Наконец он открыл дверь и вошёл: спокойный уверенный доктор – так и есть, подсобрался. Интересно, он и в тюрьме таким был перед тем, как на него бросались с заточкой? Господи, вся жизнь прошла, все его шрамы без неё заживали… Что она наделала, дура проклятая!
Чубчик у лесной кромки пожелтел. За одну ночь берёзы на участке Надежды будто опрокинулись в позолоту, и их опаловые стволы плыли в вечереющем воздухе, перекликаясь с опаловым светом небес. С угасанием дня березы начинали светиться в сумерках – призрачно, мертвенно, таинственно. Зато раскалилась, как безумная, рябина – пылала даже в преддверии ночи.
Лето всё длилось – щедрое, жаркое… Иногда потряхивали грозы в тополях – налетит, окатит кипятком и – мимо, мимо… И небо уже снова поднялось, томно выгибает синий свод, выкипает молочным паром облаков, а лужок дымится под солнцем. Дни мчались, как безумные, – травные-пахучие, грибные-ягодные.
Ночи были медленными и юными, исходящими тёмным любовным мёдом…
– Увижу наконец все твои шрамы, – сказала негромко. И те несколько минут, пока сидели, так странно, молча-навсегда припав друг к другу, задумчиво искала в памяти похожую композицию… И нашла наконец: Эрмитаж. Рембрандт, «Возвращение блудного сына».
Встала и пошла. И шла по этажам, спускалась по бетонным ступеням, брела по коридорам, вышла на воздух… Небо вытряхивало из рваного подола последние крошки дождя. Оранжевый волглый туман фонарей пропитан был запахом мазута, влажного бетона и жареных на прогорклом масле пирожков – из ближайшего ларька. Внизу по проспекту, в промозглой весенней грязи, шли на нерест машины.
Я уже не пью, мозги у меня разморозились, стали мультикультурно объёмными.
…кто-то на цыпочках пробежал по листве, шёпотом пересчитывая наличность
Подложить пирожки террористу и заснять на видео, как человек, вдохновивший на голодовку сотни подвластных ему пацанов, воровато жрёт ночью в туалете, придумал именно он.
намеревался делать с письмом героини.
Расширила два-три диалога, внедрила в них три переделанные английские шуточки, а также впендюрила одно малоизвестное высказывание Уинстона Черчилля, а в совсем уже безнадежных психологических тупиках объяснила читателю, что, собственно, этот кретин, герой-любовник, намеревался