себе с уважением и быть всегда начеку. Подобно тому как булькающие трели соловья доносятся к нам из непроглядного мрака ветвей, так пронзительный полицейский свисток, призывающий фараонов на подмогу, прорезает глухой ночью тишину темных и узких закоулков Дымовой трубы. И люди в синих мундирах знают: если из Трубы потянуло дымком – значит, развели огонь в Адовой кухне.

Малыш Брэди обещал Молли стать паинькой. Малыш был самым сильным, самым изобретательным, самым франтоватым и самым удачливым из всех членов банды «Дымовая труба». Понятно, что ребятам жаль было его терять.

Но, следя за его погружением в пучину добродетели, и они не выражали протеста. Ибо, когда парень следует советам своей подружки, в Адовой кухне про него не скажут, что он поступает недостойно или не по-мужски.

Можешь подставить ей фонарь под глазом, чтоб крепче любила, – это твое личное дело, но выполни то, о чем она просит.

– Закрой свой водоразборный кран, – сказал Малыш как-то вечером, когда Молли, заливаясь слезами, молила его покинуть стезю порока. – Я решил выйти из банды. Кроме тебя, Молли, мне ничего не нужно. Заживем с тобой тихо-скромно. Я устроюсь на работу, и через год мы с тобой поженимся. Я сделаю это для тебя. Снимем квартирку, заведем канарейку, купим швейную машинку и фикус в кадке и попробуем жить честно.

– Ах, Малыш! – воскликнула Молли, смахивая платочком пудру с его плеча. – За эти твои слова я готова отдать весь Нью-Йорк со всем, что в нем есть! Да много ли нам нужно, чтобы быть счастливыми.

Малыш не без грусти поглядел на свои безукоризненные манжеты и ослепительные лакированные туфли.

– Труднее всего придется по части барахла, – заявил он. – Я ведь всегда питал слабость к хорошим вещам. Ты знаешь, Молли, как я ненавижу дешевку. Этот костюм обошелся мне в шестьдесят пять долларов. Насчет одежды я разборчив – все должно быть первого сорта, иначе это не для меня. Если я начну работать – тогда прощай маленький человечек с большими ножницами!

– Пустяки, дорогой! Ты будешь мне мил в синем свитере ничуть не меньше, чем в красном автомобиле.

На заре своей юности Малыш, пока еще не вошел в силу настолько, чтобы одолеть своего папашу, обучался паяльному делу. К этой полезной и почтенной профессии он теперь и вернулся. Но ему пришлось стать помощником хозяина мастерской, а ведь это только хозяева мастерских – отнюдь не их помощники – носят брильянты величиной с горошину и позволяют себе смотреть свысока на мраморную колоннаду, украшающую особняк сенатора Кларка.

Восемь месяцев пролетели быстро, как между двумя актами пьесы. Малыш в поте лица зарабатывал свой хлеб, не обнаруживая никаких опасных склонностей к рецидиву, а банда «Дымовая труба» по-прежнему бесчинствовала «на большой дороге», раскраивала черепа полицейским, задерживала запоздалых прохожих, изобретала новые способы мирного опустошения карманов, копировала покрой платья и тона галстуков Пятой авеню и жила по собственным законам, открыто попирая закон. Ни Малыш крепко держался своего слова и своей Молли, хотя блеск и сошел с его давно не полированных ногтей и он теперь минут пятнадцать простаивал перед зеркалом пытаясь повязать свой темно-красный шелковый галстук так, чтобы не видно было мест, где он протерся.

Однажды вечером он явился к Молли с каким-то таинственным свертком под мышкой.

– Ну-ка, Молли, разверни! – небрежно бросил он, широким жестом протягивая ей сверток. – Это тебе.

Нетерпеливые пальчики разодрали бумажную обертку. Молли громко вскрикнула, и в комнату ворвался целый выводок маленьких Мак-Киверов, а следом за ними – и мамаша Мак-Кивер; как истая дочь Евы, она не позволила себе ни единой лишней секунды задержаться у лоханки с грязной посудой.

Снова вскрикнула Молли, и что-то темное, длинное и волнистое мелькнуло в воздухе и обвило ее плечи, словно боа-констриктор.

– Русские соболя! – горделиво изрек Малыш, любуясь круглой девичьей щекой, прильнувшей к податливому меху. – Первосортная вещица. Впрочем, перевороши хоть всю Россию – не найдешь ничего, что было бы слишком хорошо для моей Молли.

Молли сунула руки в муфту и бросилась к зеркалу, опрокинув по дороге двух-трех сосунков из рода Мак-Киверов. Вниманию редакторов отдела рекламы! Секрет красоты (сияющие глаза, разрумянившиеся щеки, пленительная улыбка): Один Гарнитур из Русских Соболей. Обращайтесь за справками.

Оставшись с Малышом наедине, Молли почувствовала, как в бурный поток ее радости проникла льдинка холодного рассудка.

– Ты настоящее золото, Малыш, – сказала она благодарно. – Никогда в жизни я еще не носила мехов. Но ведь русские соболя, кажется, безумно дорогая штука? Помнится, мне кто-то говорил.

– А разве ты замечала, Молли, чтобы я подсовывал тебе какую-нибудь дрянь с дешевой распродажи? – спокойно и с достоинством спросил Малыш. – Может, ты видела, что я торчу у прилавков с остатками или глазею на витрины «любой предмет за десять центов»? Допусти, что это боа стоит двести пятьдесят долларов и муфта – сто семьдесят пять. Тогда ты будешь иметь некоторое представление о стоимости русских соболей. Хорошие вещи – моя слабость. Черт побери, этот мех тебе к лицу, Молли.

Молли, сияя от восторга, прижала муфту к груди. Но мало-помалу улыбка сбежала с ее лица, и она пытливым и грустным взором посмотрела Малышу в глаза.

Малыш уже давно научился понимать каждый ее взгляд; он рассмеялся, и щеки его порозовели.

– Выкинь это из головы, – пробормотал он с грубоватой лаской. – Я ведь сказал тебе, что с прежним покончено. Я купил этот мех и заплатил за него из своего кармана.

– Из своего заработка, Малыш? Из семидесяти пяти долларов в месяц?

– Ну да. Я откладывал.

– Откладывал? Постой, как же это… Четыреста двадцать пять долларов за восемь месяцев…

– Ах, да перестань ты высчитывать! – с излишней горячностью воскликнул Малыш. – У меня еще оставалось кое-что, когда я пошел работать. Ты думаешь, я снова с ними связался?! Но я же сказал тебе, что покончил с этим. Я честно купил этот мех, понятно? Надень его и пойдем прогуляемся.

Молли постаралась усыпить свои подозрения. Соболя хорошо убаюкивают. Горделиво, как королева, выступала она по улице под руку с Малышом. Здешним жителям еще никогда не доводилось видеть подлинных русских соболей. Весть о них облетела квартал, и все окна и двери мгновенно обросли гроздьями голов. Каждому любопытно было поглядеть на шикарный соболий мех, который Малыш Брэди преподнес своей милашке. По улицам разносились восторженные «ахи» и «охи», и баснословная сумма, уплаченная за соболя, передаваясь из уст в уста, неуклонно росла. Малыш с видом владетельного принца шагал по правую руку Молли. Трудовая жизнь не излечила его от пристрастия к первосортным и дорогим вещам, и он все так же любил пустить пыль в глаза. На углу, предаваясь приятному безделью, торчала кучка молодых людей в безукоризненных костюмах. Члены банды «Дымовая труба» приподняли шляпы, приветствуя подружку Малыша, и возобновили свою непринужденную беседу.

На некотором расстоянии от вызывавшей сенсацию парочки появился сыщик Рэнсом из Главного полицейского управления. Рэнсом считался единственным сыщиком, который мог безнаказанно прогуливаться в районе Дымовой трубы. Он был не трус, старался поступать по совести и, посещая упомянутые кварталы, исходил из предпосылки, что обитатели их такие же люди, как и все прочие. Многие относились к Рэнсому с симпатией и, случалось, подсказывали ему, куда он должен направить свои стопы.

– Что это за волнение там на углу? – спросил Рэнсом бледного юнца в красном свитере.

– Все вышли поглазеть на бизоньи шкуры, которые Малыш Брэди повесил на свою девчонку, – отвечал юнец. – Говорят, он отвалил за них девятьсот долларов. Шикарная покрышка, ничего не скажешь.

– Я слышал, что Брэди уже с год как занялся своим старым ремеслом, – сказал сыщик. – Он ведь больше не вожжается с бандой?

– Ну да, он работает, – подтвердил красный свитер. – Послушайте, приятель, а что меха – это не по вашей части? Пожалуй, таких зверей, как нацепила на себя его девчонка, не поймаешь в паяльной мастерской.

Рэнсом нагнал прогуливающуюся парочку на пустынной улице у реки. Он тронул Малыша за локоть.

– На два слова, Брэди, – сказал он спокойно. Взгляд его скользнул по длинному пушистому боа, элегантно спадающему с левого плеча Молли. При виде сыщика лицо Малыша потемнело от застарелой ненависти к полиции. Они отошли в сторону.

– Ты был вчера у миссис Хезкоут на Западной Семьдесят второй? Чинил водопровод?

– Был, – сказал Малыш. – А что?

– Гарнитур из русских соболей, стоимостью в тысячу долларов, исчез оттуда одновременно с тобой. По описанию он очень похож на эти меха, которые украшают твою девушку.

– Поди ты… поди ты к черту, – запальчиво сказал Малыш. – Ты знаешь, Рэнсом, что я покончил с этим. Я купил этот гарнитур вчера у…

Малыш внезапно умолк, не закончив фразы.

– Я знаю, ты честно работал последнее время, – сказал Рэнсом. – Я готов сделать для тебя все, что могу. Если ты действительно купил этот мех, пойдем вместе в магазин, и я наведу справки. Твоя девушка может пойти с нами и не снимать пока что соболей. Мы сделаем все тихо, без свидетелей. Так будет правильно, Брэди.

– Пошли, – сердито сказал Малыш. Потом вдруг остановился и с какой-то странной кривой улыбкой поглядел на расстроенное, испуганное личико Молли.

– Ни к чему все это, – сказал он угрюмо. – Это старухины соболя. Тебе придется вернуть их, Молли. Но если б даже цена им была миллион долларов, все равно они недостаточно хороши для тебя.

Молли с искаженным от горя лицом уцепилась за рукав Малыша.

– О Малыш, Малыш, ты разбил мое сердце! – простонала она. – Я так гордилась тобой… А теперь они упекут тебя – и конец нашему счастью!

– Ступай домой! – вне себя крикнул Малыш. – Идем, Рэнсом, забирай меха. Пошли, чего ты стоишь! Нет, постой, ей-богу, я… К черту, пусть меня лучше повесят… Беги домой, Молли. Пошли, Рэнсом.

Из-за угла дровяного склада появилась фигура полицейского Коуна, направляющегося в обход речного района. Сыщик поманил его к себе. Коун подошел, и Рэнсом объяснил ему положение вещей.

– Да, да, – сказал Коун. – Я слышал, что пропали соболя. Так ты их нашел?

Коун приподнял на ладони конец собольего боа – бывшей собственности Молли Мак-Кивер – и внимательно на него поглядел.

– Когда-то я торговал мехами на Шестой авеню, – сказал он. – Да, конечно, это соболя. С Аляски. Боа стоит двенадцать долларов, а муфта…

Бац! Малыш своей крепкой пятерней запечатал полицейскому рот. Коун покачнулся, но сохранил равновесие. Молли взвизгнула. Сыщик бросился на Малыша и с помощью Коуна надел на него наручники.

– Это боа стоит двенадцать долларов, а муфта – девять, – упорствовал полицейский. – Что вы тут толкуете про русские соболя?

Малыш опустился на груду бревен, и лицо его медленно залилось краской.

– Правильно, Всезнайка! – сказал он, с ненавистью глядя на полицейского. – Я заплатил двадцать один доллар пятьдесят центов за весь гарнитур. Я, Малыш, шикарный парень, презирающий дешевку! Мне легче было бы отсидеть шесть месяцев в тюрьме, чем признаться в этом. Да, Молли, я просто-напросто хвастун – на мой заработок не купишь русских соболей.

Молли кинулась ему на шею.

– Не нужно мне никаких денег и никаких соболей! – воскликнула она. – Ничего мне на свете не нужно, кроме моего Малыша! Ах ты, глупый, глупый, тупой, как индюк, сумасшедший задавала!

– Сними с него наручники, – сказал Коун сыщику. – На участок уже звонили, что эта особа нашла свои соболя – они висели у нее в шкафу. Молодой человек, на этот раз я прощаю вам непочтительное обращение с моей физиономией.

Рэнсом протянул Молли ее меха. Не сводя сияющего взора с Малыша, она грациозным жестом, достойным герцогини, набросила на плечи боа, перекинув один конец за спину.

– Пара молодых идиотов, – сказал Коун сыщику. – Пойдем отсюда.

Алое платье

Алый цвет сейчас в ходу. Вы замечаете это на улице. Конечно, другие цвета тоже не менее модны. Я на днях видел премиленькую дамочку: оливково-зеленый альбатрос, юбка с тройной оборкой, с инкрустациями в виде квадратиков из шелка, кружевное фишю над фигаро, рукава с двойными буфами, перетянутыми ленточками и образующими внизу два шу. Но все-таки встречается много алых платьев. Попробуйте пройтись вечером по Двадцать третьей улице.

Поэтому Мейда – девушка с большими карими глазами и волосами цвета корицы, служащая в универсальном магазине «Улей», – сказала Грес, девушке с брошкой из самоцветных камней и с запахом мятных лепешек в разговоре:

– У меня будет алое платье, алое платье от портного ко Дню благодарения.

– Ах, вот как! – сказала Грес и убрала перчатки 7 1/2 в коробку 6 3/4. – Ну, я предпочитаю красный цвет. На Пятой авеню видишь больше красного. И мужчины, по-видимому, любят больше красное.

– Мне больше нравится алый цвет, – сказала Мейда. – И старый Шлегель обещал сделать мне платье за восемь долларов. Оно будет премиленькое. У меня будет плиссированная юбка, а на жакетке – отделка: галун, белый суконный, и воротничок с двумя рядами…

– Ну и штучка же ты! – сказала Грес, с особенной манерой прищуривая глаза.

– … с двумя рядами сутажа над плиссированной белой жилеткой, баска складками и…

– Хитрая штучка! – повторила Грес.

– … рукава буф gigot, перетянутые у манжет бархатными ленточками. А что ты хочешь этим сказать?

– Ты думаешь, что мистер Рамзай любит алый цвет? Я слышала, как он вчера говорил, что находит темные оттенки красного очень эффектными.

– Мне все равно, – сказала Мейда. – Я предпочитаю алый цвет, а те, которым он не нравится, могут перейти на другую сторону улицы.

Это замечание Мейды наводит на размышления: в конце концов, поклонники алого цвета могут испытать разочарование. Опасность близка, когда девушка воображает, что она может носить алый цвет независимо от своего цвета лица и чужих убеждений, и когда императоры думают, что их алые мантии без износа.

Мейда скопила благодаря восьмимесячной экономии восемнадцать долларов. Из этих денег она купила материал для алого платья и заплатила Шлегелю четыре доллара вперед за работу. Накануне Дня благодарения у нее будет как раз достаточно денег, чтобы заплатить оставшиеся четыре доллара. И тогда она в праздник – в новом платье. Может ли земля предложить девушке что-либо более восхитительное?

Старый Бахман, владелец универсального «Улья», ежегодно в День благодарения угощал своих служащих обедом. А потом в каждый из последующих трехсот шестидесяти четырех дней, исключая воскресенья, он имел обыкновение напоминать им о радостях минувшего банкета и о надеждах на грядущие, побуждая их этим относиться к работе с усиленным энтузиазмом. Обед сервировали в самом магазине, на одном из длинных средних столов. Окна на улицу завешивались оберточной бумагой, а индюшка и другие вкусные вещи приносились через черный ход из ресторана на углу. Отсюда вы можете заключить, что «Улей» не был шикарным универсальным магазином с лифтами и прочими усовершенствованиями. Вы могли войти в него сразу, получить что нужно и благополучно выйти. На «благодарственных» обедах мистер Рамзай всегда…

Ах, батюшки! Прежде всего я должен был упомянуть о мистере Рамзае. Он куда значительнее алого или зеленого цвета и даже красного брусничного салата.

Мистер Рамзай был старшим приказчиком, и, поскольку это вообще касается меня, я ему симпатизирую. Он никогда не щипал девушек за руку при встрече с ними в темных уголках магазина. И когда он в часы застоя торговли рассказывал им разные истории и девушки хихикали и восклицали: «ах! фу!» – дело было не в фривольностях. Он был настоящим джентльменом, но в других отношениях отличался оригинальными причудами. Он был помешан на здоровье и считал, что люди никогда не должны есть то, что им нравится.

Он резко восставал против всяких удобств и возмущался, когда люди спешили укрыться под крышей от снежной вьюги, или носили галоши, или принимали лекарства, или так или иначе холили себя. Каждая из десяти продавщиц видела каждую ночь в своих сонных грезах – свиные котлеты с жареным луком, – что она стала миссис Рамзай. Ведь в будущем году старый Бахман сделает его своим компаньоном. И каждая из них отлично знала, что, если ей удастся его поймать, она вышибет из него его манию здоровья самым радикальным образом и даже раньше, чем у него пройдет несварение желудка, вызванное свадебным тортом.

Мистер Рамзай был церемониймейстером на этих обедах. Два итальянских музыканта играли обыкновенно на скрипке и на арфе, и после обеда в магазине устраивались танцы.

Два платья были задуманы, чтобы околдовать Рамзая: одно алое, другое красное. Конечно, остальные девушки также будут на обеде в платьях, но они в счет не шли. Они, по всей вероятности, наденут какие-нибудь белые блузки с черными юбками; куда же им равняться с ослепительными алым и красным? Грес также накопила деньжонок. Она решила купить платье готовое. Какой смысл возиться с портными, когда обладаешь такой хорошей фигурой? Готовое и предназначается для идеальной фигуры – только чуть-чуть ушить в талии. Эти средние размеры отличаются ужас какой широкой талией.

Наступил вечер, канун Дня благодарения. Мейда спешила домой, бодрая и счастливая в ожидании благословенного завтра. Ее мысли были алого цвета: она была полна счастливого энтузиазма молодости к удовольствиям: юность должна иметь удовольствия, если она не хочет зачахнуть. Она знала, что алый цвет будет ей к лицу и в тысячный раз старалась убедить себя, что мистеру Рамзаю нравится именно алый, а не красный цвет. Она сначала зайдет домой, чтобы взять четыре доллара, завернутые в папиросную бумагу и спрятанные в последнем ящике комода, а потом снесет деньги Шлегелю и сама возьмет свое платье домой.

Грес жила в том же доме. Она занимала комнату над Мейдой. Дома Мейда застала гвалт и сумятицу. Хозяйка в передней злобно вертела языком, словно сбивала им масло в маслобойке.

Затем Грес зашла к ней в комнату с глазами, красными, что твое красное платье.

– Она говорит, чтоб я убиралась вон! – сказала Грес. – Старая скотина! Потому, что я задолжала ей четыре доллара, она выставила мой сундук в переднюю и заперла дверь на ключ. Мне некуда идти. У меня нет ни одного цента…

– У тебя вчера были деньги! – сказала Мейда.

– Я купила на них мое платье, – сказала Грес. – Я думала, что она подождет с квартирной платой до будущей недели.

Всхлипывание – рыдание, рыдание – всхлипывание. Ничего не поделаешь: Мейдиным четырем долларам пришлось появиться на свет.

– Прелесть моя ненаглядная! – воскликнула Грес, превратившаяся из солнечного заката в радугу. – Я сейчас заплачу этой подлой старой ведьме, а потом примерю свое платье. По-моему, оно божественное. Поднимись ко мне и посмотри. Я выплачу тебе эти деньги по доллару в неделю, – честное слово.

День благодарения

Обед был назначен в полдень. Без четверти двенадцать Грес проскользнула в комнату Мейды. Да, она выглядела очаровательной. Красный цвет был словно создан для нее. Мейда сидела у окна в старой шевиотовой юбке и в голубой блузке, штопая свой чул… виноват, занимаясь изящным дамским рукоделием.

– Ты еще не одета? – взвизгнула девица в красном. – А что, на спине хорошо у меня сидит, посмотри-ка? Ты не находишь, что эти бархатные вставки здорово шикарны? Почему ты до сих пор не одета, Мейда?

– Мое алое платье не поспело, – сказала Мейда. – Я не пойду на обед.

– Вот ужас-то! Мне страшно жаль тебя, Мейда. Надень что-нибудь другое и пойди. Ведь будут только наши магазинные: они не осудят.

– Я мечтала об алом платье, – сказала Мейда. – Раз у меня его нет, я лучше совсем не пойду. Не беспокойся обо мне. Беги скорее, а то опоздаешь. Ты ужасно интересна в красном.

Мейда просидела у окна добрую часть дня. Обед в магазине уже прошел. Она мысленно слышала крики девушек, вырывающих друг у дружки косточку «бери да помни», слышала, как грохотал старый Бахман над своими собственными глубоко туманными остротами; она видела бриллианты на жирной миссис Бахман, появлявшейся в магазине только в День благодарения, она видела мистера Рамзая. Он, конечно, был все время на ногах, ловкий, проворный, внимательный, и старался, чтобы всем было хорошо.

В четыре часа дня Мейда с лицом, лишенным выражения, и с безжизненным видом медленно дошла до Шлегеля и сказала ему, что не может уплатить ему четыре доллара, которые она должна ему за платье.

– Donnerwetter! – сердито воскликнул Шлегель. – Отчего это у вас такой унылый вид? Заберите ваше платье. Оно готово. Когда-нибудь заплатите. Разве я не вижу, как вы проходите мимо моего магазина каждый день уже два года? Оттого, что я шью платья, я не должен понимать людей? Вы мне потом заплатите, когда сможете. Забирайте платье. Оно мне очень удалось. Вы будете в нем очень хорошенькой. Да. Заплатите, когда сможете…

Мейда прошептала миллионную часть благодарности, наполнявшей ее сердце, и убежала со своим платьем. Когда она выходила из магазина, хлесткая струя дождя ударила ее по лицу. Она улыбнулась, не почувствовав этого.

О, вы, дамы, разъезжающие за покупками в экипажах, вы ее не поймете. Девушки, гардероб которых заполняется за счет вашего папаши, вам тоже не понять, почему Мейда не почувствовала холодной струи благодарственного дождя.

В пять часов она вышла на улицу в своем алом платье. Дождь усилился и поливал ее непрерывным потоком, подгоняемым ветром. Люди спешили домой или в трамвай, закрывшись зонтиками и плотно застегнув макинтоши. Многие удивленно оборачивались на красивую, спокойную девушку со счастливыми глазами, которая шла в алом платье среди бури, словно прогуливалась в саду под летними небесами. Я уже сказал, что вам не понять ее, дамы с туго набитыми кошельками и гардеробными шкафами; вы не знаете, что значит жить в постоянной тоске по красивым вещам и недоедать в течение восьми месяцев, чтобы свести воедино алое платье и праздничный день. Что ей теперь до дождя, града, вихря, снега, циклона?

У Мейды не было ни зонтика, ни галош. На ней было только алое платье, и она шла в нем по улице. Пускай стихия разыгрывается вовсю. Изголодавшееся сердце должно получить хоть одну крупицу за год. Дождь лил на нее и стекал с ее пальцев.

Какой-то мужчина показался из-за угла и загородил ей дорогу. Она подняла глаза и встретила взгляд мистера Рамзая, сверкавший восхищением и сочувствием.

– О мисс Мейда! – сказал он. – Вы положительно великолепны в вашем новом платье. Я был ужасно разочарован, не видя вас за обедом. Из всех девушек, которых я знаю, вы проявляете больше всего здравого смысла и разума. Ничего не может быть полезнее для здоровья и ничто так не укрепляет дух, как ваша манера бравировать погодой… Разрешите мне пройтись с вами?

Мейда покраснела и чихнула.

Последний лист

В небольшом квартале к западу от Вашингтон-сквера улицы перепутались и переломались в короткие полоски, именуемые проездами. Эти проезды образуют странные углы и кривые линии. Одна улица там даже пересекает самое себя раза два. Некоему художнику удалось открыть весьма ценное свойство этой улицы. Предположим, сборщик из магазина со счетом за краски, бумагу и холст повстречает там самого себя, идущего восвояси, не получив ни единого цента по счету!

И вот люди искусства набрели на своеобразный квартал Гринич-Виллидж в поисках окон, выходящих на север, кровель XVIII столетия, голландских мансард и дешевой квартирной платы. Затем они перевезли туда с Шестой авеню несколько оловянных кружек и одну-две жаровни и основали «колонию».

Студия Сью и Джонси помещалась наверху трехэтажного кирпичного дома. Джонси – уменьшительное от Джоанны. Одна приехала из штата Мэйн, другая из Калифорнии. Они познакомились за табльдотом одного ресторанчика на Восьмой улице и нашли, что их взгляды на искусство, цикорный салат и модные рукава вполне совпадают. В результате и возникла общая студия.

Это было в мае. В ноябре неприветливый чужак, которого доктора именуют Пневмонией, незримо разгуливал по колонии, касаясь то одного, то другого своими ледяными пальцами. По Восточной стороне этот душегуб шагал смело, поражая десятки жертв, но здесь, в лабиринте узких, поросших мохом переулков, он плелся нога за ногу.

Господина Пневмонию никак нельзя было назвать галантным старым джентльменом. Миниатюрная девушка, малокровная от калифорнийских зефиров, едва ли могла считаться достойным противником для дюжего старого тупицы с красными кулачищами и одышкой. Однако он свалил ее с ног, и Джонси лежала неподвижно на крашеной железной кровати, глядя сквозь мелкий переплет голландского окна на глухую стену соседнего кирпичного дома.

Однажды утром озабоченный доктор одним движением косматых седых бровей вызвал Сью в коридор.

– У нее один шанс… ну, скажем, против десяти, – сказал он, стряхивая ртуть в термометре. – И то, если она сама захочет жить. Вся наша фармакопея теряет смысл, когда люди начинают действовать в интересах гробовщика. Ваша маленькая барышня решила, что ей уже не поправиться. О чем она думает?

– Ей… ей хотелось написать красками Неаполитанский залив.

– Красками? Чепуха! Нет ли у нее на душе чего-нибудь такого, о чем действительно стоило бы думать, например, мужчины?

– Мужчины? – переспросила Сью, и ее голос зазвучал резко, как губная гармоника. – Неужели мужчина стоит… Да нет, доктор, ничего подобного нет.

– Ну, тогда она просто ослабла, – решил доктор. – Я сделаю все, что буду в силах сделать как представитель науки. Но когда мой пациент начинает считать кареты в своей похоронной процессии, я скидываю пятьдесят процентов с целебной силы лекарств. Если вы сумеете добиться, чтобы она хоть раз спросила, какого фасона рукава будут носить этой зимой, я вам ручаюсь, что у нее будет один шанс из пяти, вместо одного из десяти.

После того как доктор ушел, Сью выбежала в мастерскую и плакала в японскую бумажную салфеточку до тех пор, пока та не размокла окончательно. Потом она храбро вошла в комнату Джонси с чертежной доской, насвистывая рэгтайм.

Джонси лежала, повернувшись лицом к окну, едва заметная под одеялами. Сью перестала насвистывать, думая, что Джонси уснула.

Она пристроила доску и начала рисунок тушью к журнальному рассказу. Для молодых художников путь в Искусство бывает вымощен иллюстрациями к журнальным рассказам, которыми молодые авторы мостят себе путь в Литературу.

Набрасывая для рассказа фигуру ковбоя из Айдахо в элегантных бриджах и с моноклем в глазу, Сью услышала тихий шепот, повторившийся несколько раз. Она торопливо подошла к кровати. Глаза Джонси были широко открыты. Она смотрела в окно и считала – считала в обратном порядке.

– Двенадцать, – произнесла она, и немного погодя: – одиннадцать, – а потом: – «десять» и «девять», а потом: – «восемь» и «семь» – почти одновременно.

Сью посмотрела в окно. Что там было считать? Был виден только пустой, унылый двор и глухая стена кирпичного дома в двадцати шагах. Старый-старый плющ с узловатым, подгнившим у корней стволом заплел до половины кирпичную стену. Холодное дыхание осени сорвало листья с лозы, и оголенные скелеты ветвей цеплялись за осыпающиеся кирпичи.

– Что там такое, милая? – спросила Сью.

– Шесть, – едва слышно ответила Джонси. – Теперь они облетают гораздо быстрее. Три дня назад их было почти сто. Голова кружилась считать. А теперь это легко. Вот и еще один полетел. Теперь осталось только пять.

– Чего пять, милая? Скажи своей Сьюди.

– Листьев. На плюще. Когда упадет последний лист, я умру. Я это знаю уже три дня. Разве доктор не сказал тебе?

– Первый раз слышу такую глупость! – с великолепным презрением отпарировала Сью. – Какое отношение могут иметь листья на старом плюще к тому, что ты поправишься? А ты еще так любила этот плющ, гадкая девочка! Не будь глупышкой. Да ведь еще сегодня доктор говорил мне, что ты скоро выздоровеешь… позволь, как же это он сказал?.. что у тебя десять шансов против одного. А ведь это не меньше, чем у каждого из нас здесь в Нью-Йорке, когда едешь в трамвае или идешь мимо нового дома. Попробуй съесть немножко бульона и дай твоей Сьюзи закончить рисунок, чтобы она могла сбыть его редактору и купить вина для своей больной девочки и свиных котлет для себя.

– Вина тебе покупать больше не надо, – отвечала Джонси, пристально глядя в окно. – Вот и еще один полетел. Нет, бульона я не хочу. Значит, остается всего четыре. Я хочу видеть, как упадет последний лист. Тогда умру и я.

– Джонси, милая, – сказала Сью, наклоняясь над ней, – обещаешь ты мне не открывать глаз и не глядеть в окно, пока я не кончу работать? Я должна сдать иллюстрацию завтра. Мне нужен свет, а то я спустила бы штору.

– Разве ты не можешь рисовать в другой комнате? – холодно спросила Джонси.

– Мне бы хотелось посидеть с тобой, – сказала Сью. – А кроме того, я не желаю, чтобы ты глядела на эти дурацкие листья.

– Скажи мне, когда кончишь, – закрывая глаза, произнесла Джонси, бледная и неподвижная, как поверженная статуя, – потому что мне хочется видеть, как упадет последний лист. Я устала ждать. Я устала думать. Мне хочется освободиться от всего, что меня держит, – лететь, лететь все ниже и ниже, как один из этих бедных, усталых листьев.

– Постарайся уснуть, – сказала Сью. – Мне надо позвать Бермана, я хочу писать с него золотоискателя-отшельника. Я самое большее на минутку. Смотри же, не шевелись, пока я не приду.

Старик Берман был художник, который жил в нижнем этаже под их студией. Ему было уже за шестьдесят, и борода, вся в завитках, как у Моисея Микеланджело, спускалась у него с головы сатира на тело гнома. В искусстве Берман был неудачником. Он все собирался написать шедевр, но даже и не начал его. Уже несколько лет он не писал ничего, кроме вывесок, реклам и тому подобной мазни ради куска хлеба. Он зарабатывал кое-что, позируя молодым художникам, которым профессионалы-натурщики оказывались не по карману. Он пил запоем, но все еще говорил о своем будущем шедевре. А в остальном это был злющий старикашка, который издевался над всякой сентиментальностью и смотрел на себя как на сторожевого пса, специально приставленного для охраны двух молодых художниц.

Сью застала Бермана, сильно пахнущего можжевеловыми ягодами, в его полутемной каморке нижнего этажа. В одном углу двадцать пять лет стояло на мольберте нетронутое полотно, готовое принять первые штрихи шедевра. Сью рассказала старику про фантазию Джонси и про свои опасения насчет того, как бы она, легкая и хрупкая, как лист, не улетела от них, когда ослабнет ее непрочная связь с миром. Старик Берман, чьи красные глаза очень заметно слезились, раскричался, насмехаясь над такими идиотскими фантазиями.

– Что! – кричал он. – Возможна ли такая глупость – умирать оттого, что листья падают с проклятого плюща! Первый раз слышу. Нет, не желаю позировать для вашего идиота-отшельника. Как вы позволяете ей забивать голову такой чепухой? Ах, бедная маленькая мисс Джонси!

– Она очень больна и слаба, – сказала Сью, – и от лихорадки ей приходят в голову разные болезненные фантазии. Очень хорошо, мистер Берман, – если вы не хотите мне позировать, то и не надо. А я все-таки думаю, что вы противный старик… противный старый болтунишка.

– Вот настоящая женщина! – закричал Берман. – Кто сказал, что я не хочу позировать? Идем. Я иду с вами. Полчаса я говорю, что хочу позировать. Боже мой! Здесь совсем не место болеть такой хорошей девушке, как мисс Джонси. Когда-нибудь я напишу шедевр, и мы все уедем отсюда. Да, да!

Джонси дремала, когда они поднялись наверх. Сью спустила штору до самого подоконника и сделала Берману знак пройти в другую комнату. Там они подошли к окну и со страхом посмотрели на старый плющ. Потом переглянулись, не говоря ни слова. Шел холодный, упорный дождь пополам со снегом. Берман в старой синей рубашке уселся в позе золотоискателя-отшельника на перевернутый чайник вместо скалы.

На другое утро Сью, проснувшись после короткого сна, увидела, что Джонси не сводит тусклых, широко раскрытых глаз со спущенной зеленой шторы.

– Подними ее, я хочу посмотреть, – шепотом скомандовала Джонси.

Сью устало повиновалась.

И что же? После проливного дождя и резких порывов ветра, не унимавшихся всю ночь, на кирпичной стене еще виднелся один лист плюща – последний! Все еще темнозеленый у стебелька, но тронутый по зубчатым краям желтизной тления и распада, он храбро держался на ветке в двадцати футах над землей.

– Это последний, – сказала Джонси. – Я думала, что он непременно упадет ночью. Я слышала ветер. Он упадет сегодня, тогда умру и я.

– Да бог с тобой! – сказала Сью, склоняясь усталой головой к подушке.

– Подумай хоть обо мне, если не хочешь думать о себе! Что будет со мной?

Но Джонси не отвечала. Душа, готовясь отправиться в таинственный, далекий путь, становится чуждой всему на свете. Болезненная фантазия завладевала Джонси все сильнее, по мере того как одна за другой рвались все нити, связывавшие ее с жизнью и людьми.

День прошел, и даже в сумерки они видели, что одинокий лист плюща держится на своем стебельке на фоне кирпичной стены. А потом, с наступлением темноты, опять поднялся северный ветер, и дождь беспрерывно стучал в окна, скатываясь с низкой голландской кровли.

Как только рассвело, беспощадная Джонси велела снова поднять штору.

Лист плюща все еще оставался на месте.

Джонси долго лежала, глядя на него. Потом позвала Сью, которая разогревала для нее куриный бульон на газовой горелке.

– Я была скверной девчонкой, Сьюзи, – сказала Джонси. – Должно быть, этот последний лист остался на ветке для того, чтобы показать мне, какая я была гадкая. Грешно желать себе смерти. Теперь ты можешь дать мне немного бульона, а потом молока с портвейном… Хотя нет: принеси мне сначала зеркальце, а потом обложи меня подушками, и я буду сидеть и смотреть, как ты стряпаешь.

Часом позже она сказала:

– Сьюзи, надеюсь когда-нибудь написать красками Неаполитанский залив.

Днем пришел доктор, и Сью под каким-то предлогом вышла за ним в прихожую.

– Шансы равные, – сказал доктор, пожимая худенькую, дрожащую руку Сью. – При хорошем уходе вы одержите победу. А теперь я должен навестить еще одного больного, внизу. Его фамилия Берман. Кажется, он художник. Тоже воспаление легких. Он уже старик и очень слаб, а форма болезни тяжелая. Надежды нет никакой, но сегодня его отправят в больницу, там ему будет покойнее.

На другой день доктор сказал Сью:

– Она вне опасности. Вы победили. Теперь питание и уход – и больше ничего не нужно.

В тот же вечер Сью подошла к кровати, где лежала Джонси, с удовольствием довязывая ярко-синий, совершенно бесполезный шарф, и обняла ее одной рукой – вместе с подушкой.

– Мне надо кое-что сказать тебе, белая мышка, – начала она. – Мистер Берман умер сегодня в больнице от воспаления легких. Он болел всего только два дня. Утром первого дня швейцар нашел бедного старика на полу в его комнате. Он был без сознания. Башмаки и вся его одежда промокли насквозь и были холодны, как лед. Никто не мог понять, куда он выходил в такую ужасную ночь. Потом нашли фонарь, который все еще горел, лестницу, сдвинутую с места, несколько брошенных кистей и палитру с желтой и зеленой красками. Посмотри в окно, дорогая, на последний лист плюща. Тебя не удивляло, что он не дрожит и не шевелится от ветра? Да, милая, это и есть шедевр Бермана – он написал его в ту ночь, когда слетел последний лист.

Золото и любовь

Старик Энтони Рокволл, удалившийся от дел фабрикант и владелец патента на мыло «Эврика», выглянул из окна библиотеки в своем особняке на Пятой авеню и ухмыльнулся. Его сосед справа, аристократ и клубмен Дж. ван Шуйлайт Саффолк-Джонс, садился в ожидавшую его машину, презрительно воротя нос от мыльного палаццо, фасад которого украшала скульптура в стиле итальянского Возрождения.

– Ведь просто старое чучело банкрота, а сколько спеси! – заметил бывший мыльный король. – Берег бы лучше свое здоровье, замороженный Нессельроде, таких теперь только в оперетке увидишь. Вот на будущее лето размалюю весь фасад красными, белыми и синими полосами – погляжу тогда, как он сморщит свой голландский нос.

И тут Энтони Рокволл, всю жизнь не одобрявший звонков, подошел к дверям библиотеки и заорал: «Майк!» – тем самым голосом, от которого когда-то чуть не лопалось небо над канзасскими прериями.

– Скажите моему сыну, чтоб он зашел ко мне перед уходом из дому, – приказал он явившемуся на зов слуге.

Когда молодой Рокволл вошел в библиотеку, старик отложил газету и, взглянув на него с выражением добродушной суровости на полном и румяном, без морщин лице, одной рукой взъерошил свою седую гриву, а другой загремел ключами в кармане.

– Ричард, почем ты платишь за мыло, которым моешься? – спросил Энтони Рокволл.

Ричард, всего полгода назад вернувшийся домой из колледжа, слегка удивился. Он еще не вполне постиг своего папашу, который в любую минуту мог выкинуть что-нибудь неожиданное, словно девица на своем первом балу.

– Кажется, шесть долларов за дюжину, папа.

– А за костюм?

– Обыкновенно долларов шестьдесят.

– Ты джентльмен, – решительно изрек Энтони. – Мне говорили, будто бы молодые аристократы швыряют по двадцать четыре доллара за мыло и больше чем по сотне за костюм. У тебя денег не меньше, чем у любого из них, а ты все-таки держишься того, что умеренно и скромно. Сам я моюсь старой «Эврикой» – не только по привычке, но и потому, что это мыло лучше других. Если ты платишь больше десяти центов за кусок мыла, то лишнее с тебя берут за плохие духи и обертку. А пятьдесят центов вполне прилично для молодого человека твоих лет, твоего положения и состояния. Повторяю, ты – джентльмен. Я слышал, будто нужно три поколения для того, чтобы создать джентльмена. Это раньше так было. А теперь, с деньгами, оно получается куда легче и быстрей. Деньги тебя сделали джентльменом. Да я и сам почти джентльмен, ей-богу! Я ничем не хуже моих соседей – так же вежлив, приятен и любезен, как эти два спесивых голландца справа и слева, которые не могут спать по ночам из-за того, что я купил участок между ними.

– Есть вещи, которые не купишь за деньги, – мрачно заметил молодой Рокволл.

– Нет, ты этого не говори, – возразил обиженный Энтони. – Я всегда стою за деньги. Я прочел всю энциклопедию насквозь: все искал чего-нибудь такого, чего нельзя купить за деньги; так на той неделе придется, должно быть, взяться за дополнительные тома. Я за деньги против всего прочего. Ну, скажи мне, чего нельзя купить за деньги?

– Прежде всего, они не могут ввести вас в высший свет, – ответил уязвленный Ричард.

– Ого! Неужто не могут? – прогремел защитник корня зла. – Ты лучше скажи, где был бы весь твой высший свет, если бы у первого из Асторов не хватило денег на проезд в третьем классе?

Ричард вздохнул.

– Я вот к чему это говорю, – продолжал старик уже более мягко. – Потому я и попросил тебя зайти. Что-то с тобой неладно, мой мальчик. Вот уже две недели, как я это замечаю. Ну, выкладывай начистоту. Я в двадцать четыре часа могу реализовать одиннадцать миллионов наличными, не считая недвижимости. Если у тебя печень не в порядке, так «Бродяга» стоит под парами у пристани и в два дня доставит тебя на Багамские острова.

– Почти угадали, папа. Это очень близко к истине.

– Ага, так как же ее зовут? – проницательно заметил Энтони.

Ричард начал прохаживаться взад и вперед по библиотеке. Неотесанный старик отец проявил достаточно внимания и сочувствия, чтобы вызвать доверие сына.

– Почему ты не делаешь предложения? – спросил старик Энтони. – Она будет рада-радехонька. У тебя и деньги, и красивая наружность, ты славный малый. Руки у тебя чистые, они не запачканы мылом «Эврика». Правда, ты учился в колледже, но на это она не посмотрит.

– Все случая не было, – вздохнул Ричард.

– Устрой так, чтоб был, – сказал Энтони. – Ступай с ней на прогулку в парк или повези на пикник, а не то проводи ее домой из церкви. Случай! Тьфу!

– Вы не знаете, что такое свет, папа. Она из тех, которые вертят колесо светской мельницы. Каждый час, каждая минута ее времени распределены на много дней вперед. Я не могу жить без этой девушки, папа, без нее этот город ничем не лучше гнилого болота. А написать ей я не могу – просто не в состоянии.

– Ну вот еще! – сказал старик. – Неужели при тех средствах, которые я тебе даю, ты не можешь добиться, чтобы девушка уделила тебе час-другой времени?

– Я слишком долго откладывал. Послезавтра в полдень она уезжает в Европу и пробудет там два года. Я увижусь с ней завтра вечером на несколько минут. Сейчас она гостит в Ларчмонте у своей тетки. Туда я поехать не могу. Но мне разрешено встретить ее завтра вечером на Центральном вокзале, к поезду в восемь тридцать. Мы проедем галопом по Бродвею до театра Уоллока, где ее мать и остальная компания будут ожидать нас в вестибюле. Неужели вы думаете, что она станет выслушивать мое признание в эти шесть минут? Нет, конечно. А какая возможность объясниться в театре или после спектакля? Никакой! Нет, папа, это не так просто, ваши деньги тут не помогут. Ни одной минуты времени нельзя купить за наличные; если б было можно, богачи жили бы дольше других. Нет у меня надежды поговорить с мисс Лэнтри до ее отъезда.

– Ладно, Ричард, мой мальчик, – весело отвечал Энтони. – Ступай теперь в свой клуб. Я очень рад, что это у тебя не печень. Не забывай только время от времени воскурять фимиам на алтаре великого бога Маммона. Ты говоришь, деньги не могут купить времени? Ну, разумеется, нельзя заказать, чтобы вечность завернули тебе в бумажку и доставили на дом за такую-то цену, но я сам видел, какие мозоли на пятках натер себе старик Хронос, гуляя по золотым приискам.

В этот вечер к братцу Энтони, читавшему вечернюю газету, зашла тетя Эллен, кроткая, сентиментальная, старенькая, словно пришибленная богатством, и, вздыхая, завела речь о страданиях влюбленных.

– Все это я от него уже слышал, – зевая, ответил братец Энтони. – Я ему сказал, что мой текущий счет к его услугам. Тогда он начал отрицать пользу денег. Говорит, будто бы деньги ему не помогут. Будто бы светский этикет не спихнуть с места даже целой упряжке миллионеров.

– Ах, Энтони, – вздохнула тетя Эллен. – Напрасно ты придаешь такое значение деньгам. Богатство ничего не значит там, где речь идет об истинной любви. Любовь всесильна. Если б он только объяснился раньше! Она бы не смогла отказать нашему Ричарду. А теперь, боюсь, уже поздно. У него не будет случая поговорить с ней. Все твое золото не может дать счастья нашему мальчику.

На следующий вечер ровно в восемь часов тетя Эллен достала старинное золотое кольцо из футляра, побитого молью, и вручила его племяннику.

– Надень его сегодня, Ричард, – попросила она. – Твоя мать подарила мне это кольцо и сказала, что оно приносит счастье в любви. Она велела передать его тебе, когда ты найдешь свою суженую.

Молодой Рокволл принял кольцо с благоговением и попробовал надеть его на мизинец. Оно дошло до второго сустава и застряло там. Ричард снял его и засунул в жилетный карман, по свойственной мужчинам привычке. А потом вызвал по телефону кеб.

В восемь часов тридцать две минуты он выловил мисс Лэнтри из говорливой толпы на вокзале.

– Нам нельзя задерживать маму и остальных, – сказала она.

– К театру Уоллока, как можно скорей! – честно передал кебмену Ричард.

С Сорок второй улицы они влетели на Бродвей и помчались по звездному пути, ведущему от мягких лугов Запада к скалистым утесам Востока.

Не доезжая Тридцать четвертой улицы, Ричард быстро поднял окошечко и приказал кебмену остановиться.

– Я уронил кольцо, – сказал он в извинение. – Оно принадлежало моей матери, и мне было бы жаль его потерять. Я не задержу вас: я видел, куда оно упало.

Не прошло и минуты, как он вернулся с кольцом. Но за эту минуту перед самым кебом остановился поперек дороги вагон трамвая. Кебмен хотел объехать его слева, но тяжелый почтовый фургон загородил ему путь. Он попробовал свернуть вправо, но ему пришлось попятиться назад от подводы с мебелью, которой тут было вовсе не место. Он хотел было повернуть назад – и только выругался, выпустив из рук вожжи. Со всех сторон его окружала невообразимая путаница экипажей и лошадей.

Создалась одна из тех уличных пробок, которые иногда совершенно неожиданно останавливают все движение в этом огромном городе.

– Почему вы не двигаетесь с места? – сердито спросила мисс Лэнтри. – Мы опоздаем.

Ричард встал в кебе и оглянулся по сторонам. Застывший поток фургонов, подвод, кебов, автобусов и трамваев заполнял обширное пространство в том месте, где Бродвей перекрещивается с Шестой авеню и Тридцать четвертой улицей, – заполнял так тесно, как девушка с талией в двадцать шесть дюймов заполняет двадцатидвухдюймовый пояс. И по всем этим улицам к месту их пересечения с грохотом катились еще экипажи, на полном ходу врезываясь в эту путаницу, цепляясь колесами и усиливая общий шум громкой бранью кучеров. Все движение Манхэттена будто застопорилось вокруг их экипажа. Ни один из нью-йоркских старожилов, стоявших в тысячной толпе на тротуарах, не мог припомнить уличного затора таких размеров.

– Простите, но мы, кажется, застряли, – сказал Ричард, усевшись на место. – Такая пробка и за час не рассосется. И виноват я. Если бы я не выронил кольца…

– Покажите мне ваше кольцо, – сказала мисс Лэнтри. – Теперь уже ничего не поделаешь, так что мне все равно. Да и вообще театр – это, по-моему, такая скука.

В одиннадцать часов вечера кто-то легонько постучался в дверь Энтони Рокволла.

– Войдите! – крикнул Энтони, он читал книжку о приключениях пиратов, облачившись в красный бархатный халат.

Это была тетя Эллен, похожая на седовласого ангела, по ошибке забытого на земле.

– Они обручились, Энтони, – кротко сказала тетя. – Она дала слово нашему Ричарду. По дороге в театр они попали в уличную пробку и целых два часа не могли двинуться с места.

И знаешь ли, братец Энтони, никогда больше не хвастайся силой твоих денег. Маленькая эмблема истинной любви, колечко, знаменующее собой бесконечную и бескорыстную преданность, помогло нашему Ричарду завоевать свое счастье. Он уронил кольцо на улице и вышел из кеба, чтобы поднять его. Но не успели они тронуться дальше, как создалась пробка. И вот, пока кеб стоял, Ричард объяснился в любви и добился ее согласия. Деньги просто мусор по сравнению с истинной любовью, Энтони.

– Ну ладно, – ответил старик. – Я очень рад, что наш мальчик добился своего. Говорил же я ему, что никаких денег не пожалею на это дело, если…

– Но чем же тут могли помочь твои деньги, братец Энтони?

– Сестра, – сказал Энтони Рокволл. – У меня пират попал черт знает в какую переделку. Корабль у него только что получил пробоину, а сам он слишком хорошо знает цену деньгам, чтобы дать ему затонуть. Дай ты мне, ради бога, дочитать главу.

На этом рассказ должен бы кончиться. Автор стремится к концу всей душой, так же как стремится к нему читатель. Но нам надо еще спуститься на дно колодца за истиной.

На следующий день субъект с красными руками и в синем галстуке в горошек, назвавшийся Келли, явился на дом к Энтони Рокволлу и был немедленно допущен в библиотеку.

– Ну что же, – сказал Энтони, доставая чековую книжку, – неплохо сварили мыло. Посмотрим, – вам было выдано пять тысяч?

– Я приплатил триста долларов своих, – сказал Келли. – Пришлось немножко превысить смету. Фургоны и кебы я нанимал по пять долларов, подводы и двуконные упряжки запрашивали по десять. Шоферы требовали не меньше десяти долларов, а фургоны с грузом и все двадцать. Всего дороже обошлись полицейские: двоим я заплатил по полсотне, а прочим по двадцать и по двадцать пять. А ведь здорово получилось, мистер Рокволл? Я очень рад, что Уильям А. Брэди не видел этой небольшой массовой сценки на колесах; я ему зла не желаю, а беднягу, верно, хватил бы удар от зависти. И ведь без единой репетиции! Ребята были на месте секунда в секунду. И целых два часа южнее памятника Грили даже пальца негде было просунуть.

– Вот вам тысяча триста, Келли, – сказал Энтони, отрывая чек. – Ваша тысяча да те триста, что вы потратили из своих. Вы ведь не презираете денег, Келли?

– Я? – сказал Келли. – Я бы убил того, кто выдумал бедность.

Келли был уже в дверях, когда Энтони окликнул его.

– Вы не заметили там где-нибудь в толпе этакого пухлого мальчишку с луком и стрелами и совсем раздетого? – спросил он.

– Что-то не видал, – ответил озадаченный Келли. – Если он был такой, как вы говорите, так, верно, полиция забрала его еще до меня.

– Я так и думал, что этого озорника на месте не окажется, – ухмыльнулся Энтони. – Всего наилучшего, Келли!

По первому требованию

В те дни скотоводы были помазанниками. Они были самодержцами стад, повелителями пастбищ, лордами лугов, грандами говядины. Они могли бы разъезжать в золотых каретах, если бы имели к этому склонность. Доллары сыпались на них дождем. Им даже казалось, что денег у них гораздо больше, чем прилично иметь человеку. Ибо после того, как скотовод покупал себе золотые часы с вделанными в крышку драгоценными камнями такой величины, что они натирали ему мозоли на ребрах, обзаводился калифорнийским седлом с серебряными гвоздиками и стременами из ангорской кожи и ставил даровую выпивку в неограниченном количестве всем встречным и поперечным, – на что ему еще было тратить деньги?

Те герцоги лассо, у которых имелись жены, были не столь ограничены в своих возможностях по части освобождения от излишков капитала. Созданный из адамова ребра пол на этот счет более изобретателен, и в груди его представительниц гений облегчения кошельков может дремать годами, не проявляясь за отсутствием случая, но никогда, о мои братья, никогда он не угасает совсем!

Вот как случилось, что Длинный Билл Лонгли, гонимый женой человек, покинул заросли чапараля возле Бар-Серкл-Бранч на Фрио и прибыл в город, дабы вкусить от более утонченных радостей успеха. У него имелся капитал этак в полмиллиона долларов, и доходы его непрерывно возрастали.

Все свои ученые степени Длинный Билл получил в скотоводческом лагере и на степной тропе. Удача и бережливость, ясная голова и зоркий глаз на таящиеся в телке достоинства помогли ему подняться от простого ковбоя до хозяина стад. Потом начался бум в скотопромышленности, и Фортуна, осторожно пробираясь среди колючих кактусов, опорожнила рог изобилия на пороге его ранчо.

Лонгли построил себе роскошную виллу в маленьком западном городке Чаппарозе. И здесь он обратился в пленника, прикованного к колеснице светских обязанностей. Он обречен был стать столпом общества. Вначале он брыкался, как мустанг, впервые загнанный в корраль, потом со вздохом повесил на стену шпоры и арапник. Праздность тяготила его, время девать было некуда. Он организовал в Чаппарозе Первый Национальный банк и был избран его президентом.

Однажды в банке появился невзрачный человечек с геморроидальным цветом лица, в очках с толстыми стеклами, и просунул в окошечко главного бухгалтера служебного вида карточку. Через пять минут весь штат банка бегал и суетился, выполняя распоряжения ревизора, прибывшего для очередной ревизии.

Этот ревизор, мистер Дж. Эдгар Тодд, оказался весьма дотошным.

Закончив свои труды, ревизор надел шляпу и зашел в личный кабинет президента банка, мистера Уильяма Р. Лонгли.

– Ну, как делишки? – лениво протянул Билл, умеряя свой низкий, раскатистый голос. – Высмотрели какое-нибудь тавро, которое вам не по вкусу?

– Отчетность банка в полном порядке, мистер Лонгли, – ответил ревизор. – И ссуды все оформлены согласно правилам, за одним исключением. Тут есть одна очень неприятная бумажка – настолько неприятная, что я думаю, вы просто не представляли себе, в какое тяжелое положение она вас ставит. Я имею в виду ссуду в десять тысяч долларов с уплатой по первому требованию, выданную вами некоему Томасу Мервину. Она не только превышает ту максимальную сумму, какую вы по закону имеете право выдавать частным лицам, но при ней нет ни поручительства, ни обеспечения. Таким образом, вы вдвойне нарушили правила о национальных банках и подлежите уголовной ответственности. Если я доложу об этом Главному контролеру, что я обязан сделать, он, без сомнения, передаст дело в департамент юстиции, и вас привлекут к суду. Положение, как видите, весьма серьезное.

Билл Лонгли сидел, откинувшись в своем вращающемся кресле, вытянув длинные ноги и сцепив руки на затылке. Не меняя позы, он слегка повернул кресло и поглядел ревизору в лицо. Тот с изумлением увидел, что жесткий рот банкира сложился в добродушную улыбку и в его голубых глазах блеснула насмешливая искорка. Если он и сознавал серьезность своего положения, по его виду это не было заметно.

– Ну да, конечно, – промолвил он с несколько даже снисходительным выражением, – вы ведь не знаете Томаса Мервина. Про эту ссуду мне все известно. Обеспечения при ней нет, только слово Тома Мервина. Но я уже давно приметил, что, если на слово человека можно положиться, так это и есть самое верное обеспечение. Ну да, я знаю, правительство думает иначе. Придется мне, значит, повидать Тома Мервина насчет этой ссуды.

У ревизора стал такой вид, как будто его геморрой внезапно разыгрался. Он с изумлением воззрился на степного банкира сквозь свои толстые стекла.

– Видите ли, – благодушно продолжал Лонгли, не испытывая, видимо, и тени сомнения в убедительности своих аргументов, – Том прослышал, что на Рио-Гранде у Каменного брода продается стадо двухлеток, две тысячи голов по восемь долларов за каждую. Я так думаю, что это старый Леандро Гарсиа перегнал их контрабандой через границу, ну и торопился сбыть с рук. А в Канзас-Сити этих коровок можно продать самое меньшее по пятнадцать долларов. Том это знал, и я тоже. У него наличных было шесть тысяч, ну я и дал ему еще десять, чтобы он мог обстряпать это дельце. Его брат Эд погнал все стадо на рынок еще три недели тому назад. Теперь уж вот-вот должен вернуться. Привезет деньги, и Том сейчас же заплатит.

Ревизор с трудом мог поверить своим ушам. По-настоящему, он должен был бы, услышав все это, немедленно пойти на почту и телеграфировать Главному контролеру. Но он этого не сделал. Вместо того он произнес прочувствованную и язвительную речь. Он говорил целых три минуты, и ему удалось довести банкира до сознания, что он стоит на краю гибели. А затем ревизор открыл перед ним узкую спасительную лазейку.

– Сегодня вечером я отправляюсь в Хиллдэл, – сказал он Биллу, – ревизовать тамошний банк. На обратном пути заеду в Чаппарозу. Завтра, ровно в двенадцать, буду у вас в банке. Если ссуда к тому времени будет уплачена, я не упомяну о ней в отчете. Если нет, я вынужден буду исполнить свой долг.

Засим ревизор раскланялся и удалился.

Президент Первого Национального банка еще с полчаса посидел развалясь в своем кресле, потом закурил легкую сигару и направился в контору Томаса Мервина.

Мервин, по внешности скотовод в парусиновых штанах, а по выражению глаз склонный к созерцательности философ, сидел, положив ноги на стол, и плел кнут из сыромятных ремней.

– Том, – сказал Лонгли, наваливаясь на стол, – есть какие-нибудь вести об Эде?

– Пока нету, – ответил Мервин, продолжая переплетать ремешки. – Денька через два-три, наверно, сам приедет.

– Сегодня у нас в банке был ревизор, – продолжал Билл. – Лазил по всем углам, как увидал твою расписку, так и встал на дыбы. Мы-то с тобой знаем, что тут все в порядке, но, черт его дери, все-таки это против банковских правил. Я рассчитывал, что ты успеешь заплатить до очередной ревизии, но этот сукин сын нагрянул, когда его никто не ждал. У меня-то сейчас наличных, как на грех, ни цента, а то бы я сам за тебя заплатил. Он мне дал сроку до завтра; завтра, ровно в полдень, я должен либо выложить на стол деньги вместо этой расписки, либо…

– Либо что? – спросил Мервин, так как Билл запнулся.

– Да похоже, что тогда дядя Сэм лягнет меня обоими каблуками.

– Я постараюсь вовремя доставить тебе деньги, – ответил Мервин, не поднимая глаз от своих ремешков.

– Спасибо, Том, – сказал Лонгли, поворачиваясь к двери. – Я знал, что ты сделаешь все, что возможно.

Мервин швырнул на пол свой кнут и пошел в другой банк, имевшийся в городе. Это был частный банк Купера и Крэга.

– Купер, – сказал Мервин тому из компаньонов, который носил это имя, – мне нужно десять тысяч долларов. Сегодня или, самое позднее, завтра утром. У меня здесь есть дом и участок земли стоимостью в шесть тысяч долларов. Вот пока что все мои обеспечения. Но у меня на мази одно дельце, которое через несколько дней принесет вдвое больше.

Купер начал покашливать.

– Только, ради бога, не отказывайте, – сказал Мервин. – Я, понимаете ли, взял ссуду на десять тысяч. С уплатой по первому требованию. Ну и вот ее потребовали. А с этим человеком, что ее потребовал, я десять лет спал под одним одеялом у костра в лагерях и на степных дорогах. Он может потребовать все, что у меня есть, и я отдам. Скажет – дай всю кровь, что есть у тебя в жилах, и ему не будет отказа. Ему до зарезу нужны эти деньги. Он попал в чертовский… Ну, одним словом, ему нужны деньги, и я должен их достать. Вы же знаете, Купер, что на мое слово можно положиться.

– Безусловно, – с изысканной любезностью ответил Купер. – Но у меня есть компаньон. Я не волен сам распоряжаться ссудами. А кроме того, будь у вас даже самые верные обеспечения, мы все равно не могли бы предоставить вам ссуду раньше чем через неделю. Как раз сегодня мы отправляем пятнадцать тысяч долларов братьям Майерс в Рокделл для закупки хлопка. Посыльный с деньгами выезжает сегодня вечером по узкоколейке. Так что временно наша касса пуста. Очень сожалею, что ничем не можем вам служить.

Мервин вернулся к себе, в маленькую, спартански обставленную контору, и снова принялся плести свой кнут. В четыре часа дня он зашел в Первый Национальный банк и оперся о барьер перед столом Билла Лонгли.

– Постараюсь, Билл, достать тебе эти деньги сегодня вечером, то есть я хочу сказать, завтра утром.

– Хорошо, Том, – спокойно ответил Лонгли.

В девять часов вечера Том Мервин крадучись вышел из своего бревенчатого домика. Дом стоял на окраине города, и в такой час здесь редко кого можно было встретить. На голове у Мервина была шляпа с опущенными полями, за поясом два шестизарядных револьвера. Он быстро прошел по пустынной улице и двинулся дальше по песчаной дороге, тянувшейся вдоль полотна узкоколейки. В двух милях от города, у большой цистерны, где поезда брали воду, он остановился, обвязал нижнюю часть лица черным шелковым платком и надвинул шляпу на лоб.

Через десять минут вечерний поезд из Чаппарозы на Рокделл замедлил ход возле цистерны.

Держа в каждой руке по револьверу, Мервин выбежал из-за кустов и устремился к паровозу. Но в ту же минуту две длинных, могучих руки обхватили его сзади, приподняли над землей и кинули ничком в траву. В спину ему уперлось тяжелое колено, железные пальцы стиснули его запястья. Так его держали, словно малого ребенка, пока машинист не набрал воду и поезд, все убыстряя ход, не исчез вдали. Тогда его отпустили, и, поднявшись на ноги, он увидел перед собой Билла Лонгли.

– Это уж, Том, больше, чем требуется, – сказал Лонгли. – Я вечером встретил Купера, и он рассказал мне, о чем вы с ним говорили. Тогда я пошел к тебе и вдруг вижу, ты куда-то катишь, с пистолетами. Ну, я тебя и выследил. Идем-ка домой.

Они повернулись и рядышком пошли к городу.

– Я ничего другого не мог придумать, – помолчав, сказал Том. – Ты потребовал свою ссуду – и я старался выполнить обязательство. Но как же теперь, Билл? Что ты станешь делать, если тебя завтра цапнут?

– А что бы ты стал делать, если бы тебя сегодня цапнули? – осведомился Лонгли.

– Вот уж не думал, что буду когда-нибудь лежать в кустах и подкарауливать поезд, – задумчиво промолвил Мервин. – Но ссуда с возвратом по первому требованию – это дело совсем особое. Дал слово – значит, свято. Слушай, Билл, у нас еще двенадцать часов впереди, пока этот шпик на тебя насядет. Надо во что бы то ни стало раздобыть деньги. Не попробовать ли… Батюшки! Голубчики! Том! Слышишь?..

Мервин пустился бежать со всех ног, и Лонгли за ним, хотя ничего как будто не произошло – только откуда-то из темноты доносился не лишенный приятности свист: кто-то старательно насвистывал меланхолическую песенку «Жалоба ковбоя».

– Он только ее одну и знает, – крикнул на бегу Мервин. – Держу пари…

Они уже были у крыльца. Том ударом ноги распахнул дверь и споткнулся о старый чемодан, валявшийся посреди комнаты. На кровати лежал загорелый молодой человек с квадратным подбородком, весь в дорожной пыли, и попыхивал коричневой самокруткой.

– Ну как, Эд? – задыхаясь, воскликнул Мервин.

– Да так, ничего себе, – лениво ответствовал этот деловитый юноша. – Только сейчас приехал, в девять тридцать. Сбыл всех подчистую. По пятнадцать долларов. Э, да перестаньте же пинать ногами мой чемодан! В нем зелененьких на двадцать девять тысяч, можно бы, кажется, обращаться с ним поделикатнее!

Бабье лето Джонсона Сухого Лога

Джонсон Сухой Лог встряхнул бутылку. Полагалось перед употреблением взбалтывать, так как сера не растворяется. Затем Сухой Лог смочил маленькую губку и принялся втирать жидкость в кожу на голове у корней волос. Кроме серы, в состав входил еще уксуснокислый свинец, настойка стрихнина и лавровишневая вода. Сухой Лог вычитал этот рецепт из воскресной газеты. А теперь надо объяснить, как случилось, что сильный мужчина пал жертвой косметики.

В недавнем прошлом Сухой Лог был овцеводом. При рождении он получил имя Гектор, но впоследствии его переименовали по его ранчо, в отличие от другого Джонсона, который разводил овец ниже по течению Фрио и назывался Джонсон Ильмовый Ручей.

Жизнь в обществе овец и по их обычаям под конец прискучила Джонсону Сухому Логу. Тогда он продал свое ранчо за восемнадцать тысяч долларов, перебрался в Санта-Розу и стал вести праздный образ жизни, как подобает человеку со средствами. Ему было лет тридцать пять или тридцать восемь, он был молчалив и склонен к меланхолии, и очень скоро из него выработался законченный тип самой скучной и удручающей человеческой породы – пожилой холостяк с любимым коньком. Кто-то угостил его клубникой, которой он до тех пор никогда не пробовал, – и Сухой Лог погиб.

Он купил в Санта-Розе домишко из четырех комнат и набил шкафы руководствами по выращиванию клубники. Позади дома был сад; Сухой Лог пустил его весь под клубничные грядки. Там он и проводил свои дни; одетый в старую серую шерстяную рубашку, штаны из коричневой парусины и сапоги с высокими каблуками, он с утра до ночи валялся на раскладной койке под виргинским дубом возле кухонного крыльца и штудировал историю полонившей его сердце пурпуровой ягоды.

Учительница в тамошней школе, мисс Де Витт, находила, что Джонсон, «хотя и не молод, однако еще весьма представительный мужчина». Но женщины не привлекали взоров Сухого Лога. Для него они были существа в юбках – не больше; и, завидев развевающийся подол, он неуклюже приподнимал над головой тяжелую широкополую поярковую шляпу и проходил мимо, спеша вернуться к своей возлюбленной клубнике.

Все это вступление, подобно хорам в древнегреческих трагедиях, имеет единственной целью подвести вас к тому моменту, когда уже можно будет сказать, почему Сухой Лог встряхивал бутылку с нерастворяющейся серой. Такое уж неторопливое и непрямое дело – история: изломанная тень от верстового столба, ложащаяся на дорогу, по которой мы стремимся к закату.

Когда клубника начала поспевать, Сухой Лог купил самый тяжелый кучерский кнут, какой нашелся в деревенской лавке. Не один час провел он под виргинским дубом, сплетая в жгут тонкие ремешки и приращивая к своему кнуту конец, пока в руках у него не оказался бич такой длины, что им можно было сбить листок с дерева на расстоянии двадцати футов. Ибо сверкающие глаза юных обитателей Санта-Розы давно уже следили за созреванием клубники, и Сухой Лог вооружался против ожидаемых набегов. Не так он лелеял новорожденных ягнят в свои овцеводческие дни, как теперь свои драгоценные ягоды, охраняя их от голодных волков, которые свистали, орали, играли в шарики и запускали хищные взгляды сквозь изгородь, окружавшую владения Сухого Лога.

В соседнем доме проживала вдова с многочисленным потомством – его-то главным образом и опасался наш садовод. В жилах вдовы текла испанская кровь, а замуж она вышла за человека по фамилии О’Брайан. Сухой Лог был знатоком по части скрещивания пород и предвидел большие неприятности от отпрысков этого союза.

Сады разделяла шаткая изгородь, увитая вьюнком и плетями дикой тыквы. И часто Сухой Лог видел, как в просветы между кольями просовывалась то одна, то другая маленькая голова с копной черных волос и горящими черными глазами, ведя счет краснеющим ягодам.

Однажды под вечер Сухой Лог отправился на почту. Вернувшись, он увидел, что сбылись худшие его опасения – потомки испанских бандитов и ирландских угонщиков скота всей шайкой учинили налет на клубничные плантации. Оскорбленному взору Сухого Лога представилось, что их там полным-полно, как овец в загоне; на самом деле их было пятеро или шестеро. Они сидели на корточках между грядками, перепрыгивали с места на место, как жабы, и молча и торопливо пожирали отборные ягоды.

Сухой Лог неслышно отступил в дом, захватил свой кнут и ринулся в атаку на мародеров. Они и оглянуться не успели, как ременный бич обвился вокруг ног десятилетнего грабителя, орудовавшего ближе всех к дому. Его пронзительный визг послужил сигналом тревоги – все кинулись к изгороди, как вспугнутый в чапарале выводок кабанов. Бич Сухого Лога исторг у них на пути еще несколько демонских воплей, а затем они нырнули под обвитые зеленые жерди и исчезли.

Сухой Лог, не столь легкий на ногу, преследовал их до самой изгороди, но где же их поймать! Прекратив бесцельную погоню, он вышел из-за кустов – и вдруг выронил кнут и застыл на месте, утратив дар слова и движения, ибо все наличные силы его организма ушли в этот миг на то, чтобы кое-как дышать и сохранять равновесие.

За кустом стояла Панчита О’Брайан, старшая из грабителей, не удостоившая обратиться в бегство. Ей было девятнадцать лет; черные как ночь кудри спутанным ворохом спадали ей на спину, перехваченные алой лентой. Она ступила уже на грань, отделяющую ребенка от женщины, но медлила ее перешагнуть; детство еще обнимало ее и не хотело выпустить из своих объятий.

Секунду она с невозмутимой дерзостью смотрела на Сухого Лога, затем у него на глазах прикусила белыми зубами сочную ягоду и не спеша разжевала. Затем повернулась и медленной, плавной походкой величественно направилась к изгороди, словно вышедшая на прогулку герцогиня. Тут она опять повернулась, обожгла еще раз Сухого Лога темным пламенем своих нахальных глаз, хихикнула, как школьница, и гибким движением, словно пантера, проскользнула между жердями на ту сторону цветущей изгороди.

Сухой Лог поднял с земли свой кнут и побрел к дому. На кухонном крыльце он споткнулся, хотя ступенек было всего две. Старуха мексиканка, приходившая убирать и стряпать, позвала его ужинать. Не отвечая, он прошел через кухню, потом через комнаты, споткнулся на ступеньках парадного крыльца, вышел на улицу и побрел к мескитовой рощице на краю деревни. Там он сел на землю и принялся аккуратно ощипывать колючки с куста опунции. Так он всегда делал в минуты раздумья, усвоив эту привычку еще в те дни, когда единственным предметом его размышлений был ветер, вода и шерсть.

С Сухим Логом стряслась беда – такая беда, что я советую вам, если вы хоть сколько-нибудь годитесь еще в женихи, помолиться Богу, чтобы она вас миновала. На него накатило бабье лето.

Сухой Лог не знал молодости. Даже в детстве он был на редкость серьезным и степенным. Шести лет он с молчаливым неодобрением взирал на легкомысленные прыжки ягнят, резвившихся на лугах отцовского ранчо. Годы юности он потратил зря. Божественное пламя, сжигающее сердце, ликующая радость и бездонное отчаяние, все порывы, восторги, муки и блаженства юности прошли мимо него. Страсти Ромео никогда не волновали его грудь; он был меланхолическим Жаком – но с более суровой философией, ибо ее не смягчала горькая сладость воспоминаний, скрашивавших одинокие дни арденнского отшельника. А теперь, когда на Сухого Лога уже дышала осень, один-единственный презрительный взгляд черных очей Панчиты О’Брайан овеял его вдруг запоздалым и обманчивым летним теплом.

Но овцевод – упрямое животное. Сухой Лог перенес столько зимних бурь, что не согласен был теперь отвернуться от погожего летнего дня, мнимого или настоящего. Слишком стар? Ну, это еще посмотрим.

Со следующей почтой в Сан-Антонио был послан заказ на мужской костюм по последней моде со всеми принадлежностями: цвет и покрой по усмотрению моды, цена безразлична. На другой день туда же отправился рецепт восстановителя для волос, вырезанный из воскресной газеты, ибо выгоревшая на солнце рыжевато-каштановая шевелюра Сухого Лога начинала уже серебриться на висках.

Целую неделю Сухой Лог просидел дома, не считая частых вылазок против юных расхитителей клубники. А затем, по прошествии еще нескольких дней, он внезапно предстал изумленным взглядам обитателей Санта-Розы во всем горячечном блеске своего осеннего безумия.

Ярко-синий фланелевый костюм облекал его с головы до пят. Из-под него выглядывала рубашка цвета бычьей крови и высокий воротничок с отворотами; пестрый галстук развевался как знамя. Ядовито-желтые ботинки с острыми носами сжимали, как в тисках, его ноги. Крошечное канотье с полосатой лентой оскверняло закаленную в бурях голову. Лимонного цвета лайковые перчатки защищали жесткие, как древесина, руки от кротких лучей майского солнца. Эта поражающая взор и возмущающая разум фигура, прихрамывая и разглаживая перчатки, выползла из своего логова и остановилась посреди улицы с идиотической улыбкой на устах, пугая людей и заставляя ангелов отвращать лицо свое. Вот до чего довел Сухого Лога Амур, который, когда случается ему стрелять свою дичь вне сезона, всегда заимствует для этого стрелу из колчана Момуса. Выворачивая мифологию наизнанку, он восстал, как отливающий всеми цветами радуги попугай, из пепла серо-коричневого феникса, сложившего усталые крылья на своем насесте под деревьями Санта-Розы.

Сухой Лог постоял на улице, давая время соседям вдоволь на себя налюбоваться, затем, бережно ступая, как того требовали его ботинки, торжественно прошествовал в калитку миссис О’Брайан.

Об ухаживании Сухого Лога за Панчитой О’Брайан в Санта-Розе судачили не покладая языков до тех пор, пока одиннадцатимесячная засуха не вытеснила эту тему. Да и как было о нем не говорить; это было никем дотоле не виданное и не поддающееся никакой классификации явление – нечто среднее между кекуоком[1], красноречием глухонемых, флиртом с помощью почтовых марок и живыми картинами. Оно продолжалось две недели, затем неожиданно кончилось.

Миссис О’Брайан, само собой разумеется, благосклонно отнеслась к сватовству Сухого Лога, когда он открыл ей свои намерения. Будучи матерью ребенка женского пола, а стало быть, одним из членов-учредителей Древнего Ордена Мышеловки, она с восторгом принялась убирать Панчиту для жертвоприношения. Ей удлинили платья, а непокорные кудри уложили в прическу. Панчите даже стало казаться, что она и в самом деле взрослая. К тому же приятно было думать, что вот за ней ухаживает настоящий мужчина, человек с положением и завидный жених, и чувствовать, что, когда они вместе идут по улице, все остальные девушки провожают их взглядами, прячась за занавесками.

Сухой Лог купил в Сан-Антонио кабриолет с желтыми колесами и отличного рысака. Каждый день он возил Панчиту кататься, но ни разу никто не видал, чтобы Сухой Лог при этом разговаривал со своей спутницей. Столь же молчалив бывал он и во время пешеходных прогулок. Мысль о своем костюме повергала его в смущение; уверенность, что он не может сказать ничего интересного, замыкала ему уста; близость Панчиты наполняла его немым блаженством.

Он водил ее на вечеринки, на танцы и в церковь. Он старался быть молодым – от сотворения мира никто, наверно, не тратил на это столько усилий. Танцевать он не умел, но сочинил себе улыбку и надевал ее на лицо во всех случаях, когда полагалось веселиться, и это было для него таким проявлением резвости, как для другого – пройтись колесом. Он стал искать общества молодых людей, даже мальчиков – и действовал на них как ушат холодной воды; от его потуг на игривость им становилось не по себе, как будто им предлагали играть в чехарду в соборе. Насколько он преуспел в своих стараниях завоевать сердце Панчиты, этого ни он сам и никто другой не мог бы сказать.

Конец наступил внезапно – как разом меркнет призрачный отблеск вечерней зари, когда дохнет ноябрьский ветер, несущий дождь и холод.

В шесть часов вечера Сухой Лог должен был зайти за Панчитой и повести ее на прогулку. Вечерняя прогулка в Санта-Розе – это такое событие, что являться на нее надо в полном параде. И Сухой Лог загодя начал облачаться в свой ослепительный костюм. Начав рано, он рано и кончил и не спеша направился в дом О’Брайанов. Дорожка шла к крыльцу не прямо, а делала поворот и, пока Сухой Лог огибал куст жимолости, до его ушей донеслись звуки буйного веселья. Он остановился и заглянул сквозь листву в распахнутую дверь дома.

Панчита потешала своих младших братьев и сестер. На ней был пиджак и брюки, должно быть, некогда принадлежавшие покойному мистеру О’Брайану. На голове торчком сидела соломенная шляпа самого маленького из братьев, с бумажной лентой в чернильных полосках. На руках болтались желтые коленкоровые перчатки, специально скроенные и сшитые для этого случая. Туфли были обернуты той же материей, так что могли, пожалуй, сойти за ботинки из желтой кожи. Высокий воротничок и развевающийся галстук тоже не были забыты.

Панчита была прирожденной актрисой. Сухой Лог узнал свою нарочито юношескую походку с прихрамыванием на правую ногу, натертую тесным башмаком, свою принужденную улыбку, свои неуклюжие попытки играть роль галантного кавалера – все было передано с поразительной верностью. Впервые Сухой Лог увидел себя со стороны, словно ему поднесли вдруг зеркало. И совсем не нужно было подтверждение, которое не замедлило последовать. «Мама, иди посмотри, как Панчита представляет мистера Джонсона», – закричал один из малышей.

Так тихо, как только позволяли осмеянные желтые ботинки, Сухой Лог повернулся и на цыпочках пошел обратно к калитке, а затем к себе домой.

Через двадцать минут после назначенного для прогулки часа Панчита в батистовом белом платье и плоской соломенной шляпе чинно вышла из своей калитки и проследовала далее по тротуару. У соседнего дома она замедлила шаги, всем своим видом выражая удивление по поводу столь необычной неаккуратности своего кавалера.

Тогда дверь в доме Сухого Лога распахнулась, и он сам сошел с крыльца – не раскрашенный во все цвета спектра охотник за улетевшим летом, а восстановленный в правах овцевод. На нем была серая шерстяная рубашка, раскрытая у ворота, штаны из коричневой парусины, заправленные в высокие сапоги, и сдвинутое на затылок белое сомбреро. Двадцать лет ему можно было дать или пятьдесят – это уже не заботило Сухого Лога. Когда его бледно-голубые глаза встретились с ясным взором Панчиты, в них появился ледяной блеск. Он подошел к калитке и остановился. Длинной своей рукой он показал на дом О’Брайанов.

– Ступай домой, – сказал он. – Домой, к маме. Надо же быть таким дураком! Как еще меня земля терпит! Иди себе, играй в песочек. Нечего тебе вертеться около взрослых мужчин. Где был мой рассудок, когда я строил из себя попугая на потеху такой девчонке! Ступай домой, и чтобы я больше тебя не видел. Зачем я все это проделывал, хоть бы кто-нибудь мне объяснил! Ступай домой, а я постараюсь про все это забыть.

Панчита повиновалась и, не говоря ни слова, медленно пошла к своему дому. Но, идя, она все время оборачивалась назад, и ее большие бесстрашные глаза не отрывались от Сухого Лога. У калитки она постояла с минуту, все так же глядя на него, потом вдруг повернулась и быстро вбежала в дом.

Старуха Антония растапливала плиту в кухне. Сухой Лог остановился в дверях и жестко рассмеялся.

– Ну разве не смешно? – сказал он. – А, Тония? Этакий старый носорог и втюрился в девчонку.

Антония кивнула.

– Нехорошо, – глубокомысленно заметила она, – когда чересчур старый любит muchacha.

– Что уж хорошего, – мрачно отозвался Сухой Лог. – Дурость и больше ничего. И вдобавок от этого очень больно.

Он принес в охапке все атрибуты своего безумия – синий костюм, ботинки, перчатки, шляпу – и свалил их на пол у ног Антонии.

– Отдай своему старику, – сказал он. – Пусть в них охотится на антилопу.

Когда первая звезда слабо затеплилась на вечернем небе, Сухой Лог достал свое самое толстое руководство по выращиванию клубники и уселся на крылечке почитать, пока еще светло. Тут ему показалось, что на клубничных грядках маячит какая-то фигура. Он отложил книгу, взял кнут и отправился на разведку.

Это была Панчита. Она незаметно проскользнула сквозь изгородь и успела уже дойти до середины сада. Увидев Сухого Лога, она остановилась и обратила к нему бестрепетный взгляд.

Слепая ярость овладела Сухим Логом. Сознание своего позора переродилось в неудержимый гнев. Ради этого ребенка он выставил себя на посмешище. Он пытался подкупить время, чтобы оно, ради его прихоти, обратилось вспять – и над ним надсмеялись. Но теперь он понял свое безумие. Между ним и юностью лежала пропасть, через которую нельзя было построить мост – даже если надеть для этого желтые перчатки. И при виде этой мучительницы, явившейся донимать его новыми проказами, словно озорной мальчишка, злоба наполнила душу Сухого Лога.

– Сказано тебе, не смей сюда ходить! – крикнул он. – Ступай домой!

Панчита подошла ближе.

Сухой Лог щелкнул бичом.

– Ступай домой! – грозно повторил он. – Можешь там разыгрывать свои комедии. Из тебя вышел бы недурной мужчина. Из меня ты сделала такого, что лучше не придумать!

Она подвинулась еще ближе – молча, с тем странным, дразнящим, таинственным блеском в глазах, который всегда так смущал Сухого Лога. Теперь он пробудил в нем бешенство.

Бич свистнул в воздухе. На белом платье Панчиты повыше колена проступила алая полоска.

Не дрогнув, все с тем же загадочным темным огнем в глазах, Панчита продолжала идти прямо к нему, ступая по клубничным грядкам. Бич выпал из его дрожащих пальцев. Когда до Сухого Лога оставался один шаг, Панчита протянула к нему руки.

– Господи! Девочка!.. – заикаясь, пробормотал Сухой Лог. – Неужели ты…

Времена года могут иной раз и сдвинуться. И кто знает, быть может, для Сухого Лога настало в конце концов не бабье лето, а самая настоящая весна.

Негритянский танец под аккомпанемент банджо, гитары или мандолины с характерными для рэгтайма ритмическими рисунками.

Елка с сюрпризом

Чероки называли отцом Желтой Кирки. А Желтая Кирка была новым золотоискательским поселком, возведенным преимущественно из неоструганных сосновых бревен и парусины. Чероки был старателем. Как-то раз, пока его ослик утолял голод кварцем и сосновыми шишками, Чероки выворотил киркой самородок в тридцать унций весом. Чероки застолбил участок и тут же – как радушный хозяин и человек с размахом – разослал всем своим друзьям в трех штатах приглашение приехать, разделить с ним его удачу.

Никто из приглашенных не ответил вежливым отказом. Они прикатили с реки Хилы, с Рио-Пекос и с Соленой реки, из Альбукерка и Феникса, из Санта-Фе и изо всех окрестных старательских лагерей.

Когда около тысячи золотоискателей застолбили участки и обосновались на них, они назвали свое поселение Желтой Киркой, избрали комитет охраны общественного порядка и преподнесли Чероки часовую цепочку из небольших самородков.

Через три часа после окончания церемонии с цепочкой золото на участке Чероки иссякло. Он застолбил не жилу, а карман. Чероки бросил участок и принялся столбить новые – один за другим. Но счастье повернулось к нему спиной. Золотого песка, который он намывал за день, ни разу не хватило, чтобы оплатить его счет в баре. Зато почти у всех приглашенных им старателей дела шли на лад, и Чероки радостно улыбался и поздравлял их с успехом.

В Желтой Кирке подобрался народ, уважавший тех, кто не падает духом от неудачи. Старатели спросили Чероки, что они могут для него сделать.

– Для меня? – сказал Чероки. – Да что ж, небольшая ссуда пришлась бы сейчас в самую пору. Надо, пожалуй, попытать счастья в Марипозе. Если нападу там на хорошую залежь, тут же пришлю вам весточку. Вы же знаете – я не из тех, кто скрывает свою удачу от друзей.

В мае Чероки навьючил свое снаряжение на ослика и повернул его задумчивой мышасто-серой мордой на север. Толпа новоселов проводила его до воображаемой городской заставы, и он зашагал дальше, напутствуемый прощальными криками и пожеланиями успеха. Пять фляжек без единого пузырька воздуха между пробкой и содержимым были силком рассованы по его карманам. Чероки просили не забывать, что в Желтой Кирке его всегда будут ждать постель, яичница с салом и горячая вода для бритья, если Фортуна не надумает заглянуть к нему на стоянку в Марипозе, чтобы погреть руки у его костра.

Чероки получил это свое прозвище в соответствии с существовавшей среди старателей номенклатурной системой. Предъявления свидетельства о крещении не требовалось – каждый получал свою кличку и без этого. Имя и фамилия человека считались его личной собственностью, а чтобы его удобнее было кликнуть к стойке и как-то отличить от других облаченных в синие рубахи двуногих, общество присваивало ему какое-нибудь временное звание, титул или прозвище. Повод для этих не предусмотренных законом крестин чаще всего усматривался в личных особенностях каждого. Ко многим без труда приставало название той местности, из которой они, по их словам, прибыли. Некоторые громко и нахально именовали себя «Адамсами», или «Томпсонами», или еще как-нибудь в том же роде, бросая этим тень на свою репутацию. Кое-кто хвастливо и бесстыдно раскрывал свое бесспорно подлинное имя, но это воспринималось как пустое зазнайство и не имело успеха среди старателей. Одному типу, заявившему, что его зовут Честертон Л.К. Белмонт, и предъявившему в доказательство бумаги, категорически предложили покинуть город до захода солнца. Особенно в ходу были клички вроде: «Коротыш», «Криволапый», «Техасец», «Лежебока Билл», «Роджер-Выпивоха», «Хромой Райли», «Судья» и «Эд-Калифорния». Чероки получил свое прозвище потому, что он будто бы прожил некоторое время среди этого индейского племени.

Двадцатого декабря Болди, почтальон, прискакал в Желтую Кирку с потрясающей новостью.

– Как вы думаете, кого я видел в Альбукерке? – спросил Болди, заняв свое место у стойки бара. – Чероки. Разряжен в пух и прах, словно какой-нибудь султан турецкий, и швыряет деньгами направо и налево. Мы с ним погуляли на славу и отпробовали слабительной шипучки, и Чероки оплачивал все счета наложенным платежом. Карманы у него раздулись от денег, как бильярдные лузы, набитые шарами.

– Чероки, должно быть, напал на хорошую жилу, – сказал Эд-Калифорния. – Вот порядочный малый! Я глубоко признателен Чероки за то, что ему наконец повезло.

– Не мешало бы Чероки притопать теперь в Желтую Кирку, проведать старых друзей, – заметил кто-то с ноткой огорчения в голосе. – Ну, да так оно всегда бывает. Деньги – лучшее средство, чтоб отшибло память.

– Постойте, – возразил Болди, – я еще не все рассказал. Чероки застолбил трехфутовую жилу там, в Марипозе, и с каждой тонны руды добывал столько золота, что хоть всякий раз кати в Европу. Эту свою жилу он продал одному синдикату и получил сто тысяч долларов чистоганом. После этого он купил себе шубу из новорожденных котиков, и красные сани, и… ну, угадайте, что еще он надумал?

– В карты режется, – высказал предположение Техасец, который не мыслил себе развлечений вне азарта.

– Ах, поцелуй меня скорей, моя красотка! – пропел Коротыш, носивший в кармане чью-то фотографию и не снимавший пунцового галстука даже во время работы на участке.

– Купил пивную, – решил Роджер-Выпивоха.

– Чероки повел меня к себе в комнату, – продолжал Болди, – и кое-что мне показал. У него там целый склад кукол, барабанов, попрыгунчиков, коньков, мешочков с леденцами, хлопушек, заводных барашков и прочей дребедени. И как вы думаете, что он собирается делать со всеми этими бесполезными побрякушками? Нипочем не угадаете. Ну так вот, Чероки мне сказал. Он задумал погрузить все это в свои красные сани и… стойте, стойте, подождите заказывать виски!.. прискакать сюда, в Желтую Кирку, и закатить здешней детворе – ну да, да, здешней детворе! – такую большую рождественскую елку и такой великий кутеж с раздачей Говорящих Кукол и Больших Столярных Наборов для Маленьких Умных Мальчиков, какие не снились еще ни одному сосунку к западу от мыса Гаттераса!

После этих слов минуты на две воцарилось гробовое молчание. Оно было нарушено барменом. Решив, что удобный момент для проявления радушия настал, он двинул по стойке свою батарею стаканов; следом за ними и не столь стремительно поплыла бутылка виски.

– А ты сказал ему? – спросил старатель по кличке Тринидад.

– Да нет, – с запинкой отвечал Болди, – не сказал. Как-то к слову не пришлось. Ведь Чероки уже закупил всю эту муру и уплатил за нее сполна, и уж так-то был доволен собой и своей затеей… И мы с ним успели порядком нагрузиться этой самой шипучкой. Нет, я ничего ему не сказал.

– Признаться, я несколько изумлен, – молвил Судья, вешая свою тросточку с ручкой из слоновой кости на стойку бара. – Как мог наш друг Чероки составить себе столь превратное представление о своем, так сказать, родном городе?

– Ну, то ли еще бывает на свете, – возразил Болди. – Чероки уехал отсюда семь месяцев назад. Мало ли что могло случиться за это время. Откуда ему знать, что в городе совсем нет ребятишек и пока не ожидается.

– Да ведь если рассудить, – заметил Эд-Калифорния, – так это даже странно, что никаким ветром их к нам еще не занесло. Может, это потому, что в городе покуда не налажено снабжение сосками и пеленками?

– А для пущего эффекта, – сказал Болди, – Чероки решил сам нарядиться Дедом Морозом. Он раздобыл себе белый парик и бороду, в которых он как две капли воды похож на этого парня Лонгфелло, если судить по портрету в книжке. И потом еще красный, обшитый мехом, исподний балахон, чтобы надевать поверх всего, пару красных рукавиц и круглый красный стоячий колпак с отложным кончиком. Позор да и только, как подумаешь, что все это обмундирование пропадет зазря, когда столько разных Энн и Вилли мечтают об эдаком чуде!

– А когда Чероки думает прибыть сюда со своим товаром? – спросил Тринидад.

– В сочельник утром, – сказал Болди. – И он хочет, чтобы вы, ребята, приготовили помещение, и поставили елку, и пригласили дам помочь наряжать ее. Но только таких, которые умеют держать язык за зубами, – чтоб полный был сюрприз для ребят.

Отмеченное собеседниками прискорбное состояние Желтой Кирки соответствовало действительности. Ни разу ребячий голосок не порадовал обитателей этого на скорую руку возведенного поселка. Ни разу топот резвых детских ножек не прозвучал на его единственной немощеной улице между двумя рядами палаток и бревенчатых хижин. Все это пришло потом. Но в те дни Желтая Кирка была просто затерянным в горах старательским лагерем, и никто еще не видел там горящих ожиданием плутовских глаз, нетерпеливо встречающих зарю праздничного дня, или рук, жадно протянутых к таинственным дарам Деда Мороза, не слышал восторженных кликов по поводу великой зимней радости – елки. Словом, не было в Желтой Кирке ничего, что могло бы послужить наградой добросердечному Чероки за тот ворох добра, который он туда вез.

Женщин в Желтой Кирке было всего пять. Из них три – жена пробирщика, хозяйка гостиницы «Счастливая находка» и прачка, намывавшая в своем корыте на унцию золотого песка в день, – составляли оседлую часть женского населения поселка. Остальные две были сестры Спэнглер – мисс Фаншон и мисс Ирма – из «Передвижного драматического», который играл сейчас в импровизированном театре «Ампир». Но детей в поселке не было. Иной раз мисс Фаншон исполняла не без огонька роль какого-нибудь бойкого подростка, но создаваемый ею образ был плачевно далек от того детского облика, который рисовался воображению как достойный объект праздничных щедрот Чероки.

Рождество приходилось на четверг. Во вторник утром Тринидад не пошел работать на участок, а направился к Судье в гостиницу «Счастливая находка».

– Желтая Кирка опозорит себя навеки, – заявил Тринидад, – если мы не поддержим Чероки в этом его елочном загуле. Чероки, можно сказать, создал наш город. Я лично решил кое-что предпринять, чтобы Дед Мороз не оказался в дураках.

– Это начинание, – сказал Судья, – встретит всемерную поддержку с моей стороны. Я многим обязан Чероки. Однако я не вижу путей и средств… собственно говоря, отсутствие детей в нашем городе я до этой минуты склонен был рассматривать скорее как благодеяние… хотя, при сложившихся обстоятельствах… тем не менее я все-таки не вижу путей и средств…

– Взгляните на меня, – сказал Тринидад, – и вы увидите. Пути и средства стоят перед вами и уже собрались в путь-дорогу. Я сейчас раздобуду упряжку и пригоню на представление нашего Деда Мороза целый фургон детворы… хотя бы пришлось совершить налет на сиротский приют.

– Эврика! – воскликнул Судья.

– Нет, врете! – решительно возразил Тринидад. – Это я нашел. Я когда-то тоже учил латынь в школе.

– Я буду вас сопровождать, – заявил Судья, размахивая тросточкой. – Тот небольшой дар речи и ораторские способности, которыми я обладаю, могут пригодиться нам, когда нужно будет убедить наших юных друзей предоставить себя на некоторое время напрокат для осуществления наших планов.

Через час Желтая Кирка была оповещена о плане Тринидада и Судьи и единодушно его одобрила. Каждый, кому было известно, что где-нибудь в радиусе сорока миль от Желтой Кирки проживает семья с малолетними отпрысками, поспешил поделиться своими сведениями. Тринидад тщательно все записал и, не теряя времени, отправился на розыски лошадей и возка.

Первую остановку намечено было сделать у пятистенной бревенчатой хижины в двадцати милях от Желтой Кирки. Тринидад покричал у ворот, из хижины вышел хозяин и стал, облокотившись о расшатанную калитку. На порог высыпала орава ребятишек, порядком оборванных, но пышащих здоровьем и снедаемых любопытством.

– Вот какое дело, – начал Тринидад. – Мы из Желтой Кирки. Приехали похитить у вас детишек на добровольных, так сказать, началах. Один из наших видных горожан одержим елочной манией и пожелал стать Дедом Морозом. Завтра он прикатит в город с целым возом разной чепухи, выкрашенной в красную краску и изготовленной в Германии. А у нас в Желтой Кирке самый младший из сорванцов обзавелся уже сорокапятикалиберным револьвером и безопасной бритвой. Так кто же будет кричать «Ох!» и «Ах!», когда на елке зажгутся свечки? Словом, друг, если вы одолжите нам парочку ребят, мы обещаем возвратить их в полной сохранности. В первый день Рождества они будут доставлены обратно в лучшем виде и притащат с собой Робинзонов в красивых переплетах, рога изобилия, красные барабаны и прочие вещественные доказательства. Ну, как?

– Другими словами, – вмешался Судья, – мы, впервые со дня основания нашего небольшого, но процветающего города, обнаружили его несовершенство в смысле совершенного отсутствия в нем несовершеннолетних. И ввиду приближения того календарного срока, когда обычаем предусмотрено награждать, так сказать, нежных и юных различными бесполезными, но ходкими предметами…

– Понятно, – сказал хозяин, уминая большим пальцем табак в трубке. – Не стану задерживать вас, джентльмены. У нас со старухой, скажем прямо, семеро ребятишек. Так вот, я перебрал в уме всю кучу и что-то не вижу, кого из них мы могли бы уступить вам для вашей гулянки. Старуха уже нажарила кукурузных зерен, а в комоде у нее спрятаны тряпичные куклы, и мы сами думаем кутнуть на праздничках, хотя и по-домашнему, без затей. Словом, мне эта ваша выдумка не очень-то по душе, и я ни одного из своих ребят не уступлю. Премного вам благодарен, джентльмены.

Они покатили под гору, взобрались на другой холм и остановили возок у ранчо Уайли Уилсона. Тринидад изложил свою просьбу. Судья торжественно прогудел партию для второго голоса. Миссис Уайли спрятала двух розовощеких пострелят в складках своей юбки и не улыбнулась до тех пор, пока не увидела, что мистер Уайли смеется и отрицательно качает головой. Опять отказ!

Когда в низине меж холмами начали сгущаться сумерки, Тринидад и Судья уже исчерпали больше половины своего списка – и все впустую. Они заночевали в придорожной гостинице и на заре снова пустились в путь. В возке не прибавилось ни одного седока.

– Я, кажется, начинаю понимать, – сказал Тринидад, – что получить ребенка напрокат на праздники так же трудно, как украсть масло у человека, который собрался есть блины.

– Не подлежит никакому сомнению, – отозвался Судья, – что семейные узы приобретают в этот период года исключительную, так сказать, прочность.

В канун праздника они покрыли тридцать миль, сделали четыре бесплодных остановки и произнесли четыре не имевших успеха воззвания. Детвора везде была на вес золота.

Солнце уже клонилось к закату, когда жена старшего обходчика на какой-то глухой железнодорожной ветке, загородив собой еще одно не подлежащее изъятию сокровище, сказала:

– На Гранитной Стрелке работает сейчас новая буфетчица. У нее, кажется, есть сынишка. Может, она и отпустит его с вами.

В пять часов вечера Тринидад пригнал своих мулов к станции Гранитная Стрелка. Поезд только что отошел, забрав с собой утоливших голод и умиротворенных пассажиров.

На ступеньках железнодорожного буфета они увидели тощего угрюмого мальчонку лет десяти, с папиросой в зубах. В буфете, где пассажиры с налету удовлетворяли свой кочевой аппетит, царил хаос. Молодая, но иссушенная заботами женщина в полном изнеможении сидела, откинувшись на спинку стула. Лицо ее хранило следы своеобразной красоты – той, что никогда не исчезает бесследно, но которую нельзя и вернуть. Тринидад разъяснил ей цель их приезда.

– Да я буду рада, если вы хоть ненадолго заберете с собой Бобби, – устало сказала женщина. – Крутишься тут как заведенная с утра до ночи – некогда за ним присмотреть. А он набирается дурных примеров от взрослых. Какие уж тут елки – вот разве что у вас…

Мужчины вышли на крыльцо для переговоров с Бобби. Тринидад в живых красках описал ему роскошную елку с подарками.

– А потом, мой юный друг, – добавил Судья, – сам Дед Мороз явится к вам с дарами, как бы в ознаменование того, как некогда волхвы…

– А, бросьте заливать! Я не ребенок, – насмешливо прищурившись, прервал его Бобби. – Нет никаких дедморозов. Это вы, дяди, сами покупаете в лавке всякую дрянь и суете ребятам ночью под подушки. И пачкаете каминными щипцами пол – будто Дед Мороз приехал на санях.

– Ну, может, и так, – примирительно сказал Тринидад. – Но елки-то ведь всамделишные. А у нас будет знаешь какая! Как универсальный магазин в Альбукерке – все игрушки не дешевле десяти центов. И барабаны будут, и волчки, и ноев ковчег, и…

– К черту! – холодно сказал Бобби. – Я с этим давно покончил. Хочу ружье. Не игрушечное, а настоящее, чтоб стрелять диких котов. Так у вас небось не найдется ружья на вашей дурацкой елке?

– Поручиться не могу, – сказал Тринидад дипломатично, – но кто его знает… Поедем с нами, а там видно будет.

Заронив этот слабый луч надежды в душу Бобби, вербовщики вынудили у него согласие пойти навстречу филантропическому порыву Чероки и пустились со своим единственным трофеем в обратный путь.

В Желтой Кирке тем временем помещение пустовавшего склада было превращено в праздничный зал, разукрашенный, как чертоги доброй аризонской феи. Дамы потрудились не зря. Елка, вся в свечках, серебряной мишуре и игрушках, которых хватило бы на добрых два десятка ребят, высилась в центре зала. Когда свечерело, все, сжигаемые нетерпением, стали выглядывать на улицу – не покажется ли возок с похитителями детей. Еще в полдень Чероки влетел в поселок на красных санях, заваленных свертками, кульками и коробками самой различной формы и размера. И так был он увлечен выполнением своего бескорыстного замысла, что даже не заметил отсутствия ребят в поселке, а открыть ему глаза на позорное состояние Желтой Кирки ни у кого не хватило духу; к тому же все твердо верили, что Тринидад и Судья сумеют восполнить этот ужасающий пробел.

Когда солнце село, Чероки хитро подмигнул собравшимся и с лукавой улыбкой на обветренном морщинистом лице удалился из зала, прихватив узелок со всем реквизитом Деда Мороза и еще один таинственный пакет с игрушками.

– Как только ребята соберутся, – наказывал он членам добровольного елочного комитета, – зажгите елку и поиграйте с ними в кошки-мышки. А когда у них пойдет дым коромыслом, вот тогда… тогда Дед Мороз потихоньку проскользнет в дверь. Подарков, думается мне, должно хватить.

Дамы порхали вокруг елки, в последний раз перевешивая какие-то украшения, чтобы тут же перевесить их заново. Сестры Спэнглер тоже были здесь: одна в костюме леди Вайолет де Вир, другая – служанки Мари, персонажей из новой пьесы «Невеста рудокопа». Спектакли в театре начинались только в девять часов, и актрисы с благосклонного разрешения комитета помогали наряжать елку. Кто-нибудь то и дело выскакивал на крыльцо и прислушивался – не возвращается ли упряжка Тринидада. Тревога росла, ибо надвигалась ночь и пора было зажигать елку, да и Чероки в любую минуту мог, не спросясь, появиться на пороге в полном облачении рождественского Деда.

Но вот на улице заскрипел возок, и «похитители» подъехали к складу. Дамы всполошились и с восторженными восклицаниями бросились зажигать свечки. Мужчины беспокойно прохаживались из угла в угол или стояли небольшими группами, смущенно переминаясь с ноги на ногу.

Тринидад и Судья, истомленные долгими странствиями, вступили в зал, ведя за руку тщедушного, озорного с виду мальчишку. Мальчишка презрительным взглядом исподлобья окинул пестро разряженную елку.

– А где же остальные дети? – вопросила жена пробирщика, игравшая первую скрипку во всех светских начинаниях города.

– Сударыня, – со вздохом отвечал Тринидад, – отправляться на разведку за детьми перед праздником – все равно что искать серебро в известняках. Так называемые родительские чувства – сплошная для меня загадка. Похоже, что папашам и мамашам совершенно безразлично, если их потомство все триста шестьдесят четыре дня в году будет тонуть, объедаться ядовитыми дубовыми орешками, попадать в лапы диких котов или похитителей детей. Но в сочельник оно, вынь да положь, должно отравлять своим присутствием семейные сборища. Этот вот экземпляр, сударыня, – единственное, что нам удалось откопать в результате двухдневных разведок на местности.

– Ах, прелестное дитя! – проворковала мисс Ирма, волоча свой театральный шлейф к середине сцены.

– Отвяжитесь! – хмуро буркнул Бобби. – Кто это – «дитя»? Уж не вы ли?

– Дерзкий мальчишка! – ахнула мисс Ирма, не успев погасить эмалевой улыбки.

– Старались, как могли, – сказал Тринидад. – Обидно за Чероки, да что ж поделаешь.

Тут распахнулась дверь, и появился Чероки в традиционном костюме Деда Мороза. Белые космы парика и пышная белая борода закрывали почти все его лицо – видны были только темные, искрившиеся весельем глаза. За спиной он нес мешок.

Все замерли при его появлении. Даже сестры Спэнглер, забыв принять кокетливые позы, с любопытством уставились на высокую фигуру рождественского Деда. Бобби, насупившись, засунув руки в карманы, угрюмо рассматривал нелепое, обвешанное побрякушками дерево. Чероки опустил на пол свой мешок и с удивлением огляделся по сторонам. Быть может, у него мелькнула мысль, что нетерпеливую ватагу ребятишек загнали куда-нибудь в угол, чтобы выпустить оттуда, как только он войдет. Чероки направился к Бобби и протянул ему руку в красной рукавице.

– Поздравляю тебя с праздником, мальчуган, – сказал он. – Можешь брать с елки все, что тебе нравится, – мы сейчас достанем. Ну, давай руку, поздоровайся с Дедом Морозом.

– Нет никаких дедморозов, – шмыгнув носом, проворчал Бобби. – У тебя фальшивая борода. Из старых козлиных оческов. Я не ребенок. На черта мне эти куклы и оловянные лошадки? Кучер сказал, что дадут ружье. А у тебя его нет. Я хочу домой.

Тринидад пришел на помощь. Он схватил руку Чероки и горячо ее потряс.

– Ты уж прости, Чероки, – сказал он. – Нет у нас в Желтой Кирке никаких ребят, да и сроду не было. Мы надеялись пригнать их целый косяк на твое суаре, да вот, кроме этой сардинки, ничего не удалось выловить. А он, понимаешь ли, атеист и не верит в рождественских дедов. Нам очень совестно, что ты зря потратился. Да ведь мы с Судьей думали, что притащим сюда целую ораву мелюзги и все твои свистульки пойдут в ход.

– Ну и ладно, – спокойно сказал Чероки. – Подумаешь, какие траты, есть о чем говорить! Свалим все это барахло в старую шахту, да и дело с концом. Но надо же быть таким ослом – прямо из головы вон, что в Желтой Кирке нету ребятишек!

Гости меж тем с похвальным усердием, хотя и без особого успеха, делали вид, что веселятся вовсю.

Бобби отошел в угол и уселся на стул. Холодная скука была отчетливо написана на его лице. Чероки, еще не вполне отвыкнув от своей роли, подошел и сел рядом.

– Где ты живешь, мальчик? – вежливо осведомился он.

– На Гранитной Стрелке, – нехотя процедил Бобби.

В зале было жарко. Чероки снял свой колпак, парик и бороду.

– Эй! – несколько оживившись, произнес Бобби. – А ведь я тебя знаю.

– Разве мы с тобой встречались, малыш?

– Не помню. А вот карточку твою я видел. Сто раз.

– Где?

Бобби колебался.

– Дома. На комоде.

– Скажи, пожалуйста, мальчик, а как тебя зовут?

– Роберт Лэмсден. Это материна карточка. Она прячет ее ночью под подушку. Я раз видел даже, как она ее целовала. Вот уж нипочем бы не стал. Но женщины все на один лад.

Чероки встал и поманил к себе Тринидада.

– Посиди с мальчиком, я сейчас вернусь. Пойду сниму этот балахон и заложу сани. Надо отвезти мальчишку домой.

– Ну, безбожник, – сказал Тринидад, занимая место Чероки. – Ты, брат, значит, настолько одряхлел и всем пресытился, что тебя уже не интересует разная ерунда вроде сластей и игрушек?

– Ты неприятный тип, – язвительно сказал Бобби. – Ты обещал, что будет ружье. А здесь человеку даже покурить нельзя. Я хочу домой.

Чероки пригнал сани к крыльцу, и Бобби водрузили на сиденье. Резвые лошадки бойко рванулись вперед по укатанной снежной дороге. На Чероки была его пятисотдолларовая шуба из новорожденных котиков. Меховая полость приятно грела.

Бобби вытащил из кармана папиросу и принялся чиркать спичкой.

– Брось папиросу! – сказал Чероки спокойно, но каким-то новым голосом.

После некоторого колебания Бобби швырнул папиросу в снег.

– Брось всю коробку, – приказал новый голос.

Мальчик повиновался не сразу, но все же исполнил и этот приказ.

– Эй! – сказал вдруг Бобби. – А ты мне нравишься. Не пойму даже почему. Попробовал бы кто-нибудь так надо мной командовать!

– Послушай, малыш, – сказал Чероки обыкновенным голосом. – А ты не врешь, что твоя мать целовала эту карточку? Ту, что на меня похожа?

– Не вру. Сам видел.

– Ты, кажется, что-то говорил насчет ружья?

– Ну да. А что? Есть у тебя?

– Завтра получишь. С серебряными нашлепками.

Чероки поглядел на часы.

– Половина десятого. Что ж, мы с тобой доберемся до Гранитной Стрелки как раз к празднику, минута в минуту. Тебе не холодно? Садись поближе, сынок.

Возрождение Каллиопы

Каллиопа Кэтсби снова впал в черную меланхолию. Его томила беспричинная тоска. Величавая сфера Земли, и особенно та ее точка, которая зовется Зыбучие Пески, была в его глазах всего лишь сгустком вредоносных испарений. Философ обретает спасение от хандры в красноречивом монологе, нервическая дама находит утешение в слезах, а обрюзглый обитатель восточных штатов читает нотации женской половине своего семейства по поводу счетов от модистки. Но все эти средства не очень-то пригодны для жителя Зыбучих Песков. А уж Каллиопа в особенности был склонен изливать тоску на собственный манер.

Штормовые сигналы Каллиопа вывесил еще с вечера. Он дал пинка своему верному псу на крыльце «Западного отеля» и отказался принести извинения. Он начал обижаться на собеседников и придираться к ним. Прогуливаясь на свежем воздухе, он то и дело отламывал веточки с мескитовых кустов и свирепо жевал их листья. Это было зловещим предзнаменованием. А те, кто хорошо знал все фазы его ипохондрии, замечали и еще один тревожный признак: он вдруг сделался утонченно любезен и все чаще прибегал к изысканно-вежливым фразам. Его обычно пронзительный голос стал хрипловато-вкрадчивым. В его манерах появилась грозная учтивость. Ближе к ночи он уже улыбался кривой улыбкой, вздергивая левый уголок рта, и Зыбучие Пески приготовились занять оборонительные позиции.

Вступив в эту фазу, Каллиопа обычно начинал пить. В конце концов около полуночи было замечено, что он направился в сторону своего жилища, кланяясь встречным с преувеличенной, но не оскорбительной любезностью. Ибо хандра Каллиопы еще не достигла роковой стадии. Теперь он сядет у окна в комнате, которую снимает над парикмахерским салоном Сильвестра, и под нестройные стенания замученной гитары будет до самого утра фальшиво распевать мрачные романсы. Куда более великодушный, чем Нерон, он таким музыкальным вступлением предупреждал Зыбучие Пески о неотвратимом бедствии, которое этому поселку предстояло испытать в самом ближайшем будущем.

До тех пор пока на Каллиопу Кэтсби не находил очередной стих, он оставался нетребовательным, добродушным человеком – настолько, что нетребовательность оборачивалась ленью, а добродушие никчемностью. То есть в лучшие свои минуты он был присяжным бездельником и только мозолил всем глаза, а в худшие – преображался в Грозу Зыбучих Песков. Его официальное занятие было косвенным образом связано с торговлей недвижимостью – он усаживал соблазненных обитателей восточных штатов в тележку и возил их осматривать земельные участки и хозяйственные постройки. Родиной его явно был один из штатов, примыкающих к Мексиканскому заливу, о чем неопровержимо свидетельствовали его долговязая худоба, манера растягивать слова и соответствующие обороты речи.

Однако, приобщившись к Западу, этот томный любитель строгать сосновые дощечки в лавке, куда сходятся потолковать местные мудрецы и философы, этот праздный и безвестный сын хлопковых полей и заросших сумахом холмов Юга сумел прослыть опасным человеком даже среди людей, которые с малых лет трудолюбиво приобщались ко всем тонкостям бесшабашного буйства.

К девяти часам утра Каллиопа полностью созрел. Вдохновленный собственными варварскими завываниями и содержимым кувшина, он приготовился срывать свежие лавры с робкого чела Зыбучих Песков. Опоясанный и обмотанный крест-накрест патронными лентами, обильно изукрашенный револьверами, окутанный винными парами, он выплеснулся на Главную улицу. Рыцарское благородство не позволило ему захватить город врасплох, и, остановившись на первом же углу, он испустил боевой клич – тот жуткий трубный вопль, благодаря которому он утратил крестное имя и стал тезкой домашнего органа, нареченного в честь предводительницы муз, хотя его звуки в немалой степени напоминают паровозный гудок. Вслед за кличем раздались три выстрела из кольта сорок пятого калибра – Каллиопа решил снять орудия с передков, а заодно проверить свою меткость. Рыжая дворняжка, личная собственность полковника Суози, владельца «Западного отеля», издав прощальный визг, упала наземь лапами кверху. Мексиканец, который, выйдя из лавки с бутылью керосина, неторопливо переходил улицу, завершил свой путь с резвостью призового скакуна, но так и не выпустил из рук горлышка разлетевшейся вдребезги бутыли. Свежепозолоченный флюгерный петух на двухэтажном лимонно-лазоревом особняке судьи Рили задрожал, хлопнул крыльями и беспомощно повис вверх ногами – игрушка шаловливых зефиров.

Артиллерия была в образцовом порядке. Рука Каллиопы не утратила твердости. Теперь им владел привычный воинственный экстаз, правда, не без легкой горечи, знакомой еще Александру Македонскому – зачем его подвиги ограничены крохотным мирком Зыбучих Песков.

Каллиопа шествовал по улице, стреляя направо и налево. Окна рассыпались стеклянным градом, собаки мгновенно испарялись, куры бросались врассыпную с отчаянным кудахтаньем, женские голоса тревожно созывали детей. В этот хаос звуков через правильные промежутки врывалось отрывистое стаккато револьверов Грозы Зыбучих Песков, а время от времени все вокруг заглушал зычный вопль, так хорошо знакомый поселку. Припадки сплина у Каллиопы приравнивались в Зыбучих Песках к воскресным дням: по всей длине Главной улицы приказчики, предвосхищая его приближение, торопливо запирали ставни и двери. Всякая деятельность замирала. Никто не становился Каллиопе поперек дороги, и полное отсутствие сопротивления и разнообразия усугубляло его хандру.

Однако в четырех кварталах дальше по улице шли бойкие приготовления, дабы мистер Кэтсби мог наконец удовлетворить свою любовь к обмену комплиментами и хлесткими репликами. Накануне вечером многочисленные вестники не преминули известить Бака Паттерсона, местного шерифа, о близящемся извержении Каллиопы. Терпение этого блюстителя порядка, не раз уже подвергавшееся серьезным испытаниям, наконец истощилось. В Зыбучих Песках было принято смотреть сквозь пальцы на излишне бурные проявления человеческой натуры: если жизни наиболее полезных граждан не расточались слишком уж щедро, а ущерб, наносимый недвижимости, оставался в разумных пределах, общественное мнение не требовало педантичного соблюдения законов. Однако Каллиопа перегнул палку. Его вспышки были настолько частыми и буйными, что не укладывались в рамки нормальной гигиены духа.

Бак Паттерсон сидел в своем тесном дощатом кабинете, ожидая вступительного вопля, возвещающего, что Каллиопа загрустил. Услышав этот сигнал, шериф встал и надел пояс с револьверами. Два его помощника и трое местных обывателей, не раз с честью доказывавшие свои высокие огнестрельные качества, тоже поднялись, готовые обменяться с Каллиопой свинцовыми шуточками.

– Его надо окружить, – сказал Бак Паттерсон, излагая план кампании. – Времени на разговоры не тратьте, а стреляйте сразу, как будет можно. Но только из укрытия. С таким церемониться нечего. Пора Каллиопе откинуть копыта, я так полагаю. Заходите с разных сторон, ребята. Да будьте поосторожней! Во что Каллиопа стреляет, в то он и попадает.

Сдвинув брови, Бак Паттерсон, высокий, мускулистый, с начищенной форменной бляхой на груди синей фланелевой рубахи, давал своим помощникам последние наставления перед атакой на Каллиопу. Он считал, что низвержение Грозы Зыбучих Песков следует произвести по возможности без потерь среди атакующих.

Меланхолический Каллиопа двигался под всеми парами вниз по течению, паля во все стороны и не подозревая о готовящемся возмездии, как вдруг обнаружил прямо по носу зловещие буруны. В полуквартале впереди над ящиками из-под галантереи возникли шериф и его помощник. Они тотчас открыли огонь. И в тот же миг остальные участники облавы, удачно осуществившие обходный маневр, начали бить по Каллиопе из боковых улочек, осторожно подбираясь все ближе к углу.

Первый залп повредил барабан одного из револьверов Каллиопы, аккуратно выщипнул кусочек его правого уха и, взорвав патрон в ленте, пересекавшей его грудь, опалил ему ребра. Это нежданное тонизирующее средство взбодрило Каллиопу, и, забыв о томлении духа, он издал фортиссимо самую высокую ноту в верхнем регистре. Его ответные выстрелы грянули точно эхо. Столпы закона и порядка нырнули за укрытия, но недостаточно быстро: один из помощников шерифа получил пулю чуть повыше локтя, а самому шерифу впилась в подбородок щепка, вырванная пулей из ящика, за который он спрятался.

Затем Каллиопа применил против врагов их же тактику. Он покинул позицию на открытой мостовой и, мгновенно определив, из какой улицы огонь ведется наиболее слабо и неуверенно, вторгся в нее ускоренным маршем. Засевший там противник (один помощник шерифа и два доблестных добровольца) с незаурядной хитростью выждал под сенью пивных бочек, пока Каллиопа не пробежал мимо, а тогда обстрелял его с тыла. Мгновение спустя с ними соединился шериф и остальные его люди, после чего Каллиопе стало ясно, что успешно продлить восторги поединка он сумеет, только если найдет способ нейтрализовать подавляющее численное преимущество противника. Взгляд его упал на строение, которое, казалось, отвечало этой цели, – оставалось только добраться до него.

Это было небольшое здание железнодорожной станции, длиной в двадцать футов и шириной в десять. Высота платформы была четыре фута. Окна имелись во всех стенах. Отличный форт для человека, теснимого превосходящими силами врага.

Каллиопа дерзко бросился туда под градом пуль. Он благополучно достиг облюбованного убежища и занял его – начальник станции покинул помещение через окно, точно белка-летяга, едва гарнизон показался в дверях.

Паттерсон и его помощники устроили военный совет под защитой сложенных штабелем досок. В станционном здании засел неустрашимый нарушитель закона, на редкость меткий стрелок с большим запасом патронов. Осаждаемая крепость находилась посреди пустыря, и в радиусе пятидесяти шагов от нее не было ни единого укрытия. Того, кто рискнул бы появиться на этом голом пространстве, тотчас уложила бы пуля Каллиопы.

Шериф был твердо намерен довести дело до конца. Он решил, что клич Каллиопы больше никогда не будет нарушать покой Зыбучих Песков. Он объявил об этом во всеуслышание. И как официальное лицо, и как человек он считал себя обязанным приглушить музыку лихого инструмента. Слишком уж скверными были мелодии. И тут шериф увидел ручную дрезину для перевозки небольших грузов. Она стояла на рельсах возле навеса, где были сложены мешки с шерстью, которую отправлял в город кто-то из окрестных овцеводов. Осаждающие взвалили на дрезину три плотно набитых мешка, а затем Бак Паттерсон двинулся к форту Каллиопы, толкая перед собой импровизированный парапет и низко пригибаясь. Его отряд рассредоточился и приготовился поразить осажденного, если тот, пытаясь остановить надвигающийся джаггернаут правосудия, рискнет показаться в окне. Однако Каллиопа ограничился всего лишь одной демонстрацией. Он выстрелил, и над надежным бруствером шерифа взлетели клочки шерсти. В стену вокруг окна впились ответные пули осаждающих. Потерь ни та ни другая сторона не понесла.

Управление броненосцем всецело поглощало внимание шерифа, и только почти поравнявшись с платформой, он заметил, что с другой стороны к ней подходит утренний поезд. В Зыбучих Песках поезда стояли ровно минуту. Какая отличная возможность отступления для Каллиопы! Он выскочит в противоположную дверь, прыгнет в вагон, и только они его и видели!

Бак покинул спасительные мешки, взлетел с поднятым револьвером по ступенькам и ворвался в станционное здание, выбив дверь ударом могучего плеча. Его отряд услышал один-единственный выстрел, а потом наступила тишина.

Раненый очнулся и открыл глаза. К нему вернулась способность видеть, слышать, чувствовать и думать. Поглядев по сторонам, он обнаружил, что лежит на деревянной скамье. Над ним растерянно наклонялся высокий человек с большой бляхой, на которой было выгравировано слово «шериф». Щуплая старушка с морщинистым лицом и живыми черными глазами прижимала к его виску мокрый носовой платок. Он вглядывался в эти лица, пытаясь найти связь между ними и всем происшедшим, но тут старушка затараторила:

– Ну вот, ну вот и молодец! Пуля-то вас и не задела вовсе! Пролетела возле самого уха, вот вы вроде как и обмерли. Так бывает, я знаю. Называется кон-фузия. Эйб Уодкинс на белок эдаким манером охотился – глушил их, как он говаривал. Ну, вас немножко и приглушило, сэр, а сейчас все пройдет. Вам ведь уже полегчало, верно? Полежите еще тихонько, а я вам новую примочку на лоб сделаю. Вы меня, конечно, не знаете, да откуда и знать-то? Я на этом самом поезде приехала из Алабамы повидать сыночка. Вон он у меня какой большой вымахал. И не поверишь, что я его на руках носила, ведь верно? Вот он какой, мой сыночек, сэр.

Старушка оглянулась через плечо на высокого мужчину, и ее лицо просияло гордой радостью. Мозолистая рука со вздутыми венами ласково погладила руку сына. Потом старушка снова обмакнула платок в жестяной тазик, взятый с умывальника в зале ожидания, ободряюще улыбнулась и приложила примочку к виску своего пациента. Она повторила это несколько раз, ни на секунду не прерывая добродушной старческой болтовни.

– Я моего сыночка уже восемь лет как не видела, – продолжала она. – Один мой племянник, Эл Прайс – он кондуктором служит на железной дороге, – раздобыл мне бумагу на бесплатный проезд сюда и обратно. Она семь дней годится, так я тут целую неделю погощу. Только подумать, малыш-то мой стал шерифом и наводит порядок в целом городе! Это ведь вроде как начальник полиции, верно? А я-то знать не знала! И письма мне писал, а хоть бы словечком обмолвился. Боялся небось, что старуха мать напугается, как бы с ним чего дурного не приключилось. Да господи боже ты мой, я ведь не из пугливых. От страху толку мало. Выхожу я, из вагона-то, и слышу – стреляют. Потом гляжу, из окна станции дым валит, а я знай себе иду потихонечку. Тут, смотрю, в окошке-то – мой сыночек. Я его сразу узнала. Встретил он меня в дверях и чуть что не задушил, обнимая-то. А вы лежите, сэр, прямо что твой покойник. Вот я и взялась за дело, чтоб вас в чувство привести.

– Пожалуй, я сяду, – сказал контуженный. – Все уже прошло.

Он сел, но тут же от слабости прислонился к стене. Он был крепко сложен и широкоплеч. Его глаза, зоркие и внимательные, были устремлены на человека, который неподвижно стоял перед ним. Он то всматривался в его лицо, то переводил взгляд на бляху со словом «шериф».

– Да-да, все у вас будет хорошо, – сказала старушка, похлопывая его по руке. – Только вы уж теперь постарайтесь не доводить людей до того, чтоб они в вас стреляли. Сынок мой рассказал мне про вас, пока вы тут на полу без чувств лежали. Вы на меня, старуху, не обижайтесь, что я так с вами разговариваю, вы ведь мне тоже в сыновья годитесь. И на сынка моего сердца не держите, что он в вас стрелял. Шериф, он ведь должен стоять за порядок и закон, уж такая его обязанность. А если кто ведет скверную жизнь и поступает по-нехорошему, так пусть за это расплачивается. И вы, сэр, на моего сына не пеняйте, он тут не виноват. Он всегда был хорошим мальчиком – добрым, послушным, благонравным. Таким вот он и вырос. Послушайте моего совета, сэр, не делайте вы больше так. Будьте хорошим человеком, не пейте, живите себе мирно, по-божьи. Держитесь подальше от дурных друзей, работайте честно и спите сладко.

И старушка просительно прикоснулась рукой в черной митенке к груди человека, которого старалась убедить. Морщинистое изможденное лицо дышало искренностью и добротой. Эта женщина в порыжелом черном платье и допотопной шляпке, чья долгая жизнь приближалась к концу, словно олицетворяла собой опыт всего человечества. Но тот, к кому она обращалась, по-прежнему не сводил глаз с безмолвного сына старой матери.

– А что скажет шериф? – спросил он. – Как он думает, хорош ли такой совет? Может, шериф все-таки скажет, согласен ли он с ним?

Высокий неловко передернул плечами. Он покрутил бляху на груди, а потом обнял старушку и притянул ее к себе. Она улыбнулась улыбкой, которая и на седьмом десятке лет оставалась все той же, извечно материнской, и все время, пока ее сын говорил, гладила его крупную загорелую руку скрюченными пальцами в черной митенке.

– Я вот что скажу, – начал он, глядя прямо в глаза сидящему на скамье. – На твоем месте я бы этот совет принял. Будь я пропащим пьяницей без стыда и чести, я бы его принял. Будь я на твоем месте, а ты на моем, я бы сказал: «Шериф, коли ты мне поверишь, я клятву дам со всем этим покончить. И пить не буду, и буянить, и стрельбу устраивать. Я стану порядочным человеком, возьмусь за работу, а глупости свои брошу. Бог мне свидетель!» Вот что я бы тебе сказал, будь ты шериф и окажись я на твоем месте.

– Послушайте моего сынка, – ласково сказала старушка. – Послушайте его, сэр. Обещайте жить по-хорошему, и он вам ничего не сделает. Ведь он каким честным родился сорок лет назад, таким и до сих пор остался.

Сидящий встал со скамьи и потянулся, разминая мышцы.

– Ну, если бы ты был на моем месте и сказал бы вот так, – произнес он решительно, – то я, будь я шерифом, ответил бы: «Иди и постарайся сдержать слово».

– Ах ты господи! – внезапно засуетилась старушка. – Да как же это я забыла про мой сундучок-то! Только его кондуктор поставил на платформу, как я увидела сыночка в окне, ну и прямо из головы вон. А в сундучке ведь восемь банок айвового варенья! Я сама его варила, и так мне жалко будет, если банки побьются!

И она бодро засеменила к двери. Когда она вышла, Каллиопа Кэтсби сказал Баку Паттерсону:

– Ты уж извини, Бак. Я увидел в окошко, как она идет по платформе. А она ведь ничего не слыхала про мои художества. Ну, у меня прямо дух перехватило. Вот, думаю, сейчас она узнает, что я последняя тварь и на меня облавы устраивают. Ну а ты лежишь тут замертво от моей пули. И меня прямо как стукнуло. Взял я твою бляху и приспособил ее себе на грудь, а тебе приспособил мою славу. Я ей сказал, Бак, что я – шериф, а ты – здешняя язва. Бляху я сейчас тебе отдам.

И он трясущимися пальцами стал отстегивать бляху.

– Да погоди ты! – сказал Бак Паттерсон. – И думать не смей ее снимать, Каллиопа Кэтсби. Так и ходи с ней, пока твоя мать отсюда не уедет. До тех пор будешь шерифом Зыбучих Песков, понял? Я обойду город, потолкую с людьми, и никто ей не проболтается, можешь быть спокоен. И вот что, дубовая твоя башка, оголтелый ты сын взбесившегося торнадо, смотри выполняй совет, который она дала мне. Я и сам кое-что себе на ус намотал.

– Бак, – с чувством произнес Каллиопа, – да будь я трижды…

– Прикуси язык, – сказал Бак. – Вон она возвращается.

Супружество как точная наука

– Вы уже слыхали от меня, – сказал Джефф Питерс, – что женское коварство никогда не внушало мне слишком большого доверия. Даже в самом невинном жульничестве невозможно полагаться на женщин как на соучастников и компаньонов.

– Комплимент заслуженный, – сказал я. – По-моему, у них есть все права называться честнейшим полом.

– А чего им и не быть честными, – сказал Джефф, – на то и мужчины, чтобы жульничать для них либо работать на них сверхурочно. Лишь до тех пор они годятся для бизнеса, покуда и чувства, и волосы у них еще не слишком далеки от натуральных. А потом подавай им дублера – тяжеловоза мужчину с одышкой и рыжими баками, с пятью ребятами, заложенным и перезаложенным домом. Взять, к примеру, хоть эту вдову, которую мы с Энди Таккером попросили оказать нам содействие, чтобы провести небольшую матримониальную затею в городишке Каире.

Когда у вас достаточно денег на рекламу – скажем, пачка толщиной с тонкий конец фургонного дышла, – открывайте брачную контору. У нас было около шести тысяч долларов, и мы рассчитывали удвоить эту сумму в два месяца – дольше такими делами заниматься нельзя, не имея на то официального разрешения от штата Нью-Джерси.

Мы составили объявление такого примерно сорта:

«Симпатичная вдова, прекрасной наружности, тридцати двух лет, с капиталом в три тысячи долларов, обладающая обширным поместьем, желала бы вторично выйти замуж. Мужа хотела бы иметь не богатого, но нежного сердцем, так как, по ее убеждению, солидные добродетели чаще встречаются среди бедняков. Ничего не имеет против старого или некрасивого мужа, если будет ей верен и сумеет распорядиться ее капиталом.

Желающие вступить в брак благоволят обращаться в брачную контору Питерса и Таккера, Каир, штат Иллинойс, на имя Одинокой».

– До сих пор все идет хорошо, – сказал я, когда мы состряпали это литературное произведение. – А теперь – где же мы возьмем эту женщину?

Энди смотрит на меня с холодным раздражением.

– Джефф, – говорит он, – я и не знал, что ты такой реалист в искусстве. Ну на что тебе женщина? При чем здесь женщина? Когда ты продаешь подмоченные акции на бирже, разве ты хлопочешь о том, чтобы с них и вправду капала вода? Что общего между брачным объявлением и какой-то женщиной?

– Слушай, – говорю я, – и запомни раз навсегда. Во всех моих незаконных отклонениях от легальной буквы закона я всегда держался того правила, чтобы продаваемый товар был налицо, чтобы его можно было видеть и во всякое время предъявить покупателю. Только таким способом, а также путем тщательного изучения городового устава и расписания поездов мне удавалось избежать столкновения с полицией, даже когда бумажки в пять долларов и сигары оказывалось недостаточно. Так вот, чтобы не провалить нашу затею, мы должны обзавестись симпатичной вдовой – или другим эквивалентным товаром для предъявления клиентам – красивой или безобразной, с наличием или без наличия статей, перечисленных в нашем каталоге. Иначе – камера мирового судьи.

Энди задумывается и отменяет свое первоначальное мнение.

– Ладно, – говорит он, – может быть, и в самом деле тут необходима вдова, на случай, если почтовое или судебное ведомство вздумает сделать ревизию нашей конторы. Но где же мы сыщем такую вдову, что согласится тратить время на брачные шашни, которые заведомо не кончатся браком?

Я ответил ему, что у меня есть на примете именно такая вдова. Старый мой приятель Зики Троттер – который торговал содовой водой и дергал зубы в палатке на ярмарках, около года назад сделал из своей жены вдову, хлебнув какого-то снадобья от несварения желудка вместо того зелья, которым он имел обыкновение наклюкиваться. Я часто бывал у них в доме, и мне казалось, что нам удастся завербовать эту женщину.

До городишка, где она жила, было всего шестьдесят миль, и я сейчас же покатил туда поездом и нашел ее на прежнем месте, в том же домике, с теми же подсолнечниками в саду и цыплятами на опрокинутом корыте. Миссис Троттер вполне подходила под наше объявление, если, конечно, не считать пустяков: она была значительно старше, причем не имела ни денег, ни красивой наружности. Но ее можно было легко обработать, вид у нее был не противный, и я был рад, что могу почтить память покойного друга, дав его вдове приличный заработок.

– Благородное ли дело вы затеяли, мистер Питерс? – спросила она, когда я рассказал ей мои планы.

– Миссис Троттер! – воскликнул я. – Мы с Энди Таккером высчитали, что по крайней мере три тысячи мужчин, обитающих в этой безнравственной и обширной стране, попытаются, прочтя объявление в газете, получить вашу прекрасную руку, а вместе с ней и ваши несуществующие деньги и воображаемое ваше поместье. Из этого числа не меньше трех тысяч таких, которые могут предложить вам взамен лишь свое полумертвое тело и ленивые, жадные руки, – презренные прохвосты, неудачники, лодыри, польстившиеся на ваше богатство. Мы с Энди, – говорю я, – намерены дать этим социальным паразитам хороший урок. С большим трудом, – говорю я, – мы с Энди отказались от мысли основать корпорацию под названием Великое Моральное и Милосердное Матримониальное Агентство. Ну, теперь вы видите, какая у нас высокая и благородная цель?

– Да, да, – отвечает она, – мне давно бы следовало знать, что вы, мистер Питерс, ни на что худое не способны. Но в чем будут заключаться мои обязанности? Неужели мне придется отказывать каждому из этих трех тысяч мерзавцев в отдельности, или мне будет предоставлено право отвергать их гуртом – десятками, дюжинами?

– Ваша должность, миссис Троттер, – говорю я, – будет простой синекурой. Мы поселим вас в номере тихой гостиницы, и никаких забот у вас не будет. Всю переписку с клиентами и вообще все дела по брачному бюро мы с Энди берем на себя. Но, конечно, – говорю я, – может случиться, что какой-нибудь пылкий вздыхатель, у которого хватит капитала на железнодорожный билет, приедет в Каир, чтобы лично завоевать ваше сердце… В таком случае вам придется потрудиться самой: собственноручно указать ему на дверь. Платить мы вам будем двадцать пять долларов в неделю, и оплата гостиницы за наш счет.

Услышав это, миссис Троттер сказала:

– Через пять минут я готова. Я только возьму пудреницу и оставлю у соседки ключ от парадной двери. Можете считать, что я уже на службе: жалованье должно мне идти с этой минуты.

И вот я везу миссис Троттер в Каир. Привез, поместил ее в тихом семейном отеле, подальше от нашей квартиры, чтобы не было никаких подозрений. Потом пошел и рассказал обо всем Энди Таккеру.

– Отлично, – говорит Энди Таккер. – Теперь, когда твоя совесть спокойна, когда у тебя есть и крючок, и приманка, давай-ка примемся за рыбную ловлю.

Мы пустили наше объявление по всей этой местности. Одного объявления вполне хватило. Сделай мы рекламу пошире, нам пришлось бы нанять столько клерков и девиц с завивкой перманент, что хруст жевательной резины дошел бы до самого директора почт и телеграфов. Мы положили на имя миссис Троттер две тысячи долларов в банк и чековую книжку дали ей на руки, чтобы она могла показывать ее сомневающимся. Я знал, что она женщина честная, и не боялся доверить ей деньги.

Одно это объявление доставило нам уйму работы, по двенадцать часов в сутки мы отвечали на полученные письма.

Поступало их штук сто в день.

Я и не подозревал никогда, что на свете есть столько любящих, но бедных мужчин, которые хотели бы жениться на симпатичной вдове и взвалить на себя бремя забот о ее капитале.

Большинство из них сообщало, что они сидят без гроша, не имеют определенных занятий и что их никто не понимает, и все же, по их словам, у них остались такие большие запасы любви и прочих мужских достоинств, что вдовушка будет счастливейшей женщиной, черпая из этих запасов.

Каждый клиент получал ответ от конторы Питерса и Таккера. Каждому сообщали, что его искреннее, интересное письмо произвело на вдову глубокое впечатление и что она просит написать ей подробнее и приложить, если возможно, фотографию. Питерс и Таккер присовокупляли к сему, что их гонорар за передачу второго письма в прекрасные ручки вдовы выражается в сумме два доллара, каковые деньги и следует приложить к письму.

Теперь вы видите, как прост и красив был наш план. Около девяноста процентов этих благороднейших искателей вдовьей руки раздобыли каким-то манером по два доллара и прислали их нам. Вот и все. Никаких хлопот. Конечно, нам пришлось поработать; мы с Энди даже поворчали немного: легко ли целый день вскрывать конверты и вынимать оттуда доллар за долларом!

Были и такие клиенты, которые являлись лично. Их мы направляли к миссис Троттер, и она разговаривала с ними сама; только трое или четверо вернулись в контору, чтобы попросить у нас денег на обратный путь. Когда начали прибывать письма из наиболее отдаленных районов, мы с Энди стали вынимать из конвертов по двести долларов в день.

Как-то после обеда, когда наша работа была в полном разгаре и я складывал деньги в сигарные ящики: в один ящик по два доллара, в другой – по одному, а Энди насвистывал: «Не для нее венчальный звон», – входит к нам вдруг какой-то маленький шустрый субъект и так шарит глазами по стенам, будто он напал на след пропавшей из музея картины Гейнсборо. Чуть я увидел его, я почувствовал гордость, потому что наше дело правильное и придраться к нему невозможно.

– У вас сегодня что-то очень много писем, – говорит человечек.

– Идем, – говорю я и беру шляпу. – Мы вас уже давно поджидаем. Я покажу вам наш товар. В добром ли здоровье был Тедди, когда вы уезжали из Вашингтона?[2]

Я повел его в гостиницу «Ривервью» и познакомил с миссис Троттер. Потом показал ему банковую книжку, где значились две тысячи долларов, положенных на ее имя.

– Как будто все в порядке, – говорит сыщик.

– Да, – говорю я, – и если вы холостой человек, я позволю вам поговорить с этой дамой. С вас мы не потребуем двух долларов.

– Спасибо, – отвечал он. – Если бы я был холостой, я бы, пожалуй… Счастливо оставаться, мистер Питерс.

К концу трех месяцев у нас набралось что-то около пяти тысяч долларов, и мы решили, что пора остановиться: отовсюду на нас сыпались жалобы, да и миссис Троттер устала, – ее одолели поклонники, приходившие лично взглянуть на нее, и, кажется, ей это не очень-то нравилось.

И вот, когда мы взялись за ликвидацию дела, я пошел к миссис Троттер, чтобы уплатить ей жалованье за последнюю неделю, попрощаться с ней и взять у нее чековую книжку на две тысячи долларов, которую мы дали ей на временное хранение.

Вхожу к ней в номер. Вижу: она сидит и плачет, как девочка, которая не хочет идти в школу.

– Ну, ну, – говорю я, – о чем вы плачете? Кто-нибудь обидел вас или вы соскучились по дому?

– Нет, мистер Питерс, – отвечает она. – Я скажу вам всю правду. Вы всегда были другом Зики, и я не скрою от вас ничего. Мистер Питерс, я влюблена. Я влюблена в одного человека, влюблена так сильно, что не могу жить без него. В нем воплотился весь мой идеал, который я лелеяла всю жизнь.

– Так в чем же дело? – говорю я. – Берите его себе на здоровье. Конечно, если ваша любовь взаимная. Испытывает ли он по отношению к вам те особые болезненные чувства, какие вы испытываете по отношению к нему?

– Да, – отвечает она. – Он один из тех джентльменов, которые приходили ко мне по вашему объявлению, и потому он не хочет жениться, если я не дам ему двух тысяч. Его имя Уильям Уилкинсон.

Тут она снова в истерику.

– Миссис Троттер, – говорю я ей, – нет человека, который более меня уважал бы сердечные чувства женщины. Кроме того, вы были когда-то спутницей жизни одного из моих лучших друзей. Если бы это зависело только от меня, я сказал бы: берите себе эти две тысячи и будьте счастливы с избранником вашего сердца. Мы легко можем отдать вам эти деньги, так как из ваших поклонников мы выкачали больше пяти тысяч. Но, – прибавил я, – я должен посоветоваться с Энди Таккером. Он добрый человек, но делец. Мы пайщики в равной доле. Я поговорю с ним и посмотрю, что мы можем сделать для вас.

Я вернулся к Энди и рассказал ему все, что случилось.

– Так я и знал, – говорит Энди. – Я все время предчувствовал, что должно произойти что-нибудь в этом роде. Нельзя полагаться на женщину в таком предприятии, где затрагиваются сердечные струны.

– Но, Энди, – говорю я, – горько думать, что по нашей вине сердце женщины будет разбито.

– О, конечно, – говорит Энди. – И потому я скажу тебе, Джефф, что я намерен сделать. У тебя всегда был мягкий и нежный характер, я же прозаичен, суховат, подозрителен. Но я готов пойти тебе навстречу. Ступай к миссис Троттер и скажи ей: пусть возьмет из банка эти две тысячи долларов, даст их своему избраннику и будет счастлива.

Я вскакиваю и целых пять минут пожимаю Энди руку, а потом бегу назад к миссис Троттер и сообщаю ей наше решение, и она плачет от радости так же бурно, как только что плакала от горя.

А через два дня мы упаковали свои вещи и приготовились к отъезду из города.

– Не думаешь ли ты, что тебе следовало бы перед отъездом нанести визит миссис Троттер? – спрашиваю я у него. – Она была бы очень рада познакомиться с тобой и выразить тебе свою благодарность.

– Боюсь, что это невозможно, – отвечает Энди. – Как бы нам на поезд не опоздать.

Я в это время как раз надевал на себя наши доллары, упакованные в особый кушак, – мы всегда перевозили деньги таким способом, как вдруг Энди вынимает из кармана целую пачку крупных банкнот и просит приобщить их к остальным капиталам.

– Что это такое? – спрашиваю я.

– Это две тысячи от миссис Троттер.

– Как же они попали к тебе?

– Сама мне дала, – отвечает Энди. – Я целый месяц бывал у нее вечерами… по три раза в неделю…

– Так ты и есть Уильям Уилкинсон? – спрашиваю я.

– Был до вчерашнего дня, – отвечает Энди.

Теодор (Тедди) Рузвельт – президент Соединенных Штатов в 1901–1909 гг. Говоря о Рузвельте, Питерс хотел показать, что ему известна профессия посетителя: это сыщик, прибывший из столицы по поручению властей.