Электра
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Электра

Дженнифер Сэйнт
Электра

Jennifer Saint

Elektra

© Jennifer Saint, 2022

© Л. Тронина, перевод на русский язык, 2024

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2024

© ООО “Издательство Аст ”, 2024

Издательство CORPUS ®

* * *

Алексу



Строптив мой дух, сомненья нет <…>

Но зато не умолкнет печальная песнь,

Моей жалобы стон,

Пока звезд я алмазных теченье,

Пока дня я сияние вижу! <…>

Дланью врагов своих

В прах обращен, в ничто,

Спит в могиле он,

А убийц чета

Мзды не знает за кровь его.

Где ж быть тут страху,

Где быть стыду в жалком роде смертных?[1]

Софокл. Электра

Пролог. Электра

Микены безмолвствуют, а мне нынче ночью не заснуть. Дальше по проходу – покои брата, он-то спит наверняка, сбросив покрывала. Когда захожу по утрам его будить, вечно лежит, запутавшись в них ногами, словно во сне бегал наперегонки. Или догонял нашего отца, которого ни разу не видел.

Это отец дал мне имя при рождении. Огненная, раскаленная – в честь солнца. Так и сказал мне, маленькой еще: ты у нас как огонек. И добавил:

– Твоя тетка славится красотой, но ты и теперь уже сияешь ярче. И еще больше славы принесешь роду Атрея, дочь моя.

А потом поцеловал меня в лоб и поставил на ноги. Отцова борода щекоталась, но мне это даже нравилось. Я ему верила.

И теперь меня вовсе не волнует, что женихи не шумят в тронном зале, требуя моей руки. Я наслушалась историй о своей тетке Елене и ничуть ей не завидую. Поглядите, куда завела ее красота. В далекий чужеземный город, откуда нашим воинам десять лет уже не уйти. Десять лет я живу без отца, жадно хватаясь за всякое известие о победе, что доносят гонцы, следуя через Микены. И от таких известий переполняюсь гордостью и ликованием, ведь это мой отец Агамемнон так долго сражается и целое войско вдохновляет сражаться день за днем, пока высокие стены Трои не рухнут, не рассыплются под тяжелой пятой завоевателей.

Все время вижу это мысленным взором. Как возьмет он наконец приступом городские ворота, как враги скорчатся у его ног. А после он вернется домой, ко мне. Преданной дочери, год за годом его ожидавшей.

Кто-то, конечно, припомнив тот его поступок, скажет, что он своих детей и не любил, иначе не сотворил бы такого. Но я помню объятия отца, стук его сердца над ухом и знаю: в целом свете не найти мне места надежнее.

Я всегда мечтала, повзрослев и став женщиной, оправдать его ожидания и, останься он, непременно оправдала бы. Была бы достойна имени, данного отцом.

Больше всего на свете хочу, чтобы он мной гордился.

Мать теперь наверняка бродит по дворцу, вперив глаза в далекий мрак. Она передвигается бесшумно – легкую поступь смягчают подошвы изящных сандалий, волосы ее перехвачены на затылке алыми лентами и пахнут измельченными лепестками да душистым маслом, лощеная кожа поблескивает в свете луны. Не хочу с ней столкнуться, потому из покоев не выхожу. Вместо этого встаю и иду к узкому окошку, прорубленному в камне. Упершись локтями в подоконник, выглядываю наружу, но ничего не надеюсь увидеть – разве что горстку звезд. И вдруг на моих глазах над дальним горным пиком взвивается сигнальный огонь, а в ответ ему другой, потом третий – и вот уже вспышки по цепочке движутся к Микенам. Сердце колотится. Кто-то там шлет нам весть. А лишь одной вести все мы ожидаем сообща.

Вихрь янтарных искр вспархивает к небесам – новый огонь зажегся, еще ближе. Слезы выступают на глазах. Не в силах поверить, смотрю на огни, и во мне самой загорается искра ослепительного озарения: вот что это значит!

Троя пала.

Мой отец возвращается домой.

Часть первая

1. Клитемнестра

Род Атрея носил проклятие. Страшнейшее, даже по меркам мучителей-богов. В истории этой семьи предостаточно было и зверских убийств, и прелюбодеяний, и чудовищного честолюбия, а людоедства – и вовсе сверх ожиданий. Все об этом знали, но когда Атриды, Агамемнон с Менелаем, прибыли в Спарту и предстали перед нами, двумя близнецовыми сестрами – а с тех пор целая жизнь прошла, – нелепые россказни о младенцах, зажаренных и поданных родителям к столу, рассыпались в сверкающую на солнце пыль.

Два брата были в самом расцвете сил и не то чтобы красивы, но притягательны. Борода Менелая отливала рыжим, у Агамемнона же росла черная, как и густо кустившиеся на голове кудри. Перед моей сестрой стояли женихи и повиднее – стены огромного зала, где все они собрались, честное слово, едва ли не поскрипывали от натуги, не в силах вместить такое множество точеных скул, прекрасных плеч, выдающихся подбородков и сияющих глаз. Елене предлагалось выбирать из лучших мужей Греции, но смотрела она на одного лишь смущенного Менелая, а тот, неловко перенося с ноги на ногу груз могучего тела, тоже молча смотрел на нее во все глаза.

Дочь Зевса – вот что рассказывали о Елене. Это я родилась на свет самым обычным, презренным образом, с визгом и пунцовым личиком, а сестра моя якобы изящно выбралась из белоснежной скорлупы, вылупилась разом писаной красавицей. Сказание украшали причудливыми подробностями – всем было известно, что Зевс способен принимать разные обличья, и на сей раз он явился в белоснежных перьях, бесшумно подплыл к нашей матери, сидевшей у реки, с намерением самым очевидным.

Такой милостью от Зевса гордиться нужно. Вот что все говорили. Если сам правитель богов счел Леду, нашу мать, вполне привлекательной, то для семьи это великая честь. И нашему отцу вовсе не позорно растить плод сего союза.

О красоте Елены и впрямь ходили легенды.

И женихи десятками стекались во дворец. Отталкивая друг друга, кидались вперед, силясь разглядеть хоть мельком за трепещущим покрывалом лицо женщины, которая называлась красивейшей в мире. Постепенно их настроение менялось, нетерпение росло, и вот уже я заметила, что руки мужчин опускаются к бедрам, готовые схватиться за мечи. Заметила это и Елена и коротко повернулась ко мне – мы лишь тревожными взглядами перекинулись.

Стражники, стоявшие вдоль стен, выпрямились и крепче сжали копья. А я гадала, как скоро бурлящая гуща толпы может выплеснуться на нас и сколько времени охране понадобится, чтобы пробиться сквозь сутолоку.

Наш отец Тиндарей заламывал руки. Этот знаменательный день сулил ему столь многое – кладовые уже переполнились богатыми дарами, коими каждый жених хотел подкрепить выбор в свою пользу. Я видела, как вожделенны для отца и добыча, и положение, приобретенные сегодня. Беспечный, он во всем положился на наших крепких братьев – они всегда нас защищали, защитят и теперь, а я вот сомневалась, что даже с их мастерством можно устоять против целой армии мужчин, явившихся завоевывать Елену.

Я глянула на Пенелопу. Сероокая и молчаливая двоюродная сестра всегда сохраняла хладнокровие – здесь на нее можно было положиться. Но Пенелопа до того увлеклась Одиссеем, что на мой отчаянный взгляд не ответила. Эти двое неотрывно смотрели друг на друга, будто гуляли наедине по благоухающим лугам, а не попались в ловушку, оказавшись в одном зале с сотней забияк, готовых вот-вот вспыхнуть от одной только искры.

Я закатила глаза. Одиссей якобы тоже, как и все, пришел свататься к Елене, но, разумеется, всякий его поступок был лишь прикрытием для чего-то другого. Вот где твое знаменитое хитроумие нам, пожалуй, и пригодилось бы, думала я, досадуя на Одиссея, так невовремя предавшегося любовным грезам.

Но я ошиблась – моя сестра и ее возлюбленный вовсе не переглядывались мечтательно, а молча замышляли кое-что, и вот уже Одиссей, вскочив на помост, где сидели мы все, громко призывал к порядку. Хоть был он невысокого роста и кривоног, однако вид имел внушительный, и голоса сразу смолкли.

– Прежде чем госпожа Елена сделает выбор, – пророкотал он, – мы все дадим клятву.

Его слушали. Одиссей владел даром подчинять чужую волю собственному замыслу. Он даже мою мудрую двоюродную сестрицу очаровал, а я-то думала, что ни один мужчина с ней умом не сравнится.

– Мы все явились сюда нынче с одной целью, – продолжил Одиссей. – Все хотим взять в жены прекрасную Елену, и каждый вправе считать себя достойным такой супруги. Эта женщина – драгоценность превыше любой вообразимой, и мужчине, который назовет ее своей, придется защищаться изо всех сил, ведь Елену непременно захотят отнять.

Каждый представлял себя на этом месте, я видела. Каждый воображал, что именно ему она достанется, а Одиссей мечту испортил. И теперь они зачарованно взирали на него, ожидая, какое же решение предъявленной головоломки он огласит.

– Посему предлагаю всем нам дать обет: кого бы Елена ни предпочла, мы будем защищать ее вместе с ним. Принесем торжественную клятву отстоять, пусть и ценой своей жизни, право избранника Елены владеть ею – теперь и впредь.

Тиндарей вскочил вне себя от радости, ведь Одиссей предотвратил беду, которой день отцовского триумфа грозил обернуться почти наверняка.

– Я принесу в жертву своего лучшего коня! – объявил он. – И все вы поклянетесь перед богами на его крови.

Так и сделали, и наш отец в тот день лишился одного только коня. Точнее, коня и дочери да вдобавок племянницы, так что сделка получилась очень даже выгодная. Тиндарей был избавлен ото всех одним махом, ведь стоило Елене сказать еле слышно: “Менелай”, как тот взошел на помост, сжал ее руку в своей, забормотал о благодарности и преданности, а уже в следующий миг Одиссей сделал предложение Пенелопе; меня, однако, привлек темноволосый брат Менелая, хмуро и неотрывно глядевший в пол, на каменные плиты. Агамемнон.

– Почему ты Менелая выбрала? – спросила я позже у Елены.

Вокруг сестры суетились служанки – расправляли складки ее платья, сплетали ее волосы в затейливые завитки, делали сотню разных мелочей, чтобы ее украсить, совершенно излишних.

Елена ответила не сразу, задумалась. Все вечно восхваляли лишь ее ослепительное великолепие, иные даже в поэмах и песнях. Никто не поминал ни вдумчивость ее, ни доброту. Не стану отрицать, что я, взрослея рядом с сестрой, вечно ввергавшей меня в тень своим блеском, ощущала иной раз уколы холодной, ядовитой зависти, восстававшей в груди. Но жестокой ко мне Елена никогда не была, меня не мучила. Красотой своей не хвастала, не насмехалась над сестрой, неспособной сравниться с ней самой. Люди глазели на нее, сворачивая шеи, и помешать им Елена не могла, как не могла обратить вспять морские течения. Я примирилась с этим, да и не хотела бы, по правде говоря, жить под бременем ее прославленной прелести.

– Менелай… – проговорила Елена задумчиво, медля на каждом слоге.

Пожала плечами, накрутила на палец прядь волос, явно раздосадовав одну из служанок, ведь от небрежного прикосновения Елены гладкий завиток напружинился, заблестел, а девушке, как та ни хлопотала, не удавалось добиться ничего подобного.

– Наверное, были там и побогаче, и покрасивее. И уж наверняка посмелее. – Она чуть скривила рот, вспомнив, может, как женихи мерили друг друга взглядами и воздух незримо вибрировал от подспудного ожесточения. – Но Менелай мне показался… не таким, как все.

Богатства Елену не заботили, Спарта была и без того зажиточна. Красота не заботила тоже – ее собственной хватило бы на двоих в любом союзе. Всякий жаждал стать ее мужем – в этом мы убедились. Так чего же искала моя сестра? Мне стало любопытно. Как она поняла? Какая волшебная искра вспыхнула между ними? Как женщина узнаёт наверняка, что именно этот мужчина и есть тот самый? Я выпрямилась: сейчас Елена меня просветит.

– Просто… – выдохнула она и взяла из рук служанки зеркальце с ручкой из слоновой кости, на обороте затейливо украшенное резной фигуркой Афродиты, выступающей из огромной раковины. Глянула мельком на свое отражение, откинула волосы назад, поправила золотой венец, уложенный поверх кудрей. Собравшиеся кучкой служанки тихонько вздохнули: оценит ли Елена их ненужные старания?

– Просто, – продолжила она, вознаградив девушек улыбкой, – мне показалось, что он будет так благодарен.

Я растерянно молчала, а долгожданные слова уже таяли в воздухе.

Не услышав ответа и, может быть, уловив в моем молчании легкую укоризну, Елена расправила плечи и посмотрела на меня в упор.

– Нашу мать, как тебе известно, выбрал сам Зевс, – сказала она. – С вершины Олимпа заметил эту смертную, так она была прекрасна. И если бы отец наш не отличался тихим и смиренным нравом… кто знает, как бы он себя чувствовал? Если бы, скажем, больше походил на Агамемнона, чем на Менелая.

Я застыла. О чем это она?

– Такой мужчина вряд ли безропотно снесет обиду, – продолжила Елена. – Сочтет он за честь, если выберут его жену, или совсем наоборот? Не знаю, какая судьба меня ждет, но точно знаю: не просто так я на свет родилась. Неизвестно, что уготовили мне мойры, но, похоже, при выборе следует проявить… – она подыскивала верные слова, – благоразумие и осторожность.

Я вспомнила Менелая: с каким обожанием смотрел он на Елену! И задумалась, права ли она, способен ли он в случае чего рассуждать, как наш отец. Настоящую ли победу одержал сегодня здесь, во дворце, и что может дальше произойти?

– К тому же с ним я смогу остаться в Спарте, – добавила она.

Вот за это я и впрямь была признательна.

– Так все решено? Вы остаетесь жить здесь?

– Менелай поможет отцу править Спартой. А наш отец взамен поможет ему.

– Чем это?

– А что тебе известно о Менелае и Агамемноне? О Микенах?

Я покачала головой.

– Я слышала об их семье. Те же рассказы, что и ты. О про́клятых предках, об отцах, убивавших родных сыновей, о братьях, враждовавших друг с другом. Но все это в прошлом, так ведь?

– Не совсем.

Взмахом руки Елена отослала служанок и доверительно склонилась ко мне. Я взволновалась.

– Сюда они прибыли из Калидона, как ты знаешь.

Я кивнула.

– Только родина их не там. Они живут у калидонского царя. Он дал братьям приют, но не может дать того, что им и в самом деле нужно, а наш отец может.

– И что же это?

Довольная Елена улыбнулась: сейчас сообщит мне нечто будоражащее.

– Войско.

– Правда? И для чего?

– Чтобы отвоевать Микены. – Елена тряхнула головой. – Забрать свое. Дядя Менелая и Агамемнона убил их отца, а их самих, детьми еще, изгнал. Теперь они выросли и заручились поддержкой Спарты.

Об этом я знала. Менелай с Агамемнон были сыновьями Атрея, убитого в борьбе за трон родным братом Фиестом, который после выгнал племянников из Микен. Но оказался не совсем бессердечным, как видно: детской кровью рук не обагрил. Ведь за такое преступление боги и прокляли этот род в прошлых поколениях, а совершил его Тантал.

Может, и неудивительно, что Менелай заинтересовал Елену, подумалось мне. Мы слыхали старинную легенду об этой семье – жуткое предание, леденившее кровь, но такое, казалось, далекое от действительности. И вот оно приблизилось: два брата искали справедливости, намереваясь одним решающим деянием исцелить раны истерзанной семьи.

– Но разве после этого Менелай не захочет остаться в Микенах?

– Нет, Микены достанутся Агамемнону. А Менелаю нравится здесь.

То есть Менелаю в награду достанется Елена, а Агамемнону – город. Наверняка оба согласились, что сделка честная.

– Непонятно только, как они поступят с мальчишкой.

– С каким мальчишкой?

– С Эгисфом. Это сын Фиеста, подросток еще – тех же лет, что были Менелай с Агамемноном, когда Фиест убил их отца.

– Наверное, тоже изгонят его?

Елена вскинула бровь.

– Чтобы он вырос, как и они? Взлелеяв те же мечты? Агамемнон не станет так рисковать.

Я содрогнулась.

– Но ведь и ребенка убивать не станет, правда?

Логику такого зверства я могла понять, но вообразить, как тот молодой мужчина, примеченный мною среди женихов, вонзает меч в плачущее дитя – нет.

– Может, и нет. – Елена поднялась, расправила платье. – Но хватит о войне. У меня как-никак сегодня свадьба.

С празднества я ускользнула пораньше. Знала, что гости до утра не разойдутся, не один час еще будут есть и пить, но сама устала и чувствовала необъяснимое опустошение. Уворачиваться от пьянеющих спартанских аристократов – обыкновенно суровых и грозных военачальников, у которых от вина краснели лица, развязывался язык, а неловкие руки, становясь осьминожьими щупальцами, лезли всюду, – вовсе не хотелось. Их прямо раздувало от самодовольства: такой союз заключен, и все влиятельные мужи Греции поклялись защищать Менелаев трофей. Узы верности связали их со Спартой.

Я пошла к реке. Широкий Эврот неспешно петлял через город к отдаленной южной бухте – лишь оттуда иноземные захватчики могли бы вторгнуться в город. К западу и востоку высились хребты Тайгета и Парнона, да и северные нагорья ни одно войско не преодолело бы. За такими крепостными стенами мы в нашей укромной долине были защищены от любого, кто явился бы с намерением разграбить Спарту, славную богатствами и красавицами. И теперь у самой прекрасной из спартанок появилось целое войско, готовое во имя нее в любую минуту выступить против любого врага. Странно ли, что нынче вечером наши мужчины, ни о чем не тревожась, пили вволю?

Долину освещали сигнальные огни, их яркое пламя во тьме знаменовало исключительную важность этого дня. И над каждым алтарем курился дым, вознося в черные небеса, прямо к олимпийцам, аромат белоснежных бычков с перерезанными глотками.

Я заметила, что Агамемнон, лишь он один, не участвовал в празднествах. Наверняка поглощенный мыслями о неминуемом походе на Микены. И молодой муж Елены оставит ее уже через несколько дней, пойдет сражаться вместе с братом. Теперь у них есть армия, а спартанцы, как всем известно, воины искусные и свирепые. Тут беспокоиться не о чем. И все же в голову вползала червячком предательская мысль. Если братья не выиграют битву, если не вернутся, то и менять ничего не надо будет. И мы с Еленой станем жить как жили, пусть хоть недолго.

Я мотнула головой, вытряхивая эту мысль. Все тем более изменится. К Елене сотня женихов явилась свататься, и место Менелая мигом займет другой.

Тут только я заметила его, полускрытого тенью.

В ту же минуту он повернул голову, и глаза наши встретились. В лице его отразилось мое собственное изумление и замешательство.

– Думал, тут нет никого.

Он уже собирался уйти. Но я спросила:

– А почему ты не на пиру?

До сих пор мы с Агамемноном и словом не перемолвились, и мне, разумеется, не следовало с ним заговаривать, тем более наедине, под покровом тьмы, удалившись от людей. Но то ли тишь ночная, нарушаемая лишь громогласным хохотом, доносившимся из дворца, заставила меня забыть об осторожности, то ли предчувствие, что прежней, знакомой жизни так или эдак приходит конец.

Он медлил с ответом.

– Разве не хочешь праздновать вместе с братом?

Он сдвинул тяжелые брови. Глядел настороженно и явно не желал разговаривать.

Внезапно потеряв терпение, я вздохнула.

– Или прежде Микены завоюешь, а уж потом отпразднуешь?

– Что тебе об этом известно?

Я восторжествовала – все-таки удалось его разговорить. Легкий ветерок взрябил воду, и мне вдруг страстно захотелось чего-то, неясного пока. Вокруг столько всего происходило – и свадьбы, и войны, – а я оставалась в стороне.

– Мне известно, что сделал Фиест – с твоим отцом и с тобой. Как он отнял у тебя царство.

Агамемнон коротко кивнул. И снова собрался уйти, вернуться во дворец. Но я опять задала вопрос:

– Только как же ты поступишь с мальчишкой?

Он глянул на меня недоверчиво.

– С каким мальчишкой?

– С сыном Фиеста. Отпустишь его?

– Что тебе за дело?

Не слишком ли далеко я зашла, не слишком ли его ошеломила? Ни к чему был весь этот разговор. Но раз уж завела его…

– С тобой идет спартанское войско. А значит, ты будешь действовать и от имени Спарты тоже.

– Войско подчиняется твоему отцу. И Менелаю.

– Просто нехорошо это, по-моему.

– По-твоему. Но оставлять в живых мальчишку, который вырастет, затаив в душе жажду мести, опасно. – Агамемнон все смотрел на реку, всем своим видом выражая неудовольствие, но тут коротко глянул на меня. – На моем роду проклятие, и нужно положить ему конец.

– Можно ли положить ему конец вот так? Не разгневаешь богов еще сильней?

Он мотнул головой, отмахиваясь от моих слов.

– Ты хочешь милосердия. Ты женщина. А война – дело мужское.

Я даже рассердилась.

– Спарта уже твоя. А скоро ты возьмешь Микены. И все эти мужи, явившиеся за моей сестрой – воители, правители, царевичи, – только что присягнули на верность твоему брату. Тебе выпал случай столько царств объединить и повести за собой! Ты станешь могущественным, так к чему опасаться одного-единственного мальчишки, каким бы он мстительным ни вырос? Что он тебе сделает? Имея под своим началом столь многих, ты уж конечно сможешь стать величайшим из греков.

Вот тут он заинтересовался. Проговорил задумчиво:

– Любопытный довод. Величайшим из греков. Благодарю, Клитемнестра.

А потом шагнул в проем между колоннами, направляясь обратно, к шуму веселой пирушки, доносившемуся из дворца, но я успела кое-что заметить. Как его угрюмый рот изогнулся наконец в мимолетной улыбке.

Перевод с древнегреческого Ф. Зелинского.

2. Кассандра

От меня не хотят слышать ни слова. А слова, царапая горло, рвутся наружу, ведь едва только касаясь человека, заглядывая ему в глаза, я вижу ослепительно чистую правду. Прорицания непрошеными продираются изнутри, их не остановить, и я содрогаюсь, предвидя последствия. Меня проклянут, погонят прочь, назовут помешанной, высмеют.

В детстве, однако, я не умела предсказывать будущее. Тогда меня занимало лишь настоящее с его заботами – как бы, например, получше нарядить мою бесценную куклу, ведь даже ее можно было завернуть в роскошнейшую ткань и украсить драгоценными камушками. Потому что родители мои, Приам и Гекуба, царствовали в Трое и о богатствах наших ходили легенды.

У матери, правда, бывали видения. Прозрения, ослепительно яркие, дарованные, несомненно, одним из множества богов, которые благоволили нам и помогали отвращать беды. Может, даже самим Аполлоном, ведь он, как говорили, избрал мою мать своей любимицей. Она родила отцу много детей, а еще больше подарили ему наложницы. В свое время живот ее раздуло новое чадо, и все мы готовились к семейному празднику. Накануне родов мать улеглась спать, ожидая, как обычно, прежде увидеть младенца в вещем сне – приятном, разумеется.

Но не в этот раз. Пронзительный крик разорвал ночную тишь, разбудил меня, семилетнюю девчонку, пробрав до самых косточек. Я бросилась в комнату, где корчилась мать, туда же сбегались и перепуганные повитухи: случилось что-то неладное, что-то ужасное!

Волосы ее облепили потный лоб, и дышала она тяжело, как загнанный зверь, но терзалась вовсе не от родовых мук. Отталкивая услужливые руки, пытавшиеся облегчить ей роды, еще и не начавшиеся, как позже выяснилось, мать рыдала, да с таким бездонным отчаянием, какого мне за всю мою короткую изнеженную жизнь еще не доводилось видеть.

Я опасливо отодвинулась. И робко топталась во тьме, за кругом света от тоненьких факелов, зажженных беспорядочно сновавшими по покоям суетливыми женщинами. Язычки янтарного пламени извивались, вспыхивая, и в такт их змеистому колебанию на каменных стенах нелепо приплясывали чудовищные тени.

– Дитя!

Мать еще тяжело дышала, однако приступ буйства, охвативший ее первоначально, кажется, унимался. Она доверилась заботам повитух, но когда те, удобно устроив ее на ложе, стали ласково уверять, что все хорошо, а рожать еще рано, мать лишь покачала головой и опять залилась слезами. Гекубу было не узнать – под глазами залегли тени, кудри слиплись.

– Я видела… видела его рождение, – проскрипела она, но стоило женщинам забормотать, что это ведь просто сон и тревожиться не о чем, как утраченное было царское достоинство вернулось к матери. Взмахом руки она заставила всех притихнуть.

– Мои сны – не просто сны. Это всем известно.

Комнату накрыла тишина. Я не шевелилась. Стояла, будто пристыв к каменной стене, холодившей спину. Мать заговорила вновь – из освещенной факелами середины зловещего круга.

– Я выталкивала его на белый свет, как и прочих своих детей. И снова чувствовала жар внутри, но такую боль претерпевала уже и знала, что вынесу и на сей раз. Только теперь все было иначе – жар этот словно… – Мать умолкла, и я заметила, как туго обтянуты кожей костяшки ее сцепленных пальцев. – Он рождался в пламени, полыхавшем так долго и яростно, что мне и не снилось. Кожа моя пошла пузырями, в носу стоял запах обугленной плоти, моей же собственной. – Она сглотнула, оцарапав тишину. – То было не дитя, а факел, как вот эти, у вас в руках. Вместо головы – сноп ревущего пламени, и дым вокруг, дым, поглощающий все.

Я ощутила возникшее в комнате напряжение, нарастающую тревогу. Женщины беспокойно посматривали на холмик материнского живота.

– Может, это просто сон, – осмелилась сказать одна. – Многие рожать боятся, плохие сны не редкость в такую пору…

– Я дюжину на свет произвела, – отрезала мать, устремив на несчастную темные глаза. – Родить еще одного мне не страшно. Только… может, и не дитя это вовсе, не знаю.

Вот теперь в покои просочился ужас. Женщины переглядывались в поисках хоть какого-то объяснения.

– Эсак! – вдруг решительно заявила одна, и резкий голос ее эхом отразился от каменных стен. – Провидец. Попросим провидца истолковать твой сон, царица Гекуба. Кто знает, может, в такое время его истинный смысл скрыт даже от тебя. Спросим Эсака, он объяснит, что это значит.

Кивки, согласный ропот. Женщины, казалось, к чему угодно готовы прибегнуть, лишь бы вытравить немой ужас, застывший в глазах царицы. Вдруг провидец как-нибудь да переиначит привидевшееся ей!

Эсака призвали в тронный зал. Женщины облекли раздутое тело Гекубы в платье и вывели ее из покоев. На меня внимания не обращали, и я, последовав за ними, подоспела как раз когда мать заняла место рядом с отцом – поднятый с постели, тот сидел на троне с мученическим, измятым тревогой лицом. И взял мать за руку, когда вошел Эсак.

Гладкий лик провидца ничего не выражал. Годы не иссекли его кожу морщинами, напротив, тонкая, как пергамент, она туго обтягивала череп. А глаза его заволокла, обесцветила белесая пелена. Как же он смотрит сквозь эту муть, думала я, но, может, старику и все равно было, что вещественный мир размыт, ведь мир потусторонний он видел с кристальной ясностью.

Мать пересказала ему сон. Уже овладев собой, она говорила почти без надрыва, не обнаруживая, что на самом-то деле натянута как струна.

Провидец выслушал ее. Но когда мать умолкла, не заговорил. Пересек обширное пространство зала – все провожали его глазами. Снял с каменной полки одну из бронзовых чаш-светильников, поставил на землю. Внутри горела смолистая деревяшка, и отблеск пламени плясал на украшавших заднюю стену росписях, превращая нарисованных волков в крадущихся чудовищ. Эсак поворошил пламя посохом, накрыл деревяшкой его трепещущий зев, и огонь, зашипев, угас – над тухнущими угольями взвился седой дымок. Лицо провидца скрывала тень. Я наблюдала за ним, а ветерок тем временем, дохнув из-за колонн, всколыхнул пепел на дне чаши.

Пепел осел. Я думала о материнском сне – младенце с факелом вместо головы. И о бесстрастном лице задушившего пламя провидца.

– Царевич этот уничтожит город, – промолвил он. Голосом тихим, как эхо, доносящееся из глубокой пещеры, и холодным-прехолодным. – Если ему дадут вырасти, Трою, я вижу, испепелит огонь, который царевичу суждено разжечь. Его нельзя оставлять в живых.

Никто с ним не спорил. Эсак, похоже, подтвердил понятное царице и так, то самое, от чего она проснулась с криком. В конце концов сыновей у Приама уже было предостаточно, да избыток дочерей в придачу. Лишиться одного ребенка из множества, но уберечь город от гибели – такая плата, пожалуй, выглядела сообразной.

Плата эта оказалась, однако, непосильной для матери с отцом. Когда родился мой брат Парис, они не смогли ни скинуть кроху с высокой городской стены, ни удушить тряпицей, ни даже просто бросить одного на пустынном холме. А отдали дитя пастуху, чтобы тот сам бросил Париса где-нибудь на растерзание ночному холоду или зубастым да когтистым зверям, рыщущим неподалеку.

Объяснили ему, интересно, зачем это нужно? Знал пастух, что от способности его ожесточиться и не внимать жалобному писку младенца зависит будущее Трои? Попытался он исполнить наказ, положил ли младенца под кустом, сделал ли шаг в сторону, а потом второй, прежде чем повернуть назад? Может, взглянув на крошечный носик Париса, на безволосую головку и безутешно протянутые к нему пухлые ручонки, пастух отмахнулся от слов прорицателя – мол, суеверие все это и вздор. Ну способно ли дитя разрушить целый город, наверное, подумал он. А может, жена его была бесплодна, не благословили их боги детьми. Может, он посчитал, что не будет опасности для города, если вырастить Париса вне его стен, простым козопасом. Высокие каменные башни, могучие дубовые врата с железными засовами, мощь и богатство Трои казались ему, наверное, непоколебимыми.

Мой брат вырос втайне. Из беззащитного младенца сделался юношей, а никто из нас и не помышлял о его существовании где-то там, в холмах близ Трои. О страшном сне Гекубы больше не вспоминали, да и вся та ночь представлялась уже почти что сном, вот только я не забыла, как пятилась бочком от Эсака, прижимаясь спиной к шероховатой стене. Не забыла растекшуюся по его глазам белесую пелену и запах дыма тоже. И мягкий сверточек, который через несколько дней рабыня, заливаясь слезами, вынесла из покоев Гекубы, а я, увидав это, испытала жалость вперемешку с облегчением: хорошо, что обо мне матери такого не снилось.

Я попыталась расспросить ее об этом однажды, спустя долгое время. Заговорила робко, нерешительно, чем явно рассердила Гекубу. Полюбопытствовала, какое же свойство того самого сна заставило ее довериться провидцу тотчас, какая магия убедила ее, что сон этот правдив. Я не щадила материнских чувств, как теперь понимаю, но юные объяты себялюбием: мне хотелось знать, и все тут.

– Тебя там не было, Кассандра, – отрезала мать.

Отмахнулась от меня тут же, и щеки мои заалели от обиды. Слова ее отдались во мне болью, а больше я ничего не чувствовала, не думала даже, что возвращаю Гекубу к тяжелейшим воспоминаниям, и не отступала, желая во всем разобраться.

– Была! – возразила я. – И помню Эсака и огонь, и помню, что он сказал.

– Что же? Отвечай, и погромче, девчонка! – приказала она. Терпеть не могла мой тихий голос.

В детстве мне редко давали договорить – перебивали и велели начать заново, четче и слышней.

Зато теперь дважды повторять не просят.

Я принялась было сбивчиво описывать обряд провидца и зал, где все происходило, но мать лишь мотнула головой.

– Глупости, Кассандра, выдумки опять!

Слова ее ужалили. Мать заметила, видно, проступившую на моем лице обиду и тут же смягчилась, обняла меня одной рукой, коротко к себе прижала. Заговорила ласковей.

– Все было совсем не так. Эсак пошел с моим сном к оракулу, и там услышал пророчество. А ты опять увлеклась фантазиями. Учись обуздывать буйное воображение. Может, сиди ты поменьше одна…

– Но Аполлон ведь является, только когда ты одна?

Она отстранилась, глянула на меня сурово. И до того испытующе, что я поежилась с непривычки.

– Так ты этого хочешь? – спросила она недоверчиво, и я смутилась.

Как же не хотеть? Знать, что будет, иметь возможность заглянуть в грядущее, а значит, и защититься от него – почему желание обрести такой дар кажется ей, судя по тону, нелепостью?

– Просто… я ведь твоя дочь, и если боги посылают видения тебе, то почему бы им… почему бы мне…

Я умолкла. Тревога, отразившаяся на лице матери, окончательно сбила меня с толку.

– Боги поступают так или иначе по причинам, нам неведомым, – сказала она. – Аполлон любит Трою, а я здесь царица, и видения он посылает для блага города. Это дар не мне, и я его не добивалась. Просить такого мы не вправе.

Меня затопило стыдом. Она царица Трои, а мне царицей не стать. Один из моих старших братьев будет править городом, и жена его займет место Гекубы. Может, к ней перейдут видения, сны, что посылает Аполлон во благо Трои. А мне, такой ничтожной и глупой, хотелось сквозь землю провалиться.

– Я не имела в виду… – залепетала я, но мать уже качала головой.

Разговор был окончен, да я бы и не смогла объяснить, что же все-таки имела в виду.

– Иди поиграй, Кассандра, – велела мать, и я пошла.

Но водиться со мной не очень-то хотели. Другие девочки казались до того всезнающими, до того самоуверенными. А я вечно колебалась, как тростинка на ветру, не смея высказать, что думаю, – засмеют еще или поглумятся. Однако по поводу провидца и сна Гекубы у меня сомнений не было. Может, ей и хотелось помнить иное, а я той ночи вовек не забуду, память о ней въелась в самые кости.

Меня тогда уже никто не понимал. И всегда занятая мать понять свою дочь не пыталась – не находила времени. Узри она во сне и меня, а не только Париса, узнай, какой я стану, наверняка собственноручно сбросила бы на камни еще во младенчестве. Но моего будущего в пепле не высматривали. И не вмешались, не запретили стать такой, какой я стала.

3. Клитемнестра

Атриды отправились в поход, а я места себе не находила. Дни мои, раньше всегда чем-то занятые, тянулись еле-еле, особенно в послеобеденные часы.

Пенелопа уже отправилась с Одиссеем на скалистую Итаку, остров коз. Но Елена осталась, а мы с ней все свои шестнадцать лет прожили вместе и до сих пор не скучали. Так в чем же дело? Наверное, в волнениях и суматохе последних дней, думала я: сначала Атриды явились к нашим берегам в поисках пристанища, потом собрались Еленины женихи, и наконец обе мои сестры – родная и двоюродная – вышли замуж. Неудивительно, пожалуй, что после всех этих событий жизнь кажется чуть-чуть однообразной.

Замужество не изменило мою сестру. Поразительно, но отсутствие супруга ее как будто не волновало вовсе, а я досадовала на себя, ведь больше всех, похоже, тревожилась о братьях, отправившихся в Микены свергать дядю-узурпатора.

– За ними – лучшие воины Спарты, – говорила, отметая мои тревоги, Елена, прикрыв глаза рукой от слепящей белизны солнца, отражавшегося в водах реки, у которой мы теперь лежали. – И скоро они вернутся с победой.

– А за Менелая ты не беспокоишься? – Приподнявшись на локте, я посмотрела на нее. – У Фиеста тоже есть воины. Он отнял трон у Атрея и будет его отстаивать. Что если Менелай убит?

Сморщится ли наконец этот гладкий лоб, мелькнет ли испуг в ее веселых глазах? Я любила сестру, как никого другого, и, приди она ко мне и скажи, что опасается за жизнь Менелая, все бы сделала, лишь бы ее успокоить. Но Елена оставалась безмятежной, я же, напротив, пребывала в смятении, потому и разозлилась и вдруг отчаянно захотела сломить ее.

Но сестра лишь улыбнулась.

– Вернется он. Даже не сомневаюсь.

Обессилев, я откинулась назад. Солнце светило слишком ярко, а горы, окружавшие нас с трех сторон, угнетали, будто надвинувшись вдруг. Я закрыла глаза. И подумала: скорей бы вечер и конец бескрайнему дню. Но знала, что затоскую по рассвету, едва наступит ночь.

– А когда братья и правда вернутся, – подзадорила она меня, – знаешь, что отец задумал для вас с Агамемноном?

Она не боялась спрашивать напрямик. Откровенность и даже дерзость лишь делали Елену очаровательной, и речи ее никогда не звучали бесцеремонно или возмутительно. Подспудный смех, всегда журчавший в ее голосе, и искры в ее глазах придавали словам сестры беспечную воздушность. Она ничуть не боялась получить отпор или услышать резкость. А уж меня подразнить – и подавно.

Я подобрала камушек, гладкобокий, аккуратно помещавшийся в ладонь. Повертела в руке.

– Надеюсь, братья исправят учиненную над ними несправедливость.

Я не рассказала Елене о случайном, обрывочном разговоре с Агамемноном на исходе дня ее свадьбы, у реки. Прежде у нас с сестрой не было запретных тем, но она теперь стала замужней женщиной, я же оставалась девушкой. И чувствовала непривычное стеснение.

– Ну-ну, – допытывалась она. – Что же ты о нем думаешь?

После того как Елена с Пенелопой вышли замуж одна за другой, я поняла, что вскоре Тиндарей подыщет супруга и мне. Добрый отец, он с радостью предоставил Елене самой сделать выбор, и будущий разговор о собственном браке меня не страшил. Сестры мои, казалось, вполне довольны судьбой, так почему и мне не ожидать того же? Но теперь, воображая, как некий заезжий царевич явится за мной к нам во дворец, я не испытывала больше радостного, искристого предвкушения. Вдруг он увезет меня на далекую чужбину, отлучит от всего родного и знакомого? Вдруг не будут его заботить ни слова, ни мысли мои, а лишь родовитость да богатое приданое?

Агамемнон и его брат, когда-то несправедливо изгнанные, а теперь отправившиеся бесстрашно возвращать свое, бесспорно, были притягательны.

К тому же из сотни мужчин Елена выбрала Менелая. И если она нашла с ним счастье, то и я, вероятно, могу обрести таковое с его братом? Ведь это, разумеется, лучше, чем уповать на доброту какого-то неизвестного чужеземца?

– Только представь, – продолжала Елена, – как будет славно: мы сестры, а мужья наши – братья.

Я смотрела на воды реки, утекавшие в море. Сомневаясь, в отличие от Елены, что грядущее непременно безоблачно, как и прошлое.

Но если замысел отца не воплотится? Как тогда буду я жить? Опять потянутся унылой чередой похожие на этот дни, пока другой жених, причалив к нашим берегам, не сделает мне предложение?

Поток сомнений, впущенных Еленой, наводнил мой разум. День за днем я подолгу оглядывала просторную излучину реки вплоть до отдаленной южной бухты в надежде увидеть корабль Атридов.

Лишь спустя несколько недель однажды утром наконец раздался крик, понесся эхом вдоль реки, по цепочке от стражника к стражнику:

– Атриды возвращаются!

Мы с Еленой в испуге переглянулись, на миг моя невозмутимая сестра утратила равновесие. И кинулись к дворцовым воротам им навстречу, а пока ждали, она крепко сжимала руками мою руку.

Они шагали к нам по берегу реки. Кудри Менелая рыжели на солнце, прямо как в день нашего знакомства. Вот только Агамемнон не глядел теперь, насупившись, под ноги, к нам обращал открытое и проясневшее лицо.

Счастливо соединившись, Елена с Менелаем обнялись, и я отошла в сторонку. Отец уже был тут как тут, взял Агамемнона за руку, приветствия и поздравления сыпались в изобилии со всех сторон.

Агамемнон преобразился. Куда-то подевались и суровость, и хмурый вид. Сбросив тяжесть с плеч, он выглядел совсем иначе.

– Фиест убит, – в словах Агамемнона сквозило сдержанное ликование. – Но Эгисф, сын его, жив. – Тут он глянул на меня. – Надеюсь, боги довольны, ведь невинная кровь не пролилась.

Наверное, в этом и дело. Снялось наконец проклятие, отравлявшее жизнь его рода. Потому, наверное, Агамемнон так переменился.

Воображение мое разгулялось, пока его не было. А теперь он стоял передо мной во плоти. Пожалуй, только чуть ниже был ростом, чем мне запомнилось, и чуть тяжеловесней лицом. Но дух Агамемнона просветлел и случилось чудо. Нос его не отличался изяществом, а подбородок не прельстил бы ваятеля, однако, глядя на Агамемнона, я вспоминала шкуру медведя, добытую однажды на охоте моим братом. Он принес ее домой в доказательство собственной удали, с уцелевшей головой и застывшей в оскале мордой, потом только шкуру порезали на меха для нас с Еленой – кутаться холодными зимними ночами. Вот о чем напоминали мне встопорщенные брови Агамемнона. Елена этой шкуры пугалась, меня же занимало, что обладатель ее, дикий зверь, еще совсем недавно рыскал по горам, а я теперь могу погладить его мех, лишь протянув руку.

Агамемнон снова глянул на меня, но тут отец мой, встав между нами, повесил руку ему на плечо, призывая во дворец, обещая застолье и лучшие вина. Агамемнон расплылся в улыбке.

Мужчины ушли вперед – Менелай не хотел отпускать руку жены, но возбужденный Тиндарей увлек его за собой, – а мы с Еленой последовали за ними. Сестра притянула меня поближе, сладкий запах ее волос ласково дохнул в лицо, и все сомнения забылись на время, изгладились триумфальным и благополучным возвращением братьев.

Победа, как видно, придала Агамемнону смелости, ведь позже, в разгар шумного празднества, он, не колеблясь, отыскал меня. И на сей раз не прятался в тени, напротив, беспечно, игриво почти, взял меня за руку и пригласил выйти из душного парадного зала во двор.

Я замерла в нерешительности: как лучше возразить? Одно дело – случайно встретиться наедине вне дворца, как тогда, и совсем другое – намеренно пойти с ним в укромное место. Почуяв сопротивление, он склонился ко мне.

– Твой отец разрешил.

И я пошла за ним. Предполагая, что вот теперь-то все и случится, но по-прежнему не ведая, какой дать ответ. Во дворе яркая полная луна освещала расписные колонны.

– Завтра возвращаюсь в Микены, – сказал он.

Я ждала продолжения. Весь вечер наблюдала, как он пьет и веселится с остальными, и задавалась вопросом, а правда ли Агамемнон особенный. Теперь недоставало в нем прежней серьезности, того самого груза на плечах. Пожалуй, изгнанник, измученный страдалец, нравился мне больше героя-завоевателя, во всеуслышание хваставшего победой.

– Надеюсь… – он откашлялся. – Надеюсь, явишься ко мне, если позову.

– В Микены? Зачем бы?

Кончики его ушей под густыми темными кудрями заалели.

– Я сказал перед походом, что не могу искать жену, прежде не вернув себе трон. А теперь вернул и задал твоему отцу вопрос, и он сказал, что рад будет, если мы поженимся.

Овеянная ночной прохладой, я ощущала удивительное спокойствие. Смотрела на стоявшего передо мной мужчину – властителя целого города, наследника загадочного рода, брата сестриного избранника, отцом назначенного в избранники мне. И думала: могло ведь быть и хуже.

Тиндарей спешил закрепить узы нового родства, и вскоре вся Спарта удовлетворенно загудела – начались приготовления к моему отъезду в Микены. И отец, и Агамемнон, как видно, единодушно полагали, что власть их и влияние лишь укрепятся дружбой Спарты с Микенами, а остальная Греция склонится уж конечно перед такой союзной мощью. Казалось, все пространство Пелопоннеса станет нашим.

– Скоро увидимся, – пообещала Елена. Крепко обнявшись, мы стояли на скрипучей палубе.

Сестре, разумеется, хотелось себя чем-то утешить, вот только я, увы, сомневалась в правоте ее слов. От Спарты до Микен не так уж далеко, но навещать друг друга мы, конечно, будем редко. Между нами вздыбится пространная гряда Аркадских гор. К тому же мы ни разу еще и на день не расставались. Разлуку даже в месяцы длиной никак нельзя было представить.

Ветер холодил мое мокрое от слез лицо, а за спиной вздувались, хлопая, паруса. Быстро доплывем, уверил меня Агамемнон, попутный ветер нам благоприятствует. Я сцепила руки, затосковав уже по Елениным пальцам, только что сплетавшимся с моими, и тут под крики гребцов корабль медленно двинулся по волнам с белыми хохолками. Мой статный, царственный отец, провожая нас взглядом, стоял у причала с лицом триумфатора. Елена же уткнулась в плечо Менелаю, но вдруг из-за пены, ловко срезанной взмахом весла, взглянула на меня, показала свое лицо – сияющее, лучезарное, гордое. Я почти не замечала уже ее красоты – свыклась, но в иные минуты, подобные этой, при виде Елены опять мгновенно захватывало дух. Она улыбалась мне напоследок, а я, повиснув на деревянном поручне и позабыв всякое достоинство, неистово махала рукой, полусмеясь, полуплача.

4. Кассандра

В ожидании я от неудобства переминалась с ноги на ногу, влажное от горячего пара платье липло к телу. Моя сестра Лаодика полулежа нежилась в ванне – кудри убраны наверх, взгляд затуманен, а занятые приготовлениями рабыни сновали рядом. Веки мои отяжелели – после вчерашнего пира, затянувшегося допоздна, хотелось сомкнуть их поскорей. Мы поднялись на рассвете – отец принес в жертву Гере белоснежного барашка с просьбой благословить замужество Лаодики. И сегодня еще столько всего предстояло, а мне уже хотелось улечься немедля в свою удобную, покойную постель.

Я вздрогнула: кто-то за подол дернул. Моя сестра, круглощекая малышка Поликсена, раскрасневшаяся в тепле и не сводившая большущих глаз с ванны – все сегодня было так любопытно и необычайно.

– А что будет на свадьбе? – спросила она уже раз в десятый.

Я вздохнула: все сначала объяснять не хотелось.

– Не знаю.

Сестра с досады надула губки – привыкла, что ей потакают. И стала дальше допытываться:

– А зачем люди женятся?

– Вот этого не знаю и подавно.

Мать, проходя мимо, цокнула языком.

– Узнаешь в свое время, Кассандра. Скоро и тебе придет пора.

Я покраснела. Царевичей с царевнами в Трое хватало, не нужны были родителям внуки еще и от меня, и все же вероятность замужества омрачала будущее. Моя старшая сестра Илиона вышла замуж год назад. Теперь настал черед Лаодики, и я тревожилась, как бы женихи сестры, из неудачливых, не обратили внимание на меня. Геликаон, ее избранник, казался безобидным, но других достоинств, по-моему, не имел. От мысли даже о минуте с ним или любым другим мужчиной наедине я приходила в ужас. Мне, в отличие от сестер, общительность и обаяние присущи не были. Меня вообще считали странноватой – неловкая и молчаливая, я совсем не умела поддержать разговор.

Поднялась страшная суматоха: Лаодику выводили из ванной, вытирали, одевали, обряжали в покрывало. Я отошла подальше в надежде, что со мной советоваться не станут.

Не стали. И до самого вечера я топталась в сторонке, наблюдая, как непринужденно общаются гости, блистает красотой Лаодика, а гордые родители принимают поздравления. Дурно делалось, стоило только себя представить виновницей такого торжества. За целый день я один лишь раз испытала умиротворение – рассыпая на заре ячмень в храме, после чего жрец и взялся за нож.

Я по-прежнему жаждала приобщиться к тайнам материнских видений, хоть ту давнюю ночь и вспоминала с неприязнью. Вот чего мне хотелось, а не свадьбы, мужа или детей. И вдруг меня осенило. Раз Аполлон владеет даром пророчества, то ведь, неверное, может награждать им вернейших своих последователей. Служить Аполлону – призвание достойное. Чем не годная стезя для негодной дочери?

О своем решении я объявила Приаму и Гекубе на следующий же день. Они не возражали. Осиянный чудным, золотистым светом могучего солнечного бога, наш город блистал, ибо Аполлон возлюбил Трою, как мы возлюбили его. Но манила меня не его лучезарность, и не целительная сила, и даже не сладкоголосая лира его, не ради этого жгла я благовония у ног его статуи и резала глотки жертвенным животным, истекавшим кровью в его честь. Поклявшись стать жрицей Аполлона, жуткой привилегии провидца – знать будущее – вовсе не страшилась. Мне теперь иметь детей не полагалось, и значит, вверять младенца судьбе на пустынных холмах не пришлось бы, так какими видениями Аполлон мог меня испугать? Если он одарит меня способностью видеть, как мать – а то и больше нее, – я перестану наконец лепетать, понурив голову, мой голос зазвучит отчетливо и смело. Если смогу оглашать волю богов и видеть ткань самой судьбы, то получу и внимание, и уважение. Этого я и желала всем сердцем. Быть кем-то другим, а не собой, говорить чужими словами, а не собственными.

Я была покорной, была усердной. Знала, что каждый день Аполлон видит меня, свою верную служительницу, в храме, и надеялась получить от него награду за благочестие.

День, когда все это случилось, начинался вполне обычно. О предстоящем я и не догадывалась. Перед рассветом гуляла по берегу, а потом пошла в храм, как всегда. Спела гимн у алтаря, украсила цветами шею статуи Аполлона, установленной посередине, – голова моя туманилась от запаха душистых масел, горевших в чашах, и от пряного аромата возлитого богу вина. Здесь, в безмолвном, покойном сумраке храма я находила убежище и отдых. И не было для меня места лучше во всей Трое.

Сквозь дымок просачивался свет, растворялся в нем, золотыми ручьями наводняя тени, проясняя воздух. Я почуяла что-то, но что и откуда? Приостановилась, занеся руку над пригоршней лепестков, так и не рассыпанных. Оглядевшись, почуяла движение: ветерок пронесся по пустому залу, дохнул мне в затылок.

Золотистый свет постепенно делался ярче, стягивался к центру храма, в ослепительное огненное сияние, затмевавшее все остальное. Панический страх разрастался в моей груди, я пятилась, заслоняя глаза рукой, нащупывая где-то сзади дверь.

А потом из сияния выступил он. Руки мои упали, беспомощно повисли по бокам. Он вытеснил все, его присутствие – живое, зримое – удушало, подавляло ошеломляющей мощью. Никак не мог он и впрямь сюда явиться, но явился. Аполлон, олимпиец во плоти, прекрасный и ужасающий одновременно.

Жгучее сияние угасло, остался только он, предстал передо мной. Воздух был свеж, как летний луг, ласков, как солнечный свет.

– Кассандра!

Голос его звенел нежным перебором сладкозвучных струн, журчал поэмой, совсем не то что человеческий.

Я воображала, что он явится мне во сне, с туманным и загадочным посланием, которое нужно еще истолковать. Но такого появления никак не ожидала. И утратила дар речи. Хотя к чему говорить? Аполлон глядел мне прямо в душу. Знал, чего я жажду – сто раз ведь молила об этом его статую.

Он подступал. Смотрел на меня в упор, пригвоздив к месту, а сам приближался, извиваясь по-змеиному. Я отпрянула, страшась, что он сожжет мою кожу одним прикосновением, обратит мои кости в пепел, лишь притронувшись кончиками пальцев. Он улыбнулся. А потом, стиснув мое лицо в ладонях, приложил свои бессмертные уста к моим.

На меня обрушилась мешанина образов, гул невнятных шумов – ничего не разобрать, слишком быстро, слишком громко. Не устояла бы на ногах, да он держал меня, а потом отпустил, разжав руки, и я, пошатнувшись, налетела спиной на стену.

– Вот тебе мой дар. Владей.

Я приникла к твердому камню, превозмогая дурноту от головокружительной гонки, захватившей разум. Сменялись искаженные, неузнаваемые лица, они кривлялись, молили, просили ответов, желали знать. А над ними в ярких вспышках промелькивало разное: щурилось от солнца дитя, плескались в лунных водах весла, языки пламени взметывались в небо. Казалось, череп расколется того и гляди, осыплется дождем обломков. Он вдохнул в меня способность, несовместную, конечно, с жизнью. Наградил даром пророчества, о котором мать остерегала ведь просить.

А потом его лицо опять придвинулось к моему, и я хотела закричать, но не могла издать ни звука. Он гладил мои обнаженные руки, тянулся к лентам, связывавшим мои волосы, к бронзовой застежке на плече, скреплявшей мои одежды – священные одежды девственной жрицы Аполлона. Дар его был не безвозмездным. Я поняла теперь, какова цена.

И смутилась, оцепенела, перепугалась до смерти. Одно лишь осознавала ясно. Став жрицей его храма, я должна была, отрекшись от самой себя, остаться нетронутой, девственной. И понимала, что случится, если нарушу обет целомудрия, пусть даже с самим Аполлоном. Меня изгонят из храма, а только это место в целом городе и было мне домом.

Я отчаянно замотала головой, ища спасения.

– Не надо! – прохрипела. – Прошу, не надо!

Царственные брови его сдвинулись, золотые глаза потемнели, а пальцы железными браслетами стиснули мои запястья. Лицо бога оказалось так близко, что я почувствовала невероятную нежность его безупречной кожи, сладость его дыхания. Думала, он применит силу, но только целовать меня Аполлон не стал.

Плевок его, зашипев, обрызгал мне горло. Слюна его обожгла уста, ободрала язык, стекая ручейками, извивисто корчившимися во рту и после того, как он рукой сомкнул мне губы. Его пылающий взгляд прожигал, могучая божественная воля была непреклонна.

Я глотнула. Будто бы жидкого пламени. А потом он исчез, так же внезапно, как появился.

Я осела на пол – не держали ноги, беспомощные, как те водоросли, колыхавшиеся в пене, что видела, гуляя по берегу, только сегодня утром, а кажется, в другой жизни. Он и в самом деле ушел, пространство храма опустело. Но отчего не причинил мне вреда, я не понимала.

До тех самых пор, пока не пришли другие жрицы. Я рассказала им всю правду, но мне не поверили, и тогда я стала рассказывать о видениях, лавиной рушившихся на меня. Мне открылись надежды, жизни, судьбы этих девушек, и я хватала их за руки, за одежды, такие же, как у меня, исступленно все это описывая.

Аполлон наделил меня своим даром, и теперь мне все на свете было ведомо. Но другие девушки, любившие его не менее пламенно, моих слов не понимали. На меня глядели вскользь, а друг на друга – растерянно, едва заметно качали головами, и вот тут-то, осознав, что сделал Аполлон, я завыла, терзая собственную плоть, и никак не могла остановиться, пока не явился кто-то другой, посильнее, и тогда уж меня усмирили, отнесли в покои, а в ответ на вопли мои просто заперли.

Я и впрямь овладела даром пророчества, сам Аполлон вдохнул его мне в рот. Но с тех пор никто не верил ни одному моему слову.

5. Клитемнестра

Прощание со Спартой запечатлелось в памяти ярчайшим символом, загоравшимся во тьме, стоило только сомкнуть веки. Поначалу в Микенах я ночи напролет воссоздавала мысленно те мгновения, оживляя мельчайшие подробности, неосознанно подмеченные тогда: привкус соли в воздухе, крики чаек в вышине, радуги в брызгах от солнечного света, разбивавшегося о поверхность вод, и сжатые до белизны костяшек пальцы Менелая, так крепко державшего Елену за руку, будто ослабь только хватку – и она упадет и унесется вдаль, подхваченная океаном.

Прибытие в Микены, напротив, обернулось сумбуром, невнятицей беспорядочных звуков и образов. Хорошо запомнилась могучая стена вокруг дворца из каменных глыб – таких громадных, что смертному сдвинуть не под силу. Это циклопы строили, уверил меня Агамемнон, свирепые дикари из племени одноглазых великанов, а им громадные валуны ворочать – все равно как мешки с ячменем. Он крепко держал меня за руку и светился от гордости. Явно довольный, хоть и суровый с виду. Ликовал, наверное, предъявляя завоеванной им невесте им же завоеванное царство.

В Спарте мы жили средь долины, с трех сторон окруженной горами – добрыми стражами, следившими за нами свысока. В Микенах дворец стоял на возвышенности, господствуя над окрестными холмами, и казалось, что весь мир у наших ног.

В этот самый дворец мы и вошли, миновав исполинские ворота в каменной толще стены.

Не восхищали меня ни красочные колонны, ни разноцветные росписи, ни повсеместное сияние убранства из золота, слоновой кости и драгоценных камней. Не услаждали теплые солнечные лучи, озарявшие, вливаясь сверху, сквозь световой колодец, просторный мегарон – тронный зал, откуда Агамемнон правил царством. В те первые дни я ощущала лишь болезненную пустоту внутри от тоски по скромной своей родине, Спарте.

Это в юности, дома, хихикая вместе с сестрой, я не принимала всерьез легендарное проклятие Атреева рода. А теперь оторвалась от корней, и в глубине сознания невольно зашевелились, зашуршали, будто сухие листья, прихваченные первым осенним холодком, разные мысли. В этом дворце, проклятом или нет, отец убил сына, брат поднял меч на брата, а Агамемнон перерезал горло собственному дяде и наблюдал, как растекается по мозаичному полу кровь. Разумеется, рабыни выскребли все дочиста, но розоватые следы потеков проступали, если присмотреться. Однажды я заметила их и теперь уж глаз не могла отвести от того места, против воли представляя Агамемнона, в яростном пылу свершающего месть. Никак не получалось связать этот образ с мужчиной, делившим со мной постель.

Словно было у меня два мужа, и один из них еще не показывался. Тогда в Спарте, в тронном зале нашего дворца, я почуяла беспокойство Агамемнона. И не хотела показать ему, что сама теперь, оказавшись в новых обстоятельствах, подавлена и робею. Елена всегда держалась невозмутимо и властно, только в глазах ее взыгрывало озорство, и даже самые сильные мужчины перед ней таяли. Пусть в моих жилах золотая кровь Зевса и не текла, но кое-чему я у сестры научилась и день за днем напускала на себя величавость – словно покрывало накидывала. Старалась говорить и игриво, и уверенно, как она, делать вид, что все на свете знаю и смутить меня невозможно. Хотела представляться Агамемнону загадкой и даже испытанием, а не заплаканной девчонкой, тоскующей по дому. Вообразила, что я Елена и есть, и постепенно к этому привыкла, овладела собой по-настоящему, без притворства.

И с удивлением обнаружила, что зря считала, будто никакого веса здесь не имею. Рабы относились ко мне почтительно, благоговейно даже, как и следовало ожидать, хотя вели они себя смелее спартанских. Порой так прямо, а часто и дружелюбно смотрели ни меня, что я диву давалась. И уж совсем поразилась, когда однажды рабыня, застегивая у меня на шее сверкающее ожерелье из драгоценных камней, шепнула чуть слышно:

– Благодарю тебя.

– За что?

Я повернула голову, чтобы получше ее разглядеть.

Рабыня поспешно опустила глаза. Ее немолодое уже лицо от долгой жизни в рабстве обильно покрылось морщинами.

– Это ведь ты спасла мальчика, Эгисфа, – пробормотала она. – Мы так обрадовались, что Агамемнон над ним сжалился. И знаем: это благодаря тебе.

– Откуда знаете?

Тут она посмотрела прямо на меня. Ее теплая, сухая ладонь касалась моей шеи.

– Он сам сказал, что пощадил ребенка ради тебя. После того как… убил Фиеста.

Мне хотелось узнать больше, но выяснять подробности казалось неприличным. И я просто спросила:

– Ты любила этого мальчика?

Она кивнула.

– Все любили.

Невысказанное жгло нас обеих. Что думает она об Агамемноне, гадала я, и с каким чувством глядели обитатели дворца на труп бывшего хозяина, праздновали или горевали по возвращении законного царя? Помнит здесь кто-нибудь прежние времена, еще до Фиеста-захватчика? Остались тут старые рабы, некогда молча возрадовавшиеся, что он пощадил юных Агамемнона и Менелая, позволил им бежать? От попыток составить цельную картину голова шла кругом. Столько всего надо было обдумать. Но в одном я теперь уверилась – что дала Агамемнону добрый совет.

С восторгом поспешила я сообщить ему, как верно он поступил, отпустив Эгисфа, но Агамемнон, внезапно сдвинув нависшие брови, проворчал:

– Что мне за радость от болтовни каких-то там рабов?

Такой ответ меня смутил и озадачил.

– Своим великодушием ты расположил их к себе… – начала было я, но он оборвал:

– Кого заботит их расположение? Я царь. Суждения рабов меня не волнуют.

Впервые с самой женитьбы между нами возникло разногласие, и я вдруг запуталась в словах. Заговорила осторожно:

– Ты принял мудрое решение. Никто не сомневается в твоем могуществе, но, когда сильный проявляет доброту, люди выражают восхищение и…

Он отмел мои слова властным взмахом руки.

– Убей я мальчишку, ничего бы выражать не посмели.

Ужаснувшись, я хотела уже развернуться и уйти от него прочь, но любопытство удержало.

– Предпочел бы так и сделать?

Он призадумался. А я в страхе ждала ответа. Но скоро грозовые тучи на челе Агамемнона рассеялись, он опять стал тем самым человеком, за которого я выходила замуж.

– Неважно, кто там и что думает, – сказал. – Дело сделано.

Тогда я ему поверила, но позже припомнила этот наш первый резкий разговор – нашелся повод.

Не прожив еще в Микенах и года, я родила наше первое дитя. Узнав о беременности, вздохнула с облегчением: еще мелькавшее порой чувство незащищенности младенец в моем чреве потушил окончательно, ведь ему предстояло унаследовать Микены. И ощутила к тому же сильнейший прилив благодарности – наконец рядом будет родная кровь. Без сестры я стала одинокой и неприкаянной, но, взяв ребенка на руки, вновь найду свое место в этом мире.

В час ее рождения над городом забрезжила заря, словно сама Эос провозгласила всем, что моя дочь появилась на свет. Я думала, новорожденные слабы и хрупки, но мягкое тельце было увесистым, как якорь, и казалось, оно удерживает меня на этой земле, а не наоборот.

Агамемнон доверил мне дать ей имя, и я не сомневалась ни минуты.

– Рожденная сильной, – сказала я ему в те первые, драгоценные часы ее жизни. – Вот что оно будет значить.

Мужу понравилось, ведь он решил, что подразумевается здоровый вид малышки, румянец и жизненная сила, переполнявшая ее с самого начала. Но не эту силу имела я в виду, нарекая дочь, а полученную мною от нее.

Он был горд и оттого благосклонен.

– Так что за имя?

Истерзанная и утомленная, но облитая блаженством, таким обыденным и в то же время волшебным, я набрала воздуха в грудь и впервые произнесла:

– Ифигения.

Поначалу Агамемнон был правителем веселым и великодушным, ведь давний его честолюбивый замысел – объединить всех греков, хвала богам, воплощался. Но мало-помалу мужем моим овладевала раздражительность, точило его временами какое-то беспокойство. Надменное пренебрежение суждениями рабов на деле оказалось лишь бахвальством. Нет-нет да и проговаривался он, как обеспокоен не искорененной, видимо, до конца преданностью Фиесту в своем собственном царстве. Удаленные от нас греческие племена жили разрозненно – на своих островах, со своими царями и законами. Агамемнона угнетало, что другие греческие цари, помельче, невзирая на союзную мощь Микен и Спарты, не всегда признают за ним первенство.

– Разве не считают они Одиссея мудрейшим? – вопрошал он. – А Аякса сильнейшим? И за кем пойдут, если придется выбирать?

Чем же он удовлетворится, гадала я, чем утешится сломленный мальчик, живущий в душе Агамемнона, изгнанный когда-то из собственного дворца, а прежде увидевший, как на мраморный пол льется отцовская кровь.

А мне хватало своих тревог. После рождения дочери мир показался вдруг во сто крат опаснее, исполнился угроз, только теперь мною замеченных. Это и есть любовь, понимала я, разглядывая крошечное личико, а с ней налетают роем страхи, доселе неведомые. Опрокинутый горшок с кипятком, спугнутая змея, вскинувшаяся из травы, хриплое дыхание болезни – столько всего, кажется, угрожало этому пухлому тельцу без единого изъяна. Какая поразительная беспечность, самонадеянность даже – привести беззащитного младенца сюда, в обиталище горя, насилия, проклятое самими богами! Отмахиваться от истории, частично мне известной, больше было нельзя.

Я отыскала ту рабыню. Она застала Фиеста и, наверное, сможет рассказать еще что-нибудь о семье, в которой я дочь на свет произвела.

– Хочешь узнать об Атрее? – Рабыня, похоже, не верила ушам.

Интересно, что она обо мне подумала? Почему я не разузнала побольше еще до свадьбы?

– Кое-что мне известно, – начала я осторожно. – Но… есть ведь и другие истории. Давние.

Рабыня затаила дыхание.

– В Микенах их не услышишь. От тех, кто своей шкурой дорожит.

Я помолчала. Покои освещало лишь пламя очага. В продолговатом окне темнело небо, беззвездное, пустынное, плоское.

– Здесь тебя слышит лишь царица Микен. Можешь все рассказать – беды не будет.

Она глянула мельком на Ифигению, спавшую у меня на руках.

– Царь Микен может с этим не согласиться.

– Ему необязательно знать.

Она невесело усмехнулась.

– Прошу, доверься мне. Если моей дочери угрожает хоть что-то, я должна знать. Если могу уберечь ее хоть как-то.

Сказанные вслух, слова эти звучали глупо. В Спарте я сама бы над ними посмеялась. Но в Микенах было не до смеха.

Она смерила меня долгим взглядом. Не слишком ли многого я прошу, если, раскрывая мне тайны Микен, эта женщина подвергается настоящей опасности? Она как будто и не собиралась отвечать, но, оглянувшись на запертую дверь и убедившись, что мы одни, заговорила.

– Все началось с Тантала. Он был первым. Известно тебе, что он сделал?

– Он оскорбил богов. – Я содрогнулась от одной только мысли об этом. – Хотел их обхитрить – пригласил на пир и…

Я проглотила ком в горле. Материнство, все еще непривычное, сделало меня слишком чувствительной. Не получалось, как прежде, видеть в этих историях лишь поразительные сказки из темного, дикого прошлого. Здесь, на месте событий, казалось, что жуткие призраки способны сквозь время дотянуться до меня, выкарабкаться прямо из-под земли и схватить. Нас вместе с дочерью.

Рабыня кивнула.

– Тантал, человек богатый и могущественный, удостоился дружбы богов.

Речь ее ускорялась. Рабыня уверяла, что в Микенах никто не станет об этом говорить, но получила разрешение – и заученный рассказ полился. Не раз и не два, как видно, легенды эти передавались тут из уст в уста.

– Происхождения он был благородного, но подвела злодейская натура. Жестокость и честолюбие терзали его без остановки – так зудит над ухом пойманный комар. Он жаждал славы, недосягаемой для смертного. Хотел богов посрамить, самолично унизить. Мысль о жгучем стыде олимпийцев грела Тантала сильнее жаркого очага. Насыщала подобно обильному глотку сладчайшей амброзии.

Я смотрела на нее неотрывно.

– Гнусность собственного замысла доставляла Танталу особое наслаждение. Затея эта казалась ему тем соблазнительней, чем преступней, и дошло до того, что ни совесть, ни сострадание не могли уже, пробудившись, его остановить. Одержимый жутчайшей из своих фантазий, Тантал взял родное дитя, перерезал ему горло, разрубил сыновью плоть, сварил и на пиру подал богам вместо мяса, дабы испытать их всеведение.

Безотчетно я обняла покрепче собственное дитя, силясь вытрясти из головы страшный образ.

– Но они ведь догадались, разумеется.

Богов не одурачишь.

– Мигом! Все, кроме Деметры. Она очень горевала тогда по утраченной дочери, Персефоне, и по рассеянности съела кусочек. Но остальные боги сразу поняли, что сотворил Тантал, и ужаснулись. Они вернули мальчика к жизни, и сам Гефест вырезал ему из слоновой кости новую лопатку – взамен съеденной Деметрой. Тантала же в наказание ввергли в глубочайшую бездну Тартара, где он пребывает и по сей день – стоит посреди озера, а напиться не может и вечно страдает от неутолимой жажды, не ведая ни минуты облегчения.

Об участи Тантала я слышала, но история его казалась такой невообразимой и давней. А теперь слова рабыни паутиной опутывали меня, будто она, подобно злой, горбатой паучихе, сплетала сеть, из которой мне уже не выбраться. В душном сумраке покоев древняя легенда больше не казалась далекой – напротив, я почти различала стоны измученного Тантала, оглашающие бездну.

– А мальчик? – прошептала я.

– Мальчик вырос. Но отцовская кровь и его испортила.

– Пелоп!

Имя мальчика выплыло вдруг из памяти. И почему тогда, в Спарте, я так мало уделяла этому внимания?

– Так его звали. Он повздорил с каким-то слугой и убил его.

Рабыня покачала головой.

– Не повздорил, хуже. Пелоп добивался одной девушки и, дабы отвоевать ее у соперника, замыслил подлость и убийство. Он подкупил человека по имени Миртил, слугу суженого этой девушки, и тот заменил спицы в колеснице хозяина на восковые. Колесница разбилась, жених этот погиб, однако коварства у Пелопа хватило и на большее. Вместо того чтобы наградить Миртила, как обещал, Пелоп столкнул его со скалы на острые камни. Но обманутый слуга успел отомстить – выкрикнул проклятие, умоляя богов наказать Пелопа и всех его потомков.

– Но ведь они оба убийцы! – воскликнула я слишком уж громко, не сдержалась.

Ифигения шевельнулась, захныкала, и я, вскочив на ноги, принялась поглаживать и укачивать ее, утешая и себя заодно. Потом продолжила, уже тише:

– За что же богам наказывать невинных детей Пелопа?

Вскинув бровь, рабыня взглянула на меня.

– Дети Пелопа вовсе не были невинны.

Не выпуская дитя из рук, я опустилась на место, понемногу увязая в отчаянии.

– Без всяких угрызений совести Пелоп женился на той девушке, и она родила ему троих сыновей: Хрисиппа, Атрея и Фиеста. Двое младших были безжалостны и вероломны, как их отец и отец отца. Взлелеяв обиду на Хрисиппа, они сговорились убить его и захватить царский престол. Но и на этом, разумеется, не успокоились и скоро уже восстали друг против друга. Соблазнив жену Атрея, Фиест попытался завладеть Микенами единолично.

Атрей, отец Агамемнона. Дед моей дочери. Остановить бы ее, не слушать больше, но неумолимая размеренность повествования зачаровывала меня, к тому же я должна была узнать все.

– И как Атрей отомстил?

Пламя трепетало в очаге, и по стенам метались тени, омрачая ее лицо.

– Атрей изгнал обоих из Микен, но все равно не успокоился. Годами обдумывал возмездие. И наконец позвал брата домой, вознамерившись якобы устроить пир в честь примирения. Глупый Фиест совсем забыл, какой пир устроил однажды его дед, и не заподозрил, что у Атрея на уме.

Чудовищный круг жутких повторений.

– Атрей собственноручно зарезал племянников и изжарил их нежную плоть. Фиест съел все до последнего кусочка и ни о чем не догадывался, пока в один ужасающий миг брат его не сдернул крышку с последнего блюда, обнаружив детские головы, пустыми глазницами глядевшие со стола на отца.

И за сына этого человека я вышла замуж. Уму непостижимый кошмар.

Разгромленный, убитый горем Фиест бежал из города. Но в изгнании тоже задумал отомстить. Вернулся и убил брата, однако юных Агамемнона с Менелаем пощадил – шевельнулась жалость в душе. На время установился мир. Атрей был мертв, Фиест правил. У него родился еще один сын по имени Эгисф – утешение отцу, все еще оплакивавшему старших сыновей.

Но где-то далеко, думала я, в изгнании, мужали сыновья Атрея, мечтая вернуться и отомстить дяде в свой черед. Атриды, которые явятся однажды завоевателями, во главе спартанского войска. Я почему-то самонадеянно считала, что Агамемнон разомкнул этот страшный круг, что его победа положила конец кровопролитию.

И теперь не могла побороть подползавшую предательскую мысль. А вдруг Агамемнон лишь снова раскрутил колесо? Вдруг Эгисф, подраставший где-то там, спит и видит собственную месть? Борьба за власть – дело в общем обычное, но история семьи, в которую я вошла, напоминала извитый корень древнего дерева, корявый, запутанный, перекрученный. Стоит ли верить, что Агамемнон и впрямь разрубил этот узел? Что смерть Фиеста насытит наконец алчную утробу Атреева рода?

Я глядела на спавшую в моих объятиях дочь, чистую и безвинную. И думала о детях, рождавшихся в Микенах прежде, представляла их сморщенные личики, прелестные нежные тельца. А потом прошептала:

– Все это в прошлом, – и посмотрела рабыне в глаза. – Благодарю за откровенность. И ни слова никому не скажу.

По-прежнему чувствуя ее пристальный взгляд, я осторожно встала, стараясь не потревожить Ифигению. Добавила, открывая дверь:

– Не говори и ты об этом больше.

И с благодарностью вдохнула свежий воздух за стенами комнаты, спеша уйти скорей из этой мрачной тесноты, подальше от жутких легенд.

Я теперь царица Микен. Кроме проклятой крови Атрея в жилах дочери течет и моя спартанская кровь. У нас мощная крепость и сильная армия. От любой угрозы извне моя дочь защищена.

Но ее отец и мой муж – сын Атрея. Потомок убийц, да таких гнусных, что мне и не снилось. Нет ужасней преступления, чем лишить жизни родича, это величайшее из мыслимых зол.

Да, в пределах нашего царства от внешнего мира мы защищены надежно, но как мне уберечь дочь, если враг не где-нибудь, а в самой крепости?

6. Электра

Мои воспоминания начинаются с болезни. С лихорадки, от которой ломило все кости, бросало в пот и трясло. Глаза жгло, даже в затененной комнате. Передо мной вырастали, корчась, жутковатые фигуры, вспыхивали багрово-синие пятна. Разворачивались подобные кошмарным снам картины, а затем исчезали, повергая меня, еле дышавшую, в растерянность. Чудовища поднимались над полом, и я кричала, сжимаясь от ужаса. Змеистые кольца шевелились вокруг, касаясь моего лица. Я хватала их, силилась сорвать с себя, и тут раздавался голос матери: лежи смирно, успокойся и поспи, все пройдет.

Наконец жар отступил, но в нем сгорели все мои силы, я лежала в постели и пошевелиться не могла. От еды меня тошнило, и даже голову поднять, чтобы напиться, стоило неимоверного труда. Я надолго забывалась тяжким сном, а просыпаясь, не понимала, день на дворе или ночь. Позвали целительницу. О ней сохранились лишь проблески воспоминаний: темная фигура, бормочущая заклинания в полумраке, едкий запах трав, горькая жидкость, замешанная в чаше. Однажды, очнувшись, я услышала, как родители тихо переговариваются в дверях.

– Она что, может умереть?

Это мать сказала. Тело мое оцепенело, вздох замер в груди – я ждала ответа, вытаращив глаза и изо всех сил напрягая слух.

– Мы принесли жертвы богам. – Голос целительницы заставил меня вздрогнуть. – Остается только ждать.

Отец заговорил отчетливо и не думал мямлить себе под нос.

– Они уберегут ее. Беспокоиться не о чем.

Я выдохнула, ободренная уверенностью, прозвучавшей в его веских словах. От материнской же назойливой скороговорки лишь голова сильней разболелась. Я зашевелилась под одеялами – горло совсем пересохло, казалось, слипнется того и гляди.

Заметив мое слабое движение, бдительная мать мигом оказалась у постели. Одна рука скользнула мне под голову, приподняла ее, другая поднесла питье к моим губам. Вода, на этот раз просто вода, чистая, прозрачная, вкусная. Я с удовольствием отпила немного. Отец тем временем ушел. А мне уже хотелось опять заснуть, но страшно было после материнских слов. Вдруг я умру во сне?

Мать прикоснулась к моему лицу, пригладила мне волосы, ласково и бережно уложила меня на мягкие подушки. Я еще цеплялась за отцовские слова, но сон уже затягивал.

Помню ясное утро, блестящую от солнечного света, льющегося в окно, длинную дубовую столешницу. Мать уговаривает меня поесть. Но я, поджав губы, мотаю головой, отталкиваю чашу, и та грохочет по столу. А потом со звоном разбивается об пол, и мать глядит на осколки, рассыпанные по каменным плитам. Хочет вроде рассердиться, но в конце концов смеется и целует меня в лоб.

– Далеко отбросила – видно, силы к тебе возвращаются, – только и говорит она, а потом, кликнув рабыню, приказывает все убрать.

А вот самое счастливое воспоминание: мы с отцом во дворе, он берет меня на руки. Я восхищенно разглядываю золотую застежку у него на плече, что скрепляет края тончайшего шерстяного плаща пурпурного цвета, – как сверкает она на солнце! В середину врезан драгоценный камешек, а рядом высечены два крошечных воина, вступивших в поединок.

Еще у отца была пара бронзовых ножей, которыми я часто любовалась. С узорами из золота и серебра на клинках. Один украшали фигуры морских существ, их блестящие щупальца петляли по лезвию. На другом, моем любимом, изображалась охота на львов. Я поглаживала пальцем маленькие копья, сияющие золотом, серебряные щиты, оскаленную морду зверя. А отец, замечая мое любопытство, одобрительно смеялся.

Однажды вечером мне не спалось. Где-то в дальних покоях дворца спорили родители, потом мать выбежала вон из комнаты. Одно только слово я услышала отчетливо: Елена.

7. Кассандра

Быть в Трое белой вороной я привыкла. Но каково приходится отверженным, до сего дня не знала. Другие жрицы сначала жалели помешанную, однако вскоре мои бредни о встрече с самим Аполлоном им надоели. Они уже кривились, глядя на меня, сочувствие в их глазах иссякало. Сменяясь недоверием, досадой и, наконец, ледяным равнодушием. Наверное, они думали, что я хочу привлечь внимание, потому и лгу, и устали меня слушать.

А тогда уж повели, взлохмаченную, во дворец.

– Кто это сделал? – спросил Приам. – Что с ней случилось?

Встревожившись, он готов был сию минуту послать стражей в погоню за злодеем, кем бы тот ни был. Я представила себе нелепую картину – войско Приама берет приступом Олимп – и разразилась хохотом.

– Она не в себе, – сказала Гекуба, заламывая руки. – Уложите ее в постель, кликните лекаря.

Вовсе не желая уходить, я оттолкнула женщин, уже заботливо бравших меня под руки.

– Мне явился Аполлон.

Я старалась изо всех сил держаться прямо, хоть ноги и подкашивались. Среди женщин пробежал взволнованный ропот с ноткой раздражения: сколько можно повторять эту бессмыслицу!

– Правда. Явился мне в храме. Он был там.

Я понимала, что кажусь умалишенной, но язык никак не хотел выражаться убедительней. Рассказ мой казался нелепым и невероятным даже мне самой, но чем больше я пыталась сделать истину правдоподобней, тем несуразнее она звучала.

– Он поцеловал меня. А потом…

Едва не задохнувшись, мать с застывшим лицом уставилась на меня.

– Он передал мне свой дар. И я столько всего сразу увидела!

– Чего же именно? – спросил Приам.

– Точно… не знаю. Все было как в тумане, неотчетливо.

Отец уже отводил глаза.

– Может, провидец растолкует, что тут к чему? – с сомнением обратился он к матери, но та покачала головой.

– Бог не приходит вот так. Он по-другому с нами общается. И нечего тут провидцу растолковывать. Будь это сон, тогда еще ладно, но тут ведь просто… просто выдумки. Говорить такое – значит оскорблять Аполлона. Он и на нас может разгневаться, выслушивающих подобное.

В груди моей разгоралась паника.

– К тебе он приходит во снах, а мне явился по-другому – разве не может такого быть? – воскликнула я.

– Нет! – Она резко вскочила. – Молчи, не повторяй! – Потом расправила подол, глубоко вдохнула и на мгновение закрыла глаза, призывая невозмутимость обратно. – Я уже говорила тебе, Кассандра: это не подарок. Я служу богу. Да, порой он делает меня вместилищем своих посланий, дабы провидец мог истолковать их и понять, о чем Аполлон хочет нас известить, но я в жизни не посмею утверждать, что бог сам пришел ко мне, что мне показался.

Ответ застрял у меня в горле. Почем знать, отчего он показался мне, а не ей? Я оглядела одно за другим недоверчивые лица собравшихся и вновь повернулась к родителям. С болью прочла в их глазах смешанное с любовью разочарование. А еще сильнейшее желание, чтобы я ушла и оставила эти безумные выдумки при себе. Больше я не сопротивлялась, доверилась заботам окружающих и лекарям, призванным, дабы меня успокоить, излечить овладевшее мной, как все считали, безумие. И, лежа в покойной тьме своей спальни, гадала, притупятся ли воспоминания, станут ли зыбкими, померкнут ли от зелий из трав, которыми меня напичкали, сумбурные видения.

Нет, этого не случилось. Я знала тверже всего на свете, что Аполлон приходил в тот день. Схватил меня бессмертною рукой. Ядовитой слюной обжег мне рот. Память об этом вошла в мою кровь, прикосновение Аполлона клеймом отпечаталось на теле, видения, доставшиеся мне от него, вспыхивали и гасли, переплетались, стремясь одержать друг над другом верх и никак не складываясь в четкую картину. Но из любви к обеспокоенным родителям я старалась заглушить воспоминания, придержать язык, остановить поток непрошеных пророчеств, никому не нужных и послуживших бы в лучшем случае доказательством моего безумия, а в худшем – непочтительности к богу.

Но видения по-настоящему яркие будто отверзали в сознании ревущую пропасть, наполненную светом, и тогда уже я просто распадалась на куски. От дара Аполлона воспламенялся рассудок, и я, ослепнув от явленных им озарений, в муках каталась по полу и кричала. Словом, на люди лишний раз показываться не стоило.

И в спальне у себя не было мне ни покоя, ни защиты. Никакого спасения от Аполлона, вторгавшегося в мой разум. В целом городе не находила я убежища, а теперь и в собственных мыслях уже не хозяйничала. И жила в страхе даже в передышках между приступами, не в силах предугадать, когда мною опять овладеют видения.

В час затишья я лежала без сна под мягким светом серебристой луны. С воспаленными глазами и без сил, зато в полном покое. На столе стоял нетронутый поднос с едой – юная рабыня принесла его уже давно, а потом пятилась к двери, потупив взор и явно стремясь поскорей от меня уйти. От горки блестящих оливок в рассоле исходил пряный, густой аромат и, смешиваясь с солоноватым запахом раскрошенного сыра, напоминал о темных клубах водорослей у морского берега, где я любила гулять. От кувшина с вином веяло сладостью, и приходил на память храм, безмолвные часы служения богу. Там я и правда чувствовала себя на своем месте, а больше никогда и нигде.

Я по-прежнему его жрица. Я дала обет. И обязана служить ему до самой смерти. При мысли о возвращении в храм сердце колотилось от страха, но и другую мысль отринуть не получалось: вдруг только там и можно положить конец моим мучениям? В ночной тиши я пробовала с самой собой договориться. Если вернусь, то докажу ему свою покорность и преданность, и может, он надо мной смилуется. Может, прекратит казнить меня за дерзость и пресечет эти видения. Дрожь пробирала, стоило представить, как вновь ступаю я на тот каменный пол и преклоняю колени перед его статуей. Но он наложил на меня проклятие, и только он мог его снять.

Той ночью голова от мучительных видений не раскалывалась, и к утру я, не найдя другого выхода, решила вернуться в храм. Родители вздохнули с облегчением, увидев, что дочь вновь облачилась в священные одежды, приняла свой прежний облик. Может, в храме меня видеть и не хотели, но заявить об этом царевне никто не посмел. Я вновь принялась за свои обязанности. Возлагала, как прежде, подношения к подножию статуи Аполлона. Он оставался безучастным: немой, неподвижный, каменный.

Покинув храм, я убегала за городские стены, на берег моря. Лучше уж с волнами говорить, шептать свою правду порожнему ветру с прибоем да сгусткам водорослей, что колышутся в пене, будто соглашаясь со мной.

Вечно меня плохо слышали и не понимали – я к этому привыкла. В детстве была застенчивой, в девичестве стала неловкой, всю жизнь безуспешно старалась выражаться смелей и четче. Прекрасно знала, каково это – не ладить с собственной речью, замиравшей в гортани, стоило кому-нибудь не меня посмотреть. И теперь с горькой ясностью понимала, что окружающие считают сумасшествие, постигшее меня, лишь очередным проявлением моих странностей: я и раньше-то жила в выдуманном мире, а теперь стало еще хуже. Да, всем остальным моя мнимая встреча с Аполлоном казалась лишь новой причудой, я же осознавала, что день его явления в храме, подобно удару молнии, раздробил мое бытие прямо посередине и трещины разошлись во все стороны. Это не безумие, нарастая, достигло пика, скорее причиненные Аполлоном разрушения эхом отозвались как в будущем моем, так и в прошлом. Такова сила бога: он мог поломать всю жизнь – от начала и до конца.

В ночь накануне возвращения Париса в Трою я засыпала урывками, еще хуже обычного. Наутро веки воспалились, глаза, словно засоренные песком, болели, ведь я пролежала без сна в утробе тьмы не один час. В тот день все казалось призрачным, будто город соткан из колышущейся материи, будто древние основания могучих стен вот-вот исчезнут в зыбучих песках. Так хотелось выйти за городские стены, к соленой свежести, тихому лепету ветерка и ласковым морским волнам, оставлявшим на песке темные наплывы. Но обязанности жрицы задержали меня в храме намного дольше обычного – неловким пальцам никак не удавалось воскурить фимиам, расплавить душистый воск, измельчить цветы, дабы сладким благоуханием умилостивить бога-мучителя. Если задобрю его, может, свой же собственный дар Аполлон позволит мне использовать в помощь сородичам-троянцам, ведь он любит нас так горячо. Удушающий сумрак окутал меня подле алтаря Аполлона, глаза его статуи сузились в молчаливом презрении, и я, растерявшись, рассыпала цветы по каменному полу.

Судя по ослепительному блеску солнца на мостовой, оно уже полыхало в зените, а стало быть, меня ждали во дворце, но ноги сами шли в другую сторону. Тяга, сильная как никогда, заглушающая чувство долга, влекла меня из города, на берег моря.

Хотелось уединиться в покое безмолвного песчаного простора с проблеском воды вдалеке, а город позади пусть жарится на солнце, шумит, гомонит, суетится. Но глянув вниз с высокой городской стены, я заметила движение. Некто – мужчина – направлялся к воротам Трои.

Что-то оборвалось внутри, накренилось, качнувшись, – так обычно наступало озарение. Захотелось, чтобы он развернулся и ушел, но незнакомец уверенно, размашисто шагал к воротам. Рвотная горечь обожгла горло, и я зажмурилась, а только видела все равно, как следует он к Трое и за собой ведет беду.

Уже разъезжались створы ворот, впуская его, хоть я и стонала: стойте! Меня не слышали, а и услышав, не послушались бы, не приняли бы всерьез. Шероховатый камень оцарапал щеку – я сползала по стене, в отчаянии схватившись за голову, не зная, как все это остановить. Не разглядев еще ничего определенного, понимала одно: этот человек несет нам конец света.

Бежать из города? Но впереди ничего нет, лишь обширные равнины, за ними песчаный берег и бескрайнее море. А позади – редкие, заросшие кустами возвышенности. Стану добычей диких зверей, и стервятники расклюют мои кости, или задохнусь в водной толще, и рыбы обглодают мой скелет.

И потом, если убегу, кто предупредит родителей, да и всех остальных, о надвигающемся? Затем-то Аполлон наверняка и наградил меня своим даром предвидения. Мне выпал случай спасти Трою. Случай заслужить наконец благодарность соплеменников и свое место среди них.

Не видно было никакого пожара, но я чуяла привкус пепла в воздухе. Брела во дворец, едва переставляя ноги. Я опоздала. Щека моя, изодранная о камень, была в ссадинах, белое платье испачкалось. Неудивительно, что встречные отводили глаза: царская дочь явилась на пир как оборванка, взгляд затравленный, сама не своя. Но я чувствовала в груди биение силы, наконец-то нашедшей согласие с разумом. Так и представлялся мне всегда дар прорицания: могущество, знак исключительности.

Мой брат Парис, возвратившийся в лоно семьи, сидел между отцом и матерью. Сверкали темные его глаза, лоснилась от избытка здоровья и жизненных сил ореховая кожа, блестели густые гроздья кудрей. Рука Гекубы лежала на столе, накрыв руку Париса и отодвинув чашу, – вместо вина мать впивала близость сына. Отец беззаботно смеялся, обнимая Париса. За столом собралась вся моя обширно разветвленная родня – сыновья и дочери Приама заняли передние места рядом с матерью, остальные теснились дальше, на длинных деревянных скамьях.

Я пробиралась к ним по переполненному залу. Понимала, что совершаю ошибку, что не надо бы мне подходить вот так, что делаю я не то, совсем не то. Но ноги шли сами. Парис поднял голову, увидел меня.

– Сестра моя! Ведь ты Кассандра? Ну конечно, наверняка.

Я пристально смотрела на него.

– Правду говорят о твоей красоте.

Он встал, протянул ко мне руки.

Такую сердечность излучал этот Парис. При виде моих опухших век и спутанных волос не ужаснулся и мельком. Не смутила Париса немая сестра, возникшая, как призрак, посреди торжества по случаю его триумфального возвращения. Изучив его лицо, я обнаружила лишь честность. И все равно слышала вопли, несущиеся ему вслед, отчаянные стоны, оглашающие дымные развалины Трои. Глядя в ласковые глаза брата, за спиной его видела всполохи безудержно бушевавшего огня.

Я не тронулась с места, и он опустил руки.

– Понимаю, ты изумлена. Меня ведь считали мертвым. Когда я пришел во дворец сегодня, все удивились не меньше твоего. Ты позже всех узнала эту новость и потрясена, но я объясню, Кассандра, кто таков и откуда…

– Ты Парис. Мой брат, брошенный умирать во младенчестве. Выходит, пастух пожалел тебя и спас от гибели?

Здесь он, волей-неволей, слегка оторопел.

– Ты очень проницательна.

А поначалу, видно, решил, что я совсем дурочка.

Приам взял меня за локоть, сделал знак садиться. Но я не двигалась с места.

– И в самом деле, Парис снова с нами, – сказал отец. – Теперь мы счастливы всецело – наш сын, считавшийся мертвым, вернулся в отчий дом.

– Но ему ведь полагалось умереть, – сказала я. Резче, чем намеревалась. – Умереть непременно – так гласило пророчество.

Гекуба нахмурилась.

– Пророчество велело оставить его в горах, – возразила она. – Мы не ослушались, и боги в награду за нашу покорность, за жертву спасли Париса.

Мать сама себя обманывала, уж я-то видела. Излагала она убедительно, вот только неправду. Я хотела уже так ей и сказать, но прежде еще раз глянула на Париса. Разлад между его изящной фигурой, утонченными чертами прекрасного лица и ужасом, который он вызывал во мне, был резчайшим, но теперь жуткий гул отчаяния и страха начал распадаться на отчетливые звуки, и я, отвлекшись, промолчала. Столь многому еще предстояло проясниться, но одна ниточка скорби выдернулась мгновенно. Я увидела мысленным взором женщину, а на руках у нее – гукающего младенца. В волосы незнакомки вплетались цветы, рядом сочувственно журчал родник, а узловатые ветви оливы бережливо простирались сверху. Не смертная это была женщина: по ее жилам разливался дух самой горы. Ореада – вот под каким названием она мне явилась. Горная нимфа. И слезы она проливала по мужу своему Парису. Я знала уже, что придет время и из-за этого мужчины тысячи женщин будут криком кричать от горя, заламывая руки, но эта нимфа плакала уже сейчас. Младенец потянулся неловкой пухлой ручонкой к материнскому лицу, и я увидела его распахнутые глаза, большие и темные, точь-в-точь как у отца.

Он-то и глядел на меня пристально теперь, а вовсе не младенец. Видение рассеялось, и только имя нимфы осталось. Энона. Вот назову сейчас вслух его жену, покинутую вместе с новорожденным сыном, и посмотрим, всколыхнет ли вина прекрасную невозмутимость этого лица. Слово, сочившееся ядом, почти сорвалось с языка, но застряло во рту – не смогла я вытолкнуть его из уст.

– Выпей вина, Кассандра, – сказал Парис. С неподдельной заботливостью. Почему же он так добр и так страшен одновременно?

К явному облегчению родителей я, усевшись в мягкое кресло рядом с ними, взяла пододвинутую Парисом чашу. Поблескивала бронза, сверкали каменья на ножке, и к крепкому винному духу примешивалась медовая сладость. Принудив себя глядеть лишь на темную жидкость в чаше и никуда больше, я понемногу успокаивалась, а разговор за столом тем временем продолжался.

– Так объясни же, почему ты нацелился на Спарту? – спросил отец.

Парис откинулся в кресле.

– Я расскажу, но должен предупредить, что история это престранная.

Беспечно он это сказал. Вовсе не опасался, что ему не поверят. Родители же, братья и сестры уговаривали Париса продолжать и слушали с жадностью.

Все бы отдала, лишь бы он исчез в складках гор, которые должны были стать ему могилой много лет назад. Но улыбчивый, жизнерадостный Парис блистал, как путеводная звезда, и даже я невольно тянулась к нему, в то же время содрогаясь от ужаса в его присутствии.

– Я жил на склонах горы Иды простым крестьянином, – начал он. – Пас коз и в этот огромный город за стеной даже не мечтал попасть. Считал себя всего-навсего пастушьим сыном. До тех пор, пока однажды не явились мне в холмах три женщины – но не смертные, а богини. Что это создания небесные, я сразу понял, – такое они излучали сияние, а красота их была несравненна.

В ответ на мой рассказ о встрече с Аполлоном они смеялись, а потом и гневались. А Парису внимали с улыбкой. Может, не верили и ему, но слушали с удовольствием.

– Оказалось, это Гера, Афина и Афродита, и явились они, поскольку прослышали о моей честности и непредвзятости суждений. Богини предложили мне назвать прекраснейшую из них, и каждая вожделела золотого яблока, назначенного в награду моей избраннице. – Парис вздохнул, и по лицу его расплылась мечтательная улыбка. – Сбросив одежды, они обнажились передо мной, чтобы я судил верней.

За столом взволновались. А Гектор, мой брат, едва сдержал смешок, но Парис, без сомнения, возбудил всеобщее любопытство, и слушатели подались вперед, желая подробностей.

Мой разум прояснялся. Резкий свет не вспыхивал уже по краям поля зрения, клинок осознания не вонзался в темя. Парис плел дальше свою повесть, а я оценивала его слова. И находила легковесными, безосновательными. Он вроде бы говорил искренне, однако, похоже, склонен был предаваться мечтаниям и приукрашивать действительность. Такой человек, подменяя правду поэзией, излагает, как ему кажется, высшую истину, а на самом-то деле просто выдумывает. Он не то чтобы откровенно лгал, но я, ощутившая грозную мощь Аполлона, не могла представить трех богинь, препиравшихся вот так перед смертным.

– Каждая старалась склонить меня на свою сторону, – продолжал Парис. – Гера обещала царский трон в великом городе, Афина – военную удачу. Но правителем я не рожден и славы на поле боя не ищу. – Парис тряхнул головой, и огненные блики, отразившись от нагромождения бронзовых чаш на столе, заиграли на его угольно-черных волосах. – Я обратился к Афродите, и впрямь прекраснейшей из всех, и объявил победительницей ее.

– И чем же вознаградила тебя богиня любви? – спросил Гектор. Защитник нашего города, стремительно становившийся искуснейшим воином, какого только видел свет – по крайней мере, так считали все мужчины, женщины и дети в Трое. Интересно, как он отнесся к пренебрежительным словам младшего брата о войне.

– Рассказала, как принести Трое мир, – Парис осторожно подбирал слова. – Как подружиться с вероятными врагами.

Я до сих пор ему не верила, но думала, что сам-то Парис верит своему рассказу – хотя бы отчасти. А теперь услышала, как пронзительно возвысился его голос, и уверилась: брат перешел уже к совершенной лжи.

– Так это Афродита дала тебе совет отправиться в Спарту? – с сомнением спросил отец.

– Она самая! Она открыла мне, как я родился и кто на самом деле такой. Сказала, что Троя, как прекрасная жемчужина, искушает греков, и прежде всего Агамемнона, чей брат Менелай правит Спартой, Агамемнона, приводящего в подданство свое разрозненные греческие племена. Афродита, несущая мир, любовь и согласие всем, велела мне отправиться в Спарту вместе с другими послами из Трои и протянуть грекам руку дружбы, чтобы в будущем избежать столкновений. Мы все станем богаче, если вместо войны объединимся.

Скажи он, что Афина такое посоветовала, пожалуй, еще можно было бы поверить. Но Афродиту ни мир, ни согласие не заботили, и не любовь между народами волновала ее – это все знали. Зачем же Парис, интересно, так старается утаить правду? Обычно я страшилась мучительных видений, насылаемых Аполлоном, а теперь жаждала этой боли – так хотела узнать, что мой братец затевает на самом деле, какие замыслы выносил под сенью горы Иды.

Приам подал знак рабу, прислуживавшему за столом, налить еще вина и заявил высокопарно:

– Не мне оспаривать мудрость богини.

В рассказ Париса он поверил не больше моего. Однако все так радовались моему новоявленному брату, красивому, притягательному и наконец сидевшему среди нас после долгих лет изгнания, что и не заботились, кажется, правду он говорит или нет. От такой несправедливости у меня заныло в животе.

– Что скажешь, Гектор? – спросил Приам.

Гектор задумчиво потягивал вино.

– Явиться в Спарту друзьями – это разумно. Менелай человек достойный, я слышал. Можно посетить его, вреда в том не вижу.

Парис торжествующе улыбнулся.

– Не надо вам туда, – сказала я.

Но никто не обратил внимания, и тогда я повторила.

Мать предостерегающе качнула головой: молчи, мол. Но никакие мои слова не повредили бы ее радости от воссоединения с сыном. За столом и дальше говорили о Спарте, обсуждали все известное у нас об этом городе, его богатства да легендарную красоту спартанской царицы.

Я пила вино, а будто помои хлебала. Хоть кричи им что есть мочи об опасности, царапая себя ногтями, хоть чашей запусти в Париса, они и тогда не остановятся, словно я пустое место. Безумие не охватило меня на этот раз, бездна истины не отверзлась в сознании. Была лишь смутная уверенность в надвигающейся беде, предчувствие непоправимого, взвалившееся мне на плечи в тот самый день в храме. Я страшно устала и так хотела спать.

Но когда посольство отправлялось в путь, я все же истошно вопила и стонала вслед отплывающему кораблю. Не могла остановиться. Каталась по земле, царапая себя ногтями, и кровь моя стекала в песок. Никто и не подумал меня удерживать. Все пошли обратно к городским воротам, а я кричала, валяясь по берегу, пока безумие не иссякло и глазам не открылось вновь настоящее вместо будущего. Потом лежала, опустошенная, без сил, на жестком сыром песке, испуская судорожные вздохи, и молилась, молилась, молилась, чтобы корабль, еще не достигнув Спарты, затонул и тело брата, опустившись на морское дно, там и истлело.

Но меня не слышали – в том и заключалось мое проклятие. Ни родня, ни уж тем более боги.

Незачем было Аполлону разыгрывать передо мной, застлав мне белизной глаза, картину случившегося после, ясную и так. Елена прожила замужем за Менелаем пятнадцать лет. А когда-то сотни мужчин, отчаянно добиваясь ее руки, осаждали Спарту. Но эти волнения остались в прошлом. Всем окружающим она была давно знакома. Так неужто никто и никогда не ахнет уже от восхищения, увидев ее? Познает ли она вновь, что значит пленять, ослеплять и заставлять взрослых мужчин заливаться краской и терять дар речи от ее великолепия?

И тут Парис, троянский царевич, прелестный снаружи и возвышенный внутри, Парис, считавший себя достойным разрешать споры олимпийских богинь, Парис, веривший, что заслуживает любви, которую долго потом будут воспевать потомки, сошел с корабля на спартанский берег. Последовали долгие взгляды, тайные пожатия рук, перешептывание в укромном уголке. И когда незадачливый Менелай, положившись на священную традицию дружбы между гостем и хозяином, отправился на охоту, оставив свою прекрасную жену и троянца во дворце, что еще могло из этого выйти?

По прибытии в Трою прелюбодеи высокопарно говорили о могуществе Афродиты, о необоримых силах, о божественном вмешательстве, затуманившем им разум, не оставив никакой возможности поступить иначе. В городские ворота они вошли величавой процессией, словно тут была царская свадьба, достойная восхищения, а не позор и бесчестье для родни с обеих сторон. Махали руками из колесницы в знак приветствия, не замечая, кажется, ошеломленных лиц и встревоженного гула в рядах зрителей, гадавших, чем все это обернется для Трои, для всех нас. Когда, прошествовав по улицам, они подошли наконец к тому месту, где стояли мы с родителями, братьями и сестрами, мне нестерпимо захотелось увидеть лицо Елены, завешенное покрывалом. Не для того, чтобы выяснить, правду ли говорят о ее красоте. Проступит ли и в ее чертах предвестие беды, как на лице Париса в день его возвращения, – вот что мне нужно было знать.

Покрывало ее прошивали мерцающие золотые нити, а на блестящих кудрях его удерживал изящный венец из золотых же перевитых лоз. Оно было так прекрасно, а мои руки – перепачканы илом с приморских камней, ведь корабль их я завидела на горизонте от берега и поплелась, пав духом и обессилев, в город их встречать. Мои покусанные, обломанные ногти иззубрились, кожа вокруг них облупилась. Трогать такими пальцами столь изысканную ткань казалось святотатственным, однако я все равно протянула руку и сорвала покрывало с ее лица. Все, разумеется, ахнули от ужаса. Но мне нужно было на нее посмотреть.

Другая отпрянула бы, а то и закричала. Но не Елена. Мне еще предстояло узнать, что помимо нечеловеческой красоты эта женщина и выдержкой обладала непревзойденной. Она бесстрашно смотрела на меня, а я на нее.

В глаза эти, как будто стеклянные. Ждала раскатов надвигающихся разрушений, а видела лишь ореховый блеск в бахроме густых ресниц. Где-то позади выходила из себя моя мать, но Елена оставалась невозмутимой, омывая и меня безмятежностью. Выпорхнув из моих пальцев, покрывало опустилось в придорожную пыль.

Прервав это долгое мгновение, Парис взял Елену за руку и повел в обход меня к истерзанным тревогой, судя по их лицам, Приаму и Гекубе. Как им теперь быть? Если и вернуть Елену мужу, оскорбление уже нанесено. Даже беззаботно-очаровательный Парис, так складно сыпавший оправданиями – видно, речь свою хорошо разучил, – не мог прекратить их мучений, победить их страхов.

Но слова его были сейчас безразличны, как и действия остальных. Предчувствие непоправимого не навалилось при виде лица Елены. Я ожидала сокрушительного приступа, который откроет мне ярчайшие, кровавые подробности бури, уже надвигающейся на нас из-за моего самолюбивого, заносчивого братца, но не дождалась. И испытала короткий прилив горячечной радости: может, предощущение всеобщего конца все же ошибочно и никакой беды не будет?

А потом меня осенило. Я ничего не разглядела в глазах Елены, потому что все знала и так. Мы все знали уже много лет, с той самой ночи, когда мать увидела сон. Вспыхнет пожар и сметет наш город. Троя падет. Скажи я теперь об этом вслух, никто не поверил бы, но в глубине души все несомненно знали правду.

8. Электра

Во дворце царила суматоха. Отец отсутствовал несколько недель – изъездил Грецию вдоль и поперек. А когда вернулся – все пришло в движение: он беспрерывно принимал гостей, привлекал к себе кого только мог. Я спросила у матери, отчего в наш тронный зал без конца заходят строем чужаки, а отец потом стоит среди них с сияющим лицом и что-то объясняет, перстом пронзая воздух, но та лишь покачала головой. Мне сестры объяснили.

– Это все из-за Елены, – пробормотала Хрисофемида, выводя меня из комнаты. – Ее увезли в Трою, а они вернуть обратно хотят. Наверное, будет война.

Какое страшное слово! Отец, похоже, не сомневался в успехе, смеялся, обнимал за плечо мужчин, наводнивших наш дворец, будто речь шла о большом приключении. А я еще не оправилась от недуга. И хотела вновь укрыться в покоях, где столько проболела, от этого мира, перевернувшегося вверх дном. На глаза навернулись слезы.

– Не плачь, Электра, – велела Ифигения. – Незачем отцу видеть, что ты огорчена.

Веселость и решительность отца, однако, вселяли в меня мужество. Однажды рано утром я наблюдала со двора, как отряды гостей с ним во главе устремляются по равнине к лесу, а впереди несется свора собак – и те и другие ликовали, предвкушая охоту. На закате они возвратились, я выбежала навстречу. Отец шагал впереди остальных, сияющий, довольный. Взъерошил мне волосы, проходя мимо, а возбужденный пес, бежавший за ним по пятам, подскочив, опустил тяжелые лапы мне на плечи, жарко дохнул в лицо. Я почувствовала, что отец следит: испугаюсь или нет? И рассмеялась.

– Вся в меня! – сказал он, и от похвалы этой я согрелась до глубины души.

А когда пес опустил лапы, даже, осмелев, потянулась погладить его. Он был почти с меня ростом, но склонил голову, и я провела ладонью по густой, темной шерсти. Гордая собственной смелостью.

– За мной, Мефепон, – велел отец, и пес послушно затрусил следом.

Когда мужчины проходили мимо, направляясь во дворец пировать, один из них поздравил отца с удачной охотой, а тот ответил:

– Нынче я был не хуже самой Артемиды.

И там, на ступенях у входа во дворец, когда сгущались сумерки, а по ветру носился аромат жасмина, я преисполнилась восхищением и благоговейно обмерла: какой же мой отец важный человек!

А тем временем приготовления к его отъезду продолжались. Я старалась улыбаться, храбрилась ради отца. Молила богов принести ему скорую победу. Повстречав меня однажды с охапкой полевых цветов, собранных в садах, мать спросила, зачем они мне, а я сказала: отнесу на алтарь Афины, богини войны.

Она опустилась на колени, взяла меня за подбородок.

– За отца не волнуйся. Он вернется домой цел и невредим.

Мать улыбалась, ласковые глаза ее поблескивали, волосы переливались на солнце. Все говорили о красоте ее сестры, но я не могла поверить, что есть на свете кто-то прекраснее матери.

– Пойду с тобой, – сказала она, и я вложила ладонь в ее руку.

И вот настал день провожать отца в Авлиду – сестры мои плакали, но я решила твердо, что не буду. Он поцеловал их, а наклонившись и меня поцеловать в лоб, шепнул:

– Вот, – и передал мне под плащом, чтобы никто не видел, нож со львом на рукояти. – Возьми себе, но только спрячь хорошенько.

Я крепко прижала отцовский подарок к бедру: как бы мать не увидела да не отняла! Она, конечно, решит, что это опасно, и не позволит мне оставить нож у себя. Но мать на меня не смотрела, а глаз не сводила с возглавлявшего шествие отца, сама на себя не похожая, с застывшим, натянутым лицом. Мефепон завыл вслед хозяину, но я погладила его по шерстистой холке, и пес ткнулся носом мне в руку, будто почуяв и мою нужду в утешении.

Отец сказал когда-то, объясняя смысл моего имени: “Ты у нас как огонек”. Я это запомнила и теперь старалась сиять для него изо всех сил. Надеясь, что на войне он будет вспоминать мое яркое лицо и стремиться домой как можно скорее.

9. Клитемнестра

– Мама! – окликнула она нерешительно, робко.

Я подняла голову, щурясь от солнца и почти ожидая увидеть Электру, но между двух колонн, как в раме, стояла Ифигения. Голос старшей дочери прозвенел совсем по-детски, будто принадлежал ее младшей сестренке. В пальцах одной руки Ифигения крутила тонкую золотую цепочку ожерелья, другой ухватилась за гладкий каменный бок колонны, словно не могла устоять без поддержки.

– Поди сюда.

Я похлопала ладонью по подушке, приглашая ее занять место рядом со мной на приземистом ложе. Где давно уже сидела, созерцая со двора далекое море на горизонте, хоть в последнее время это зрелище уже не успокаивало. В смятение поверглось все вокруг. Как уезжал Агамемнон и какими словами мы обменялись на прощание, не хотелось и вспоминать.

Ифигения не двигалась с места. А я на миг ощутила восхищение, от которого по-прежнему захватывало дух. Всплеск ослепительной материнской гордости и восторга, бурного до болезненности. Я произвела на свет троих дочерей, а четвертый младенец толкался в утробе, но родительское сердце до сих пор переполнялось чувствами от самых обычных картин: стоит, например, моя дочь четырнадцати лет в лучах солнца. Порой в ней уже проступала женщина. Пухлые детские щечки – неописуемо нежные, целовал бы, кажется, и целовал – исчезли, обрисовались точеные скулы, в глазах появилась задумчивость, сменившая прежнее неуемное любопытство, вызывавшее сотни вопросов. Но в иные минуты, когда она смеялась, взвизгивая, вместе с младшими сестрами, на миг забыв, отбросив напускное изящество, усвоенное ею в последнее время, я вновь видела в ней маленькую девочку, дитя, которое качала на руках, впервые чувствуя приливы неистовой и сладостной материнской любви.

В эту минуту она как раз, казалось, колеблется между двумя состояниями. Щеки Ифигении раскраснелись от крайнего возбуждения, но и отчаяние в глазах читалось тоже, мелькала и растерянность, и страх, и обращенный ко мне призыв о помощи.

– Что такое?

Я села прямей.

– Вестник, – ответила она растерянно, скрутив цепочку на шее тугим узлом. – Тебе нужно в тронный зал, принять его.

– Об отце известия?

Я поднялась, а по спине всползла змея тревоги. Хотят сообщить, что он вышел в море наконец? Армия его собралась, все воины Греции съехались в Авлиду и приготовились тронуться в путь. Чтобы выманить их туда, не одна неделя понадобилась – Одиссей, я слышала, доставил немало хлопот, – однако в последнем донесении говорилось, что ждут только попутного ветра, который домчит греческий флот до Трои. Непредставимо это – столько кораблей! Больше тысячи, как нам сказали: тысяча кораблей с высокими изогнутыми носами, и каждый забит разгоряченными молодыми мужчинами, доспехами и оружием.

И все это затем, чтобы мою сестру обратно привезти. Елена теперь где-то за морем, в неизвестной нам крепости. Я не могла представить ее там и потому старалась от этих мыслей избавиться. Сестра ведь всегда жила в Спарте, и я прекрасно знала, что она ест, с кем разговаривает, что носит и где бывает, а теперь кто ее окружает и каково ей, как знать?

– Я тоже подумала, – сказала Ифигения, – что они, верно, отплыли и извещают об этом, вот и решила сама за тобой сходить. Тебе ведь будет легче вместе со мной?

Моя добрая дочь знала, как страшилась я этой минуты. Менелай явился в Микены, сгорбившись от тоски и даже не сдерживая слез. Грудь его ходила ходуном, пока он, глотая рыдания, изливал нам все: как исчез троянский царевич и пропала Елена. Так убивался, что за него стало стыдно. Я даже слов утешения не нашла, до того неприятен был вид сломленного горем мужчины. Такое сотворила с ним моя сестра, и воспоминание о ней выплыло, сверкнув, из глубины: как она размышляла вслух, сколь блестящую судьбу, вероятно, уготовили ей боги, и улыбалась, довольная своими рассуждениями. Так что же, этой самой судьбы и искала Елена с Парисом?

Я предоставила мужу утешать уязвленного брата, и когда той ночью они вернулись поздно, источая винное зловоние, Менелай совершенно преобразился. Уж не знаю, что наговорил ему Агамемнон, но зять мой был объят жутким бешенством. Рот дергается, борода забрызгана пеной, в глазах бушует ярость. Я, разумеется, желала мужу победы на войне и ничего больше, но боялась за сестру: какая кара ждет ее, попади она в руки этому человеку, вдруг сделавшемуся неузнаваемым? Исчез нежный влюбленный, боготворивший избранницу и такой довольный, что она ему досталась, вместо него явился униженный царь, озлобленный и жаждущий мести, а в его распоряжении – все греческие войска.

– Благодарю тебя, – сказала я, скрепившись, и собралась уже последовать за ней, но Ифигения все не сходила с места.

– Но только я услышала, выходя из зала, что говорили женщины… – начала она. – Они-то думали, меня уже нет. И сказали… сказали, что войско не выйдет в море прежде свадьбы, будто бы отец пообещал…

Что за чувство проступало на ее лице? Полувосторг, полуиспуг. Она как будто не могла сделать и шагу – сразу и растерянная, и обрадованная. И сияющая отчего-то.

– …Будто бы отец пообещал выдать дочь за Ахилла и за мной посылают, чтобы я отправилась в Авлиду и стала… стала его женой.

Со всхлипом хохотнув, она ошеломленно покачала головой.

Ахилл. Столько переговоров да уговоров потребовалось, чтобы собрать воедино такую мощь – мужей со всех греческих островов. Но ни об одном из великих воинов, славных силой и искусством в бою, не рассказывали ничего похожего на истории об Ахилле. А тот словно бы и вовсе на время исчез с лица земли. Бессвязные обрывки слухов до Микен доносились, но уж больно нелепые и причудливые: будто мать Ахилла, морская нимфа Фетида, спрятала сына среди танцовщиц, переодев девушкой, но его каким-то образом перехитрили (Одиссей, разумеется, в этом мы не сомневались) и обнаружили. Я все гадала, отчего Ахилл в конце концов передумал и согласился воевать. Так, может, вот она, причина: мой муж посулил ему в обмен на службу нашу старшую дочь.

Я испытала разом столько чувств, не понимая, какое сильней. Дочь казалась мне совсем еще юной, и, хотя она вполне повзрослела для замужества, я все-таки надеялась, что Ифигения еще побудет с нами, прежде чем ее уведет супруг. Так, стало быть, моя нежная дочь достанется не кому-нибудь, а воителю Ахиллу? Для Агамемнона он, конечно, завидный зять, но хорошо ли будет Ифигении за ним замужем? Я попыталась представить его: здоровяк с выпирающими мускулами и зажатым в громадном кулаке копьем. Говорили, однако, что он красив. И если Ахилл смог сойти за девушку, спрятаться среди танцовщиц, значит, вовсе он не безобразный великан, как мне подумалось.

Кроме того, он ведь сразу отправится на войну. А война – дело непредсказуемое: постыдная мысль, но пресечь ее я не смогла. Он ведь, вполне возможно, не вернется. По крайней мере, вернется не скоро, и пока что моя дочь останется со мной.

– Мама? – опять окликнула меня Ифигения. Голос ее дрожал, в глазах стояли непролитые слезы.

Пока еще сама не понимая, как отнестись к таким известиям, я понимала зато, что дочь моя напугана и растеряна и успокоить ее мне по силам. Сколько времени провела я с детьми, отгоняя страшные сны во мраке, обтирая жар с горячих лбов, напевая колыбельные и облегчая горести? Мой муж отправлялся убивать врагов в погоне за властью и славой, но я сражалась с чудищами уже давно, расчищая путь своим детям, чтобы они уверенно шагали в будущее. И сейчас самое время снова этим заняться.

Я обняла Ифигению, прижала к себе. Сказала:

– Это великая честь. – И почувствовала, что она дрожит. Как хрупки ее плечи, как сердце колотится! Будто я птичку держу в руках. – Подошло уже время тебе замуж выходить. Признаюсь, я не думала, что это случится так скоро, но Ахилл – великий человек. О твоем муже легенды сложат, не сомневаюсь даже. Это подарок судьбы – выйти за него. А еще, – я отстранилась, повернула к себе ее личико, – мать очень его любит. Из-за нее Ахилл почти пропустил войну. Он добр, как видно, раз ради матери готов был от славы отказаться.

Она кивнула. Сделав шаг назад, распрямила худые плечи и крепко зажмурилась. Слезы, грозившие пролиться вот-вот, высохли, и на губах Ифигении мелькнула легкая улыбка.

– Раз ты одобряешь, то все и правда будет хорошо, – сказала она, и сердце мое опять перевернулось. До брака она доросла, но не вышла еще из того возраста, когда мать считают способной разрешить любые трудности.

Хвала болтуньям, выдавшим тайну! Когда вестник зачитывал всему двору послание – Агамемнон вызывает к себе старшую дочь, дабы выдать ее замуж за Ахилла-воина перед отправлением в Трою, – мы с Ифигенией лишь безмятежно улыбались. Ехать нужно было уже на следующий день, и в суматохе навалившихся дел нас подхватило волной радостного возбуждения, которое ни с чем не перепутаешь. Десятилетняя Хрисофемида, услыхав о свадьбе, пришла в восторг и огорчилась до слез, узнав, что ехать с нами ей не позволено, но в послании Агамемнона все оговаривалось четко, к тому же путь в Авлиду предстоял изнурительный, по пыли и жаре.

– Останься и присмотри за Электрой, – сказала я, а она закатила глаза.

– Вечно за ней нужно присматривать!

На укоры времени не было. Моя младшая дочь и впрямь росла болезненной, всякий детский недуг ею, кажется, овладевал. Угрожая, и не однажды, отнять у нас Электру. Я молилась за ее спасение, призывала целителей и выхаживала дочь с неистовым упорством, неожиданным для себя самой. Не раз за ее короткую жизнь я понимала, что стою у края пропасти, но нам удавалось оттащить Электру от обрыва и сохранить ей жизнь. Бледная, хилая, совсем не похожая на крепких, непоседливых сестер, она все же выжила. Мы берегли ее, как хрупкую амфору, особенно Агамемнон. И я радовалась, что из всех наших дочерей именно Электра – его любимица. Она и сама отца боготворила, а тот не мог устоять перед таким обожанием. Даже я умилялась, наблюдая, как мрачноватое личико Электры светлеет, когда отец берет ее в охапку, сажает себе на колени, что-то рокоча, а она в ответ хихикает тоненько. В такие минуты легко было отмахнуться от рассказов рабыни о роде Атрея. Я похоронила их в глубине сознания и наружу не допускала. Давно уже никто не вспоминал этих историй. И мы забудем, твердо решила я, не дадим им над нами властвовать.

Электра по малолетству не понимала еще, зачем мы с Ифигенией уезжаем, но, провожая нас на следующее утро при первых лучах зари, сохраняла невозмутимость – держала за руку Хрисофемиду, а с другого боку стоял Агамемнонов пес. Мы и за ворота выехать не успели, как она, зевнув, повернулась к старшей сестре спросить, будут ли на завтрак свежие фиги.

Восходящее солнце едва позолотило небеса над горными вершинами, когда мы взобрались на колесницу. Путь впереди лежал долгий и ухабистый, и даже гора подушек на сиденьях вряд ли могла нас спасти. Надо бы использовать время в дороге для полезных материнских советов относительно предстоящего Ифигении, думала я. Но задавалась вопросом, что же такое могу поведать дочери о браке.

Я понимала теперь, как простодушны были мы с Еленой, рассуждая тогда еще, в Спарте, о наших мужьях, стремясь постичь всю многосложность женского бытия, но плохо представляя, что ожидает нас. Любовь не поминали почти, даже и в шестнадцать лет. О ней пели сказители, но эта самая любовь, казалось, скорее в мифах и легендах бывает, чем в настоящей жизни. Может, мое юное сердце и переполнялось чувствами от песен об Орфее, который до того обожал свою невесту Эвридику, наступившую на ядовитую змею в день их свадьбы, что последовал за ней в бездну подземного царства и, хоть трясся от страха, а сыграл Аиду на лире, да так красиво, что тот отпустил Орфееву жену. Может, и лила я слезы, слушая, как выводил ее Орфей наверх, на белый свет, – шел впереди, не утерпел и оглянулся один раз, всего один! Увы, Аид предупредил, чтобы Орфей ни в коем случае не смотрел на Эвридику, пока та не возвратится благополучно в мир живых, и теперь девушка, уже начинавшая мало-помалу обретать плоть, рухнула к ногам мужа и вновь стала зыбким воздухом. Утраченная для него навсегда.

Но то были возвышенные истории для девиц. Суть брака иная. А значит, не о любви мне следовало говорить с дочерью. Оставалось только надеяться, что, встретив Ахилла, она увидит в нем некое родство – вероятный залог миролюбивой совместной жизни и довольства друг другом. Радость истинной любви настанет, когда возьмешь на руки первенца – вот как я могла бы ей сказать – и даже раньше, когда почувствуешь, как он ворочается и извивается внутри, когда станешь песни петь своему растущему животу, поглаживать натянутую, теплую плоть и изумляться невообразимому чуду, которое с тобой произойдет. Но я прекрасно помнила, в каком ужасе была сама, размышляя о ребенке, ведь счастье здесь неотделимо от страха, а радостный образ будущего завешен тенью. Оглядывая гибкую, худую фигурку дочери, я волей-неволей начинала беспокоиться. За ребенка ведь можно и жизнь отдать, и каждая из нас во время родов стоит на берегах великой реки, отделяющей живых от мертвых. Несметная армия женщин совершает этот полный опасностей переход без щитов и доспехов, вооружившись лишь собственной силой и верой в победу.

Вряд ли стоит обсуждать с невестой такое по пути на свадьбу.

К счастью, Ифигения заговорила первой.

– Как хорошо, что мы еще раз увидим отца перед отправкой на войну.

– И я так думаю. Мы попрощались совсем нехорошо и теперь, надеюсь, помиримся перед разлукой.

– А почему?

Ей стало любопытно, меня же наш путь наедине отчего-то располагал к откровенности, и вертевшееся в голове само высказалось.

– Елена моя сестра. А мужчины такое говорят о ней…

Колесницу нещадно трясло на ухабах, а солнце всходило все выше, опаляя уже прикрывавший нас тонкий навес. Из-под колес летела пыль, и я представляла себе, в каком виде будут наши наряды к концу пути. Ифигения поерзала на подушках.

– Да, я кое-что слышала, – отозвалась она осторожно.

Еще бы. С тех пор как мы узнали обо всем, других разговоров и не было.

– Менелай в ярости, – продолжила я. – Оно и понятно. Но твой отец, если любит меня, должен был бы как-то защищать мою сестру. А он не стал, поэтому я и разозлилась на прощание. И напутствовала его не самыми добрыми словами.

– Отец сказал, что война закончится победой в считаные дни. И даже если бы теперь мы его не увидели, вы все равно смогли бы помириться очень скоро.

Моя добрая дочь во всех видела только хорошее. А вот я в скором примирении сомневалась. Очень уж остра была на язык, когда мы в последний раз говорили с Агамемноном, и отчасти сожалела об этом, хоть слова его и теперь считала несправедливыми.

– Подумал бы как следует, выбирая невесту, – сказал он насмешливо.

Дело было в наших покоях, снаряженный флот Агамемнона уже стоял в порту, и я предвкушала тишину, которая наступит наконец после его отплытия. Однако же от беспокойства за свою заблудшую сестру места себе не находила, голова моя огнем горела от вопросов, остававшихся без ответа. Как же мне хотелось с ней поговорить, оказаться тогда в Спарте и самой посмотреть на этого Париса, дабы не питать теперь свои фантазии одними только дикими догадками.

– Все мужи Греции добивались Елены, – сказала я. – Ты ведь этого не забыл, разумеется.

Он глянул на меня сердито.

– Раз так добивались, что ж теперь не рвутся возвращать ее домой?

Знакомое ворчание. Они с Менелаем повторяли это все время, собирая войска.

– Не так-то просто решиться воевать, – возразила я. – У них ведь тоже жены есть, и о детях подумать надо…

Он фыркнул.

– Троя, считай, уже наша. Они вернутся домой с богатствами, о каких и не мечтали, и эти самые жены с детьми будут в роскоши купаться. – Агамемнон подошел к окну, уставился в него сосредоточенно. – А они смеют уклоняться от собственного долга, когда я призываю их к оружию – я, их царь! Одиссей безумцем прикидывается. Ахилл женщиной переодевается. Да они бегом должны бежать на эту войну, если я велю!

– Но Одиссей с тобой и Ахилл тоже.

Меня пронзила печаль при мысли о Пенелопе. Наверняка они с Одиссеем вместе все это задумали: чтобы он притворился помешанным и засевал поле солью, изрекая всякую бессмыслицу. Проницательному Паламеду, которого послал Агамемнон, пришлось выхватить из рук Пенелопы новорожденного Телемаха и положить младенца под плуг. И когда Одиссей свернул в сторону, чтобы спасти сына, притворство было разоблачено. У меня, помню, чуть сердце не выскочило от этой истории, а руки сами собой обхватили раздувшийся живот. Подумать страшно – беззащитное и уязвимое дитя лежало на земле, совсем рядом с острыми железными зубьями, – я прямо почувствовала содрогание перепуганной Пенелопы. А под этим чувством таилось другое – зависть, как ни странно. Она хотела, чтобы муж остался дома – пусть даже под угрозой бесчестья, пусть даже в нарушение клятвы, которую сам же Одиссей и предложил когда-то принести. А я перед скорой разлукой с мужем никак не могла испытать того же самого. Наоборот, чуть с ума не сошла, пока Агамемнон войска собирал – от его бесконечных жалоб.

– Ахилл-то хоть не обязался защищать права Менелая, – рассуждал он дальше. – Но остальные слово дали тогда, в Спарте, так пусть держат клятву да радуются уже тому, что не им такая жена досталась.

Тут я рассвирепела.

– Достанься она кому другому, так, может, тоже свою клятву держала бы и не сбежала никуда.

Лицо Агамемнона потемнело.

– Если она вообще сбежала, – усомнилась я.

Ведь догадок слышала уже сотню. Бесстыдница Елена сама на Париса бросилась, а как он мог устоять перед такой красотой? Или ее Афродита одурманила, чарами ввела в соблазн, а в себя Елена пришла уже на корабле, на полпути к Трое. Или Парис сам схватил ее, одолел и отволок на корабль, а она благочестиво кричала всю дорогу, звала мужа, но того рядом не оказалось. Последнее предположение многие мужчины обсуждали охотней всего, представляя, может быть, как он безжалостно рвет на ней платье, а она умоляет о пощаде. Я зажмурилась на миг, отгоняя этот образ.

Но в основном о Елене говорили так, словно доказано первое. А будь иначе, кому какое дело? Все равно она уже порченый товар, потускневший трофей, который Менелай хотел вернуть – Менелай, считавший себя счастливейшим из греков, а нынче превратившийся в посмешище. Все теперь знали, что Елена не лучше блудницы какой-нибудь, всю Грецию предала и опозорила. Они упивались этой мыслью, заглатывая вино и хвастливо заявляя, что стены Трои рухнут под могучими ударами крепкой греческой бронзы. А я хранила молчание. И понимала, как ошиблась, наблюдая тогда, у нас в тронном зале, за всеми этими женихами, шумно требовавшими Елениной руки, и полагая, что они ее любят. Нет, они ее ненавидели. За красоту, заставлявшую их так вожделеть мою сестру. Не было для них ничего приятней, чем опорочившая себя красавица. Они, как стервятники, разбирали по косточкам ее доброе имя: какой бы еще лакомый кусочек отхватить?

Я содрогнулась, представив, что может случиться, если Троя и впрямь легко сдастся. И ухватила уже собравшегося уходить Агамемнона за край одежды.

– Что с ней будет?

Мужу пришлось обратить ко мне лицо, и я всмотрелась в его темные глаза в надежде отыскать там сострадание.

– Если Троя падет, что будет с моей сестрой?

Лицо его ничего не выражало.

– Это Менелаю решать.

– Менелай твой младший брат. Повлияй на него.

Агамемнон только головой качнул.

– Елена его жена. И мы намерены, во исполнение клятвы, помочь Менелаю ее возвратить. А дальше он поступит как сочтет нужным, имеет право.

– Значит, ты не вмешаешься?

Он вздохнул.

– Чего ради?

Да ради меня, разумеется. Ради собственной жены. Как он об этом не думал, я не могла понять. Впрочем, с тех пор как речь зашла о взятии Трои, он, видно, ни о чем не думал, кроме победы.

– Тебе нет дела до Елены, а ведь она моя любимая сестра. – Понизив голос, я заговорила жестко и яростно. – Да и до клятвы тебе дела нет. Ты рад случившемуся! Рад, уж я-то знаю. Только войны и хочешь, желая доказать, что ты среди греков главный.

Взгляд Агамемнона оставался непроницаемым.

– И величайший из них, – добавил он спокойно.

– Напрасно говорила так, – прошипела я. – Не станешь ты величайшим из греков. А если пальцем не пошевелишь, чтоб помешать своему брату убить мою сестру, то будешь худшим и трусливейшим из всех.

Вот так он и отправился на войну. И обсуждать это с дочерью опять не следовало, как и все остальное, уже приходившее на ум. А вдруг, размышляла я, пока царская колесница тряслась по кочкам в Авлиду, вдруг он все же обдумал мои слова? Нашу дочь решил выдать замуж – разумеется, дабы скрепить свой собственный союз, привязать покрепче Ахилла, преданность которого сомнительна. Но, может быть, лишь может быть, отчасти и для того, чтобы со мной помириться. Ифигению удостоить выдающегося мужа, пусть и раньше, чем мне того хотелось бы. И увидеть нас обеих снова.

Откинувшись на подушки, я уселась как можно удобнее. Невзирая на жару и пыль, взметавшуюся из-под колес и клубившуюся вокруг, Ифигения была свежа и прекрасна, как едва распустившийся цветок.

– Ты права, – сказала я. – Проводим наших мужчин на войну большим торжеством, ведь свадьба веселит и вселяет надежду, как ничто другое.

Дочь улыбнулась, приободренная моими словами.

Над Авлидой висела цельная, безоблачная синева. Всю дорогу я предвкушала, как мы, усталые, измученные жарой, прибудем на побережье, но ни малейшее дуновение нас не освежило. Ноги судорогой свело, едва я ступила на песок, а тугой барабан живота болел, будто безжалостно стянутый веревкой.

Никто нас не встречал, к моему удивлению. Перед нами, на равнинах, раскинулся лагерь – ряды шатров без конца и края. А позади храпели и ржали, шаркая копытами в пыли, мучимые жаждой кони. Сопровождавший нас вестник, тот самый, что привез распоряжение Агамемнона, пробежал мимо, не успела я и слова сказать, и исчез в лабиринте шатров.

Вся греческая армия тут, но вокруг – зловещее безмолвие. Тишина, ни окриком, ни беседой не нарушаемая, ни единым звуком, выдававшим бы присутствие тысяч воинов. Может, их жара одолела – страшная, убийственная жара вкупе с необычайным безветрием?

Мы с дочерью ждали. Наконец среди шатров показался некто, приблизился, и я разглядела невысокого широкоплечего мужчину. Которого почти сразу узнала.

– Одиссей! – приветствовала я его.

Изо всех сил стараясь голову держать высоко, а спину ровно, пусть и растрепанная и покрытая дорожной пылью. Ифигению тоже ткнула в бок тайком: не сутулься! Мы страшно утомились и хотели пить, но царские особы должны выглядеть достойно во что бы то ни стало.

Одиссей коротко поклонился. Мы давно не виделись, но я помнила его веселые глаза – бойкий, ликующий взгляд человека, который всегда на несколько шагов впереди соперника. Но теперь Одиссей помрачнел, был бледен и угрюм. Видно, тяжко ему в разлуке с новорожденным сыном и умницей-женой, подумалось мне. Может, и нескоро они встретятся снова.

– Клитемнестра! – ответил он. – Надеюсь, дорога была приятной. А тебя, госпожа, – обратился Одиссей к Ифигении, – все здесь ждали с большим нетерпением.

– А где мой муж?

Разумеется, перед самой войной не до веселья, это я могла понять, и все-таки накануне свадьбы собственной дочери хотелось хоть немного порадоваться, попраздновать и воспрянуть духом.

– Царь Агамемнон с советниками обсуждают стратегию, – сказал Одиссей невозмутимо. – Как поведем войну, одним словом. Идемте, я провожу вас и помогу разместиться, нужно ведь отдохнуть перед завтрашним днем. Обряд состоится на рассвете, – добавил он, – а вскоре после этого мы собираемся отплыть.

У меня возникло столько вопросов – в голове не умещались. Почему Одиссей, хитроумнейший из греков, не участвует в военном совете? И почему свадьба на заре? Устроили бы нынче вечером, раз им нужно пораньше отправиться, тогда бы и на торжество осталось время. И разве это не странно – свадьбу сыграть – и сразу на войну? Я глянула на Ифигению. В этой чуждой обстановке она казалась совсем уж юной. Может, мне, наоборот, благодарить Агамемнона надо, что принял такое решение, ведь зять отбудет в Трою, не притронувшись к моей дочери, и хотя бы до его возвращения она останется невинной.

– Надеюсь, завтра подует попутный ветер, – заметила я. – В такую погоду, как сегодня, далеко вам не уплыть.

– Ветра нет уже много дней, – откликнулся Одиссей.

И пошел вперед, а мы двинулись за ним сквозь ряды шатров. Тут-то я и увидела воинов, отдыхавших под навесами. Они провожали нас глазами. Сверлили пристальными взглядами.

– Но завтра утром боги над нами смилостивятся. Уверен, что после обряда желанные ветры подуют и помчат нас к Трое.

Так вот в чем дело? Этой свадьбой они надеются умилостивить богов, чтобы те дали дорогу? Нехорошо, если Агамемнон использует нашу дочь для сделок с бессмертными. Я понадеялась, что это не так.

– Ваш шатер, – указал Одиссей.

Стоял этот шатер в стороне от остальных, и я рассчитывала найти в нем хоть какую-то защиту от зноя. Но ветра не было по-прежнему, ни легчайшего дуновения, и внутри оказалось еще душней, чем снаружи. Я посмотрела на Ифигению. Щеки ее раскраснелись, веки отяжелели.

– Нельзя ли воды?

Накатила дурнота, и я поспешно присела на край убогой, хоть и широкой лежанки, устланной мягкой тканью, где нам, как видно, предстояло спать. Наши сундуки уже внесли и поставили в угол, под провисшую кровлю.

– Вот, набрали сегодня для вас из источника, – ответил Одиссей.

На низеньком столе стояли два кувшина – один, наполненный до краев водой, другой – душистым вином.

– Нынче вечером вы ни в чем не будете нуждаться, ваша забота – только отдыхать.

Безупречно учтивый, он все же был неестественен, натянут. Ему явно хотелось оставить нас, и как можно скорее, а отчего, я не могла понять. Похоже, Одиссей против воли взял на себя обязанность нас встречать, и от дружбы, пусть мимолетной, завязавшейся между нами тогда еще, в Спарте, не осталось и следа. На непочтительность нельзя было пожаловаться, и все-таки столь сдержанного приема я не ожидала.

– А муж мой? – спросила я. В голове стоял туман от жары, растерянности и необъяснимости всего происходящего. – Когда закончит свои дела с советниками, придет сюда?

Одиссей по-прежнему говорил без запинки, начисто стерев с лица всякое выражение.

– Они могут совещаться допоздна, так что не ждите его. И я должен вас покинуть – мне нужно быть с ним на совете. Но не бойтесь – ваш шатер охраняют стражники. Нынче ночью вам ничто не угрожает.

Большего я узнать не успела – он ушел. Мы с Ифигенией недоуменно переглянулись.

– Твой отец наверняка придет, как только сможет, – предположила я неуверенно.

Она пошла налить воды из кувшина в одну из чаш, которую передала мне. Я взяла с благодарностью: может, утолю жажду, и гудящая голова хоть немного прояснится.

А где же Ахилл? Должен ведь он нас поприветствовать, взглянуть на невесту. Его ждет битва, я понимаю, но разве нельзя на один только вечер отринуть мысль об этом, принести хоть самую скудную жертву во имя любезности?

Ифигения пошла к деревянному сундуку с нашими вещами, перетянутому кожаным ремнем. Дернула застежки, откинула крышку. И наружу вырвался обильный аромат мельченых лепестков, наполнив шатер пьянящим благоуханием. Дочь вынула тщательно свернутое платье шафранного цвета, встряхнула, расправляя складки. Текучая ткань тонкой работы, яркая, как желток, струилась в ее руках. Бережно, благоговейно Ифигения повесила платье на высокую спинку одного из двух стульев, осмотрела его с гордым блеском в глазах. Ах как же восхитительна она будет завтра! И когда выйдет к воинам, к своему отчужденному отцу, к жениху, ныне загадочно отсутствующему, они затаят дыхание и пожалеют, что так пренебрежительно обходились с нами накануне.

Солнце уже садилось, кусочек небес в проеме входа постепенно темнел, и из лагеря потянуло дымом костров, а затем и ароматом жареного мяса. Вечер не принес облегчения от беспощадного зноя, но вода, вино и надежда на скорый отдых меня слегка приободрили. Я поднялась и выглянула наружу.

Нас и в самом деле, как обещал Одиссей, окружали стражники. С полдюжины стояли навытяжку по краям шатра. Острия длинных ясеневых копий колко поблескивали в свете восходящей луны. На меня они не глядели.

От какой угрозы хочет защитить нас Агамемнон? Не может ведь быть, что он совсем не доверяет собственным воинам и опасается нападения на жену и дочь у себя же в лагере? Но как еще объяснить вооруженную охрану у нашего шатра?

– Скоро ли ужин? – спросила я, обращаясь ко всем сразу, раз уж на меня никто не смотрит.

Ближайший ко мне склонил голову.

– Вам принесут еду.

– А царь ваш будет ужинать с нами? – спросила я, резковато с досады.

Он не ответил. Я молча вскипела – от собственной глупости и в то же время беспомощности. Привыкла дома, что приказываю и мне подчиняются. А здесь все было чужое, ни одного знакомого лица не видно, или хотя бы приветливого, и я, растеряв уверенность, не знала, как себя вести.

Отпустив полу шатра, вновь скрывшую нас от чужих глаз, я уселась обратно. Ужин и правда подали – еще один безмолвный незнакомец принес поднос с хлебом, мясом и фруктами. От Агамемнона не было ни слуху ни духу. Я сдерживала раздражение, не желая еще больше огорчать дочь.

– Впервые мы ужинаем наедине, – заметила она и улыбнулась, заглушив мое недовольство и барабанную дробь тревоги, звучавшую чуть слышно где-то в отдаленных глубинах сознания. – Без Хрисофемиды и Электры, без слуг…

– Редкий случай, – согласилась я.

– Кто, интересно, будет ужинать со мной во Фтии?

– Прежде надо еще войну закончить, – возразила я нерешительно.

Не нравилось мне, что она будет так далеко, но Ахилл по возвращении, конечно, заберет жену к себе.

– Что ты о нем знаешь? – спросила Ифигения, понизив голос.

– Что он великий воин, только и всего. И большое подспорье твоему отцу в этой войне.

Что ей еще сказать?

– Ты, верно, боишься…

Ифигения покачала головой.

– Не боюсь. – Она глядела мне в глаза, и на открытом, нежном лице ее трепетали отсветы пламени. – Меня ведь ждет приключение – новые люди и новые края.

Я вспомнила, как невестой еще покидала Спарту, переселялась в Микены, к мужу. Менялось все, и перемены эти страшили, но и будоражили тоже: вот кости и подброшены, а что же выпадет?

– Мать его – морская нимфа, – продолжала Ифигения. – Интересно, увижусь ли я с ней однажды и как это будет? – Дочь говорила все быстрее, и голос ее уже вибрировал от возбуждения. – Говорят, как-то раз, еще в раннем детстве, мать натерла Ахилла амброзией и положила в костер, чтобы выгорело в нем все смертное и только бессмертное осталось. Но тут вошел отец его Пелей и помешал ей, побоявшись, что дитя и вовсе заживо сгорит.

– Или в Стикс его окунала, держа за пяточку, чтобы сделать неуязвимым, – сухо подсказала я. – Об этом человеке легенд в избытке.

– Насколько же они правдивы, интересно? – проговорила Ифигения почти мечтательно.

Я едва сдержала вздох. Чудесным рисовали Ахилла рассказчики, настоящий бы вот только не разочаровал.

– Узнаешь однажды. А твой отец, похоже, и правда не придет сегодня, так что давай-ка спать. Завтра ведь такой день!

Какие-то звуки снаружи пробудили меня от глубокого сна. На смятой постели рядом было пусто. Я села, высматривая Ифигению в серых сумерках. Разглядела смутно, как она натягивает платье через голову.

– Слышишь? – тихонько спросила дочь.

Шаги снаружи, множество, и тихие мужские голоса. Я стряхнула остатки сна. Казалось, еще глухая ночь, но Ифигения подвязала занавесь над входом, и я увидела, что тьма понемногу сползает с неба. Шаги и голоса удалялись – мужчины, должно быть, пошли готовить обряд.

Я поднялась с трудом – неловкая, неповоротливая из-за тяжкого чрева. Позвала дочь:

– Иди-ка сюда, помогу.

Мы облекли Ифигению в желтую ткань – собранная у плеча, она складками ниспадала к ногам. Затем я расправила кудри дочери, так чтобы обрамляли шею, и сказала ласково:

– Красавица!

Тусклый свет, сочившийся через входной проем, померк на мгновение. На пороге возникла смутная фигура. Раздался мужской голос:

– Пора!

– А где Агамемнон? – спросила я требовательно.

Должен же он явиться наконец!

– Царь ожидает дочь у алтаря.

Напрасно, выходит, надеялась, что он придет пораньше и мы увидимся перед свадьбой. Я торопливо оделась, молча сетуя, что у нас так мало времени. К чему вся эта спешка, и разве годится она для приличной свадьбы? Но я держала язык за зубами. Ифигения и без того вся трепещет, ей ведь такое предстоит – ну как не выдержит?

– Я буду рядом, идем, – шепнула я, взяла ее за руку и вывела наружу.

Туман и сырость раннего утра подарили наконец желанную передышку от вчерашнего палящего зноя. Увидев сквозь дымку измороси, сколь неистовым волнением полыхают ее глаза, я прижала дочь к себе и поцеловала в лоб. Мы не сказали друг другу ни слова.

Окружавшие наш шатер стражники теперь обступили нас со всех сторон. И мы двинулись в путь по незнакомой местности, минуя шатры на окраине стана. В полной тишине я напряженно вглядывалась в даль: что там впереди?

За границей лагеря трава под нашими ногами сменилась песком. Оставшиеся позади шатры смутным полчищем темнели в сумраке. Впереди же из-за зеркальной глади моря уже показывалось солнце, едва-едва, и на песчаном берегу я увидела временный алтарь, воздвигнутый на помосте. А рядом с ним – фигуры, пока неясные, но Агамемнон наверняка был среди них.

Рука Ифигении стиснула мою. Мы поглядели друг на друга – она улыбалась, хоть и едва сдерживая угрожающие слезы, – и хором выдохнули странноватый, но веселый смешок.

И только я собралась заговорить, как чья-то рука, обхватив меня за шею, сдавила горло. Я отчаянно забилась в железных тисках, силясь повернуть голову, понять, кто меня держит. Тем временем два воина взяли Ифигению за локти, и ладошка ее выскользнула из моей – дочь уводили к алтарю. Ужас обуял меня: что все это значит? Стягивая руку, сжавшую меня крепко-накрепко, я выцарапывалась на волю, но тщетно.

Поднявшееся выше солнце разлило янтарь по небу и осветило собравшихся у алтаря. Мой муж был среди них. Он стоял неподвижно. Младенец зашевелился в утробе, будто ощутив мои страдания, – он лягался и ворочался, и я билась тоже, силясь сбросить камнем придавившую меня незыблемую тяжесть.

А Ифигению уводили все дальше – уже не дотянешься. Агамемнон смотрел на нее. Туман рассеивался в золотистых лучах солнца. Лицо мужа было бесстрастно.

Мотая головой, я озиралась по сторонам. Воины со всех сторон, стоят и наблюдают. Угрюмая армия мужчин, собравшихся у моря на заре, немая, неподвижная, как и сам воздух.

Одиссей стоял рядом с моим мужем, а по другую руку – Менелай. И кто-то еще, незнакомый. Я хрипела, я задыхалась. Высматривала Ахилла, хоть не узнала бы его все равно. Вопреки очевидному, я искала подтверждений, что мы все-таки на свадьбе и сейчас происходящее разъяснится как-нибудь.

Агамемнон вынул нож. Лезвие блеснуло в лучах светила, встававшего позади.

Тут только дочь моя начала осознавать, что задумал отец – я по лицу увидела, – и в глазах ее взметнулся страх. Вопль, вырвавшийся из моей груди, огласил застывшее пространство.

Он уже схватил ее, развернул лицом к войску над алтарем, крепко прижимая к себе. И почуял, наверное, запах ее волос, грудью ощутил их мягкость. Тут она взглянула на меня, моя дочь, намертво стиснутая отцовской рукой. А я в этот цепенящий миг, когда замерло все, по-прежнему думала: нет-нет, неправда, не может такого быть!

Рука его была молниеносна. Неуловимым взмахом взрезала воздух, а потом и шею, ее прелестную, нежную шею. И дочь моя рухнула на деревянный алтарь с желобками, а прежде кровь залила красивое желтое платье, и у меня даже мелькнула мысль, что оно теперь совсем испорчено – не отстираешь, сколько ни скреби камнями у реки. У той реки, дома, в Микенах, куда Ифигении никогда уж не вернуться.

Не знаю, какой я издала звук, только державший меня за шею вдруг ослабил хватку. Ноги подкашивались, и я кое-как поползла по песку к изломанному телу дочери. С одной только мыслью – скорей обнять мою девочку, увидеть проблеск жизни в ее глазах, вот только темная кровь уже капала на песок, стекая к основанию алтаря. Ухватившись за него и все пальцы изранив о нетесаные доски, я поднялась на ноги.

Вихрь налетел, швырнул мне волосы в лицо, залепив полные слез глаза. Я услышала, как ветер взволновал воду и у берега плеснула вдруг волна. Как зароптали вокруг, осознавая, что случилось. И вознося хвалу.

Тело Ифигении скатилось с алтаря, с глухим стуком упало на помост. Я отбросила волосы с лица. Кровь, всюду кровь – размазалась по бледной коже, сгустилась в волосах, которые я только утром сегодня расчесывала пальцами.

А он уже удалялся. И возникший ниоткуда ветерок развевал плащ у него за спиной. Так и ушел, не сказав ни слова.

Войско вышло в море немедленно. Все было готово, они, как видно, собрались еще до нашего прибытия в Авлиду. Мы тряслись под палящим солнцем по пыльной дороге, а они нагружали корабли, предвидя скорую награду от богини – благословенные ветра, которые умчат их подальше от запятнанного кровью берега.

Много позже я услышу, как сказители, повествуя о Троянской войне, воспевают и смерть моей дочери. Часто сообщали, что будто бы в тот самый миг, когда Агамемнон занес нож, Артемида сжалилась над Ифигенией и подменила ее ланью. Если верить такому изложению, дочь моя стала жрицей и любимицей богини и живет до сих пор на каком-то острове. То есть, и это самое главное, Агамемнон не сделал ничего плохого, всего лишь животное убил. Славная история, поэтичная и такая невинная.

Но я-то видела, как дочь моя билась от предсмертных судорог в руках отца, перерезавшего ей горло. Я обнимала ее, еще теплую и истекающую кровью, но мертвую уже, там, на берегу, пока солнце взбиралось по небу все выше, а вокруг взвивался хлесткий ветер. Помню, как трепетал над ее лодыжками подол шафранового платья, испачканного кровью, и как я долго-долго всматривалась в лицо дочери, не в силах поверить, что эти глаза не откроются больше и она не взглянет на меня, не скажет “мама”, не поцелует.

Сколько я просидела так, не выпуская из рук свое дитя, не знаю. А сколько времени провела когда-то, не двигаясь с места, отягощенная легчайшим грузом ее младенческого тельца? В те ночи, когда веки ее, затрепетав, смыкались наконец, но я не смела опустить дочь на ложе – проснется еще! – а потому оставалась в кресле до утра, слушая ее дыхание и наблюдая в небе перемещение луны. И вот теперь, сидя на окровавленном песке, удивлялась, что моя собственная грудь опадает и вздымается, и сердце бьется, и жизнь продолжается даже после такого.

В оцепенении смотрела я, как они приближаются. Женщины. До сих пор в Авлиде мы видели только мужчин, но теперь по берегу ко мне шли женщины. Может, жительницы соседней деревни, обслуживавшие воинов, пока тут лагерь стоял. Я не знала, да и не спрашивала. Следом за смертью отчего-то всегда приходят женщины. Мне и самой случалось среди них бывать, ухаживать за некой матерью, сраженной горем, мягко разнимать руки, обнявшие труп. Не так уж редко гибли дети – от оспы, чумы и прочих бед. Ласковые пальцы коснулись меня, утешая, зазвучали тихие слова, какие я и сама сказала бы, наверное, другой матери и в другой жизни. Женщины пытались поднять меня на ноги, все повторяя “дитя, дитя”, а я противилась сначала, но поняла наконец, что речь не об Ифигении. Ради младенца в моей утробе нужно было укрыться в тени и выпить воды. Голова Ифигении покоилась у меня на коленях, а теперь я уложила ее на грубые доски – осторожно, будто в колыбель, будто опасаясь, что она проснется. И покорно поднялась с их помощью. Поистине невероятным казалось, что волны как плескались у берега, так и плещутся и ноги мои способны сделать шаг, а за ним и второй. Две женщины поддерживали меня, остальные опустились на колени вокруг тела дочери. Подняли ее без труда, такую маленькую и хрупкую, взяли бережно, как стеклянную, и я, пусть и сокрушенная горем до глубины души, утешилась хоть этим.

Лагерь оставили в разоре. Земля выжжена кострами, тут же брошены шесты от шатров, и прочее, сочтенное ненужным, раскидано по щетинистой траве. Спеша, должно быть, поскорей уйти, воины с безжалостной расторопностью ободрали тут все.

Но шатер, где ночевали мы с Ифигенией, остался нетронутым. К нему, как видно, не хотели приближаться. Туда и повели меня теперь женщины. Усадили на стул, обрызгали водой мое измазанное кровью лицо и дали напиться. Лежанку, где еще недавно дочь, тихо и размеренно дыша, спала рядом со мной, переставили, освободили от покрывал и положили на нее тело. Но когда принесли тряпицы и воду, я от помощи отказалась. Это сделаю сама.

Я обмывала ее в одиночестве. Мягкой тканью, теплой водой. Сняла испорченное платье – свадебное платье. Прикоснулась губами к чистой коже. Малышкой она визжала от смеха, стоило мне уткнуться носом в пухлые складки ее ручонок, в ямочки коленок. Теперь она была длиннонога, как юная кобылица, длиннорука. А еще холодна и недвижна – целуешь все равно что безответную землю.

Мне принесли душистые масла – умастить ее тело. Помогли завернуть ее в чистое белое полотно. Подали венок – корону из перевитых цветов – возложить ей на голову. И монетку на уста. Вот и все, что мне осталось сделать для дочери. Помочь ей упокоиться с миром, пусть и чувствуя, что сама я распадаюсь на куски, никому ведь не под силу, вместив столько горя, уцелеть.

Когда я, отступив, оглядела ее, суровую и прекрасную, обернутую мягкой тканью, обрамленную лепестками и кудрями, чуть колыхавшимися от издевательского, беспрерывного ветерка, то не смогла постичь, как это солнце светит до сих пор, то самое солнце, взошедшее в час ее смерти.

Закопаться бы в сырую землю – пусть удушит меня. Пусть тьма сомкнется надо мной навечно. Но мы еще не проводили Ифигению, дело еще не сделано. В Микенах есть огромные гробницы, вырубленные в скале, – последнее пристанище царя и его родных. Но дочь моя не ляжет рядом с ними. Не истлеют ее кости вместе с костями убийц, чей род так неумолимо свелся к Агамемнону. Павших в бою под Троей греки будут с почестями сжигать на костре. А моя дочь, первая жертва этой войны, сгорит прежде всех.

Позже я заставлю себя вспомнить все подробности того дня. Буду перебирать их с мрачной решимостью, дабы ничего не забыть. Но имена пришедших мне на помощь женщин Авлиды неизвестны, даже если и назывались. Дочь моя погребена под песни незнакомок, их слезы окропляли песок, их молитвы вверяли прах ее змеистым струям ветра и разносили над океаном.

Помню, как под темнеющим небом мы орошали землю вином, водой, молоком и медом. Я взяла прядь волос, своих волос, и вложила ей в руки, скрещенные на груди. Помню великолепный закат – огненный шар, тонувший в море, подпаливая облака пурпуром и золотом. Помню, как затрещало пламя погребального костра и я, сжав кулаки, впивалась ногтями в ладони до крови, лишь бы не броситься в огонь вытаскивать ее тело. Не знаю, как позволила я пламени истребить лицо, что когда-то осыпала поцелуями, волосы, что когда-то расчесывала, – все это, почернев, превратилось в уголья, а потом и они рассыпались в прах.

Мои дети вышли из меня – плоть от моей плоти. Ко мне первой протягивали руки, меня звали в ночи, а я подхватывала их и, заключив в объятия, вдыхала чудный аромат безволосых темечек. Дети росли, но для меня все равно оставались отражением младенцев, которыми когда-то были. Телу не объяснишь понятного разуму, оно изнывало в разлуке.

Ее замужество страшило меня, ее собственное материнство. Расставание по этой причине и то казалась мучительным. Наблюдая, как костер выбрасывает искры в ночное небо, я думала, где же она теперь. Одна спускается извилистой тропой в царство мертвых, сквозь сырость и хлад? Я всегда шла впереди, протаптывала дорогу, убеждаясь прежде, что отпускать ее одну безопасно. Так как могла отпустить теперь, неизвестно куда, и не сопроводить?

Но если последую за ней, как же отомщу? В часы ночного бдения эта холодная мысль отчетливо выступила из хаоса тоски и боли. Боли, когтями раздиравшей нутро, отрывавшей от меня куски, нечего не оставляя. Кроме одного. Твердой веры где-то в самом моем средоточии, веры с привкусом железа и крови в самой моей сердцевине: он испытает то же самое, и даже хуже.

Не младенец, до сих пор остававшийся во чреве, дал мне силы подняться наконец с песка, после того как пламя давно уж поглотило мою дочь, оставив лишь горький пепел. В лучах восходящего солнца я молила вернуть мне мужа с войны живым и невредимым. Не дать какому-то троянскому воину присвоить принадлежащее мне, не позволить честолюбцу в погоне за славой вонзить меч Агамемнону в сердце. Пусть вернется, – зловеще шептала я пустынным небесам. – Пусть вернется, чтобы я увидела, как угасает жизнь в его глазах. Пусть вернется, чтобы пасть от руки своего злейшего врага. Пусть вернется, чтобы я созерцала его муки. И пусть мне удастся их продлить.

Часть вторая

10. Электра

Из Авлиды Клитемнестра вернулась без Ифигении – на лице ее залегли борозды, глаза опухли, спутанные волосы висели плетьми. Хрисофемида повела меня встречать повозку, но увидев вместо матери женщину, едва ли на нее похожую, я отвела глаза и уткнулась в сестрин подол. Даже голос ее изменился – стал низким, охрип, погрубел, она плевалась словами, будто брызгая на нас ядом.

Однажды Хрисофемида взяла меня в порт, там рыбаки таскали огромные бочки с улитками, и гребни ракушек постукивали друг о друга. Я спросила, зачем они нужны, а сестра рассказала, что их раздавят и выжмут из мясистых телец пурпурную краску.

– Вот откуда у нас красивые одежды, – добавила она с издевкой, щелкнув пальцем по яркой кайме моего платья.

Украшение, которым я прежде так гордилась, внезапно вызвало отвращение. Густой красновато-лиловый оттенок – символ роскоши и богатства – вдруг показался кровавым, а от мысли о лопающейся под прессом, разбрызгивая вязкую, темную слизь, плоти скользких существ никак не удавалось отделаться. Раньше я считала себя красивой и изящной, теперь – грязной и испорченной. Вот о чем напомнили мне слова матери. Извергшись из нутра ее как злая отрава, как горькая желчь, они облили нас с ног до головы.

Ифигения умерла. Я силилась постичь, что же это значит. Она не вернулась и не вернется никогда. Я не услышу уже легкий перестук ее шагов, она не сядет играть со мной в куклы. И мне не позволят больше, взобравшись на табурет, водрузить ей на голову венок, а я так любила плести их, прежде нарвав цветов в саду.

И мама сказала, что во всем виноват отец. Это и подавно в голове не укладывалось.

Я глянула на Хрисофемиду. Понимает она что-нибудь? Побледневшая сестра слушала мать, округлив глаза. Я крепче сжала ее руку: ну посмотри же на меня! Страшно стало: все сами не свои.

– Нас обманули, – сказала мать. – Свадьбы не было. Он перерезал ей горло ради попутного ветра.

И сморщилась – вот-вот заплачет. Я протянула к ней руки, ничего не понимая и страшась видеть ее такой – раздавленной, чужой совсем. Но она лишь пристально посмотрела на меня долгим взглядом, как будто не узнавая. И ушла, а мы остались.

Обняла меня Хрисофемида. И утешила, и все, как могла, объяснила, хоть старше была совсем ненамного.

– Ему Артемида велела, – сказала охрипшая от слез сестра уже потом. – Отец должен был пожертвовать чем-то дорогим, чтобы доказать свою отвагу.

Я задумчиво кивнула. Если боги приказали, то выбора нет. Даже я это знала. Даже я могла понять.

– И никто не мог его заменить, – продолжала сестра. – Он ведь предводитель войска, так что должен был все сделать сам.

– Он не виноват, – прошептала я.

Выдохнула это – и полегчало: тяжкий груз, который мать на нас взвалила, разом упал с плеч, потому что наступило прозрение, открылась истина. Артемида повелела – Ифигения и умерла.

Но мать-то не умерла, и я понять не могла, почему она теперь все равно что мертвая. Сидит одна взаперти, а если и выходит, плавает среди нас привидением. Жутко становилось от ее бессмысленного лица, пустых глаз. У меня болела голова, ныли ноги, а никто и не замечал. Где же мама? Почему не придет омыть мне лоб, не сядет у постели?

Я стояла во дворе, спиной ко дворцу, и глядела на горные перекаты – там, за долиной, в которой помещалось здание под куполом. Усыпальница, где однажды найдет последний приют вся моя родня. Но Ифигению не привезли обратно, она теперь недосягаема, и даже попрощаться нельзя – вот какая мысль не давала покоя. Я возвела глаза к легким облачкам, венчавшим вершины гор, обратила ладони к небу и прошептала:

– Артемида!

Вспомнила жриц за молитвой, будто покидавших свои тела – такими отрешенными становились их взгляды, такими обмякшими лица. Как понять, слышит ли она? Я смотрела в облака, пока не поплыло перед глазами. Как к ней обратиться, как попросить желаемое? Об Артемиде я только и знала, что она охотница, носится по лесам, свирепая и буйная. Зачем она забрала мою сестру и какое ей дело до нашей семьи – неизвестно. Я думала только об одном: пусть бы на этом все и кончилось. И в отчаянной надежде, что она слышит меня – дитя, пробующее с ней договориться, сказала вслух:

– Дай отцу вернуться домой. Прошу, не забирай и его.

Не знаю, разжалобила я богиню или нет, но отец теперь был далеко, за морем, а где – и представить невозможно. Ифигения – в царстве мертвых, куда мне тоже дороги нет. А мать – за закрытой дверью и, как ни странно, еще дальше от меня, чем отец и старшая сестра. Я не могла понять, отчего Клитемнестра не выйдет, отчего не улыбнется нам как прежде, не расскажет что-нибудь. Стучалась даже в крепкую дубовую дверь и звала ее, но мать не отвечала и не давала знать, слышит ли меня.

Вернись отец – уж конечно заставил бы ее выйти. Во дворце ведь все его слушаются. Уж отец бы приказал ей, будь он здесь. Каждый вечер я доставала из тайника под кроватью завернутый в тряпицу нож, который он мне оставил. Бережно взяв в руки, обводила пальцем фигурку льва. И надеялась, что отец вот так же рычит в лицо врагам. Не испугают его ни боевой клич, ни копья троянцев – Агамемнон всех повергнет на своем пути и, разумеется, вернется домой победителем. Я всякий день глядела в морскую даль, высматривая в пустынных водах длинные борта его кораблей. Но день этот сменялся другим, точно таким же, а отец все не возвращался.

11. Клитемнестра

Никогда еще предстоящие роды так меня не пугали. Но не боли страшилась я. Не опасалась за жизнь – свою или даже младенца. А до смерти боялась, что в новорожденном увижу Ифигению. Может, я тогда и утешилась бы, но теперь испытывала один только мучительный страх: вдруг во мне таится лишь новое, еще неизведанное горе, и буря материнства швырнет меня о скалы позубастей? Предвидя такое будущее, я трусливо и безвольно сжималась от ужаса.

Когда пришло время, я силилась побороть нараставшую внутри волну. Ходила взад-вперед до последнего, упиралась кулаками в стену, проглатывая стон. Скулила, обливалась потом. Предотвратить это было невозможно, как и вернуться на тот берег, мерещившийся мне, едва глаза закрою, и вызволить оттуда дочь.

На это раз родился сын. Малыш, чье появление на свет, казалось, разрушит холодную раковину нынешнего моего существования, оставив меня, беззащитную, будто лишенную кожи, корчиться под жестоким солнцем. Но на самом-то деле случилось, пожалуй, еще худшее: приготовившись заново страдать от боли и любви, я взяла младенца на руки и не почувствовала совсем ничего.

С ним вернулось хотя бы подобие обычной жизни. Лежать целыми днями, отупев от боли, я уже не могла. Мне было жаль его: едва родился, вся жизнь впереди, но какая жизнь! Прежде я и не воображала, куда ввожу детей – в мир, способный однажды на рассвете выпить их кровь, не дав им еще и пожить. Как не переполниться сочувствием к невинному младенцу, произошедшему от нас с Агамемноном: отец – чудовище, какого свет не видывал, а мать не в силах наскрести для него и крох той любви, что расточала дочерям. Я, конечно, заботилась об Оресте, но без души. Баюкала его, кормила, целовала в крошечные щечки, но о будущем сына не мечтала. И при первой возможности отдавала его нянькам. К дымившимся в городе алтарям не обращалась, умоляя подарить ему жизнь. Все равно этих молитв не услышат. Всякая мать в Микенах договаривалась с богами, горячо упрашивая не только своих детей избавить от чумы и лихорадки, но и мужей возвратить домой из Трои. О последнем вместе с ними просила и я. А больше мне теперь от богов ничего было не нужно. Лучше бы Ифигения умерла от болезни какой-нибудь еще раньше, чем заговорила, чем сама размечталась о собственном будущем.

Словом, я ухаживала за младенцем по нужде и покидала свои покои ради других, забытых на время, материнских обязанностей, хотя Электра с Хрисофемидой видели, наверное, что скрывается за моими вялыми попытками их исполнить: сердце, окутанное саваном бесчувствия. К чему учить дочерей ткать, петь да танцевать? Как знать, не ращу ли я и других детей на убой? Если течение обратится вспять у троянских берегов, если войско Агамемнона отбросят, не возьмет ли толпа опять дань со дворца невинной кровью, дабы заплатить алчным богам? Мысль о новой подобной муке жгла раскаленным клеймом. Лучше сразу оградиться, спрятаться за тем единственным щитом, который мне под силу выковать. Я больше не смотрела на детей, а только мимо, поверх их голов, и не слушала, что они говорят. К чему нежные воспоминания? Только сердце будут рвать на куски потом, когда лишусь и другого ребенка.

Кроме того, Агамемнон, как водоворот, утянул за собой все. Не только царь покинул Микены, но и каждый мужчина, способный сражаться. Мой муж забрал их с собой, вознамерившись создать мощнейшее воинство, лучше которого у ахейцев еще не было. В Микенах одни деды остались, не годившиеся уже для войны, да мальчишки, слишком юные и неопытные. Однажды я услышала мимоходом причитания обеспокоенных старейшин. Как, скажите на милость, править царством, как споры разрешать, как припасы заготовить на предстоящую зиму, если и тогда мужчины из Трои не вернутся? Как уберечься от грабителей, прознай они, что царь в своем стремлении славу завоевать на чужом берегу оставил нас без всякой охраны? Я помедлила, остановившись за колоннами, внимая тревожному вою мужских голосов. Где-то рядом, в проходе, рассыпался эхом смех дочерей. Я прислушалась, пытаясь уловить и голосок Ифигении – не успела себя остановить, не успела защититься. Вздрогнула, попятилась, а потом, круто развернувшись и не раздумывая, широким шагом вошла в просторный, величественный тронный зал.

Мужчины уставились на меня – сразу и с мольбой, и с подозрением. Легкие шаги детских ног порхнули мимо – девочки прошли, оставив за собой благословенную тишину.

Если уж Агамемнон управлял Микенами, при своем-то ранимом самолюбии и лютом тщеславии, то и я, разумеется, как-нибудь смогу.

Голос мой зазвенел и, эхом отразившись от сводов, прозвучал даже жестче и повелительней, чем я рассчитывала.

– Микенам трудно приходится без мужчин.

Осторожно выверяя каждое движение, я заняла свое место рядом с пустовавшим троном Агамемнона. Расправила подол и, переводя взгляд от одного выжидающего и неуверенного лица к другому, продолжила:

– Городу нужен правитель.

Подождала: пусть в головах уложится.

– Посему предлагаю самые неотложные дела доводить до меня, а я дам распоряжения.

Они вполне могли воспротивиться, встать на дыбы. Но лица их выдавали лишь облегчение. Никто не хотел, представ однажды перед взбешенным Агамемноном, держать ответ, почему в отсутствие царя богатства его разграблены, а влияние утрачено. Они радовались, что нашелся желающий взять всю вину на себя. И я радовалась, с горячей благодарностью готовясь приступить к задачам, имеющим ответ, занять свой разум чем-то осмысленным, решаемым, лишь бы только не брел он без конца во тьме, по извилистым подземным ходам к месту недостижимому в поисках недоступного.

Мгла, окутавшая меня тогда, в Авлиде, начала понемногу рассеиваться. Но решимость, возникшая на том берегу, у погребального костра моей дочери, не ослабла. Горела в груди неугасимым пламенем. Я сберегла царство Агамемнона, но не для того, чтобы потом передать ему обратно, а для того, чтобы оставить себе.

12. Кассандра

Сначала Парис держал Елену взаперти. Может, испытал наконец хоть какой-нибудь стыд, неловкость, увидев, как лицо нашего отца, и без того покрытое морщинами, еще сильней измялось от тревоги после сотворенного этим своевольным сыном Трои. А может, мой брат опасался, что Елену похитит кто-нибудь еще, воспользовавшись случаем, которого и сам он в Спарте не упустил. Но скоро он вывел ее в свет, не смог побороть искушения. Зачем брать в жены прекраснейшую из женщин, если никому ее и показать нельзя?

Она к тому же умела очаровать. Я наблюдала, как Елена ведет себя во дворце, как непринужденно с каждым вступает в беседу. Замечала, с каким почтением она относится к Приаму и Гекубе, и видела, что отец мой с ней уже не слишком строг, а вот взгляд матери по-прежнему омрачен подозрением. Елена и Гектора вовлекала в разговор, а тот улыбался, и, кажется, искренно. Хотя не раз размышлял, наверное, не погрузить ли ее на корабль вместе с горою золота и не спровадить ли назад, к мужу, с самыми усердными извинениями. Наверняка такое приходило брату в голову. Но Приам, наш царь, ее принял. Шли дни, а горизонт был пуст: никаких признаков надвигающегося возмездия.

Я избегала ее. Стыдилась, что тогда, в день их прибытия, сорвала с Елены покрывало, тем самым, несомненно, подтвердив в первый же миг нашего знакомства все слухи о сумасшедшей сестре Париса, какие могли уже до нее дойти. Кожей ощутив тепло ее взгляда и заподозрив, что она собирается со мной заговорить, я спасалась бегством. Только когда она явилась в храм Аполлона, мы впервые за все время побеседовали.

Ни с кем нельзя было спутать Елену, направлявшуюся по дорожке ко входу. Я наблюдала за ней, спрятавшись в тени, позади колонны. Подол ее платья колыхался от ветерка, струился, обтекая ноги. До чего легка она – будто облачко по городу плывет, вылепленное в совершенную женщину, но бестелесное, как воздух. Того и гляди унесется, подхваченная дуновением, и не поймаешь, и не догонишь. Я не могла отвести от нее глаз. Идет, благопристойно потупив взор, в руках охапка цветов – видно, подношение богу. Разумно с ее стороны искать милости нашего бессмертного покровителя, связать себя с Троей и защитниками города. Не уберегут их с Парисом одни лишь прихоти Афродиты.

По-прежнему не поднимая глаз, она дошла до ступеней. А тут улыбнулась удивленно, будто не ждала меня увидеть, хотя наверняка догадывалась, что я следила за ней от начала дорожки и до самого конца.

– Кассандра! – приветствовала она меня. С такой неподдельной теплотой.

Я хотела заглянуть ей в глаза, но взгляд мой сам собой увильнул. Отвлекся на ящерку, бежавшую по нагретым солнцем камням, сквозь чересполосицу тени и света, сочившегося меж колонн. Замерев вдруг и сохраняя полную неподвижность, она как будто тоже ожидала моего ответа. А я не знала, как с Еленой и заговорить.

– Прости, если отвлекла тебя от обязанностей, – сказала она.

Я покачала головой и ответила, все не поворачивая к ней лица:

– Входи.

Мимо проплыла ее улыбка, волосы, всколыхнувшиеся от ветерка, сладкий аромат принесенных ею цветов. Оказавшись внутри, я часто заморгала, смигивая огненные клейма солнца, отпечатавшегося в глазах, привыкавших теперь к сумраку.

– Красиво, – сказала она, то ли имея в виду весь храм, то ли статую Аполлона, к которой возвела глаза.

Я представила на миг, как взгляд бога обращается к нам, как изгибается, отрываясь от подножия, стопа из слоновой кости, как вздувается над его плечом резное одеяние. Интересно, она и тогда осталась бы стоять на месте все с той же непоколебимой уверенностью?

– А в Спарте есть такие храмы? – спросила я неожиданно для самой себя, и даже испугалась.

Елена задумалась.

– Есть нечто похожее. Но Троя совсем другая. – Она вздохнула. – В последний раз я покидала Спарту в детстве. Здесь иной мир.

Я хотела спросить, где же она тогда была, но колебалась. В словах ее послышалась печаль, о причинах которой, наверное, нельзя было, да и не стоило, допытываться.

– Много тебе Парис о Трое рассказывал? – спросила я наконец и тут же вздрогнула, представив их на борту его корабля, увозящего Елену из дома.

Хочется ей к этому возвращаться или тяжко и вспоминать? Я и не догадывалась. Совсем иной мне представлялась Елена – самодовольной и безмятежной перед лицом беды, которую навлекли на нас эти двое. Она же, напротив, была тиха и задумчива, не то что Парис. И возненавидеть ее теперь, стоя лицом к лицу, оказалось не так уж просто.

– Опишешь ли другому для него непредставимое? – усмехнулась она. – Да Парис и сам Трою едва знает. Почти такой же тут чужак, как я.

Однако держался он совсем иначе. Во дворце вел себя как дома, был непринужден, словно вырос тут и всю жизнь сидел, развалясь, в креслах с нарядной резьбой, потягивал вино из чаш с драгоценными каменьями, облачался в тончайшие ткани, неизменно улыбчивый и красноречивый.

– В Спарте меня каждый знал, – продолжила Елена. – Меня и сестру, Клитемнестру.

Сквозняк холодной змейкой обвил скругленные колонны, пощипал меня за руки.

– И я знала каждого. А здесь все знают мое имя, но я не знаю их имен и ничего о них не знаю. – Она глянула на меня через плечо, и наши глаза наконец встретились по-настоящему. – Но о тебе немного знаю – о твоих видениях.

– Если ты слышала об этом, то знаешь и что мне никто не верит. Думают, я с ума сошла.

Она пожала плечами.

– Как я и сказала, трудно описать другому для него непредставимое. Если самому тебе бог не являлся, проще не верить. Когда моя мать рассказывала, что ее Зевс навестил, люди тоже поначалу думали: лжет.

– А почему передумали потом?

– Я родилась.

Ее нечеловеческая красота стала доказательством – увидев Елену, все сразу поверили в неземного родителя. Я опустила глаза. А где мне взять доказательства? Даже если предостережения мои сбывались, люди, кажется, о них и не помнили. Слова мои не весили ничего, сказала – как на ветер бросила.

– Когда Парис повстречал Афродиту, та пообещала, что я стану его женой. И вот я здесь.

Елена улыбнулась, а я вспомнила, как злилась на брата, слушая вместе со всеми эту историю, хоть и не всю. О назначенной в награду Елене он умолчал.

– Но если Аполлон передал тебе дар, людям непонятный, им проще, наверное, считать это безумием.

– Дар, – повторила я.

Золоченый лик статуи оставался бесстрастным. Я прикусила щеку, чтобы еще чего-нибудь не сказать. Любовь, красота – вот это, наверное, дар, хоть красота Елены убийственна – подстрекательство к войне и смуте. Но скажи ей об этом – отмахнется, как и остальные, несмотря на всю сердечность своих слов. Посему, сложив руки на груди, я хранила молчание. Она вроде бы все понимала, но начни ей только объяснять, приоткрой хоть краешек видения, потрясавшего мой разум, сумела бы, конечно, как-нибудь обойти правду, уклониться от истины и вместо этого услышать совсем иное.

– Ты пришла с подношением, – сказала я. – Это мудро – прибегнуть к Аполлону, едва прибыв в наш город. Будущей троянской царевне почтить его полезно.

– Ты права.

Она вскинула голову, и хоть осталась невозмутимой и дружелюбной, а все же некая дверь между нами закрылась. Я вернулась к роли жрицы, занялась обрядами, известными наизусть, изо дня в день одними и теми же, которых могла держаться, даже когда все вокруг, кажется, менялось, шаталось, шло вкривь и вкось. Постоянство – вот настоящий дар. Прочный каменный пол – лбом приложиться, да стены вокруг – мое убежище, пусть лишь на время, пока не ворвется буря, а она близится, я-то знала.

Елена ушла, я не смотрела ей вслед. Не сомневалась, что она вернется, и, вопреки самой себе, испытывала неугасающее любопытство и тягу к ней – посторонней в этом городе, как и я.

Знала ведь, что так оно и будет, и все же не смогла подготовиться к той минуте, когда на горизонте показался греческий флот – необозримый строй длинных кораблей с изогнутыми носами, перекрывший край света. Кораблей во множестве, доселе невиданном.

Даже Елена поразилась – Елена, продолжавшая навещать меня в храме и после первого нашего разговора и беседовать со мной, как с обычной родственницей, сестрой своего мужа, подобно, скажем, Андромахе, жене Гектора.

– Собрали, похоже, всех боеспособных мужчин до единого со всех до единого островов, – сказала Елена, накрутив на палец завиток, выбившийся из прически и колыхавшийся у прекрасного лица.

Воздух в сгустившихся сумерках был неподвижен, в небе оживали, разгораясь, звезды. Вдали от городских стен, на морском берегу, греки разбивали лагерь. Не верилось даже, что их так много. А в Трое панический страх смешался с необычайным возбуждением – кипела работа: мы готовились. Наконец-то напряжение спало, ожидание возмездия подошло к концу. Прежде чем напасть, греки отправили к Приаму послов, и вся Троя, затаив дыхание, ждала, пожертвует ли он Еленой, но он не пожертвовал. И вот явилось войско. Дрогнет царь, увидев, сколь оно велико? Мучил ли Елену этот вопрос? Что он отдаст ее им, вернет мужу? Даже если бы отдал, они не ушли бы, конечно, этим удовольствовавшись. Тысячам мужчин, явившимся из-за моря, покинув свои дома, явно посулили много больше, чем одна-единственная женщина. Тут незачем предвидеть будущее, ясно и так, что этого недостаточно.

– Почему их так много? – спросила я.

Слегка наморщив лоб, она качнула головой.

– Не знаю.

Боится она, интересно? И что с ней будет, когда войско сокрушит городские стены? Моя судьба, подобно судьбам прочих троянок, представилась гораздо отчетливей. И ужасала. Здесь мне с моим проклятием, вызывавшим лишь всеобщее презрение и досаду, жилось несладко, но это пустяк в сравнении с тем, что ожидает меня, если город падет – или когда падет, ведь именно такой исход я увидела в день возвращения Париса.

Дни напролет над равниной оглушительно звенела бронза – а ведь когда-то можно было, покинув изжаренный солнцем город, выйти туда и под крики чаек, круживших в вышине, подставить щеку свежему морскому ветерку. Теперь мы все стали узниками Трои – все, кроме мужчин, которые, натянув на заре доспехи, змейками, будто полчища муравьев, выползали на берег. К ночи возвращались – избитые, покалеченные, все в крови. Поле брани усеяли мертвецы – пронзенные мечами и копьями, они лежали, глядя в никуда остекленевшими глазами, а в ранах их загустевала кровь и вокруг роились, жужжа, тучи мух. Время от времени заключалось перемирие, и греки с троянцами уносили трупы. Дым погребальных костров душил небеса, вздуваясь над раскинувшимися на побережье греческими станами и извергаясь из нашего осажденного города. Теперь Трою покидали лишь покойники.