Дневник одного паломничества
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Дневник одного паломничества

Оқу

Джером Клапка Джером
Дневник одного паломничества

Вместо предисловия

Несколько месяцев тому назад один из моих самых близких приятелей сказал мне:

— Знаешь что, дружище? Много ты написал разных пустяков, а что бы тебе написать, наконец, какую-нибудь поучительную вещь, например, книгу, которая заставила бы людей думать.

— И ты воображаешь, что это возможно? — возразил я.

— Не воображаю, а вполне уверен в этом, — заявил мой приятель и даже не улыбнулся.

И принял указание приятеля к сведению и написал эту книгу, которая, по моему мнению, должна произвести впечатление не только на чувство, но и на ум читателя. В этой книге я рассказываю все, что сам знаю о Германии и знаменитых мистериях, разыгрываемых в Обер-Аммергау. Кстати, сообщаю и о других вещах, хотя и не все, что мне известно о них, потому что вовсе не намерен, так сказать, перекармливать читателя знаниями; буду лучше отпускать их умеренными порциями.

Когда читатель прочтет мою книгу и захочет знать больше того, что в ней содержится, он может обратиться ко мне за новой порцией; если же сразу преподнести ему слишком много знаний, у него может явиться очень понятное пресыщение, он, чего доброго, не захочет их больше и отвернется от меня, а это мне совсем не желательно.

Всем рассказам в этой книге я старался придать самую легкую и игривую форму, а потому вправе надеяться, что моя книга заслужит внимание со стороны моих молодых читателей, справедливо избегающих сухой серьезности. Я знаю, что молодежь не любит поучений, поэтому и старался по возможности скрыть от нее, что эта книга — очень и научная и полезная. Я хочу, чтобы мои читатели совсем не заметили этого, и желаю лишь постепенно, полегоньку влиять на их чувство и ум.

Что будут чувствовать и думать читатели по прочтении моей книги — мне вовсе неинтересно знать. За добросовестное выполнение своей авторской обязанности я буду вполне вознагражден сознанием, что исполнил свой долг, и известным процентом с той суммы, какую выручит издатель от продажи моей книги.

Дж. К. Дж.

Понедельник 19-го

Мой друг Б. — Приглашение в театр. — Неприятный порядок. — Сомнения будущего путешественника. — Как можно расписать собственную родину. — Пятница — счастливый день. — Паломничество решено

Сегодня поутру пришел ко мне мой друг Б. и спросил меня, не желаю ли я поехать с ним в театр в следующий понедельник.

— Отчего же нет? С удовольствием, — ответил я. — А достал нам обоим по контрамарке?

— Нет, в том театре, куда я тебя приглашаю, никаких контрамарок не существует. Туда пускают только за деньги.

— За деньги! — воскликнул я, пораженный до глубины души. — Да где же это видано, чтобы представители печати платили за посещение театра? Наверное, ты шутишь?

— На этот раз нет, — возразил мой приятель. — Неужели я стал бы шутить с таким серьезным делом? Нет, мой друг, если бы была хоть малейшая возможность проникнуть в тот театр бесплатно, я непременно воспользовался бы этой возможностью. Но дело в том, что те невежественные люди, которые содержат театр, и понятия не имеют о контрамарках, протекциях и тому подобных льготных условиях для нужных им посетителей. На них не произведет ни малейшего впечатления твое заявление о том, что ты принадлежишь к печати, потому что они не нуждаются и ней, да едва ли признают и самое ее существование. Бесполезно обращаться к директору театра на том простом основании, что в этом театре нет никакого директора. Не поможет и то, если ты предложишь, взамен бесплатного пропуска в театр твоей особы, распродать известное количество билетов, так как у них нет и того, что называется билетами. Поэтому, если ты желаешь побывать в том театре, то должен заплатить за это удовольствие деньгами; другого способа попасть туда нет. Кто не желает платить за вход, тот не пропускается, — таков у них порядок.

— Ну уж и порядок! — снова воскликнул я, терпеливо выслушав до конца длинное, хотя и не совсем ясное для меня объяснение моего друга. — Что же это за театр, в котором царит такой… «беспорядочный порядок»? Где он находится? В каком-нибудь захолустье или на необитаемом острове?

— Нет, в самом центре Европы, хотя и не очень близко отсюда. Этот интересный театр находится в Обер-Аммергау, первый поворот от станции Оберау, в пятидесяти милях от Мюнхена, — не сморгнув глазом, проговорил Б.

— Фью-фью-фью! — свистнул я. — Действительно, «не очень близко»… Насколько мне известно, Обер-Аммергау находится в Германии, и притом это такой медвежий угол, где трудно предположить существование сносного театра… Наверное, какой-нибудь балаган…

— Если хочешь, называй его и балаганом, но имей в виду, что этот «балаган» вмещает в себе несколько десятков тысяч зрителей, — продолжал мой приятель. — Одно из самых интересных представлений там назначено в следующий понедельник. Ну, так как же, едешь туда со мной?

Я призадумался. Потом заглянул в свою записную книжку и убедился, что в субботу к нам должна приехать тетя Эмма с намерением прогостить у нас до среды. Рассчитав, что если я еду на этой неделе, то избегну удовольствия видеть милую тетушку не только в этот раз, — но буду лишен этого удовольствия еще на несколько лет, решил ехать.

Говоря по совести, меня больше соблазняло самое путешествие, а не обещанное моим другом зрелище в театре, в который нельзя проникнуть бесплатно даже представителям всемогущей прессы, почему-то там даже отрицаемой. Я всегда мечтал сделаться великим путешественником, который имел бы право писать о себе нечто вроде следующего: «Я курил благовонную гаванскую сигару на залитых солнцем улицах Мадрида, а сладко пахнущую «трубку мира» — в пестрых вигвамах Дальнего Запада; пил вечерний кофе в тихом шатре, у входа в который щипал степную траву ворчливый, несмотря на свою кротость, верблюд, и упивался огненным бренди Дальнего Севера в шалаше, рядом с чавкающим жесткий мох оленем, между тем как слабый свет ночной красавицы-луны рисовал на ослепительно-белом снеге узоры кружевной тени, падавшей с окружающих сосен. Я испытывал чары огненных взглядов, которыми прожигали меня насквозь призрачные, закутанные с головы до ног в густые покрывала женские фигуры, теснившиеся вокруг меня в узких извилистых улицах древней Византии; отвечал улыбкою (хотя и не следовало бы этого делать) на вызывающие подмигиванья чернооких красавиц в Иеддо; бродил по тем самым улицам, по которым прокрадывался темной ночью переодетый «добрый» (ну не очень-то!) Гарун аль-Рашид, сопровождаемый своим верным Месруром; стоял на том мосту, на котором Данте поджидал свою Беатриче; плавал по водоемам, некогда изборождавшимся раззолоченною баркою Клеопатры; стоял на том месте, где пал под ударами убийц Цезарь; слышал нежный шелест дорогих нарядных одежд в залах Мэйфера и бряцанье зубов, нанизанных в виде ожерелий вокруг черных, словно выточенных из черного дерева шеек юных красоток Тонгатабу; задыхался под знойным солнцем Индии и мерз под ледяным дыханием Гренландии; смешивался с плодовитыми ордами древнего Китая и спал, завернувшись в одеяло, в непроходимой чаще девственных лесов Крайнего Запада, в тысячи милях от обитаемых человеком мест…»

Когда я сообщил своему другу Б., что не прочь бы и попутешествовать, если бы только имел потом возможность писать в таком духе, то он ответил, что это я могу сделать гораздо более удобным способом.

— Я бы на твоем месте, — продолжал Б., — не выходя из пределов Англии, написал не менее красочно, например, хоть так:

«Я курил свою четырехпенсовую сигару в усыпанных песком барахФлит-стрит, а свою двухпенсовую «манилу» — в раззолоченных залах Критериона; упивался пенистым бертонским пивом там, где знаменитый ангел Ислингтона осеняет своим крылом маленьких, изнывающих от жары ангельчиков, и тянул десятипенсовое пиво в пропитанных чесночным запахом «салонах» Сохо. Сидя на спине осла, я несся вихрем (с помощью, конечно, собственника осла или, по крайней мере, погонщика) по заросшим вереском песчаным равнинам Гемпстэда, а мой челнок спугивал пернатую дичь с ее уединенных насиженных мест среди подтропических областей Бетерси. Я скатывался с самого верха вниз по крутому, отвесному Уэнтри-Хиллу, среди звонкого хохота и рукоплесканий дев жгучего Востока; находясь в старомодном саду того приятного двора, где некогда играли белокурые дети злополучных Стюартов, я, обвив рукою стройную талию одной из прелестных дочерей Евы, бродил по запутанным дорожкам, между тем как негодующая мать моей спутницы по-лисьи прокрадывалась вдоль наружной стороны решетки, делая, однако, вид, что вовсе не интересуется нами; содрогаясь, преследовал скачущую блоху по бесконечна длинным простыням и горам подушек на берегу Атлантического океана, Я совершил бесчисленное число кругов — пока не терял чувств от головокружения и дурноты — на костлявой спине того махонького коня, услугами которого можно пользоваться за один пенни на равнинах Пекхэм-Рэй) и высоко-высоко над головами празднично разодетой толпы раскачивался в ярко раскрашенных деревянных ящиках, приводимых в движение веревкою, которою управлял какой-то почтенный мастеровой. Я мерными шагами попирал ярко натертые полы Кенсингтон-Таунского зала, вход куда стоит одну гинею, с прохладительными напитками включительно, если только удастся пробиться сквозь толпу к буфету, — и скользил по зеленой мураве того леса, который окаймляет восточную часть Англии возле так сладко воспетого города Эппинга, скользя в ряду грациозного хоровода. Я смешивался с плодоносными ордами Друри-Лейн во время кулачных боев; сидел в величавом одиночестве в переднем ряду галереи во время первых представлений, раскаиваясь, отчего не истратил своего шиллинга лучше на вход в Восточные Залы Альгамбры…»

— Ну и так дальше, в том же духе, — договорил Б. — Это нисколько не хуже твоего, а стоит гораздо дешевле.

— Ну, оставим это, — сказал я. — Тебе не влезть в мою душу. У тебя не бьется бурными ударами в груди сердце страстного путешественника, и его томления тебе незнакомы. Но это не беда. С тебя достаточно и того, что я охотно готов отправиться в предлагаемое тобою путешествие. Я куплю книжку для ведения немецких разговоров, клетчатый костюм, синюю вуаль, белый зонтик и все те предметы, которыми всегда щеголяют английские туристы в Германии. Но когда же мы отправимся?

— Придется выехать в пятницу. Дорога ведь не близкая.

— В пятницу? Но ведь этот день считается несчастливым для начала путешествий, — заметил было я.

— Ну, это что еще за глупости! — негодующе вскричал Б. — Неужели судьбы мира изменятся от того, что мы с тобой поедем в пятницу, а не в четверг или субботу?..

И он долго распространялся на эту тему, удивляясь, что такой, по его мнению, в общем довольно рассудительный человек, как я, может предаваться подобному суеверию, простительному разве только старым, невежественным бабам. Но в конце концов, вероятно для смягчения своего выговора, Б. добавил, что когда-то, чуть ли еще не в детстве, он сам был так пропитан этим суеверием, что в пятницу не решался даже выйти из дому. Однако как-то раз дело сложилось так, что ему нужно было пойти в одно место непременно в пятницу, или же совсем не ходить туда и этим испортить всю свою жизнь. Он в то время был уже взрослым и имел понятие о том, что значит портить себе жизнь. Он пошел, вполне уверенный, что его ждет целый ряд всевозможных злоключений, и молил судьбу лишь о том, чтобы хоть вернуться домой живым. Вышло, однако, так, что ему в этот день повезло во всем, как никогда не везло раньше, и вообще получился полный успех. После этого он решил, что каждое важное дело всегда будет начинать в пятницу; так и стал делать и никогда не имел причины раскаиваться. Значит, страшна вовсе не пятница, а страшно лишь суеверие насчет этого дня.

Вот мы и порешили отправиться именно в пятницу. В четверть восьмого, вечером, я должен был приехать на станцию «Виктория».

Четверг 22-го

Вопрос о багаже. — Совет первого приятеля. — Совет второго приятеля. — Совет третьего приятеля. — Мнение мистрис Бриггс. — Мнение нашего викария. — Мнение его супруги. — Мнение врача. — Мнение литератора. — Совесть Джорджа. — Дорожный подарок моей свояченицы. — Совет Смита. — Мое собственное мнение. — Мнение Б.

Весь день прошел в хлопотах о багаже, т. е. о тех вещах, которые необходимо брать с собой в предстоящее путешествие. Утром, при выходе из дому, встретил одного приятеля, которому и сообщил о своем намерении ехать в Обер-Аммергау.

— В таком случае тебе необходимо запастись теплой одеждой, — сказал приятель, делая самое серьезное лицо. — Там только в теплом и можно ходить.

Рассказал, как один из его знакомых ездил туда, не захватив с собою теплой одежды, так простудился там, что едва добрался назад домой и, прохворав несколько времени, умер.

— С тобой этого не случится, потому что ты встретился со мной и мог получить мой совет. Это твое счастье, — добавил в утешение приятель.

Немного спустя встретил другого приятеля, который сказал:

— Я слышал, что ты собираешься куда-то ехать. Куда же именно? Когда я узнаю, могу дать тебе полезный совет. Какую часть Европы намерен ты посетить?

Я ответил, что место, куда я направляюсь, должно находиться приблизительно в середине Европы.

— Ага! — произнес приятель номер второй. — В этом случае вот мой совет: оденься как можно легче, хоть в коленкоровый костюм, и бери с собой хороший зонтик. Не стесняйся оригинальностью такого костюма; только в нем ты и будешь чувствовать себя там сносно. Ты и представить себе не можешь, какая страшная жара царит в это время года на континенте. Обыкновенно наши земляки упорствуют ездить летом туда в той самой одежде, в которой привыкли ходить дома. Благодаря этому многие делаются жертвой солнечным ударом и всю остальную жизнь страдают от этого, то и совсем умирают. Послушай моего совета, скажешь потом спасибо. Хорошо, что ты встретился со мною…

Завернув по пути в свой клуб, я застал там третьего приятеля, газетного корреспондента, исколесившего вдоль и поперек всю Европу. Я передал ему противоречивые советы первых двух приятелей и спросил его, какого совета держаться.

— В сущности, оба правы, — ответил третий приятель. — В тех горных местностях, куда ты едешь, погода то и дело меняется. Днем ты можешь там изнывать от жары, а вечером будешь рад надеть фланелевую рубашку и теплое пальто.

— Так это то же самое, что у нас! — воскликнул я. — И я не понимаю, почему те, которые приезжают к нам оттуда, так ворчат на несносность нашего климата?

— Да это уж такая манера у людей — ворчать на все чужое; их не отучишь от этого, — резонно заметил мой собеседник. — Что же касается твоего путешествия, то послушай моего совета: запасись всем, что нужно и в жару, и в холод. Тогда тебе не придется страдать ни от того, ни от другого.

Вернувшись домой, я застал там нашу добрую знакомую мистрис Бриггс, пришедшую навестить нас. В разговоре о моем предстоящем путешествии она сказала мне:

— Ну, если вы едете в Германию, то вам необходимо взять с собою побольше мыла.

В пояснение своих слов почтенная дама сообщила, что ее мужу как-то пришлось ехать в Германию наспех, по экстренному делу. Впопыхах он забыл захватить с собой мыла и не знал, как оно называется по-немецки. Целых три недели он должен был провести там, ни разу не помывшись, и явился домой таким грязным, что его трудно было узнать. Она сама сначала приняла его за печника, которого позвали для починки кухонной плиты.

Кроме того, мистрис Бриггс посоветовала мне захватить собственных полотенец, так как в Германии, по словам этой дамы, в гостиницах подают такие крохотные утиральники, что они никуда не годятся.

После второго завтрака я опять ушел из дому. По дороге попался мне навстречу наш викарий. Узнав о моем путешествии, он сказал:

— Непременно берите с собой одеяло потеплее.

Из его дальнейших слов выяснилось, что содержатели гостиниц в Германии никогда не дают теплых одеял и, кроме того, у них всегда сырые простыни. Один из друзей викария во время своего путешествия по Германии, лежа там на сырых простынях и под холодными одеялами, схватил сильнейший ревматизм, так что по возвращении на родину вскоре же умер.

Викарий стоял пред входом в модный магазин, куда зашла его супруга. Когда она присоединилась к нам и узнала, о чем мы беседуем, то озабоченно проговорила:

— Ах, если вы едете в Германию, то обязательно берите с собой подушку. Там нет подушек, по крайней мере, таких подушек, к которым мы привыкли здесь. Поэтому вы будете чувствовать себя очень неудобно и всю ночь не уснете, если не захватите с собой хорошей английской подушки. Подушка лишней тяжести не составит, а удовольствие от нее большое.

Расставшись с викарием и его супругою, я встретил нашего врача. Тот также преподал мне совет.

— Не забудьте взять с собой бутылку бренди, — сказал врач. — Она будет вам очень полезна после немецкой стряпни, с которой ваш желудок едва ли сразу примирится. Имейте в виду, что подаваемая в немецких гостиницах водка представляет собою чистейший яд, и что поэтому тот, кто едет в Германию без своего родного бренди, совершает некоторым образом самоубийство. Бутылка этого животворного напитка не составит лишней тяжести в багаже, зато может спасти вам жизнь.

Возвращаясь вновь домой, я наскочил на знакомого мне собрата по перу. Узнав, куда я еду, он заметил:

— Да, путь довольно длинный. Приходилось вам когда-нибудь ездить по железным дорогам, особенно по германским?

— Нет, дальше нескольких десятков миль от Лондона не ездил, — сознался я.

— Ну, так это пустяки в сравнении с тем, что вам предстоит на континенте, — подхватил литератор. — Вам покажется страшно скучным… Впрочем, я могу дать вам хороший совет: возьмите с собой шахматы и приищите в вагоне хорошего партнера. За этой игрой вы и не заметите, как пролетит время. Потом скажете мне спасибо за этот совет.

Вечером пожаловал ко мне приятель Джордж и в свою очередь дал совет:

— Ах, дружище, если ты едешь на континент, то непременно бери с собой побольше табаку и сигар.

И он добавил, что лучший сорт немецких сигар совпадает с нашим самым худшим, и что едва ли я привыкну к этому сорту в течение такого короткого времен, какое намеревался провести в Германии.

Немного спустя ко мне в комнату пришла моя свояченица, молоденькая, но уже довольно рассудительная девушка, и, подавая мне чайную шкатулку, с улыбкой сказала:

— Вот, дорогой братец, возьмите это и положите ее в дорожную сумку. Тут все, что нужно для приготовления чая.

Заботливая девушка принялась меня уверять, что в Германии отвратительный чай, поэтому она и сочла нужным обеспечить меня в этом отношении от большого лишения. Она открыла шкатулку и показала ее внутреннее устройство и содержимое. В соответствующих отделениях находились следующие предметы: маленькая чайница, насыпанная доверху душистым чаем, маленький сливочник, полная сахарница, бутылочка спирта, полная масленка, жестянка с бисквитами, спиртовка, котелок для кипячения воды, чайник, две чашки с блюдечками, две тарелочки, пара ложек — чайная и обыкновенная — и вилка с ножом. Находись в этой шкатулке, кстати, постель, мне не за чем было бы и останавливаться по дороге в гостиницах.

В девять часов меня посетил Смит, секретарь нашего фотографического клуба. Он просил меня сделать для него снимок с статуи умирающего гладиатора в Мюнхенской галерее древних скульптур. Я ответил ему, что был бы очень счастлив исполнить его просьбу, но не намерен тащить с собой фотографический аппарат.

— Как же это так?! — вскричал, видимо, пораженный посетитель. — Ехать в Германию… в Рейнскую область и не брать с собой фотографического аппарата?.. Боже мой! Да ведь вам придется проезжать по самым живописным местностям и останавливаться в самых старых и знаменитых городах Европы, а вы не хотите брать с собой… Но это прямо возмутительно! Какой же вы после этого литератор? Смотрите, как бы вам потом не пришлось горько каяться в таком упущении!..

Я всегда находил разумным слушаться советов людей в тех делах, которые им известны лучше, чем мне. Никогда не мешает пользоваться опытом идущих впереди и утаптывающих дорогу для следующих позади. Руководствуясь этими соображениями, я накупил всего, что мне советовали мои приятели и знакомые, кое-что добавил по личному усмотрению и всю эту груду покупок, кроме стоявшей на столе довольно объемистой и увесистой чайной шкатулки, принесенной свояченицей, разложил на постели.

Вынув из своего письменного стола портфель, я набил его бумагою, конвертами, почтовыми открытками и всякого рода мелкими писчими принадлежностями, какие только могли уместиться там. Я люблю иметь все наготове для работы. Ведь неизвестно, когда найдет вдохновение. Со мною нередко случалось, что, находясь где-нибудь в дороге, я вдруг чувствовал неодолимую потребность писать, но не мог этого сделать, потому что забыл захватить с собой письменные принадлежности. Мне всегда было страшно досадно, что из-за своей забывчивости или небрежности я упускал драгоценный миг творчества и целые часы должен был сидеть в вагоне или на пароходе дурак дураком. Горький опыт научил меня быть предусмотрительнее и никуда не ездить без того, что нужно для письма, так что я везде и во всякое время могу отдаться капризу вдохновения или, выражаясь скромнее, охоте к работе.

По совести говоря, меня чаще всего одолевает эта охота именно в то время, когда я бываю где-нибудь вне дома и не имею при себе письменных приспособлений. Эта странная моя особенность не раз заставляла меня призадумываться и недоумевать. Чтобы и в этот раз не оказаться в таком неприятном положении, я и решил запастись всем необходимым для письма, тем более что мне предстоял так небывало длинный путь.

Итак, я положил на постель, и без того уже порядочно нагроможденную, туго набитый портфель, несколько словарей и справочников, необходимых в дороге, а кстати, и несколько томиков сочинений Гёте. Мне представлялось особенно приятным читать произведения этого великого немецкого писателя как раз на его родине.

В ту минуту, когда я мысленно обсуждал вопрос, прихватить ли мне с собой и маленькую складную ванну с губкой, лохматой простыней и прочими принадлежностями, которых, по-видимому, в Германии не достанешь, а между тем я так привык утром принимать свежую ванну, приехал мой приятель и будущий спутник Б. Увидев меня разбирающимся в груде вещей, покрывавшей постель, он с изумлением спросил, что я делаю.

— Видишь, укладываюсь, — ответил я.

— Господи! — воскликнул Б. — Он «укладывается»!.. Впрочем, может быть, ты вздумал пред отъездом переменить квартиру?.. Нет?.. Так уж не воображаешь ли ты, что нам с тобою предстоит устроиться где-нибудь лагерным способом?

— Ну, этого я вовсе не воображаю, — возразил я, — а просто беру то, что посоветовали мне взять в дорогу добрые люди. Не для того же выслушивать советы знающих людей, чтобы не исполнять их.

— Отчего же не исполнять советов, если они разумны, — согласился мой приятель. — А что касается всего этого хлама, — продолжал он, указывая на постель, — то прошу тебя, ради нашей многолетней дружбы, оставить его здесь. Иначе нас с тобой примут за кочующих цыган…

— Пусть принимают за кого хотят, что мне за дело! — пробурчал я, раздосадованный такими неожиданными для меня рассуждениями Б., который, по моему мнению, должен был бы похвалить меня за благоразумную предусмотрительность. — Весь этот «хлам», как ты выражаешься, — такого рода, что без него в Германии погибнешь. Многие уверяли меня в этом.

И я передал своему будущему спутнику все, что мне говорили добрые люди по поводу нашего путешествия, и старался убедить его, что я могу преждевременно погибнуть, если не захвачу с собой бутылки бренди, теплого одеяла, хорошей подушки, сухих простынь, зимнего пальто и всего прочего, собранного мною по советам этих людей. Но Б. — человек, изумительно хладнокровный в опасностях… угрожающих другим, пренебрежительно проговорил:

— Вздор! Ты вовсе не из тех, которые умирают в молодых летах от какого-нибудь насморка. Оставь весь этот магазин дома и возьми с собой только обыкновенную сумочку чрез плечо, уложив в нее гребенку, зубную щетку, пару носков да рубашку. Больше тебе ничего не может понадобиться. А все остальное, повторяю, только свяжет нас.

Послушался я его, хотя и не совсем: кроме сумочки, носимой на ремне через плечо, я захватил еще другую, ручную, побольше, в которую вошло еще кое-что, кроме зубной щетки, гребенки и рубашки с носками. Мне очень хотелось взять и чайную шкатулку; с ней было бы так приятно в пути, но Б. о ней и слышать не желал, и я с тяжелым вздохом убрал ее в шкаф.

Пятница 23-го

Раннее вставание. — Необходимость крепкой нагрузки для мореплавателей. — Досадное вмешательство Провидения в дела, которые до него не касаются. — Социалистическое общество. — Б. неверно судит обо мне. — Неинтересный рассказчик. — Мы основательно «нагружаемся». — Воздержанный моряк. — Шаловливый бот

Поднялся сегодня ни свет ни заря. Сам не знаю, зачем вскочил в такую рань. Ведь ехать нужно только в восемь часов вечера. Впрочем, я не жалел, что рано встал: все-таки это разнообразие. Разумеется, я поднял вместе с собой на ноги и весь дом. Завтракали в семь утра.

Я завтракал вдвое усерднее обыкновенного, припомнив, как один знакомый моряк говорил мне: — Если вам когда-нибудь придется делать хотя небольшой переезд по морю, то не забудьте хорошенько «нагрузиться» пред тем, как сесть на корабль. Морские суда только хорошей нагрузкою и держатся; в этом их устойчивость. Полунагруженные, суда всегда переваливаются с боку на бок, чуть не перевертываются вверх дном и, во всяком случае, готовы ежеминутно потопить все, что на них находится. На море необходима крепкая нагрузка, так и запомните. Это относится не только к судам, но и к тем, кто на них плавает.

Я и старался использовать этот совет.

После обеда пожаловала тетя Эмма. Она сказала, «страшно рада», что успела захватить меня пред моим отъездом. Какой-то тайный голос побудил ее приехать именно в этот день, а не в субботу, как она первоначально намеревалась. Видно, само Провидение заботилось о том, чтобы она смогла еще увидеть меня пред моим отъездом.

Я бы желал, чтобы Провидение не вмешивалось в те дела, которые до него совсем не касаются, но, разумеется, вслух этого не высказал. Тетя же Эмма между тем спешила «утешить» меня уверением, что дождется моего возвращения из путешествия. Я, со своей стороны, поспешил сообщить ей, что, пожалуй, вернусь не ранее как через месяц, но она очень любезно ответила, что это для нее ничего не значит; она согласна пробыть у нас и Целый месяц, потому что может вполне распоряжаться своим временем.

Кстати сказать, оставшись со мною наедине, мои домашние умоляли меня вернуться домой как можно скорее; продержать у себя тетю Эмму Целый месяц им нисколько не улыбалось.

Пообедал тоже очень плотно, помня совет моряка о необходимости «крепкой нагрузки». Попрощавшись со всеми — не исключая и тети Эммы — самым сердечным образом пообещав, что буду всячески беречь себя, каковое обещание я имел в виду сдержать самым добросовестным образом, я вышел на улицу, нанял кэб и отправился на вокзал.

Когда я приехал туда, моего спутника там еще не было. Я взял в кассе два билета в отделение для курящих и в ожидании Б. стал прохаживаться по платформе.

Когда у людей нет другого дела, они принимаются размышлять. Так и я, не имея пока другого занятия, пустил в ход свой мыслительный аппарат.

Какую удивительную социальность выработала нам современная цивилизация. Я подразумеваю не ту социальность, которую желают навязать миру так называемые социалисты. Их система скопирована с устава о каторжных тюрьмах, по этой системе все должны будут работать именно как каторжники, как вьючный скот, и не в свою собственника пользу, а лишь для «блага общины»; в мире, построенном по этой системе, не должно быть людей, а будут лишь номера; в нем не будет места никаким страхам, опасениям, зато не будет места и честолюбию, надеждам, радости. Нет; не о такой социальности раздумывал я, а о той, которую видел пред собой, — о социальности свободных людей, трудящихся бок о бок в обшей мастерской, и каждый сам для себя, получая за свой труд столько, сколько заслуживает по своим силам, способностям и усердию; людей, мыслящих, сознательных, ответственных за свои поступки, а не превращенных в бессмысленные автоматы, не смеющих по собственной воле пошевельнуть рукой или ногой.

Вот, например, я лично собираюсь прокатиться взад и вперед по морю и материку и могу сделать это только потому, что общество позаботилось доставить мне эту возможность. Ради моего удобства проложен рельсовый путь, построены мосты, прорыты тоннели; существует целая армия инженеров, сторожей, сигналистов, носильщиков и всякого рода другие служебных лиц, которым поручена забота о моих удобствах и охрана моей безопасности. От меня требуется только, чтобы я объяснил обществу в лице железнодорожного кассира, куда я намерен ехать и, получив билет, сесть в вагон; остальное все обойдется уж без моего содействия.

Для меня напечатаны груды книг и листков, так что есть чем убить скуку в пути. В известных пунктах дороги общество устроило помещения, где я могу утолить голод и жажду (положим, у него там не всегда свежие сандвичи, но, быть может, общество опасается, что свежеиспеченный хлеб вреден для моего желудка).

Если мне надоест сидеть в вагоне без перерыва, я могу остановиться на любом из упомянутых пунктов, где для меня уже готовы обед или ужин, удобная постель, горячая и холодная вода для мытья, хорошие сухие полотенца и т. д. Куда бы я ни пошел, в чем бы ни нуждался, общество, подобно порабощенному духу восточных сказок, всегда готово самым усердным образом помочь мне, услужить, исполнить мою просьбу, доставить мне пользу и удовольствие.

Общество повезет меня в Обер-Аммергау, позаботится об удовлетворении всех моих нужд в пути, покажет мне мистерию Страстей Господних, им же, этим обществом, устроенных и разыгрываемых для моего назидания; оно же доставит меня обратно домой по желаемому мною пути и объяснит мне, с помощью разных «путеводителей», книг и брошюр, все, что может, по его мнению, заинтересовать меня в дороге; будет отправлять мои письма на родину и доставлять мне ответы; будет смотреть за мной, чтобы со мной не случилось чего дурного, охранять меня с любовью родной матери, и притом такими средствами, какими не может располагать ни одна мать. И за все это общество требует с меня только, чтобы я делал то, что оно дает мне возможность делать. Поскольку человек трудится, постольку и общество заботится о нем; у общества все распределяется по действительным заслугам человека.

Общество говорит мне: «Сиди за своим столом и пиши, вот все, что я от тебя требую. Ты не способен на что-нибудь особенно дельное, но можешь исписывать стопы бумаг теми сочинениями, которые называются литературными произведениями и, по-видимому, доставляют некоторым людям удовольствие. Ну и отлично: сиди себе да и сочиняй свою литературу, но только о ней и думай. Я же буду думать за тебя обо всем остальном: буду снабжать тебя писчими материалами, газетами, словарями, справочниками, ножницами, клеем и всем прочим, что может понадобиться в твоем деле; буду кормить и одевать тебя, давать тебе жилище, возить тебя, куда захочешь, смотреть, чтобы у тебя не было недостатка в табаке и во всем другом, к чему ты привык, лишь бы ты мог спокойно и с полным удобством работать. Чем больше и чем лучше ты будешь делать то, что можешь, тем больше и я буду заботиться о тебе. Итак, сиди и пиши, больше мне от тебя ничего не нужно».

А вдруг мне придет в голову сказать обществу: «Мне не хочется работать, — надоело. К чему мне утруждать себя работой, если я не чувствую более к ней склонности?»

«Так что ж, — ответит мне общество: — не хочешь работать — и не нужно. Я тебя не принуждаю. Но если ты не хочешь работать для меня, то и я не стану заботиться о тебе. Не будешь трудиться, не будет тебе от меня ни жилища, ни одежды, ни обеда, ни табаку, никаких удовольствий и развлечений, — вот и все».

И я должен быть невольником общества и работать на него.

Общество не устанавливает одинакового вознаграждения для всех своих работников. Оно стремится главным образом поощрять мозговую работу. Человека, работающего одною мускульного силою, оно ставит немного выше лошади и вола и заботится о нем немного больше, чем об этих животных. Но лишь только человек начнет участвовать в работе и головой, общество возводит его из простого рабочего в мастера и прибавляет ему вознаграждения.

В сущности, метод поощрения мысли у общества еще довольно слаб. Оно основывается на светских интересах, с точки зрения этих интересов и судит. Поэтому оно осыпает своими заботами больше всего поверхностного, но блестящего писателя, нежели глубокого и серьезного мыслителя, и ловкая лживая игра словами ему зачастую нравится больше честных, правдивых рассуждений. Впрочем, насколько можно заметить, общество и в этом отношении старается совершенствоваться, и его суждение с каждым годом становится более зрелым. В недалеком будущем оно достигнет полной мудрости и будет вознаграждать каждого по его заслугам.

Но не пугайтесь: это будущее все-таки настанет еще не при нас.

Углубленный в свои размышления о современном социальном строе, я буквально наткнулся на Б. Тот сначала принял меня за неуклюжего осла, что с сердцем и высказал, но тут же узнал меня и поспешил извиниться за свою ошибку. Оказалось, что он уже давно находится на вокзале, поджидая меня и только теперь догадался выйти на платформу в надежде там встретиться со мною. Я сообщил ему, что запасся двумя билетами в отделение для курящих, и узнал от него, что и он сделал то же самое. По странной случайности, мы в этом отношении вполне сошлись мыслями и даже выбрали один и тот же вагон. Б. взял угловые места, поближе к платформе, а я в противоположном углу; только в этом у нас и оказалась разница. Разумеется, мы были настолько великодушны, что предоставили свои лишние места в пользу других пассажиров, т. е. продали лишние билеты.

В нашем отделении, кроме нас, поместилось еще шесть человек. Среди них один выделялся необычайной болтливостью. Он так и сыпал рассказами, но такими неинтересными, что они сразу надоедали. Он ехал с приятелем или, вернее, с другим человеком, который в момент отъезда был его приятелем, а потом сделался его врагом. Вот этого-то приятеля он неумолчно и угощал своими рассказами, начиная со станции Виктория и кончая станцией Дувр, т. е. на протяжении нескольких десятков миль. Сначала он принялся рассказывать длинную историю о какой-то собаке. Эта история была совершенно бесцветная и ограничивалась рассказом о самых обыкновенных действиях этой собаки, которая по утрам лаяла у парадной двери, и когда отворяли эту дверь, то входила в нее и здоровалась с своими хозяевами; потом уходила в сад, где и проводила весь день, а когда жена рассказчика выходила в сад, то собака валялась там на траве; кроме того, днем играла с детьми, вечером спала перед камином в угольной корзине, на ночь выпроваживалась во двор, а утром снова являлась к парадной двери. Вот и все, но рассказ об этом тянулся минут сорок.

Близкому родственнику или товарищу этой собаки, бесспорно, было бы интересно выслушать этот рассказ, но что могло быть в нем интересного для человека, который, по-видимому, даже и не знал этой собаки, — этого я решительно не мог понять.

Приятель рассказчика сначала силился казаться восхищенным, издавая восклицания и задавая вопросы, вроде следующих: «Удивительно!» «Замечательно!» «Какая умница!» «Неужели она так и делает?» «Ну, и что же вы?» «Так это было в понедельник?» «А во вторник что она делала?». Но потом, когда «приятель» убедился, что история затягивается и ничуть не становится интереснее, он принялся зевать чуть не при каждом слове, нисколько не скрывая своей скуки. Мне даже показалось, что он в конце истории процедил сквозь зубы: «Черт бы побрал эту несносную собаку вместе с тобой!»

Когда тема о собаке была исчерпана, мы надеялись, что говорильная машина нашего соседа потребует отдыха, причем был бы дан отдых и нашим слуховым аппаратам. Но мы жестоко ошиблись. Едва досказав о собаке, неутомимый болтун, не переведя даже духа, добавил:

— Но я могу рассказать вам еще более интересную историю…

Этому мы все готовы были поверить. Скажи он, что желает рассказать что-нибудь еще более скучное и утомительное, мы могли бы усомниться, но возможности угостить нас чем-нибудь лучшим мы охотно готовы были верить.

Однако и на этот раз нас постигло полное разочарование. Новая история была нисколько не интереснее и не веселее первой, только еще длиннее и запутаннее. Дело шло о человеке, что-то делавшем с сельдереем, а жена это человека каким-то таинственным образом оказалась племянницей, с материнской стороны, человека, сделавшего себе из старого ящика оттоманку. Эта история, кроме скуки, отличалась крайней непонятностью.

«Приятель», в назидание которого, главным образом, все это рассказывалось, оглядывался на остальную публику с таким видом, словно хотел сказать: «Не думайте, господа, что я виноват в болтовне моего приятеля. Вы видите, я в таком положении, что не могу его остановить и сказать правду в глаза. Пожалуйста, не будьте на меня в претензии из-за него. Я и сам не рад, что связался с ним».

Мы отвечали ему сочувствующими взглядами, которыми говорили: «Не беспокойтесь, мы отлично понимаем ваше положение, нисколько не в претензии к вам и жалеем, что не можем вам помочь избавиться от болтовни вашего спутника». После этого «приятель», видимо, успокоился и терпеливо покорился своей участи быть во весь путь козлом отпущения своего пустословного спутника.

По прибытии в Дувр мы с Б. поспешили на пристань и едва успели захватить последние два места на отходившем паровом боте. Мы были очень рады, что не опоздали, потому что намеревались тотчас же после хорошего ужина забраться в каюту и улечься спать.

— Я люблю спать во время морского переезда и очутиться уже на месте, когда проснусь, — заметил Б.

Я согласился с этим, но не забыл сообщить своему приятелю о том, что мне говорил моряк относительно необходимости «покрепче нагружаться» пред тем, как пускаться в море. Б. нашел мнение этого моряка основательным. Мы отправились прямо в столовую и отлично поужинали там. Но едва кончили ужин, как Б. вдруг стремительно встал из-за стола и удалился, не сказав ни слова. Немного спустя поднялся и я и вышел на палубу. Не могу сказать, чтобы и я чувствовал себя хорошо. Будучи, так сказать, умеренным мореходцем, я не склонен ни к каким излишествам. В обыкновенных случаях я, сидя в приятной компании, дома или в гостях, могу похвастаться, похрабриться и даже порисоваться своей «морской опытностью», приобретенною мною во время увеселительных прогулок вдоль берега, в какой-нибудь лодке. Но когда дело дошло до настоящего, заправского моря, мною овладело такое настроение, которое заставило меня относиться подозрительно не только к морским судам, но и к людям, курящим зеленые сигары, называемые «морскими», с отвратительным тошнотворным запахом.

На палубе находился человек, куривший именно такую сигару. Едва ли он курил ее с наслаждением. Лицо его вовсе не выражало удовольствия, и я невольно подумал: «Наверное, он курит только с целью показать другим, чувствующим себя нехорошо, что он, наоборот, чувствует себя превосходно, хотя это и была неправда».

Есть что-то вызывающе оскорбительное в людях, которые показывают вид, что чувствуют себя хорошо на море. Я знаю, что сам принадлежу к этому сорту людей. Когда я чувствую себя здоровым на море, то мне этого недостаточно: я непременно хочу, чтобы и другие видели, что я здоров. Мне все кажется, что я роняю свое достоинство, если не постараюсь убедить всех своих спутников в том, что не ощущаю никаких неудобств. Я не могу спокойно сидеть на месте и лишь про себя радоваться своему прекрасному самочувствию. Нет, я обязательно буду шляться взад и вперед по палубе, с трубкой или сигарой во рту, только, разумеется, не с «морской»; буду смотреть на всех, чувствующих себя дурно и не умеющих это скрывать с состраданием, смешанным с удивлением, точно не понимаю, что с ними и от чего. Знаю и то, что все это очень глупо с моей стороны, но не могу переделать себя. Думаю, в этом выражается человеческая натура, не изменяющая даже и лучших людей, чем я.

Как я ни старался, но не мог избавиться от слащаво-маслянистого сигарного запаха. Уходя от него на другой конец палубы, я попадал на струю запаха, несшегося из машинного отделения; этот запах еще более противен, так что я готов был лучше терпеть запах морской сигары, и возвращался к нему. Нейтрального места между этими двумя запахами на палубе не имелось.

Помимо этих запахов, на палубе все-таки было гораздо лучше, чем в каютах, потому что постоянно веяло свежим, укрепляющим нервы морским воздухом. Я очень жалел, что не взял себе палубного билета, а потратился на место первого класса, но тут же утешился мыслью, что неловко лезть в третьеклассные пассажиры человеку, имеющему возможность быть первоклассным. Хотя в первом классе, т. е. внизу, в каютах, я и буду чувствовать себя отвратительно, зато — аристократом.

Пока я стоял, прислонившись к кожуху, ко мне подошел не то матрос, не то боцман, не то сам капитан, — вообще кто-то, принадлежащий к морскому ведомству, но кто именно — я в надвинувшейся темноте не мог отличить. Моряк спросил меня, как мне нравится этот бот, пояснив, что он совершенно еще новенький и совершает только первый рейс. Разумеется, я похвалил его и выразил надежду, он с каждым лишним днем своего существования будет делаться степеннее и устойчивее.

Дело в том, что когда мы, во время нашего ужина, пустились в путь по каналу, нас стало порядочно «покачивать». Мы с Б. совершенно забыли, что боты, специальность которых состоит в перевозке пассажиров, прибывающих с железнодорожными поездами, очень неустойчивы благодаря своему небольшому размеру, так что волны, подымаемые большими встречными судами, всегда заставляют эти маленькие суденышки сильно раскачиваться из стороны в сторону.

Таким образом и вышло, что едва мы успели сесть за ужин в столовой, как уже началось наше «мореплавание». Этим и объясняется стремительный уход Б. из-за стола и то, что я чувствовал себя далеко не в эмпиреях.

— Что ж делать! — ответил мне мой неизвестный собеседник, — новые боты всегда чуточку артачатся.

Мне казалось, что этот новорожденный бот способен «доартачиться» до того, что возьмет да и ляжет на один бок, полежит несколько времени, потом вдруг захочет попробовать поваляться на другом боку; да так всю ночь и будет переваливаться с одной стороны на другую, не считаясь с тем, нравится это его пассажирам или нет. Как раз в то время, когда я беседовал с неизвестным мне морским чином, бот начал проделывать другого рода фокусы; сперва он попытался встать, так сказать, на голову и чуть было не достиг успеха в этом намерении, а затем, очевидно, раздумав, рванулся с такой стремительностью вверх головой, что чуть не угодил носом прямо в облака. Действительно, бот был «артачливый» и даже очень, а вовсе не «чуточку», как находил управлявший им или обслуживавший его морской чин. Впрочем, некоторые из этих чинов, как известно, особым умом не отличаются, поэтому и не ответственны за свои мнения.

Хотя я и принес известную жертву, заплатив за дорогое место в первом классе, но все-таки решил остаться на ночь в третьем классе, т. е. на той же палубе. Если бы мне даже предложили целых сто фунтов стерлингов за то, чтобы я провел ночь внизу, в каютных помещениях, в койке, я не согласился бы на это. Положим, никому и на ум не приходило сделать мне подобное предложение, поэтому у меня не было и соблазну. Я просто почувствовал, что не могу спать внизу, — вот и все.

Я было и спустился вниз, и притом с огромным трудом, благодаря невозможной качке, но представившееся мне там зрелище заставило меня тут же повернуть назад и с таким же трудом вскарабкаться обратно на палубу. Все нижнее помещение оказалось битком набитым спящими или только воображавшими, что они спят, валявшимися где и как попало: на диванах, на койках, на столах и под столами. Кто-то, должно быть, действительно ухитрившийся уснуть в этой обстановке, храпел, как сильно простудившийся, схвативший здоровеннейший насморк и охрипший гиппопотам. Более нетерпеливые из публики снимали с ног сапоги и бросали их по тому направлению, откуда исходил этот сверхбогатырский храп. Видеть, кто именно издавал такую своеобразную раздражающую музыку, не было никакой возможности благодаря тесноте и плохому освещению. Ко всему этому воздух там был прямо удушающий.

Я поспешил вернуться на палубу, провожаемый громоподобными раскатами и хриплыми вскрикиваниями этого замечательного храпуна. Присев в углу палубы на связке веревок и прислонившись спиной к мачте, я скоро задремал. Очнулся я только тогда, когда кто-то стал вытаскивать из-под меня веревки, на которых я сидел. Открыв глаза, я увидел, что около меня стоит матрос. Я поспешно поднялся на ноги. Малый, видимо обрадованный, что я проснулся и освободил веревки, схватил весь пук и швырнул его человеку, стоявшему на пристани в Остенде.

Суббота 24-го

Прибытие в Остенде. — Кофе с булочками. — Как трудно заставить французских служителей понимать по-немецки. — Преимущества обладания не чересчур чуткой совестью. — Торжествующая нечестность. — Попранное право. — Доморощенный английский скандал

Я неверно выразился, говоря о себе как о «проснувшемся» в Остенде. Я очнулся там лишь вполовину, потому что имею обыкновение просыпаться вполне только после полудня. Во все продолжение пути от Остенде до Кёльна я бодрствовал даже только третью своего существа, а остальные две его трети продолжали дремать.

Но все же я в Остенде настолько пришел в себя, чтобы во мне пробудилось не совсем ясное сознание, что куда-то прибыли, что нужно отыскать наш багаж и что-то еще делать. Кроме того, во мне шевелился смутный инстинкт, подсказывавший, что поблизости находится место, где можно утолить голод и жажду. Этот инстинкт, никогда меня не обманывавший, побуждал хотя почти и к машинальной, и, тем не менее, довольно энергичной деятельности.

Бросившись вниз, в каюты, я нашел там Б. уже проснувшимся. Он принялся извиняться, что покинул меня и оставил ночью скучать одного на палубе. Но я уверил его, что совсем не скучал. И действительно, я был ночью в таком душевном состоянии, что находись на палубе любимая мною женщина, на меня, пожалуй, не произвело бы особенного впечатления и то обстоятельство, если бы я увидел, что ее занимает приятной беседой мой соперник. Поэтому меня нисколько не смутило сообщение Б., что среди пассажиров первого класса он совершенно неожиданно встретил своего хорошего знакомого, с которым и пробеседовал почти всю ночь и заснул только под утро. Ну, и на здоровье!

Тут же, в каюте, я снова натолкнулся на болтливого пассажира и его «приятеля». Трудно представить себе, каким жалким выглядел этот «приятель», еще накануне поражавший своей свежестью, силою и бодростью. Не думаю, чтобы одна морская болезнь могла так страшно изменить его. Спутник же его, наоборот, выглядел вполне жизнерадостным и довольным. Как ни в чем не бывало, он весело рассказывал «приятелю» о какой-то особенной корове.

Мы отправились с ручным багажом в таможню, где я, усевшись на своем саквояже, моментально заснул. Когда я опять открыл глаза, предо мною стоял кто-то, кого я сначала принял за фельдмаршала, поэтому стремительно вскочил и вытянулся перед ним в струнку (я когда-то служил вольноопределяющимся и еще не забыл о субординации). «Фельдмаршал» движением руки артиста мелодраматического театра указывал мне на мой саквояж. Я постарался уверить эту важную персону на довольно «вольном» немецком языке, что мне нечего объявлять. Но, очевидно, «фельдмаршал», оказавшийся простым таможенным чиновником, не понимал меня и, с сознанием своей правоты, овладел моим саквояжем. Но мне так хотелось спать, что я не стал протестовать, опустился прямо на пол и снова задремал.

Когда наш багаж был осмотрен и возвращен нам, я на одну треть разбуженный своим спутником, отправился с ним в местный буфет. Там мы нашли кофе, булки и свежее сливочное масло. Инстинкт желудка и на этот раз не обманул меня. Я заказал две порции кофе, булок и масла. Делал я свой заказ на своем «самом чистом» немецком языке. Видя, что меня никто из служащих в буфете не понимает, я сам взял со стойки булочек и масла. Насчет кофе я объяснился мимикой, и на это раз был понят. Действия всегда убедительнее слов.

Б. сказал мне, что в Бельгии больше французов, нежели немцев, поэтому в сношениях с здешней публикой лучше употреблять французский язык.

— Это будет гораздо удобнее и для тебя и для бельгийцев, — пояснял он. — Валяй по-французски, пока мы пределах Бельгии. Здешний умный и сообразительный народ отлично поймет тебя, если даже ты и ошибешься словечком-другим. И твой «немецкий» язык здесь поймет разве только чтец мыслей.

— Ах, так мы находимся в Бельгии? А я думал, в Германии, — ответил я, едва ворочая языком от сонливости. — Вообще, я совсем не знаю, где нахожусь все это время, — добавил я в порыве внезапной откровенности.

— Да, это и видно. Надо бы тебе наконец проснуться, — заметил мой спутник, глядя на меня с искренним сожалением и сознанием своего превосходства.

В Остенде нам пришлось пробыть около часа, пока снаряжали поезд. В Кёльн шел только один вагон, а в него желало попасть, сверх комплекта, еще четыре человека.

Не зная о последнем обстоятельстве, мы с Б. не спешили запастись заранее местами. Результатом нашей беспечности было то, что когда мы, напившись не спеша кофе с булочками, намазанными сливочным маслом, направились наконец к нашему вагону и заглянули в него, то там не оказалось ни одного свободного места. На одном месте лежал саквояж, на другом — сверток с одеялом и подушкою, на третьем — зонтик и т. д. В вагоне еще не было ни души, но все места были заняты.

По неписаному закону, соблюдаемому пассажирами, положенные на пустое место вещи обеспечивают пассажиру это место и заменяют его самого во время его отсутствия. Закон этот очень хороший, вполне справедливый, и будь я в нормальном состоянии, сам бы стал поддерживать и защищать его против нарушителей.

Но нельзя же требовать, чтобы у каждого человека в три часа холодного и пасмурного утра были в исправности все его духовные способности. Человек среднего уровня, как, например, я, вполне приходит в себя только часов в восемь или девять, т. е. после первого завтрака в обычное для него время. В три же часа утра такой человек в состоянии сделать то, в чем будет горько раскаиваться в три пополудни.

При обыкновенных условиях я точно так же не решился бы завладеть чужим местом, как еврей библейских времен не осмелился бы переставить в свою пользу межевой камень своего соседа. Но при данных обстоятельствах совесть моя еще спала.

Мне часто приходилось читать о том, как у человека вдруг пробуждается совесть. Такое чудо обыкновенно производится шарманщиком или ребенком (последний способен разбудить кого угодно и от какого угодно крепкого сна, за исключением разве только совсем глухого или умершего более суток тому назад), и если бы кто-нибудь из этих «будителей» был в описываемое мною утро возле меня в Остенде, то события, наверное, разыгрались бы иначе, и мы с Б. были бы избавлены от необходимости завладеть чужой собственностью.

В самом деле, представьте себе, что как раз в тот момент, когда у нас зарождалось дурное намерение, выступил бы на сцену шарманщик или ребенок и стал «пробуждать» нашу совесть, то мы бы со стыдом бросились вон из вагона, в котором нам не было мест, упали бы в объятия друг друга и, в таком трогательном положении, выплакали бы свой стыд и свое раскаяние, затем терпеливо стали бы ожидать следующего поезда.

Но возле нас никого не было, кто мог бы подействовать на нашу совесть, поэтому мы без всякого зазрения своей совести, не обладавшей у нас в тот момент достаточной чуткостью, чтобы пробудиться, без особенно сильного внешнего воздействия отодвинули в сторону чужие вещи с двух мест и уселись на эти места, стараясь принять самый независимый вид.

Б. уверял, что когда придут законные собственники захваченных нами мест, то нам, ради «спасения положения», лучше всего притвориться крепко спящими или глупыми, ничего не понимающими людьми.

Я на это возразил, что с своей стороны надеюсь произвести нужное впечатление без всякого притворства, и с полным удобством уселся на захваченное место.

Несколько времени спустя в вагон вошел еще один пассажир. Он точно так же очистил себе очевидно чужое место и спокойно уселся на нем.

Оправившись от своего изумления, Б. вежливо заметил тому человеку:

— Вы, по-видимому, ошибкою заняли чужое место, сэр. В этом вагоне нет ни одного свободного места.

— Вижу, но не имею возможности с этим считаться, — с циничной откровенностью заявил незнакомец. — Мне необходимо быть сегодня к известному часу в Кёльне, а другого способа попасть туда у меня нет.

— Да, — подхватил я, — но ведь и то лицо, которое раньше вас заняло это место, наверное, тоже имеет надобность попасть в Кёльн именно с этим поездом. Думая лишь о себе, вы забываете, в какое неудобное положение ставите другого.

В этот момент моя совесть начала проявлять свою обычную чуткость, и я чувствовал сильнейшее негодование против нахального незнакомца. Двумя минутами раньше я находил совершенно естественным, если человек в нашем положении воспользуется возможностью занять чужое место, а теперь моя совесть начала возмущаться. Небу известно, что я большой грешник, а совести все-таки не лишен. Хотя она и таится на дне моей души, но может быть поднята оттуда, если задеть ее почувствительнее. Незнакомец именно так ее и задел; она пробудилась и властно указала мне на постыдность завладения чужим местом.

К сожалению, я не мог заставить незнакомца видеть и чувствовать, что происходило в моей душе. Но так как я сознавал необходимость умиротворить чувство справедливости, только что оскорбленное мною самим, то и пустил было в ход всю силу своего красноречия, чтобы убедить незнакомца в его некорректности. Однако он живо остановил меня.

— Не беспокойтесь, сэр, — заметил он. — Место это было занято одним вице-консулом, судя по надписи на его чемоданчике. Такому лицу всегда охотно дадут место и в служебном вагоне, если не окажется в пассажирском.

Этот аргумент успокоил мою не вовремя было проснувшуюся совесть. Я молча наклонил голову в знак своего согласия с незнакомцем, выказавшим такую замечательную логику, и тут же, утомленный излишним напряжением нервов, снова погрузился в сладкую дремоту человека, вполне примирившегося с своей совестью.

За пять минут до отхода поезда явились владельцы занятых нами троими — Б., мною и незнакомцем — мест. Видя, что для них не хватает трех мест, они затеяли меж собою спор, обвиняя друг друга в обманном завладении чужими местами, что и выяснилось только теперь, когда места в вагоне оказались занятыми и, очевидно, ранее.

Один вице-консул, недолго думая, отыскал свой чемоданчик и удалился с ним в служебное помещение. Остальные же семеро продолжали ссориться, несмотря на то, что мы с Б. и нашим, так сказать, тайным единомышленником всячески старались их помирить.

Всего досаднее для меня было то, что все эти люди, хотя и разных национальностей (между ними было четыре бельгийца, два француза и один немец), зачем-то находили нужным пользоваться английским языком, а не каким-нибудь другим, причем страшно коверкали этот язык, что невыносимо резало мой слух.

Так как никто из них не желал оставаться без места и торчать всю дорогу в узком проходе, то они принялись отбивать друг у друга места.

Наконец все семеро обратились к нам с просьбою решить третейским судом, кому из них сидеть и кому стоять. Мы единогласно решили, что сидеть могут те пятеро, которые похудощавее, а двое тучных должны стоять.

Но эти двое — бельгиец и немец — не пожелали подчиниться нашему решению, и, высунувшись в окно, стали звать начальника станции. Этот полновластный вершитель судеб пассажиров, не дав жалобщикам, как говорится, и рта разинуть, начал укорять их в том, что они забрались в вагон, где для них нет мест. Он говорил, что решительно отказывается понять, как это могут люди быть настолько бестактными, чтобы насильно влезать в переполненный уже вагон и беспокоить других пассажиров. Вершитель пассажирских судеб тоже почему-то выражался на английском языке, и жалобщики, вызванные им на платформу, на которой он все время оставался пред вагоном, отвечали ему также по-английски.

Мы, сидевшие на местах, с понятным любопытством наблюдали из окон интересную сцену. Когда эта сцена стала принимать угрожающий характер, начальник подозвал станционного жандарма, тот, разумеется, стал энергично поддерживать его против выражавших свое неудовольствие обездоленных пассажиров. Все мундироносцы всегда поддерживают друг друга, хотя бы они и были оба неправы. В мундирных кругах твердо держится убеждение, что человек в мундире не может быть неправым ни в каком случае. Если бы ночные грабители и разбойники носили мундир, то полиция непременно была бы уполномочена всячески способствовать их деятельности и задерживать тех людей, которые вздумали бы сопротивляться этой деятельности.

Поэтому и станционный жандарм поддерживал начальника станции против пассажиров, хотя, быть может, и догадывался, что те более правы. И он так же усердно, как начальник с пассажирами, коверкал злополучный английский язык. Я убежден, что все эти люди гораздо свободнее и яснее могли бы изливать волнующие их чувства на французском или фламандском языке, но это, по-видимому, не приходило им в голову. Подобно всем неангличанам, им во что бы то ни стало хотелось подражать настоящим английским скандалистам; вот они и пользовались всяким подходящим случаем попрактиковаться в этом спорте.

Вскоре к спорившим присоединился тот самый таможенный чин, которого я спросонок принял было за фельдмаршала, и, сверх всякого ожидания, осмелился было заступиться за обиженных пассажиров, невзирая на свой мундир.

Однако начальник станции и жандарм, к нашему благополучию, взяли верх, что и соответствовало нашим ожиданиям, — тучные жалобщики были оставлены на станции и поезд был отправлен без них. Правда была наказана, а кривда восторжествовала, как это вообще полагается на свете.

Б. долго восторгался тем, что судьба послала нам возможность вдали от своей родины насладиться настоящим английским скандалом.

Продолжение субботы 24-го

Представитель сильно разветвленного семейства. — Эксцентричный поезд. — Оскорбление англичанину. — Один в Европе. — Невозможно заставить немцев понимать скандинавский язык. — Неудобство знать слишком много языков, — Утомительный переезд. — Наконец мы в Кёльне

Один из ехавших с нами бельгийцев оказался человеком очень знающим и давал нам интересные сведения о всех городах, мимо которых проходил поезд. Если бы я не был так сонлив и мог бы внимательно слушать этого человека и запоминать сообщаемые им сведения, был бы хорошо осведомлен относительно области, простирающейся между Остенде и Кёльном.

Этот бельгиец имел родственников по всем попутным местам. Наверное, немало было и есть на свете больших семейств, но такого чудовищно разветвленного семейства, каким мог похвалиться наш собеседник, я себе и представить не мог. По всем видимостям, это семейство разрослось по всей стране. Каждый раз, когда я немного выходил из своей дремоты, мой слух улавливал такого рода отрывки из сообщений бельгийца:

«Вот Брюгге. С этой вот стороны вы можете увидеть знаменитую соборную колокольню, часы которой каждый час играют одну из рапсодий Гайдна. Здесь живет одна из моих теток. А вот это Гент. Он славится своей ратушей, представляющей собою один из лучших памятников готического зодчества в Европе. Тут живет моя мать. Жаль, мешает та вон церковь, иначе я мог бы указать вам дом моей матери. Вот едем мимо Алоста. Это крупный центр хмелевой торговли. Когда-то тут жил мой дед. Теперь он умер. Вот это королевский дворец… Вы не туда смотрите, он у нас по правую сторону. Вот теперь вы его видите. Моя сестра замужем за человеком, который живет тут… Нет, не в дворце, а в Лакене. Вон там виднеется купол дворца Правосудия. Брюссель называют маленьким Парижем, а я нахожу, он даже лучше Парижа: не так многолюден. В Брюсселе я и живу. Вот Лувэн. Там находится памятник Ван Вайеру, знаменитому революционеру 1830 года, и живет мать моей жены. Она находит, что мы с женой слишком далеко живем от нее, но я ее мнения не разделяю. По мне хоть бы еще дальше жить от нее. Вот Льеж. Видите цитадель? Здесь живут два моих троюродных брата. В Мастрихте живут более близкие родственники — двоюродные братья…» И так далее во всю дорогу, вплоть до Кёльна.

Мне кажется, по всему этому пути не было ни одного города или селения, не осчастливленного одним или несколькими отпрысками семейства, к которому принадлежал наш спутник. Наш переезд по Бельгии и по части Северной Германии являлся, в сущности, лишь последовательным обозрением тех мест, в которых имели свое пребывание члены этого так широко раскинувшегося потомства.

В Остенде я выбрал себе место лицом к паровозу. Я всегда стараюсь сидеть так в поездах. Но во время одного из перерывов моей дремоты я вдруг увидел себя сидящим спиною к паровозу. Это меня крайне возмутило, и я, обращаясь к окружающим, с негодованием спросил:

— Кто это меня перевернул? Я сидел лицом к паровозу, а теперь сижу спиной. С какой целью так подшутили надо мной? Ведь, кажется, я никого не трогал. С какой же стати трогают меня?

Меня уверили, что никто и не думал меня трогать, а дело в том, что наш вагон был повернут в Генте. Это тоже очень не понравилось мне. Что это за безобразные порядки, когда поезда сначала идут в известном направлении, по соображению с которым вы и выбираете себе место, а потом вдруг, не спрашивая вашего согласия и даже не предупреждая вас, поворачивают в противоположную сторону! Мне даже приходило на ум, что наш поезд сам не знает, куда теперь идет.

В Брюсселе мы вышли и опять захотели кофе с булочками. Не помню, на каком языке я там объяснялся, отлично запомнил, что меня никто не понял. Когда я вышел из своей дремоты на следующей остановке после Брюсселя, то нашел себя сидящим в прежнем положении — снова лицом к паровозу. По-видимому, поезд опять захотел перемены и вторично изменил свое направление. Это меня не на шутку встревожило. Изменчивый и прихотливый характер нашего поезда становился мне подозрителен. При такой неустойчивости его настроений можно ожидать, что он, того и гляди, вздумает сойти с рельсов и сверзиться в какую-нибудь пропасть, если таковая встретится по дороге, или, по крайней мере, перекувырнуться вверх колесами. Мне хотелось встать и пойти порасспросить машиниста, нет ли какой-либо возможности избавить нас, пассажиров, от таких проказ; но я так и не выполнил своего намерения, потому что тут же опять задремал.

В Гербестале нас опять попросили в таможню. В своем сонном состоянии я никак не мог понять, в чем дело. Мне мерещилось, что мы едем по Турции и что нас остановили разбойники. Поэтому на просьбу таможенного чиновника открыть сумки я ответил категорическим отказом, но не забыл добавить, что я — англичанин и никому не советую шутить со мною, и что они пусть лучше и не воображают, что им удастся получить за меня какой бы то ни было выкуп.

Мои протесты не вызвали ничего, кроме улыбок со стороны окруживших меня «разбойников», оказавшихся таможенными чинами. Они спокойно овладели моим багажом, осматривали его, пользуясь тем, что я снова заснул.

Очнулся я в буфете и положительно не мог дать отчета, как попал туда. Должно быть, меня повлек неизменный инстинкт моего желудка.

Оставаясь верным своему желудку, я опять потребовал кофе с булочками, намазанными маслом. Сам теперь удивляюсь, какое огромное количество кофе с булочками и маслом могло поместиться в то утро в моем желудке. Так как в моем сонном мозгу внедрилось представление, что я нахожусь в Норвегии, то я и старался выразить свое требование на ломаном норвежском языке, несколько слов которого я подцепил во время своего прошлогоднего пребывания в норвежских фиордах. Как водится, меня опять не поняли. Но я уже привык к тому, что иноземцы всегда конфузятся, когда к ним обращаются на их родном языке, поэтому и теперь отнесся к такой странности вполне хладнокровно, тем более, что приучил себя брать лично с буфетной стойки, что мне нужно, и обходиться без слов.

Взял я, как и в предыдущие разы, две порции кофе с булочками, — одну для себя, а другую для своего спутника. Но каково же было мое удивление, когда я, отыскивая Б. глазами, нигде не находил его. Куда он делся? Что с ним случилось? Я стал припоминать, что не видел его уже несколько часов.

Я совсем растерялся, не зная, где я и что собственно делаю. У меня было только смутное сознание, что мы с Б. вчера, не то полгода тому назад, — о времени у меня тоже не было ясного представления — вместе куда-то отправлялись, чтобы вместе же что-то смотреть. По-видимому, мы теперь находились в Норвегии (почему моя туманная фантазия остановилась именно на Норвегии — этого я до сих пор не могу себе объяснить), и что мы с ним разошлись и потеряли друг друга.

Как же нам теперь снова сойтись? Мне вдруг вообразилось, что мы с Б. осуждены целые годы блуждать по крайнему северу Европы, в тщетных поисках друг друга. Такие несчастия случались; я читал и слыхал о них. Мысль об этом была ужасающая и ошеломляющая.

Однако нужно же что-нибудь предпринять, и притом как можно скорее. Необходимо во что бы то ни стало отыскать моего спутника. Я встал и, обращаясь к буфетчику и его помощникам, усердно залопотал на той смеси разных невозможных слов, которую искренно считал норвежским языком.

Опять никто не понимал. Меня начало возмущать, что эти странные люди упорно не хотят понимать свой собственный язык. Пока дело шло об одном кофе с булочками, я еще готов был относиться снисходительно к причудам этих людей, но теперь возник совсем другой вопрос, очень серьезный, и мое терпение стало истощаться. Ввиду важности минуты я решил заставить этих тупоголовых норвежцев понять их родной язык, хотя бы мне для этого пришлось прибегнуть к помощи экстраординарных средств, вроде, например, воздействия на их головы горячего кофейника.

Схватив за руку буфетчика, я на своем «скандинавском» наречии и с соответствующей мимикою стал допрашивать его, не видал ли он моего друга Б.

Буфетчик испуганно таращил на меня глаза. Я приходил в отчаяние, тряс его за руку и вопил:

— Друг… высокий… толстый… широкий… где он? Кто его видел… это место? Друг… быть… был… была… здесь?

Ввиду ограниченности моих познаний в норвежском языке и неопытности в верном употреблении подхваченных мною на лету существительных, прилагательных и глаголов я сразу сыпал всем своим запасом, в смутной надежде, что как-нибудь да будет понята моя тарабарщина.

Вокруг нас собралась толпа, очевидно, привлеченная испуганно-недоумевающим видом буфетчика и его помощников. Обращаясь одновременно и к буфетному персоналу и к публике, я взволнованно продолжал «скандинавить»:

— Мой друг Б… высокий… голова… красный… сапоги… желтый… серый… куртка… маленький ус… толстый… молода… где быть?.. была?.. кто видала?.. это место?..

Но — увы! — меня по-прежнему не понимали, и никто не пришел мне на помощь. Все только с идиотским недоумение переглядывались между собой, пожимали плечами и качали дурацкими головами.

Я снова, с еще большей выразительностью, не переставая из всех сил теребить буфетчика за руку, повторил оптом весь свой запас скандинавских слов, рассчитывая, что хоть некоторые из них достигнут цели. Вообще очень добросовестно старался быть понятым.

Публика оживленно обменивалась мнениями по случаю разыгрывавшегося пред ней инцидента. Наконец один и зрителей, человек с более умной физиономией, хлопнул себя по лбу и, видимо сгорая желанием выяснить дело, бежал по залу, крича что-то, из чего я понимал только часто повторявшееся слово «норвежец». Через несколько минут он вернулся с довольной улыбкой на лице в сопровождении старого господина, очень добродушного вида, в белом костюме. Публика расступилась пред этим почтенным человеком, который, приближаясь ко мне, приветливо улыбнулся и заговорил со мной на настоящем норвежском языке. Так и чувствовалось, как он обрадовался воображаемой возможности поговорить с земляком.

Как нарочно, во всей его мягкой и, видимо, благожелательной речи я не понял ни одного слова, что должно было отразиться на моем лице и во взгляде. Говорил незнакомец очень быстро, а я мог понять по-норвежски из пятого в десятое только при условии очень тихой и ясной речи.

Заметив мое смущение, белый господин с своей стороны окинул меня недоумевающим взглядом и спросил на своем родном языке, стараясь выговаривать слова как можно яснее:

— Вы говорите по-норвежски?

— Говорит… мал… очень мал, — пролепетал я.

Он сделал негодующее лицо и принялся что-то изъяснять окружающим по-немецки. Те тоже стали делать негодующие лица.

Чем собственно я вызвал общее негодование — я не в силах был понять. Мало ли кто не знает по-скандинавски, так не вменять же им это в преступление! Я же все-таки знал несколько слов, а этим могут похвалиться далеко не все.

Чувствуя, что во мне закипает раздражение против так несправедливо отнесшейся ко мне публики, я повышенным тоном предложил старому господину свой сумбурный вопрос о Б. Старик, очевидно, понял меня; но это нисколько не помогло делу, и я находил, что его совершенно напрасно притащили ко мне.

Не могу теперь и приблизительно представить себе, чем бы окончилась вся эта история, если бы на мое счастье не явился на сцену тот самый, из-за которого я поднял весь этот кавардак, т. е. Б. Беспомощно оглядываясь кругом, я первый увидел его, как он входил в зал. Я бросился к чему в порыве такой сердечной радости, какая обыкновенно проявляется лишь со стороны того, кто желает занять денег у встречаемого им человека.

— Слава богу, вот, наконец, и ты! — крикнул я, чуть не обнимая его. — Ах, если бы ты знал, как я измучился без тебя! Ведь я думал, что потерял тебя по дороге!

— Да вы — англичанин?! — с приятным изумлением вскричал седой старик, услыхав, что я говорю на языке Шекспира и Байрона, на котором теперь заговорил и он, и притом нисколько не хуже меня.

— Да, англичанин, — ответил я, нахохлившись, — и очень горжусь этим. Надеюсь, что уж против этого-то вы ничего не имеете возразить?

— О, конечно, в особенности, если вы перестанете коверкать чужие языки, разыгрывая из себя бог весть кого, — наставительно произнес старик, приподнимая свою белую шляпу, и, удаляясь, добавил на ходу: — Я тоже англичанин.

Когда мы с Б. уселись, наконец, за кофе и я все ему рассказал, он серьезно проговорил:

— Знаешь, почему произошло все это недоразумение? Ты слишком многоязычен. Если ты не перестанешь щедро расточать здесь свои лингвистические богатства, то непременно погибнешь… По-санскритски или по-хаддейски знаешь?

— Нет, эти языки мне совершенно незнакомы, — сознался я.

— А по-китайски и по-еврейски?

— Тоже не знаю.

— Ни одного слова?

— Ни единого.

— Ну и слава богу! — с видимым облегчением проговорил Б. — А я опасался, что ты знаешь и эти языки так же, как и норвежский, и начнешь приводить им в смущение простодушных немецких поселян.

Чем сильнее припекало утреннее солнце, тем утомительней становился переезд до Кёльна. В вагоне была невыносимая духота, так как все окна и двери были крепко заперты. Я уже давно заметил, что пассажиры железных дорог очень боятся свежего воздуха, предпочитая дышать отравленным дыханием друг друга. Даже вентиляторы всегда тщательно ими закрываются. Проникая сквозь стекла, солнце слепит нам глаза и жжет наше тело. Голова болит, все члены ноют от долгого сидения. Одежда, лица и руки покрываются слоем пыли и сажи, проникающих во все щели вагона.

Мы, пассажиры, дремлем и лишь по временам пробуждаемся от какого-нибудь толчка или резкого свистка, а потом опять валимся друг на друга. Очнувшись на мгновение, я вижу на своем плече голову соседа. Мне жаль сбросить с себя эту доверчивую голову, но она так давит мое плечо, что я поневоле отталкиваю ее на плечо другого соседа, который тоже спит, уткнувшись лицом в стену вагона. Оттолкнутая мною голова и на новом месте продолжает покоиться так же безмятежно, как на старом.

Поезд несется на всех парах. При каждом его толчке мы стукаемся друг о друга, а сверху из сеток сыплются на нас разные вещи. Кое-как водворив их на места и сонно поворчав на это беспокойство, мы снова впадаем в тяжелую дремоту. При особенно сильном толчке мой саквояж постоянно падает прямо на голову нашему с Б. единомышленнику в похищении чужих мест. Он испуганно вскакивает, в чем-то извиняется предо мною, сует саквояж обратно в сетку и тут же, прислонившись опять головою к плечу своего соседа, переселяется в мир сонных грез. Успев только кое-как отметить в своем отяжелевшем мозгу суть происшедшего, я тоже снова засыпаю.

Временами мы стараемся стряхнуть с себя сонную одурь, приободряемся и таращим тусклые от сна глаза на открывающиеся пред нами виды немецкой страны: на плоскую, безлесную, истрескавшуюся от засухи землю; на ничем не отделенные друг от друга маленькие участки, на которых рядом мирно уживаются рожь и свекла, овес и картофель, но все в полном порядке, как в садах и огородах. Среди этих зеленых полос разбросаны маленькие довольно невзрачного вида кирпичные домики. На горизонте показывается шпиц колокольни. (Так оно и должно быть: ведь первый вопрос, который мы обращаем к другим народам, относится к тому, во что они верят, поэтому нисколько неудивительно, если они прежде всего стараются показать нам свои священные здания, а потом уж и верха фабричных труб; на первом плане религия, на втором — труд.) Постепенно на наш поезд надвигается море кровель, из которого, так же постепенно, начинают выделяться дома, фабрики, улицы. Поезд то и дело вздрагивает, переходя с одной рельсовой стычки на другую, потом входит под стеклянный навес и медленно останавливается. Это какой-то городок, но такой же сонный, как и мы.

Кто-то снаружи отворяет двери нашего вагона, заглядывает в них на нас, но, должно быть, мало заинтересовывается нами, потому что тут же снова захлопывает двери, и мы снова начинаем клевать носом.

После небольшой остановки поезд снова пускается в путь, и по мере его дальнейшего передвижения окружающая нас страна начинает мало-помалу просыпаться. Там и сям на переездах терпеливо ожидают, за опущенными шлагбаумами, прохода поезда целые ряды своеобразных тележек, запряженных волами, а некоторые и коровами. Поля испещряются вышедшими на работу людьми. Из всех труб домов подымаются столбики голубоватого дыма и черного из труб фабрик. Платформы промежуточных полустанков полны в ожидании поезда публикою.

Еще несколько часов езды по плоской и безлесной равнине — и мы, около полудня, имеем возможность полюбоваться двумя длинными и острыми шпилями, эффектно сверкающими на глубокой лазури неба. Они кажутся близнецами по своему тесному сходству и с каждым поворотом колес наших вагонов все более и более вырастают пред нами. Я описываю их сидящему далеко от окна Б., и он говорит, что это шпили знаменитого Кёльнского собора. Мы все поднимаемся и распрямляем отекшие от долгого сидения члены и начинаем собирать свой багаж, стараясь подавить зевоту.

Между тем поезд начинает замедлять ход и вскоре входит под длинный стеклянный навес.

Слава богу, наконец-то мы в Кёльне!

Половина субботы 24-го и немного воскресенья 25-го

Затруднительность вести дневник. — Купанье вместо умыванья. — Немецкие постели. — Как нужно ими пользоваться. — Повадки и обычаи германского воинства. — Мысли без слов. — Странный обычай

Путаю дни, а потому запутывается и мой дневник. Это происходит от того, что я нахожусь в условиях, вовсе не подходящих для человека, желающего вести дневник. Ведь по-настоящему мне следовало бы спокойно усесться письменный стол, часов этак в одиннадцать вечера, последовательно записывать все, что происходило со мной течение дня. Но в продолжение моего путешествия я в это время или качусь с пассажирами в вагоне, или только продираю глаза после сна, или же, наоборот, собираюсь ложиться. В дороге нельзя выбрать определенные часы для спанья, а приходится пользоваться для этого как попало разными случаями. Ложиться тогда, когда есть в готовности постель и время.

Нынче, например, нам удалось поспать после полудня, а сейчас мы собираемся завтракать, и я положительно не могу сообразить, какой у нас сейчас день — вчерашний, сегодня или завтрашний.

В виду всего этого, мне, разумеется, нечего и мечтать о правильном ведении дневника, и я буду записывать в него когда и как попало, только то, что может заинтересовать моих будущих читателей.

И вот я начинаю (или, вернее, продолжаю) свои записи.

Попав в Кёльн, мы, прежде всего, имели удовольствие выкупаться в Рейне… Собственно говоря, мы рассчитывали лишь умытьсяв Кёльне (с того печального момента, когда мы покинули счастливую Англию, нам ни разу не представилось случая как следует умыться), но вместо того пришлось выкупаться.

Остановившись в первоклассной (как нас уверял проводник) гостинице, мы первым делом захотели умыться.

Но, увидев то, что на этот случай было приготовлено в отведенном нам номере — игрушечный умывальный прибор и крохотное полотенчико, мы решили, что лучше и не пытаться употребить в дело эти игрушки: все равно ничего, кроме размазывания грязи, не выйдет. Скорее мог бы Геркулес вычистить запущенные конюшни царя Авгия простою метелкою, нежели мы почище вымыться при данных условиях.

Призвав звонком служанку, мы стали объяснять ей, что нам нужно хорошенько умыться, очиститься от дорожной пыли и копоти, а для этого недостаточно такого игрушечного умывального прибора, и мы просим снабдить нас «настоящим», большим, тазом, соответствующим количеством воды и двумя полотенцами «приличных» размеров. Служанка, степенная особа лет пятидесяти, сдержанно ответила, что, к сожалению, у них в гостинице других умывальных приборов и полотенец не имеется, и, вполне сочувствуя нашей потребности в «основательном» мытье, посоветовала нам отправиться прямо на реку, воды в которой, по мнению этой дамы, будет вполне достаточно для нас.

Мне показалось, что служанка издевается над нами, но Б., более рассудительный в таких случаях, чем я, успокоил меня, объяснив мне, что служанка, очевидно, намекает на купальни на реке, и добавил, что находит этот намек вполне соответствующим данным обстоятельствам, а потому советует им воспользоваться. Я согласился с его доводами, и мы отправились купаться в Рейне, который, кстати сказать, был в это время особенно полноводен, после недавних весенних ливней.

Увидев вблизи эту знаменитую реку, я сказал своему спутнику:

— Да, тут, действительно, вполне хватит для нас воды, если бы даже мы с тобою были еще запыленнее и закопченнее.

Я много наслышался и начитался похвал Рейну и был очень доволен представившейся возможностью лично убедиться в том, что эти похвалы вполне соответствуют действительности, по крайней мере, в той их части, которая касается обилия и свежести вод так прославленной германскими поэтами их родной реки.

Впоследствии мне, однако, пришлось несколько раскаяться в том, что мы с Б. отполоскали с себя в этой реке всю грязь, насевшую на нас за время нашего переезда из Дувра в Кёльн. Раскаяться меня заставило следующее обстоятельство. Кое-кто из наших общих знакомых ездили после нас в Кёльн и, вернувшись оттуда, уверяли, что мы с Б. «испортили» Рейн, так сильно взбаламутив его своим купаньем. Не пострадало только торговое судоходство, а пассажирское совсем прекратилось. Взглянув на страшно загрязненные воды Рейна, никто даже из завзятых туристов не соглашался плыть по нему на пароходе, и все, точно сговорившись, стали продолжать путь по железной дороге. Даже обычные катанья прекратились по этой реке. Клятвенные уверения пароходных агентов, что Рейн в это время года всегда бывает таким мутным благодаря наносам с гор, среди которых он протекает, оставались гласом вопиющего в пустыне, и пароходные общества вынуждены были прекратить свою деятельность до лучших времен.

— Наносы с гор, действительно, всегда бывают весной, но одни они не могут так грязнить огромную реку, — возражали туристы. — Мы это отлично понимаем. Очевидно, в нынешнем году тут действовала какая-нибудь особенная причина. Река стала неестественногрязна, что внушает нам некоторые подозрения. Поэтому мы лучше не будем ездить по ней в этот сезон, а посмотрим, что скажет следующий, в будущем году.

И все это благодаря мне и моему спутнику, а вернее, коварному совету служанки, которому мы с Б. так легкомысленно поспешили последовать!

Выкупавшись, мы пожелали лечь спать, благо находились в таком учреждении, где полагаются постели. Однако наше благое намерение оказалось выполнимым далеко не так просто, как мы думали.

Дело в том, что спать на немецких постелях довольно мудреная задача для степенного англичанина, привыкшего всю жизнь пользоваться своею постелью. Прежде всего мы с Б., как ни оглядывались в нашем помещении, нигде не видели и признака постели. Заметили только в одном из углов нечто вроде корыта с наваленными в нем какими-то детскими подушечками, скатертями и салфетками. Нам казалось, что это корыто оставлено здесь случайно. По всей вероятности, его несли из прачечной в детскую, но ошиблись дверью и сунули сюда, а может быть, вышло и наоборот, хотя все, что было в корыте, блестело чистотой и белизной и едва ли нуждалось в стирке. Да к тому же, насколько нам было известно, в стирку принято отдавать одни наволочки, а не самые подушки, притом же белье переносится с места на место обыкновенно не в корытах, которые служат специально для стирки, а в корзинах… Впрочем, здесь, в Германии, очевидно, другие порядки, чем у нас в Англии.

Точно такое же корыто оказалось и в другом углу комнаты.

С целью выяснить интересовавший нас вопрос, мы снова позвонили служанке, и я сказал ей:

— Должно быть, вы ошиблись номером? Нам нужно такое помещение, в котором были бы постели.

Служанка с удивлением посмотрела на меня, потом на моего спутника и, улыбнувшись, ответила:

— Да ведь этот номер и есть с постелями.

— А где же они? — продолжал я.

— Да вот одна, — разве вы не заметили? — проговорила служанка, указывая на корыто в углу.

— Так это называется у вас постелью?! — вскричали мы с Б. в один голос, изумленно вытаращив глаза. — Но как же на ней спать?

Служанка, потупив глазки, объяснила, что ответить на этот вопрос обстоятельно не может, так как никогда не имела случая наблюдать спящих мужчин, да и не пыталась составить себе об этом ясного понятия. Однако полагает, что, вероятно, и мужчины спят на постели, улегшись на нее.

— Да разве возможно улечься как следует в этом ящике? — возразили мы. — Он чересчур короток и узок.

Подумав немного, служанка заявила, что спали же на этой постели другие люди, и высказала предположение, что, быть может, они свертывались крендельками.

Б. уже видал виды и, чтобы прекратить спор, объявил, что попробует спать, также свернувшись в виде «кренделька». (Это при его высоком росте и полноте-то!)

Но я не желал так скоро сдаться и продолжал рисовать общую картину.

В самом деле, представьте себе такого путешественника по Германии, который никаких особенных видов еще не видывал и привык, чтобы вокруг него все было так, как дома. Такой путешественник непременно заявил этой номерной служанке, что он, пожалуй, попытается последовать ее доброму совету, но просит только приготовит постель как следует.

— Она уже готова, — получился бы ответ.

Путешественник, привыкший к своим домашним порядкам, воззрился бы на служанку, думая, что не принимает ли уж она его за какого-нибудь дикаря с южно-океанских островов, не имеющего ни малейшего понятия о благоустроенных постелях, поэтому и позволяет себе насмехаться над ним. Потом, круто повернувшись, он подошел бы к «корыту», схватил бы с него нечто, похожее на продолговатую подушку в белой наволочке, и спросил бы у служанки:

— Не можете ли вы объяснить мне, что это за штука?

— Это перина, — невозмутимо серьезно поясняет служанка.

— Перина? — недоумевающе повторяет путешественник, не веря своим глазам и ушам. — Гм? А я думал, это колыбельная подушка или, быть может, что-нибудь еще в этом роде. Но если это, по-вашему, «перина», то с какой же стати она положена наверх?.. Что вы меня дурачите? Раз я мужчина и иностранец, вы воображаете, что и не знаю, какие бывают настоящие перины и постели?

— Постель эта вполне настоящая и сделана как следует; перина всегда кладется сверху всего остального, — продолжает поучать служанка.

— Сверху? — снова повторяет путешественник с еще большим недоумением.

— Да, конечно, так, сударь.

— А где же одеяло?

— Внизу, под периною.

— Внизу?! Ну, моя милая сударыня, мне кажется, что я вас не понимаю, или вы не хотите понять меня. Слушайте: ложась спать, я привык иметь перину внизу, под собой, а одеяло сверху, надсобою, понимаете? Но решительно не в состоянии представить себе, как это я буду лежать на одеяле, накрыв себя периною, подушкою или тюфяком. Если, повторяю, вы шутите со мною, то предупреждаю вас, что я в эту минуту вовсе не расположен к шуткам.

Служанка божится и клянется, что она вовсе и не думает шутить, а говорит истинную правду. У них принято делать постели именно так, как она тут устроена. Если же господин путешественник находит ее неудобною для себя, ему придется спать на полу. Ничего другого она, служанка, предложить не может.

Путешественник пожимает плечами и разводит руками. Он чувствует, что многое мог бы возразить этой упорной особе, но сознает, что это будет лишь бесполезной тратой времени, и покоряется своей участи.

— Ну, хорошо. Принесите мне хоть подушку. Попробую улечься в вашем корыте и заснуть, если это удастся.

Служанка говорит, что под постелью (под этим словом она подразумевает то, что в Германии служит периною) находятся целых двеподушки, и в доказательство вытаскивает из-под перины пару крохотных плоских пуховичков и с торжеством показывает их прихотливому, по ее мнению, постояльцу.

Тот в отчаянии разводит руками и вскрикивает:

— Да разве это подушки для взрослых людей?! Это для кукол. Они не годятся даже для детей. Дайте мне, говорю, настоящуюподушку, на которой могла бы вполне поместиться моя усталая и разболевшаяся голова. Слышите? Не заставляйте меня окончательно потерять терпение.

Но служанка, тоже, по-видимому, начинавшая терять терпение, возражает, что у нее и без того много дела и что ей некогда по целым часам толковать о постелях.

— Хорошо, я не буду вас дольше задерживать, — говорит путешественник, понимающий, что номерная служанка действительно не для него одного держится в гостинице. — Вы только покажите мне, как у вас люди ложатся на эту постель, а остальное я, быть может, как-нибудь и сам смекну.

Служанка, скрепя сердце, исполняет просьбу страшно надоевшего ей постояльца и спешит потом удалиться.

Путешественник с тяжелым вздохом раздевается и, внимательно осмотрев со всех сторон корыто, делает попытку улечься в нем. Но прежде всего он не знает, что ему делать с подушками: положить их под голову или только прислониться к ним головою. Делая соответствующие эксперименты, он больно ушибает голову о ту часть корыта, которая изображает изголовье. Невольно вскрикнув от боли, он стремительно всем корпусом отодвигается, так, чтобы голова была пониже, но при этом движении упирается пальцами ног в заднюю перекладину корыта, что причиняет ему еще более сильную боль, имеющую, к тому же, особенно раздражающий всю нервную систему характер. Не верящие этому могут проверить это собственным опытом, который, как известно, убедительнее всяких слов.

— Ах, черт возьми! — невольно сквозь зубы восклицает злополучный путешественник, инстинктивно спеша подобрать ноги.

Но последствием этого действия постояльца является то, что оба его колена приходят в тесное и крайне неприятное соприкосновение с острыми краями долевой перекладины корыта. Для большей ясности я должен пояснить, что немецкие кровати имеют форму открытого плоского ящика, поэтому лежащие в них жертвы со всех сторон тесно окружены массивными деревянными перекладинами с острыми краями. Не знаю, из какого дерева выделываются эти орудия пытки, могу только сказать, что это дерево очень твердое, и при прикосновении к нему рукою или ногою оно издает своеобразный металлический звук.

После этих испытаний озадаченный постоялец несколько времени лежит совершенно неподвижно, затаив даже дыхание, в трепетном ожидании, что вот-вот коварные деревянные доски, среди которых он помещается, сами начнут толкать его. Однако, убедившись, что эти так искусно прилаженные один к другому куски металлоподобного дерева никаких самостоятельных действий не проявляют, он успокаивается и, осторожно расправляя ноги, старается придать себе по возможности удобное положение.

Лежит он, понятно, на перине, а не под нею, как делают немцы, а ту пикейную вещь, которая имеет размер средней величины столовой скатерти и, по объяснению служанки, употребляется с целью покрывать на день постель, пытается употребить вместо одеяла. Но это ему не удается, когда он подтянет ее к голове, остаются раскрытыми ноги, а если подтянет к ногам, — раскрыта вся грудь. На перине мягко и тепло, но прикрыться сверху во всю длину тела нечем.

Постоялец пытается свернуться клубком, но и это не совсем устраивает его: какая-нибудь часть тела все-таки остается неприкрытою и зябнет. Соображая, что только «человек-змей», которого показывают в цирках, отлично мог бы решить данную задачу — чувствовать себя удобно в немецкой постели, путешественник горько сожалеет, почему он не принадлежит к числу таких животных. Если он мог обогнуть ноги вокруг шеи, а голову засунуть под мышку, как было бы хорошо!

Но, стараясь, скрепя сердце, примириться со своей горе-участью, он со всевозможными предосторожностями снова решается вытянуться, насколько возможно, так чтобы согревать попеременно то нижнюю, то верхнюю часть тела.

Но это также оказывается не совсем удобным. Тогда злополучный постоялец пробует устроиться по немецкому способу, т. е. нагрузить перину на себя сверху; ему приходит на ум, что, должно быть, этот-то именно способ укрытия себя от ночной свежести и приспособлен к кроватям-ящикам. Однако и перина не прикрывает всего тела, как ни укладывайся под нею; кроме того, она так легка, что при каждом мало-мальски порывистом движении лежащего под нею летит на пол и ее приходится разыскивать в темноте.

Наконец решив, что только те и могут спать в этих причудливых постелях, которые их придумали, совершенно измученный путешественник схватывает перину и бросает ее в свободный угол комнаты. Потом он вытаскивает из-под преддиванного стола ковер, завертывается в него и ложится прямо на пол, положив голову на свернутую втрое перину, и только теперь забывается тяжелым сном.

В этом роде сделал и я, только с самого начала. Б. уступил мне перину, находя, что без нее ему будет удобнее, и обошелся двумя детскими подушками. Он — человек, привыкший к путешествиям и ко всяким положениям, а потому отлично умеет ладить со всякими неудобствами; не такой неженка, как я, которому нужно, чтобы повсюду было как дома.

Читатели могут спросить, отчего же никто из нас с Б. не догадался лечь на имевшийся, конечно, в номере диван. Мы бы как-нибудь и догадались это сделать, да дело в том, что диваны в немецких гостиницах совсем уж не приспособлены для спанья людей; они такого размера, что на них могут спать с полным удовольствием только кошки.

Как бы там ни было, но мы с Б. все-таки кое-как выспались, а когда проснулись, то увидели, что пора обедать, и отправились назад на вокзал железной дороги, где и пообедали.

Очевидно, в Германии железнодорожные буфеты посещаются не только пассажирами, но и местными обывателями, которые пользуются этими учреждениями как ресторанами. Во всяком случае, буфет кёльнского вокзала был полон местной публикой.

Всего больше там было военных, хотя немало присутствовало представителей и других классов. Военные были всех чинов, всех родов оружия и всех возрастов — насколько это допустимо по воинскому уставу. Против нас сидело четверо молодых рядовых. Пред каждым из них находилась кружка пива. Я в первый еще раз видел таких молодых по наружности солдат. Все они казались подростками, хотя, как мне потом говорили, им было по тридцати лет. Круглолицые, румяные, с ясными голубыми глазами и крохотными белокурыми усиками, но плотные, упитанные, они, однако, казались очень воинственными и готовыми каждый момент броситься на штурм любой неприятельской крепости. В промежутке между глотками пива они оживленно беседовали, вероятно о военных делах, а при проходе какого-нибудь офицера вскакивали как на пружинах, вытягивались в струнку и торжественно делали под козырек; офицер отвечал им также торжественно, после чего солдаты снова опускались на свои места.

Эту церемонию находившимся в буфете солдатам приходилось повторять то и дело. Офицеры разных рангов проходили чуть не сплошною вереницею. Лишь только пройдет один, и солдаты, вскочив и отдав ему честь, усядутся за свои кружки, как появляется новый; опять нужно вскакивать, вытягиваться в струнку, делать под козырек и несколько времени провожать начальство глазами.

Рядом с нами за тарелкой супа сидел молодой солдатик и алчущими глазами смотрел в тарелку. Но как только он успевал поднести ко рту ложку с супом, как должен был проделывать описанную церемонию. И так продолжалось все время. Каждый раз, когда он хочет проглотить содержимое ложки, вдруг появляется офицер; ложка торопливо опускается в тарелку, при чем вокруг летят брызги супа, и начинается процедура отдания чести. Мне было очень жаль этого бедного защитника своего отечества и очень хотелось посоветовать ему забраться с тарелкою под стол и там без помехи съесть свой суп.

Между обедом и отходом поезда по нужному нам направлению оставалось всего полчаса. Этим временем Б. желал воспользоваться для осмотра местного собора, находившегося поблизости.

Нужно вам сказать, что церкви — слабость моего друга. Мне всегда с огромным трудом удается безостановочно провести его мимо какой-нибудь церкви. Идем мы с ним об руку по улице и мирно беседуем. Вдруг Б. становится односложным и рассеянным. Догадываюсь, что он увидел церковь. Притворяясь, что не замечаю этого, стараюсь «заговорить ему зубы» и прибавляю шагу. Но Б. потихоньку освобождает свою руку из-под моей и замедляет шаги.

— Да будет тебе! — говорю ему. — Пойдем. Переломи себя. Будь помужественнее, соберись с духом и не давай себя в жертву глупому соблазну. Ну, что там хорошего?.. Пойдем поскорее, обогнем вон тот угол, и наваждение исчезнет с твоих глаз… Что ж ты, Б.? Бери опять мою руку и бежим подальше от твоего искушения.

Мой спутник нехотя делает несколько шагов рядом со мною, потом останавливается и говорит:

— Нет, дружок, не могу… Право, не могу.

Он имеет вид такой расстроенный и печальный, так болезненно виновато улыбается и голос его так дрожит, что нужно иметь каменное сердце, чтобы не пожалеть его.

— Это сильнее меня, — продолжает он, смущенно переминаясь с ноги на ногу. — Я слишком долго увлекался этим… Поздно уж переделываться на новый лад… Ступай хоть вон в ту кофейню и подожди меня там… Я приду минут чрез пять… И не брани меня: я не могу иначе.

Он колеблющимися шагами покидает меня, а я иду в указанную им кофейню и там, за рюмкою коньяку или абсента, благодарю Провидение за то, что уже в юности научился сопротивляться влечению к осмотру церквей, а с течением времени и совсем его поборол и сделался совершенно равнодушен к этой страсти.

Хотя на этот раз Б. и вернулся скорее обыкновенного, но все-таки лишь тогда, когда поезд, с которым мы собирались ехать дальше, уже отходил со станции. Заметив это, мой друг сел возле меня с таким жалким видом, точно ждал, что я за его опоздание сверну ему голову.

— Ах, если бы ты знал, какой чудный алтарный покров я там видел! — прошептал он задыхающимся голосом и с таким чувством, которое ясно свидетельствовало о неизлечимости его страсти. — А какой изумительный старинный саркофаг в северном приделе!.. Во всю свою жизнь я не видывал такого великолепного саркофага… Это настоящая мраморная поэма. Невозможно описать… Нужно видеть…

— Разве? — проговорил я, подзывая прислуживавшего нам человека, чтобы расплатиться за вино.

Я знал, что сейчас будет совершенно бесполезно читать моему приятелю нотацию. Все равно он ничего не поймет. Поэтому я затаил свою досаду до тех пор, пока мы не очутились вечером в своем номере, где мне снова предстояло удовольствие валяться ночью на полу. Только пред отходом ко сну, когда немного улеглась коридорная суетня, я по возможности мягко сказал Б.:

— Сегодня вот мы не попали на поезд. Да оно, пожалуй, и лучше: можем, по крайней мере, завтра осмотреть кое-что из здешних достопримечательностей… Но только если ты опять будешь ограничиваться одними соборами и церквами, то ничего другого интересного мы не увидим. Решительно не понимаю, что тебе за охота тратить на это драгоценное время!

Глубоко потрясенный сознанием своей вины, Б. клятвенно уверяет, что никогда больше не войдет ни в одну церковь.

Однако когда мы на другой день утром, после завтрака, отправились осматривать город, я заметил, что моего спутника опять неодолимо тянет в собор. Чувствуя, как сильно страдает бедняк, я небрежно сказал:

— Та мраморная «поэма», которая, по твоим словам, находится в соборе, немножко заинтересовала и меня. Покажи мне ее.

Б. сразу оживился и такими окрыленными шагами повернул к собору, что я едва мог поспеть за ним. Только очутившись на площади пред собором, он замедлил шаги и принялся объяснять мне, что это кружевное здание было начато в XIII столетии, а окончено всего десять лет тому назад. На это я заметил, что строителей следовало бы привлечь к ответственности за такую медленность. Когда же Б., захлебываясь от восторга, стал уверять меня, что башни Кёльнского собора — самые высокие на земле, я брюзгливо стал оспаривать и доказывал, что эти башни, по моему мнению, никуда не годятся. Но Б. горячо защищал их и продолжал утверждать, что во всяком случае, в высоте они уступают только Эйфелевой башне, а по постройке и виду не имеют себе и подобия, и что в сравнении с ними сооружение Эйфеля — просто реклама железоделательного завода. Последнего замечания я не стал оспаривать, а относительно высоты возразил:

— Ну, положим, в Европе есть башни и повыше этих, не говоря уж об Азии и Америке.

По совести сказать, я в этом вопросе совсем не сведущ благодаря отсутствию у меня интереса к нему и противоречил Б. лишь с досады на него. Спасибо, он не обижался, но с неостывающей горячностью старался обратить мое внимание на красоты и преимущества этого собора, словно усердный аукционер, расхваливающий пред публикою продаваемую вещь, чтобы больше за нее выручить.

— Ведь вышина этих башен равняется пятистам двадцати футам… Ты только подумай — пятьсот двенадцать футов! — весь красный от возбуждения выкрикивал он, размахивая руками, как ветряная мельница — крыльями.

— Ну, что ты выдумываешь! — возражаю я. — Какие там пятьсот двенадцать футов… Наверное, тебе это наврали здешние проводники. Видят, что ты иностранец, вот и врут: все, мол, иностранцы такие олухи, что, сколько им не ври, всему поверят. Это так уж водится.

Б. начинает кипятиться и говорит, что вычитал это из нашего печатного путеводителя.

— Тоже нашел кому верить! — смеюсь я. — Все эти печатные путеводители врут нисколько не меньше живых. Ты бы еще поверил газетной статье.

Видимо расстроенный, Б., молча и как-то весь съежившись, всходит на соборную паперть. Я — за ним, придавая себе самый скучающий и пренебрежительный вид.

Соборы все почти похожи один на другой, так что я не нахожу нужным распространяться о кёльнском, тем более что он и без меня описан тысячи раз. Для меня лично красота этих старинных зданий находится не в том, что принято называть «сокровищами искусства», и не в том пестром хламе, которыми наполнены их ризницы, а единственно только в их обширности и тишине.

Подобно гигантским нежно-струнным арфам, высятся они над морем кровель и лабиринтом шумных улиц, покрывая своей удивительной гармоничностью нестройный хаос несущихся снизу звуков. И внутри этих зданий, куда мирской шум проникает лишь слабыми отголосками, где царит такое торжественное безмолвие (конечно, когда нет службы), где так хорошо отдыхать и размышлять (при отсутствии, разумеется, за спиною надоедливых проводников).

Сколько мощи в безмолвии! Погрузившись в его тихие волны, чувствуешь прилив новых сил. Безмолвие для человеческой души — то же самое, чем была для сказочного Бриара мать-земля: от одного прикосновения к ней изнемогающий великан исцелялся от полученных в битве смертельных ран и укреплялся для новых подвигов.

Крикливые споры различных вероучителей вносят в нашу душу смущение и разлад, а тишина дает нам покой и надежду. Тишина не принуждает нас верить так или иначе, а внушает только одно: что десница Верховного Существа охватывает весь мир.

Какими мелкими и ничтожными кажутся все наши тревоги и стремления, когда мы приносим их на лоно великой, полной покоя и благости тишины, и как нам становится стыдно за них!

Тишина научает нас понимать, как ничтожны мы сами и в то же время как способны ко всему великому. На мирских рынках мы являемся атомами огромной машины, представляющими из себя ту или иную профессию, ту или иную, так сказать, экономическую ценность. Среди безмолвия же мы проникаемся сознанием, что мы — люди, которым раскрыта вся вселеннаяи, что еще величавее, — вечность.

Только в тишине слышим мы неподкупный голос правды. Человеческие жилища и рынки день и ночь стонут от ошеломляющих выкриков наглой лжи, гнусного обмана и пустого хвастовства. В безмолвии ничего этого не может быть. Мы не можем заставить ложь держаться на лоне безмолвия. Она всегда выбрасывается на поверхность и поддерживается на ней суетою людей. Бросьте ее на лоно тишины — она тут же потонет, между тем как правда держится в потоке безмолвия прямо и смело, подобно крепко построенному гордому кораблю над бездною океана. Безмолвие держит правду над собою, чтобы каждый ясно мог видеть ее. Только тогда замыкаются над правдою воды безмолвия, когда она устарела, износилась, истрепалась, перестала быть самой собою.

Безмолвие — единственное крепкое, неизменное убежище, на которое мы можем надеяться среди этого мира мимолетных грез. Время — тень, которая исчезнет вместе с сумерками человечества. Безмолвие — часть вечности. Все то лишь верно и устойчиво, чему нас научила тишина.

Народам следовало бы воздвигать обширные храмы, в которых поклонялись бы одной величавой тишине, потому что только она — истинный голос Бога.

Все существующие соборы и церкви, как бы они ни были величавы, воздвигнуты людьми для прославления отдельных верований: протестантского, католического, магометанского и других. Между тем во всех них обитает одна и та же великая Божья тишина, лишь по временам нарушаемая службами. Поэтому во всех них хорошо находиться одному и входить в общение с божественным безмолвием…

Нам удалось обойти весь собор без проводников. Только при входе на хоры мы натолкнулись на какого-то субъекта, который предложил показать нам ризницу, склепы, саркофаги, картины старых мастеров и т. п. «редкости», одна часть которых совсем не интересна, а другую всегда можно видеть в любой столичной антикварной торговле.

Я решительно отказался любоваться всем этим старьем и хотел было войти в резную дверь на хоры, но субъект поспешно запер ее на ключ, вытащил его, сунул в карман и резко произнес на довольно сносном английском языке, свидетельствовавшем о долголетней практике именно в этой фразе:

— Нет, нет! Вы не хотите платить, поэтому и не войдете сюда.

Впоследствии мне пришлось еще более убедиться, что в Германии не принято ничего показывать, пока вы не заплатите за показ.

Конец субботы 24-го и начало воскресенья 25-го

Рейн. — Как пишется история. — Скученные постройки. — Интересная сцена. — Кондуктор немецкой железной дороги. — Его страсть к билетам. — Мы распространяем радость и веселье, ободряя страждущих и утирая слезы плачущим. — «Позвольте ваши билеты?» — Своего рода охота. — Естественная ошибка. — Акробатические упражнения кондуктора. — Шутка железнодорожных властей. — Почему мы должны сострадать другим

Окончательно спутался в днях; прошу не претендовать, если это будет продолжаться и дальше.

Осмотр достопримечательностей Кёльна задержал нас так долго, что мы едва успели запастись сносными местами в поезде, и в 5 часов 10 минут пополудни понеслись на полных порах по направлению к Мюнхену. Переезд туда должен был продолжаться пятнадцать часов.

От Бонна до Майнца линия почти все время тянется вдоль Рейна. Перед нашими восхищенными взорами постоянно открывались прекрасные виды на реку с ее берегами, усеянными старинными городами и селениями; с окутанными туманом горами; с горделивыми замками и изрезанными глубокими пропастями утесами, в величавой угрюмости вздымающимися к голубым небесам; с лесистыми скалами, нависающими над зловеще зияющими безднами; с живописными развалинами древних рыцарских гнезд и церквей, отмечающими чуть не каждую пядь береговых полос старого «дедушки» Рейна, и с разбросанными по его широкой поверхности изумрудными островками.

Многие из наших ожиданий обыкновенно не оправдываются, в особенности, когда они чересчур напряженны. Зная это и перебирая в памяти множество восторженных отзывов, слышанных и читанных мною о Рейне, я уже заранее приготовился увидеть на его берегах лишь самое обыденное. Однако чувство справедливости заставляет меня признать, что если мои ожидания на этот раз и не оправдались не в сторону досадного разочарования, а наоборот.

В самом деле, панорама, развертывавшаяся пред нами в надвигавшихся таинственных сумерках, а затем под усеянным звездами ночным небосводом, была чарующе прекрасна, поэтична и обаятельна.

Но я не стану описывать и этой дивной панорамы; для этого нужно более блестящее и сильное перо, чем то, которым владею я. Если бы я и отважился приняться за такой непосильный для меня труд, то вышла бы только бесполезная трата времени и для читателей, и — что еще важнее — для меня лично.

Сознаюсь, что в начале нашего путешествия я было намеревался дать хоть краткий, но по возможности яркий обзор Рейнской долины между Кёльном и Майнцем. Фоном этого обзора я хотел избрать связанные с данными местностям исторические и легендарные предания, и на этом фоне живыми красками изобразить современный вид Рейнского побережья, снабдив его соответствующими замечаниями и объяснениями.

Пожалуй, даже поделюсь с читателями планом предположенного мною обзора. Вот этот план.

(Заметки для главы о Рейне). «Здесь бывал Константин Великий, а также и Агриппа. (Примечание: отыскать подробные сведения об Агриппе). С Рейном связаны, и очень тесно, имена Юлия Цезаря и матери Нерона».

(К читателю). «Краткость этих заметок делает их довольно неясными. Они должны означать, что и Юлий Цезарь, и мать Нерона — каждый, конечно, в свое время — имели дело с Рейном, а вовсе не то, чтобы Юлий Цезарь имел дело с матерью Нерона. Нахожу нужным дать это объяснение, чтобы не быть невольною причиною путаницы, которая могла бы возникнуть от сближения Цезаря и леди Агриппины, матери Нерона. Терпеть не могу скандальных инсинуаций!»

(Продолжение заметок). «В начальный период истории Рейна правый его берег населялся убиями, которые потом каким-то путем очутились на левом берегу. (Предполагается, что убии представляли собою самостоятельное племя, но это лучше проверить и проследить, не принадлежали ли они к числу кочевников допотопной эпохи). Кёльн был колыбелью германского искусства. (Поговорить об искусстве и старых мастерах. О них следует писать в духе мягкости и сочувствия; ведь они давно уже отошли в вечность). В Кёльне была замучена святая Урсула с одиннадцатью тысячами ее девственных последовательниц. Должно быть, у нее было их еще больше. Следует как можно трогательнее описать картину этой бойни (Доискаться, кто перерезал такую массу девиц.). — Не забыть сказать что-нибудь об императоре Максимилиане. Называть его Максимилианом Могущественным. Упомянуть о Карле Великом (о нем можно бы написать очень много) и о франках. — Собрать подробности о франках; где они жили и что с ними сталось. Обрисовать все точки соприкосновения между римлянами и готами (для этого прочесть Гиббона, если недостаточно сведений в «Вопросах» Мангнайля). — Дать живописные описания битв между кёльнскими гражданами и их высокомерными епископами (Заставить их вести сражение на мосту через Рейн, если не окажется где-нибудь прямого указания на то, что такого сражения вовсе не было.). — Ввести в очерк миннезингеров, в особенности же Вальтера фон дер Фогельвейде; пусть он поет под стенами угрюмого замка, в котором умирает какая-нибудь красотка. Поговорить о художнике Альбрехте Дюрере. Окритиковать его манеру. Назвать ее плоской (но сначала проверить, действительно лиманера Дюрера плоска). Описать «Мышиную башню» на Рейне, близ Бингена, и самое место и дать полный пересказ связанной с этой башней легенды; но не очень размазывать легенду, так как она известна каждому. Не забыть связанную с замками-близнецами, Штернбергергом и Либенштейном, историю о братьях Боригофенах. Эти братья, Конрад и Гейнрих, оба любили прекрасную Хильдегарду. Великодушный Гейнрих уступает своему брату любимую девушку и отправляется в крестовый поход. Конрад года два обдумывает поступок брата, потом решает, что тоже не жениться на Хильдегарде, а оставить ее лучше брату, когда он возвратится, и тоже идет в крестовый поход, откуда через пять лет возвращается с невестою-гречанкою. Прекрасная X., оставшаяся в девицах, благодаря такому рыцарскому благородству своих поклонников, приходит в отчаяние (это и не удивительно), запирается в самой пустынной части замка и пребывает там несколько лет, упорно отказываясь видеть кого бы то ни было. Великодушный Гейнрих, наконец, также возвращается из похода и очень огорчается, когда узнает, что брат не воспользовался его огромною жертвою и не женился на X. Тем не менее ему и теперь не приходит на ум самому жениться на ней.

Состязание обоих братьев в благородном желании уступить друг другу прекрасную X. очень трогательно. В конце концов Гейнрих обнажает меч и нападает на Конрада, намереваясь его убить за то, что он пренебрег прекрасною девою. Последняя бросается между братьями, мирит их друг с другом, затем, очевидно, наскучив всей этой чересчур уж «рыцарской» историей, уходит в монастырь. В то же время невеста Конрада, гречанка, желает выйти замуж за другого; Конрад бросается на грудь своему брату, и они оба клянутся друг другу в вечном согласии. (Сделать эту сцену по-патетичнее; описать так, будто слышал эту историю в ясную лунную ночь под развалинами замков-близнецов, из уст самих теней, действовавших лиц). Роландсэк близ Бонна. Рассказать историю Роланда и Хильдегунды. Растягивать не нужно: она похожа на предыдущую легенду. Описать разве и погребение? — Сторожевая башня на Рейне, близ Андернаха. Поискать, нет ли об этом баллады, если найдется, вставить ее в описание. — Кобленц и Эренбрейтенштейн — бывшие укрепленные места. Назвать их «грозными часовыми государства». Привести несколько рассуждений о германской армии и о войне вообще. Поболтать о Фридрихе Великом (прочесть о нем историю Карлейля, взять из нее самые интересные места), — Драхенфельс. Привести цитату из Байрона и прибавить несколько морализирующих рассуждений о разрушенных замках вообще. Описать Средние века с собственной точки зрения»…

Заметок было составлено мною гораздо больше, но достаточно и воспроизведенных здесь, чтобы дать читателям некоторое понятие о лелеянном мною плане описания Рейна! Я не разработал этого плана, между прочим, и потому при обсуждении его у меня мелькнула мысль, что если б это сделал, то вышла бы не простая глава из дневника путешественника, а целая история Европы. Вот почему я и воспользовался этим планом, я решил отложить свое намерение до этого времени, когда со стороны публики явится спрос на новую историю Европы, чего в настоящее время не замечается.

«К тому же, — говорил я себе, — такой труд вполне удобен для того, чтобы заполнить скуку продолжительного ночного заключения. Быть может, это когда-нибудь и выпадет мне на долю. Вот я и займусь писанием новой истории Европы, а пока лучше буду продолжать свой дневник». Вечерняя поездка вдоль рейнских берегов была бы еще восхитительное, если бы меня не осаждала досадная мысль о том, что я должен буду на другой день дать об этом хоть краткий отчет в своем дневнике. Я чувствовал то же самое, что, по всей вероятности, чувствует человек, наслаждающийся тонким обедом, но знающий, что он обязан заплатить за это наслаждение витиеватою речью в честь хозяев; или театральный критик, смотрящий на игру актеров и все время терзающийся сознанием предстоящей ему по окончании спектакля надоевшей работы.

Там и сям между берегом реки и железнодорожной линией тесно кучились небольшие селения и местечки. Дома чуть не сплошь примыкали один к другому; казалось, между ними не было ни малейшего промежутка, и я представлял себе, что обывателям можно переходить из одного дома в другой прямо по крышам, подобно кошкам; а если какая-нибудь теща, живущая рядом, вздумает навестить своего зятя, то она свободно может спуститься к нему в дом с крыши через печную трубу, если почему-либо не пожелает войти с улицы в дверь. Когда человек вечером напьется у доброго соседа, то ему также очень удобно прилечь на крыше и, вместо того чтобы подвергнуться укорам жены, обождать, пока он не отрезвится под влиянием свежего ночного воздуха. Все эти удобства существуют здесь благодаря тому, что люди вздумали лепить свои жилища, как лепят пчелы восковые клеточки в своем улье.

В то время как наш поезд стоял на станции возле одного из таких поселков, нам пришлось наблюдать интересную сцену. Действующими лицами этой сцены были: юркий козленок, маленький мальчик, старик, старуха и собака. Разыгралось же это представление следующим образом.

Сначала мы услыхали громкий лай, потом со двора одного из маленьких домиков выскочил козленок и бойкими прыжками понесся вдоль линии. Вокруг шеи козленка была обвязана веревка, свободный конец которой тащился за ним по земле. За козленком бежал мальчик, старавшийся схватить конец веревки и задержать беглеца. Но вместо этого он сам на бегу запутался в длинной веревке, шлепнулся и заорал во всю глотку. Крик этот вызвал старуху, которая также принялась ловить козленка. Ей довольно быстро удалось наступить на конец волочившейся веревки. Но только что она хотела схватить этот конец рукою, как козленок сильно дернул веревку, старуха тоже шлепнулась не хуже внучка и также пронзительно взвизгнула. Козленок круто повернулся и поскакал обратно по прежнему пути. Когда он хотел проскакать мимо своего дома, из двери выскочил старик и, в свою очередь, сделал попытку поймать четырехногого беглеца. Не желая разделить участи мальчика и старухи, которых наблюдал пред тем из окна, старик избегал наступать на веревку, а старался схватить ее руками, когда она быстро ползла мимо него по земле, подобно скользящей и извивающейся змее. Но и старику суждено было испытать то самое, чего он избегал. Правда, ему удалось было обеими руками схватить веревку, но в тот же миг юркий козленок проделал такое сальто-мортале, что веревка выскользнула из трясущихся рук старика, а сам он ткнулся носом в дорожную пыль. Тщетно усиливаясь подняться сразу на ноги и потирая рукой расквашенный нос, старик кряхтел и громко ругал козленка. Тем временем из ворот домика выскочила собака и с яростным лаем пустилась вдогонку удиравшему со всех ног козленку, очень ловко схватила конец веревки зубами и так крепко держала ее, что козленок как ни вертелся, ни прыгал, ни становился на дыбы, но не мог высвободиться. Однако маленькое упрямое и свободолюбивое животное не пожелало признать себя побежденным и придумало новую тактику. Оно вдруг бросилось на противоположную сторону селения. Таким образом, на вытянутой в струну веревке скакали теперь двое: на одном конце, по правой стороне — козленок, а на другом, по левой — собака. Веревка держалась между ними на уровне дюймов шесть над землей и задевала все встречное по пути бега четырехногих спортсменов. Мирное до этой минуты селение наполнилось криками и смятением. В течение какой-нибудь минуты мы насчитали четырнадцать человек, опрокинутых стремительно двигавшеюся между козленком и собакою веревкою. Одни из пострадавших, валяясь в самых живописных позах на земле, ругали козленка, другие проклинали собаку, а третьи — к их числу принадлежала и старуха — на чем свет стоит поносили старика за то, он вздумал завести такого сорванца — козленка. На месте происшествия появлялись новые люди. Видимо, испуганные обыкновенным шумом, они расспрашивали, что случилось, ахали, охали, качали головами, размахивали руками…

Тут раздался свисток обер-кондуктора — сигнал к отходу поезда. Нас так заинтересовала разыгравшаяся сцена, что нам очень хотелось досмотреть ее до конца, поэтому мы попросили обер-кондуктора немножко задержать поезд. Но, к нашей общей досаде, мы получили категорический отказ: поезд и так уж сильно запоздал, промедлить более нельзя было ни одной минуты.

Высунувшись из окон, мы следили за интересною сценою, пока было можно. Когда место действия уже исчезло у нас из виду, наш напряженный слух долго еще улавливал отзвуки, крики, визг и ругань людей, лай собаки и блеяние козленка.

Около одиннадцати часов вечера мы выпили по кружке пива (на германских железных дорогах вы всегда можете получить через поездную прислугу, что вам нужно из буфета: кофе с булочками и без оных, пиво, прохладительные напитки и пр.) и приготовились лечь спать. Мы сняли сапоги, довольно удобно улеглись и закрыли глаза. Однако спать нам не пришлось.

Дело в том, что каждые пять минут (впрочем, может быть, промежутки были и больше, но нам спросонья они казались очень маленькими) у вагонных окон появлялось призрачное лицо и замогильным голосом просило нас предъявить билеты.

Я вывел из собственных опытов такое заключение, что когда германскому железнодорожному кондуктору нечего больше делать, он пускается в обход снаружи, около вагонных окон, и проверяет билеты, после чего с облегченной совестью возвращается ненадолго в свой служебный вагон.

Есть такие чудаки на свете, которые помешаны на солнечных восходах или закатах, картинах старинных мастеров или на чем-нибудь подобном; душа же немецкого кондуктора может окрыляться и вознестись в мир сладких грез при виде лишь проездных билетов.

Почти все железнодорожные чины в Германии, очевидно, страдают, так сказать, билетоманией. Один вид пассажирских билетов вселяет в них ощущение блаженства. Так как эта мания у них, в сущности, довольно безобидная, то я и мой спутник решили всеми силами способствовать ее удовлетворению. Поэтому мы, завидев какого-нибудь уныло выглядывавшего железнодорожного чина, тотчас же подходили к нему и предъявляли ему свои билеты. Трогательно было видеть, как радостно озарялось при виде этих четырехугольных картончиков строгое и угрюмое лицо железнодорожного чина. Если мы при выходе на станцию забывали свои билеты в вагоне, то нарочно брали новые на следующей станции, лишь бы доставить удовольствие железнодорожному чину; если же нам не удавалось утешить его видом билетов третьего класса, то мы спешили обменить их на второклассные, и это всегда действовало.

В Кёльне мы запаслись целою дюжиною первоклассных промежуточных билетов по всей линии вплоть до Обер-Аммергау, чтобы иметь возможность без лишних хлопот и забот выйти на любой станции и оттуда сесть в любой пассажирский поезд. Во время остановки в Мюнхене — около полудня второго дня переезда от Кёльна — мы в буфете заметили старого железнодорожного служащего, на вид особенно печального и убитого. Расспросив буфетного слугу о том, что случилось со стариком, мы узнали, что у него недавно умерла любимая теща. От всего сердца сочувствуя горю старика, я предложил Б. отозвать его в сторону и показать ему всю серию наших билетов, даже позволить подержать в руках эти сокровища и позволить досыта налюбоваться на них.

Б. возражал против этого предложения. Он говорил, что если старик не обалдеет от вида такой массы первоклассных билетов (а это вполне могло случиться), то все равно вся его остальная жизнь будет отравлена: сослуживцы по всей Германии так будут завидовать его великому счастью, что не дадут ему, как говорится, прохода и, в конце концов, совсем изведут его.

После долгого совещания мы решили купить по первоклассному обратному билету до следующей станции и предъявили их удрученному потерею тещи старику. Так мы и сделали. Успех превзошел наши ожидания: при виде этих билетов сморщенные черты старого печального лица растянулись в блаженную улыбку и тусклые глаза блеснули лучом счастья.

Однако с течением времени билетомания германских железнодорожных чинов и низших служащих начинает порядком надоедать, и является желание, чтобы они хоть несколько обуздывали свою страсть к билетам. Даже самый мягкосердечный и терпеливый человек в конце концов раздражается чуть не поминутным требованием предъявления билетов не только днем, но даже ночью. Поэтому во второй половине длинного переезда по германским рельсовым путям появление кондуктора у окна и его стереотипное «позвольте ваши билеты!» производит на пассажиров прямо удручающее впечатление.

Вы утомлены и сонны. Вы не помните, куда сунули свой билет. Вы даже не вполне уверены, есть ли вообще при вас билет или, если он и был, то не воспользовался ли им кто-нибудь другой. Конечно, билет у вас цел, но вы, предполагая, что его после последнего контроля долго не потребуют, спрятали его так тщательно, что не можете теперь вспомнить, куда именно.

В одежде, которая на вас, имеется одиннадцать карманов, а в вашем пальто, висящем на крючке, — не менее пяти. Быть может, билет лежит в одном из этих многочисленных карманов, но может статься и то, что вы его убрали в одну из ваших сумок или в бумажник, который вы тоже не знаете, куда задевали, или же, наконец, он в кошельке.

Вы начинаете искать. Прежде всего вы обыскиваете все карманы на себе, потом порывисто вскакиваете и энергично отряхаетесь, надеясь, что при этой процедуре билет, быть может, зацепившись где-нибудь в вашей одежде, выпадет на пол, вы его подберете и вручите томящемуся за окном ярому билетоману. Вы машинально оглядываетесь вокруг и замечаете, с каким напряженным любопытством впиваются в вас глаза остальных пассажиров и с какой беспощадной суровостью смотрит на вас из-за окна лицо кондуктора; у вас в полусонном мозгу зарождается такое представление, будто вы находитесь пред судом, куда вас притянули за присвоение чужого билета, и что если билет окажется при вас, вы будете приговорены, по крайней мере, к пятилетней тюремной высидке. Ввиду этого вы горячо отрицаете свою виновность и дрожащим голосом кричите:

— Говорю вам, что я не брал… даже и не видел билета этого господина… Не брал, не брал, поймите вы!.. Пустите меня!..

Но соответствующие случаю замечания публики приводят вас в себя и вы начинаете вновь искать у себя злосчастный билет. Вы с лихорадочною поспешностью вывертываете наизнанку все свои карманы, роетесь в своем багаже, половина которого при этом валится сверху из сетки на сиденье и на пол, и про себя клянете всю германскую железнодорожную сеть со всеми ее порядками и всех ее служащих. Вы поднимаете всех соседей на ноги, чтобы посмотреть, не завалился ли как-нибудь под них ваш билет, и, наконец, в отчаянии начинаете ползать по всему вагону, залезая под сиденья и шаря повсюду руками.

— Не выбросил ли ты его давеча из окна, вместе с бумажкою из-под сандвичей? — спрашивает вас ваш друг, усердно помогающий вам в поисках и, разумеется, проникнутый к вам искренним участием.

— Ну, вот еще выдумал! — раздражительно отвечаете вы. — Разве я с ума сошел? С какой стати буду я делать такую бессмыслицу?.. Неужели ты думаешь, что я не могу отличить билета от замасленной бумажки?..

Долго еще продолжается ваше ворчание по адресу друга. В то же время вы двадцатый раз ощупываете себя и, наконец, находите свой билет засунутым в жилетный кармашек для часов, где он все время мирно покоился, вручаете его кондуктору и удивляетесь, как вы не могли сразу догадаться поискать его именно там.

В продолжение этой тягостной процедуры кондуктор за окном делал все, что только было в его силах, чтобы увеличить ваше нервное возбуждение: переминаясь с ноги на ногу на узкой приступочке вдоль вагонов, он все время принимал самые рискованные положения; сознание их опасности ложится вам на душу лишней тяжестью, и вы все более и более волнуетесь и раздражаетесь.

Поезд идет с максимальной в Германии скоростью для экспрессов — 30 миль в час. Приближается мост. Все еще торчащий за окном кондуктор, держась обеими руками за вагонные скобки, как можно дальше откидывается всем корпусом назад. Вы смотрите на него и на быстро придвигающийся мост и с ужасом спрашиваете себя, куда свалится тело этого бесстрашного человека, когда оно будет раздроблено аркою моста: прямо ли на железнодорожное полотно или через перила моста в реку.

В трех дюймах от первой мостовой арки кондуктор, однако, плотно прижимается к вагону, и кирпичной кладкой арки убивается лишь муха, присевшая было на край кондукторского плеча. Прогромыхавши по мосту, поезд несется на самом краю бездонной пропасти.

Пользуясь и этим случаем для демонстрирования пред публикой своей чисто акробатической ловкости, кондуктор выпускает из рук скобки, за которые до сих пор держался за окном, потом, вися над пропастью и размахивая руками для поддержания равновесия, начинает исполнять на узеньком приступке нечто вроде пляски первобытных германцев, своей «звероподобностью» так пугавших культурных римлян.

Если вы желаете по возможности сохранить душевное спокойствие при переездах по германским железным дорогам, то сначала постарайтесь настроить себя на такой лад, чтобы иметь возможность совершенно равнодушно смотреть, как кондуктор сломает себе голову при своих акробатических упражнениях снаружи вагона. Если же вы не в состоянии так настроиться, то, предупреждаю, путешествие по рельсовым путям Германской империи будет для вас сплошной нравственной пыткой.

Ах, как хороша, как свежа и поэтична земля в пять часов утра весеннего дня! Ленивцы, валяющиеся в постелях чуть не до полудня, и понятия не имеют об этой прелести. Только одни мы, рано встающие (по горькой, впрочем, необходимости), вполне можем насладиться красотой природы.

В этот ранний час я отказался от дальнейших попыток заснуть и отправился на другой конец вагона в уборную, чтобы умыться и вообще привести себя в порядок.

Умываться в крохотных вагонных уборных довольно мудрено, потому что вагоны сильно раскачиваются. Только что вы сунули в умывальный таз руки и полголовы, как на вас, пользуясь вашей беспомощностью, надвигаются и стены вагона, и все, что находится в них вокруг вас; вы поспешно откидываетесь в противоположную сторону, но тут с треском открывается дверь и ударяется об вашу спину.

При таких условиях мне удалось только обрызгаться водой. Желая обтереться, я стал отыскивать глазами полотенце, но его в уборной не оказалось. Это очень ловко придуманная шутка. Железнодорожная администрация устраивает при вагонах уборные, в которых есть умывальник, вода и даже мыльница с куском душистого мыла. Пассажир доверчиво идет в такую уборную, умывается там, но когда желает обтереться, то замечает, что там нет полотенца. Повторяю — очень остроумно придуманная шутка.

У меня в саквояже были полотенца, но для того, чтобы достать их, я должен был в самом непредставительном виде пройти по всему вагону, мимо дам. Хорошо, что нужда изобретательна. Я вспомнил, что у меня в кармане есть газета, достал ее и кое-как обтерся ею, причем сделал открытие, что газетной бумагой обтираться очень скверно, в особенности, если типографская краска еще не успела достаточно просохнуть.

Вернувшись на свое место, я предложил моему другу Б. тоже пойти в уборную и умыться. Он пошел. Представляя себе его положение, когда он сделает открытие, что в уборной нет полотенца, я отогнал от себя собственную досаду на это неприятное обстоятельство.

Как, однако, верно наблюдение старых людей, которые говорят, что, радуясь неприятностям других, мы забываем свои собственные!

Миль за пятьдесят от Мюнхена по обе стороны поезда ничего нет, кроме плоской, почти бесплодной и плохо населенной равнины, поэтому и смотреть не на что. Пассажиру остается только тоскливо обозревать горизонт впереди, в отчаянии увидеть хоть какой-нибудь признак, который указывал бы на близость большого города.

К сожалению, Мюнхен лежит в глубокой низине, так что издали его почти не видно; вы замечаете его только тогда, когда поезд вступает в предместье города и подходит к дебаркадеру.

Часть воскресенья 25-го

Мы желаем завтракать. — Я пускаю в ход свои познания в немецком языке. — Исключительные умственные способности первых балерин. — Представление английской пантомимы в Пиренеях. — Грустные результаты этого представления. Книга «немецких разговоров». — Как плохо такого рода книги считаются с потребностями и желаниями тех, кто ими пользуется. — Воскресенье в Мюнхене. — Ганс и Гретхен. — Жизнь высших и низших сословий. Пивной погребок

В Мюнхене мы оставили свой багаж на станции и отправились отыскивать ресторан, в котором мы могли бы с комфортом позавтракать. Было восемь часов утра, поэтому все порядочные рестораны оказались еще запертыми. После довольно долгих поисков мы наконец отыскали среди цветущих садов старенький ресторанчик, из окон которого несся аппетитный запах кофе и жареного лука. Мы вошли в палисадник этого ресторанчика, уселись на стульях пред одним из маленьких чистеньких столиков, расставленных под тенистыми деревьями, взяли в руки лежавший на столе прейскурант и подозвали слугу.

Заказать завтрак взялся я, не желая упускать случая порисоваться знанием немецкого языка. Прежде всего я заказал кофе с булочками и с маслом. Этот заказ вышел у меня очень недурно. Напрактиковавшись за последние дни, я теперь смело мог заказывать кофе с принадлежностями хоть на сорок персон. Потом я стал заказывать зеленый салат. Слуга понял меня в том смысле, что я требую отварную в воде простую капусту, и мне стоило немалого труда заставить его понять точный смысл моего требования. Имея в запасе еще несколько немецких слов, я заказал яичницу

— Скажи ему, чтобы он дал настоящуюяичницу, какую делают у нас, в Англии, — заметил Б. — Иначе подадут излюбленную здесь смесь яиц с вареньем и шоколадным кремом, а это приемлемо только немецкому желудку.

— Хорошо, — ответил я. — Я попрошу сделать яичницу с укропом… Только погоди, как по-немецки укроп? Никак не могу припомнить.

— Укроп? — задумчиво повторил Б. — По-немецки?.. Гм?.. Вот, не угодно ли! Ведь я знал… учил когда-то, но тоже не могу вспомнить.

Так как нужного немецкого слова у нас в головах не находилось, то мы вздумали попробовать французский язык. Но убедившись, что и из этого ничего не выходит, мы принялись всячески коверкать свой родной язык, в детской уверенности, что тот, кто не понимает какого-нибудь языка в чистом виде, обязательно должен понимать его в искаженном. Но как мы ни картавили и ни сюсюкали, как ни растягивали искалеченные слова на отдельные части, какие ни придавали модуляции своим голосам — кажется, любой дикарь был бы потрясен до глубины своей души, — но наш тевтонец, подобно утесу среди шумного прибоя волн, оставался невозмутимым и только отрицательно тряс головою.

Наконец мы прибегли к пантомиме. Пантомима по отношению к языку — то же самое, что мармелад, предлагаемый взамен, например… ну, хоть масла, что в некоторых случаях или, вернее сказать, для лиц известного непочтенного возраста даже очень приятно.

Но истолковательные способности пантомимы довольно-таки ограничены, по крайней мере, в обыденной жизни. Что же касается балета, то в нем все без исключения может быть объяснено пантомимою. Я сам видел, как артист в балете одним легким движением левой ноги, положим, при некоторой поддержке со стороны оркестрового бубна, открывал героине ошеломляющую тайну, что воспитывавшая героиню женщина, которую она считала за свою мать, была собственно только ее теткою, по браку с братом матери этой самой героини. При этом, однако, следует принять во внимание то, что первые балерины, отплясывающие роль героинь, очевидно, обладают исключительно высокими умственными способностями, а следовательно, и необыкновенно быстрым соображением. Балерина сразу понимает, что хочет выразить артист, когда он, несколько раз перевернувшись на одной ноге, вдруг встанет на голову. Человек среднего уровня непременно вывел бы из такой пантомимы совершенно превратное заключение.

Кстати, мне припомнилось, как один из моих друзей во время своего пребывания в Пиренеях захотел выразить свою признательность посредством пантомимы. Дело в том, что однажды вечером он, проплутав целый день в горах, забрел в небольшую харчевеньку, где его очень радушно приняли и накормили не только сытно, но и вкусно. Разумеется, усталый и голодный, он был очень доволен таким приемом и угощением, поэтому пожелал выразить свои чувства как-нибудь особенно покрасноречивее.

Местный, испанский, язык он знал очень плохо и мог только сказать несколько самых обыденных фраз; словами же, для выражения чувств и, вообще, душевных движений, запастись своевременно он не догадался. Поэтому ему и пришлось прибегнуть к пантомиме.

Поднявшись с места, он сначала указал рукой на опустошенные им блюда на столе, потом разинул рот и ткнул в него пальцем, затем указал на ту область себя, куда исчезло все, чем он насытился, и, в довершение, изобразил на своем лице широкую улыбку. Нужно сказать, что у этого моего друга совсем особого рода улыбка. Он и сам сознает, что в его улыбке есть что-то плаксивое и вместе с тем устрашающее, так что матери всегда пугают ею непослушных ребятишек.

Пантомима моего приятеля произвела самое неожиданное впечатление на хозяев. Впившись в посетителя тревожными взглядами, они отошли в сторону и возбужденно стали о чем-то шептаться.

«По-видимому, — думал мой приятель, — я недостаточно ясно выразил этим простосердечным поселянам свои чувства. Постараюсь быть повыразительнее, чтобы они могли меня понять».

С этим добрым намерением он усердно принялся тереть вышеуказанную область (которую я, в виду крайней скромности и благовоспитанности моего друга, не стану определять яснее), а улыбающееся лицо растянул дюйма на три еще, причем сделал несколько кивков головой, которое находил подходящими для выражения своего удовольствия и своих дружеских чувств к хозяевам.

Наконец грубые, но простодушные лица поселян осветились лучом понимания. Оба, муж и жена, торопливо бросились к шкафу, достали длинную тоненькую бутылочку с какой-то темной жидкостью и вернулись с нею к столу.

«Слава богу, поняли меня! — радовался мой приятель. — Обрадовались, что я доволен их угощением, и, должно быть, хотят, чтобы я выпил с ними стаканчик заветного вина… Ах, милая сельская простота!»

Хозяин действительно наполнил маленький стакан темной жидкостью и поднес посетителю, знаками объясняя, что это нужно скорее выпить.

«Да, — соображал мой приятель, поднимая стакан к свету и любуясь бархатистым видом жидкости, — конечно, это какое-нибудь особенное вино, которое здесь хранится только для самых торжественных случаев и для самых почетных или дорогих сердцу гостей… Наверное, еще дедовское и бережется, как святыня… Какие, в самом деле, милые люди!»

Держа стакан в руке, мой приятель произнес на своем родном языке маленькую речь, в которой пожелал своим хозяевам, уже старикам, долголетия, многочисленного потомства от их замужней дочери; пожелал всяческого благополучия и этой дочери вместе с ее мужем и детьми, а также и всему их селению. Разумеется, они ни слова не поняли из его речи; это он и сам знал, но рассчитывал, что переливы его голоса и жестикуляции сумеют настолько ясно истолковать смысл его речи, что хозяева невольно должны будут проникнуться воодушевляющими их посетителя благожелательными чувствами к ним. Окончив свое славословие, он прижал свободную руку к сердцу, улыбнулся по возможности еще шире и одним духом опорожнил стакан.

Несколько секунд спустя он обнаружил, что ему дали просто-напросто очень сильного рвотного. По-видимому, хозяева поняли его пантомиму в том смысле, что он или отравлен или страдает острым несварением желудка, и постарались ему помочь, чем могли.

Средство это оказалось гораздо действеннее обычных медицинских, остающихся иногда без всякого действия, так что благодаря ему мой приятель, в конце концов, оказался еще голоднее и изнеможеннее, чем в то время, когда пришел в харчевню. Так как он пред тем съел все, что имелось порядочного в запасе у хозяев, то ему пришлось лечь с пустым желудком и в печальной неизвестности, когда еще удастся наполнить его.

Я сделал это длинное отступление с целью доказать, что пантомимику-любителю никогда не следует браться за выражение тонких чувств; для этого существуют присяжные пантомимики.

Вот почему не выручила пантомима и нас с Б. Как мы ни бились, чтобы дать прислуживавшему нам немцу понять наше желание иметь яичницу с укропом, какие ни делали замысловатые знаки и движения, — все это повело лишь к тому, что мы запыхались, как ломовые лошади, а немец принес нам игру в домино.

Наконец, когда я почувствовал себя точно заблудившимся в недрах мрачного лабиринта, меня ясным лучами осияла мысль, что в кармане моего пальто должна находиться книжка с «немецкими разговорами».

Какая досада, что я раньше не вспомнил о ней! Целых полчаса промучились мы с Б., ломая свои мозги и члены, чтобы растолковать немцу о своем желании, и никто из нас не вспомнил, что при нас находится книга, написанная со специальной целью выручать людей из затруднительного положения, в какое попали мы, и, разумеется, составленная вполне добросовестно для плохо знающих немецкий язык англичан, чтобы дать им возможность объясняться с немцами.

Я торопливо выхватил из кармана книгу и принялся искать в ней разговор, касающийся питания. Но его-то и не оказалось! Были длинные и горячие диалоги с прачкой о таких предметах, о каких вообще не принято говорить. Страниц десять книги посвящалось беседе между необычайно терпеливым башмачником и до чудовищности раздражительным, требовательным и привередливым заказчиком, который кончает причиненную им ни в чем не повинному башмачнику пытку небрежными словами:

«Нет, я отдумал сегодня заказывать себе ботинки. Прощайте!»

Кое-что для себя полезное я, впрочем, извлек из этого диалога, написанного, очевидно, в руководство людям, страдающим мозолями на ногах. Так как я давно страдал ими, то с помощью этого диалога смело могу заставить немецкого башмачника понять, что мне от него требуется.

Две дальнейшие страницы были наполнены разговорами «при встрече с знакомыми на улице», вроде следующих: «А, доброе утро (добрый день или добрый вечер), майн герр (или майне фрау)». «Как поживаете?» «Желаю вам веселых святок», «Как поживает ваша матушка?» и т. д.

Ну скажите пожалуйста, станет англичанин, еле лопочущий самые необходимые немецкие слова, осведомляться о здоровье каких-то там немецких матушек!

Были также беседы в железнодорожных вагонах, какие могут вестись разве только путешествующими лунатиками, и «беседы во время морских переездов»; в последних попадались такие фразы: «Как вы теперь себя чувствуете? — Пока недурно; боюсь только, что это не надолго. — О, какие волны! Я чувствую себя очень плохо и пойду вниз. Прикажите, пожалуйста, принести мне таз» и т. п. перлы остроумия.

В конце книги были помещены немецкие поговорки и идиоматические фразы, которые смело могут быть приняты за фразы для идиотов. Между прочим, приведены такие поговорки и советы: «Воробей в руках лучше голубя на крыше». — «Время приносит розы». — «Орел не ловит мух». — «Не следует покупать кошку в мешке».

Как будто среди англичан, путешествующих по Германии, целая уйма таких дураков, которые имеют дурное обыкновение покупать кошек в мешках и этим наводить людей со слабой совестью на грешную мысль воспользоваться случаем сбыть никуда не годных кошек вместо хороших!

Я перелистал всю эту галиматью, но ни слова не нашел об укропе. В словарике, приложенном к книге, в «беседах о продовольствии», упоминались только такие предметы, как фиги, малина, кизил (сроду не слыхал о такой ягоде и даже не знаю, принадлежит ли она к категории съедобных, да и ягода ли еще это?), лесных орехах и тому подобных лакомствах, в которых редко кто из взрослых людей (а для них-то именно и предназначена эта книга) имеет надобность даже у себя на родине. Дальше в том же словарике шло перечисление возможных пряностей, но ни слова о том, к чему можно было бы применить эти «вкусовые вещества». По этому словарю мы могли заказать сваренные вкрутую яйца или порцию ветчины, но нам не нужно было ни таких яиц, ни ветчины, а просто-напросто хотелось получить яичницу с укропом, о которой мудрые составители этого «полного карманного руководства для англичан, незнакомых с немецким языком», — как они назвали в предисловии свою книгу, — не имели, по-видимому, ни малейшего понятия.

Впоследствии, вернувшись домой, я пересмотрел несколько подобных «руководств» и убедился, что лучше того, которое находилось при мне во время моего путешествия по Германии, в обществе моего приятеля Б., не имелось; остальные оказались ниже всякой критики. Впрочем, ведь и разные другие «руководства» по большей части никуда не годятся.

Таким образом, не отыскав немецкого названия укропа, мы с Б. махнули рукой и заказали «немецкую» яичницу. Минут через десять кельнер с торжеством поднес нам дымящуюся сковороду, наполненную шипящими яйцами, вареньем из крыжовника и обильно посыпанную сверху мелким сахаром. С целью перебить неподходящую к нашему английскому вкусу сладость, мы добросовестно уснастили яичницу перцем, солью и даже горчицей, но и с такой приправой это блюдо оказалось «неприемлемым» для наших желудков. Взамен его, по совету Б., мы потребовали две порции ветчины и съели ее с горчицей и хлебом.

Позавтракав, мы сверились по имевшемуся у нас расписанию поездов и узнали, что следующий поезд в Обер-Аммергау отходит в 3 часа 10 минут. Этот поезд был «сквозной», т. е. нигде на промежуточных станциях не останавливающийся, и для нас очень удобный. По-видимому, железнодорожное начальство чрезвычайно гордилось им, судя по тому, что отметило его крупным шрифтом. Этим поездом мы решили воспользоваться.

Чтобы убить время до трех часов, мы отправились осматривать Мюнхен. Столица Баварии — очень красивый город, с широкими и чистыми улицами и множеством великолепных зданий, но, несмотря на это и на сто семьдесят тысяч обитателей, он весь пропитан атмосферою провинциальности. На улицах мало движения, а в блестящих магазинах мало покупателей. Но так как этот день был воскресный, то оживления было побольше. Все улицы, а в особенности места для гулянья, были полны нарядною толпою, среди которой резко выделялись приезжие окрестные поселяне в своих живописных и оригинальных народных костюмах, целыми столетиями передававшихся из поколения в поколение. Победоносно шествующей по всему свету моде с ее вечными переменами в материях, покроях и цветах до сих пор не удалось проникнуть в область баварских горных твердынь; беспощадная победительница постоянно встречает там самый отчаянный отпор. Как двести-триста лет тому назад, широкоплечий и загорелый пастух из Оберланда все еще продолжает наряжаться по праздничным дням поверх снежно-белой рубашки в серую, расшитую зелеными шелками куртку, опоясывается широким кушаком, нахлобучивает на кудрявую голову широкополую мягкую шляпу с пером и в коротких, по колени, панталонах и подбитых гвоздями толстых башмаках направляется по горам к хижине своей Гретхен.

И Гретхен ждет его, тоже принаряженная по случаю праздника. Стоя на маленьком крылечке, в тени ветвистых деревьев, она представляет собою прелестную старомодную картину. И в ее наряде преобладает национальный зеленый цвет, только на конце пышной косы развеваются ярко-красные ленты; из-под богато расшитого белого передника выглядывает юбка с красными и зелеными полосками; зеленый, также весь расшитый корсаж позволяет видеть тончайшие белоснежные широкие рукава блузки; высокая грудь украшена разноцветными дорогими бусами и тяжелой серебряной цепью; на белокурой голове красуется круглая зеленая шляпа. Стальные пряжки на башмаках красавицы соперничают в блеске с большими синими глазами. Глядя на эту дышащую жизнью и здоровьем простосердечную сельскую Гретхен, невольно проникаешься чувством зависти к ее жениху Гансу.

Сойдясь вместе, эта красивая парочка, напоминающая бывших когда-то в ходу фарфоровых пастушка с пастушкой, рука об руку направляется в город. При встрече с ними останавливаешься в изумлении, протираешь себе глаза и думаешь, не во сне ли видишь их. Они так живо напоминают золотые дни детства, когда старая няня по вечерам в детской пред ярко топившимся камином давала нам смотреть старые книги с картинками, на которых изображалась жизнь гораздо более красочная и интересная, чем она является в наше прозаичное, всеуравнивающее, стирающее все общественные различия время.

По воскресным дням Мюнхен и его окрестности производят между собою оживленный обмен населения. С утра одни поезда за другими привозят в город поселян, и из города увозят «на лоно природы» бесчисленные вереницы горожан, в течение дня растекающихся по горам и долам, по лесам и берегам кристальных озер.

Мы отправились в одну из народных пивных, не в шикарный кафе-ресторан, битком набитый туристами, местными «дельцами» и прожигателями жизни, а именно в пивную или, вернее сказать, в пивной погребок, старинный прохладный и полутемный, с массивными, но низкими и дочерна закопченными сводами. Только там и можно наблюдать жизнь настоящих баварцев.

Поселяне в своей непосредственности несравненно интереснее горожан, которые все похожи друг на друга, как одно яйцо на другое: а в высших кругах и совсем почти уж незаметно никакой индивидуальной разницы, потому что представители этих кругов все одинаково одеваются, одинаково говорят, одинаково живут, одинаково действуют и мыслят. Мы, люди высших слоев общества, только играемв жизнь по заранее составленным для нас программам и правилам. Каждый наш шаг, каждое движение, каждое слово у нас являются не своим, а чужим, сделанным по указке, от которой мы не вправе уклоняться, чтобы «не испортить игры».

Стоящие на вершине общественной пирамиды и на природу привыкли смотреть особенным образом: сверху вниз, с затаенным любопытством. Те же широкие народные массы, которые составляют основание этой пирамиды, глядят на все окружающее их не как на одну красивую, но не имеющую самодовлеющего значения декорацию, а как на совокупность живых и грозных сил, с которыми необходимо серьезно считаться. Эти массы прямо смотрят природе в ее суровое лицо и всю жизнь борются с нею среди окутывающего ее мрака таинственности. Как навеки отметил ангел боровшегося с ним в ночной темноте Иакова, так носит на себе неизгладимые следы своей борьбы и народ.

Среди высших классов царит лишь один тип, а в народе переливаются сотни различных типов. Поэтому я по возможности предпочитаю посещать те места, где сходится народ; сборища общественных сливок я и так знаю: достаточно побывать на одном из них, чтобы иметь ясное понятие о всех. Мне уж не раз приходилось давать это объяснение моим друзьям, которые упрекают меня в пристрастии к низшим слоям общества.

Сидя с трубкою в зубах пред кружкою пенящегося пива, я с интересом наблюдаю переливающиеся в старых пивных погребках пестрые живые волны; подмечаю ряд прямо выхваченных из действительности живых картин, мелькающих предо мною, как в калейдоскопе.

Несколько рослых, плечистых, здоровых сельских парней привели в любимый погребок своих избранниц и угощают их пивом с приправой огромной луковицы. Как хорошо веселятся эти молодые люди! Как они смеются, шумят и поют! Какими перекидываются оригинальными шутками!

За одним из столов сидит другая компания — пожилых мужчин, играющих в карты. Как характерны эти словно из дуба вырезанные лица! Один из игроков, уже старик, отличается необычайной живостью, подвижностью и горячностью. Как сверкают его глаза! Как выразительна игра его лицевых мускулов, благодаря которой вы можете читать каждую его мысль как в открытой книге! Вы ясно видите по этой игре, с каким торжеством старик готовится прикрыть королем выпавшую даму. Его сосед смотрит тихо, спокойно и смиренно, хотя и с оттенком уверенности в своей окончательной победе. Вы чувствуете, что он уже держит в руках те карты, которые должны закончить партию в его пользу, и он только сдержанно выжидает случая показать их. Приближающаяся победа так и отражается на его почтенном лице и в его тихом взоре. Однако он все-таки ошибся в расчете: оказывается, последняя его карта побита. Все с изумлением на него оглядываются, потому что тоже были уверены в его победе. Но он сдержанно смеется, скрывая прыгающие в глазах предательские огоньки разочарования и досады. С этим человеком, умеющим так успешно обуздывать себя, нужно вести дела осторожно.

Напротив, за отдельным столиком, сидит сварливого вида старуха. Она заказала себе порцию сосисок, получила ее и стала глядеть еще сварливее. Ее полуприщуренные глаза, с выражением злобной насмешливости, обегают собрание. Пред нею, в ожидании подачки, сидит на задних лапках собачка. Все с тем же выражением смертельной ненависти ко всему живому в глазах старуха передает собачке кусочки сосисок, насаженные на вилку. Взгляды старухи, сопровождающие эти подачки, так злы, что, думается, непременно должны действовать самым подавляющим образом на пищеварение маленького животного.

В одном из углов дородная средних лет женщина что-то втолковывает сидящему с нею таких же лет мужчине с совершенно неподвижным, точно каменным лицом. Видно, что он спокойно и беспрекословно будет выслушивать все, что толкует его собеседница, пока пред ним стоит полная кружка. Он привел сюда жену с тем, чтобы угостить ее и дать ей чувствовать себя по-праздничному; а так как для нее, очевидно, не может существовать праздничного настроения без возможности высказать всего, что целую неделю таилось у нее на дне души, то он и позволяет ей работать ее говорильным аппаратом, пока сам пьет. Говорит она без малейшего огня и оживления. Речь ее тягуче льется, как струя растопленного масла. А он, очевидно уже привыкший к таким словоизвержениям супруги, молча, с видом полного равнодушия отхлебывает по временам из кружки.

Появляется новая компания молодых парней. Громко стуча своими тяжелыми, подбитыми огромными гвоздями, башмаками, они подходят к одному из незанятых столов, садятся и требуют себе пива. Они тактично шутят с прислуживающею им миловидною, но равнодушною кельнершею, хохочут, поют и, вообще, веселятся вовсю!

Местная сельская молодежь вся отличается здоровою, жизнерадостною веселостью. Серьезны, да и то не все, только пожилые люди и старики.

Какие поучительные получились бы картины, если бы нарисовать обветренные лица стариков, на которых так ярко отпечатаны все те комедии и трагедии, в которых заставила участвовать этих людей великая режиссерша — жизнь. Морщинистыми иероглифами занесены на живой пергамент этих старых лиц былые радости и горести, бесплодные надежды и пустые опасения, детские порывы к добру, редкие падения во имя себялюбия и частые подвиги самопожертвования; доброта и мудрость таятся в складках вокруг потухающих глаз; величие терпения царит на впалых, бескровных губах, привыкших крепко сжиматься в бурях искушения и испытаний. Эти простые баварцы — живые отражения древних тевтонов и аллеманов.

Продолжение воскресенья 25-го

Мы обедаем. — Странное блюдо. — На меня нападает грусть. — Немецкая сигара. — Самые красивые спички в Европе. — Как легко разойтись с друзьями — в особенности на мюнхенском центральном вокзале. — Жертва судьбы. — Неизменное расписание. — Среди гор. — Король и нищий. — Современный роман. — Прибытие в Оберау. — Мудрые и неразумные паломники. — Интересное катанье. — Этталь и местный монастырь. — Достигаем цели своего паломничества

В час пополудни мы завернули в ресторан пообедать. Немцы всегда обедают ровно в полдень, и это вполне основательно. Только в первоклассных отелях установлено обедать в шесть и даже семь часов вечера, но это в угоду туристам и во время летнего сезона.

Упоминаю о том, что мы с Б. обедали вовсе не потому, чтобы я думал возбудить этим интерес читателя, а с единственным намерением предупредить его, в случае если он захочет проехаться по Германии, чтобы он не проявлял излишней терпимости к липтаускомусыру.

Я — большой любитель сыра и всегда готов пробовать новые сорта. Поэтому, узрев в отделе сыров ресторанного прейскуранта название «липтауский» сыр, я пожелал познакомиться с этой неизвестной для меня разновидностью сыра и заказал его.

Сыр этот оказался совсем не аппетитным даже на вид, напоминая оконную замазку, да и то не первой свежести. Вкусом он также походил на эту замазку; думаю, по крайней мере, что походил, так как вкуса замазки не знаю, потому что никогда не пробовал ее. Как бы там ни было, но я и сейчас еще убежден, что нам вместо сыра была подана именно оконная замазка.

Гарнир к этой замазке была еще замечательнее ее самой. Вся замазка кругом была обложена чем-то таким, чего я сроду не видывал, чтобы это подавалось вместе с сыром, да не желаю больше видеть. Была кучка сморщенного зеленого горошка, штуки три-четыре изумительно мелкого картофеля (предполагаю, что это был картофель, но, может статься, я ошибаюсь, и это было нечто другое, совсем мне неизвестное), кучка тмина, две-три крохотные рыбки, — по всей вероятности, из породы корюшки, — и что-то напоминающее красный крем. В сущности, все это, вместе взятое, представляло собою целый обед, быть может, вполне достаточный для насыщения немецкого желудка, но никак не английского.

Для чего тут была красная мазня, я никак не мог понять. Б. уверял, что она дана на всякий случай, вероятно для целей самоубийства. Дело представлялось моему приятелю в следующем виде. Одолев все, что было мало-мальски съедобного на блюде, потребитель, наверное, проникается неодолимой жаждой самоубийства. Содержатель ресторана отлично знает это, почему предусмотрительно и прибавляет красную отраву, чтобы потребитель мог без особенных хлопот покончить свои дни после такого «лакомства».

Проглотив первый кусок липтауского сыра, я хотел было тем и ограничиться, однако после некоторого раздумья решил, что недаром же я его заказал, притом у меня мелькнула мысль, что, быть может, я и войду во вкус этого «сыра». В самом деле, ведь сначала нам многое не нравится, а потом, войдя во вкус, мы и отстать от него не можем. Так, например, было время, когда я терпеть не мог ни табаку, ни пива.

Руководствуясь такими соображениями, я из всего, что было на блюде, сделал нечто вроде салата и стал есть его прямо ложкой. Должен сознаться, что такого отвратительного месива я не поглощал с тех самых дней, когда в наказание за лазанье по водосточным трубам должен был съесть на ночь порцию серы с патокой…

После этого немецкого «обеда» на меня напала грусть. В моей памяти с устрашающей ясностью воскресло все то, что я сделал нехорошего в течение своей жизни, и его оказалось гораздо больше, нежели я мог представить себе раньше, когда, бывало, всплывет воспоминание только об отдельных случаях. Затем пред моими духовными очами потянулись вереницы вынесенных мною разочарований, неудач и огорчений, а за ними — тени тех людей, которых я когда-то знал, но больше не мог уж увидеть, потому что они давно отошли в иной мир. Промелькнул и ряд тех красавиц, в которых я поочередно был влюблен и которые потом вышли замуж, так что я совершенно потерял их из вида. По окончании этого мысленного обзора я в глубокой тоске стал размышлять о том, как лживо, ничтожно и пусто наше земное существование и как удивительно, что мы его все-таки до известных пределов выдерживаем. Вообще, я весь ушел в мировую скорбь.

Между прочим, скорбел я и о том, что вот мы с Б. зачем-то делаем непростительную глупость, таскаясь по Европе, подвергаясь всяким неудобствам в пути и терпя всякие издевательства над собою в гостиницах, ресторанах, и должны терпеть всюду, где нам еще приведется быть.

Я посвятил и Б. в то, что творилось у меня на душе после «сырного салата». Из ресторана мы опять отправились бродить по городу и попали на Максимилиановскую улицу. Когда мы только что вступили на эту улицу, мой спутник был в отличном расположении духа (счастливый, он не участвовал в истреблении незабвенного «салата»), но когда я в своих сердечных разоблачениях дошел до конца, а вместе с тем и до половины улицы, то и Б., по сочувствию ко мне, также впал в грустное и угнетенное настроение. Б., вообще, очень милый человек, не особенно далекий, зато веселый и мягкосердечный.

В одном из табачных магазинов, мимо которых мы проходили, Б. приобрел себе сигар и одну предложил мне. Я отказался. Мне не хотелось курить и даже вдруг показалось, что курение — одна напрасная трата денег и времени.

— Ты только подумай, — печально говорил я своему другу, — через несколько лет… быть может даже гораздо раньше, мы с тобой будем уже покоиться в сырой, холодной, темной и безмолвной земле, и нас будут глодать черви. Поможет ли нам тогда, если мы сейчас искурим хоть все твои сигары?

— Тогда, наверное, не поможет, — подхватил Б… — зато очень поможет мне в настоящую минуту. Взяв в рот сигару, ты поневоле уменьшишь поток своего могильного красноречия, и я отдохну от него. Возьми же, пожалуйста, сигару и закури. Сделай это хоть во имя нашей многолетней дружбы.

Апелляция к нашей дружбе подействовала: я закурил.

Немецкие сигары, на мой вкус, отвратительны. Б. говорит, что нельзя много с них и спрашивать, ввиду их крайней дешевизны; ведь они на наши деньги стоят только по одному пенни за штуку. На это я возразил, что эта цена, наоборот, очень дорогая; качество этих сигар таково, что целых полдюжины их не стоят цены, платимой за одну штуку. Если бы хорошенько проварить эти сигары, то, пожалуй, получилась бы вполне подходящая приправа к тому сырному месиву, которым меня угостили в ресторане, но как материал для курения они не стоят той спички, которую приходится на них тратить для закуривания… Кстати о спичках. Немецкие спички — самые лучшие в Европе. Они зеленые или красные, с толстыми золотистыми головками, чисто игрушечные и, кроме того, отлично воспламеняются и не тлеют.

В продолжение своего недолгого пребывания в Германии мы с Б. много уничтожили немецких дешевых сигар и остались целы, даже не особенно кашляли; это доказывает мощность наших английских организмов. Мне думается, что испытание здоровья немецкими сигарами смело могло бы войти в программу медицинского освидетельствования в обществах страхования жизни. Вообще, когда кто-нибудь теперь спросит меня о состоянии моих сил и здоровья, я буду ограничиваться кратким ответом: «Курил немецкие сигары и, как видите, остался цел». Полагаю, это будет лучшим доказательством моего цветущего здоровья.

Около трех часов дня мы с Б. снова были на вокзале и стали искать свой поезд, но нигде не могли найти его. Центральный вокзал в Мюнхене представляет собою огромный лабиринт с неисчислимым количеством дворов, зал, ходов, переходов, галерей и платформ. В этом лабиринте легче затеряться самому, нежели найти то, что нужно. Вместе и порознь мы с Б. в течение получасового блуждания по вокзалу то и дело запутывались в ходах и переходах и теряли друг друга. Только что идешь вместе, вдруг оказываешься один. Бегаешь повсюду, рыщешь по всем залам и прочим вокзальным помещениям, отыскивая пропавшего спутника. Наконец, слава Провидению, поймаешь его где-нибудь, кричишь ему: «Куда ты запропастился? Сколько времени бегаю высунув язык в поисках тебя!.. Не отставай ты, ради бога, от меня!» Но едва успеешь договорить, смотришь — спутник снова уж исчез, словно сквозь землю провалился, в подражание знаменитому Каменному гостю.

Страннее всего было то, что когда мы бегали искать друг друга, то, в конце концов, обязательно сталкивались на платформе пред дверью залы третьего класса. Это повторялось так часто, что минут через двадцать мы уже стали смотреть на этот зал как на родной дом. В самом деле, набегавшись по разным залам, багажным отделениям и платформам, мы проникались живейшею радостью и надеждою, когда вдруг издали пред нами засверкает знакомая массивная медная дверная скобка залы III класса; надежда найти там, около этой заветной двери, предмет своих страстных поисков ни разу не обманула нас. Случалось, впрочем, что я в своих бесконечных блужданиях никак не мог попасть в сторону этой залы; тогда я обращался за указанием к кому-нибудь из местных служащих, но и с этими указаниями долго еще путался по обширному вокзалу.

Часы показывали уже три, а мы все еще не отыскали нужного нам поезда. Начиная не на шутку тревожиться, мы обратились к железнодорожному жандарму с вопросом, где находится поезд, отходящий в Обер-Аммергау в 3 часа 10 минут.

— Он еще не приготовлен, — ответил жандарм. — Мы о нем еще и не думаем.

— Как еще не думаете? — вскипел я. — Пора бы и подумать: ведь уж пять минут четвертого!

— Да, это верно, — невозмутимо продолжал жандарм, — поезд, о котором вы спрашиваете, отходит в три часа десять минут ночи. Разве вы не знаете? Ведь об этом в расписании напечатано жирным шрифтом, чтобы сразу бросалось в глаза. Все поезда, передвигающиеся между шестью часами пополудни и шестью пополуночи, обозначены жирным шрифтом; остальные же, дневные, — обыкновенным… Пожалуйте к трем часам пополуночи, и тогда к вашим услугам будет поезд в Обер-Аммергау, — любезно закончил бравый служивый свою длинную речь, произнесенную на ломаном французском языке.

Я полез в карман за своим расписанием поездов… Ох, уж эти расписания! Сколько они попортили мне крови! Удивляюсь, как они еще не извели меня окончательно. Не думаю, чтобы я сам был виноват в своих постоянных недоразумениях с этими расписаниями, потому что тогда все-таки стал бы следить за собою, во избежание неприятных недоразумений, поэтому и решил, что надо мною в этом отношении тяготеет какой-то рок. Поясню это примерами.

Если из сорока поездов есть хоть один, который ходит туда, куда мне нужно, только по воскреснымдням, то я обязательно захочу ехать на нем в пятницу. В субботу я вскакиваю рано утром, наскоро одеваюсь, проглатываю свой завтрак и сломя голову мчусь на вокзал, чтобы вовремя попасть на поезд, идущий во все дни недели, кроме именно субботы

Вокзал Южной Береговой линии путаю с вокзалом Юго-Восточной, и с негодованием заявляю там претензию на отсутствие того поезда, который мне нужен. Очутившись в известной местности городских окрестностей, смешиваю ее с другой и опять сижу по целым часам на платформе в ожидании поезда, который в ту местность совсем не ходит.

В довершение этих железнодорожных неудач я имею несчастье находиться во власти одного демонического расписания поездов, от которого никакими путями и средствами не могу отделаться. Это расписание было составлено для августа 1887 года. Аккуратно пред каждым первым числом я приобретаю новое расписание, а куда девается это расписание второгочисла того же месяца — решительно не могу понять. Знаю лишь то, что в течение этого числа мое новое расписание бесследно исчезает и больше уж не попадается мне на глаза. Судьба, постигающая его, для меня совершенно темна и непостижима. Но взамен нового расписания у меня всегда остается августовское расписание 1887 года, — с очевидной целью сбивать меня с толку.

Целых три года я бился, чтобы избавиться от этой почтенной антикварной редкости, но без малейшего успеха. Я выбрасывал расписание в окно на улицу; оно попадало к прохожим, которые подбирали его, тщательно разглаживали и, приведя в порядок, возвращали мне. Члены моей семьи, мои, так сказать, кровные, с благодарностью принимали его и с сияющими лицами клали мне на стол.

Раз как-то я разорвал это расписание на мелкие части и вышвырнул на двор, но и там нашлись люди, которые никогда не заботились обо мне, а в этом случае проявили столько трогательной заботливости и «любви» ко мне, что собрали все лоскутки постылого мне расписания, искусно их склеили и вернули в мой кабинет, положив на самом видном месте, чтобы оно сразу бросилось мне в глаза, когда я вернусь домой.

Словом, это расписание оказалось обладающим секретом неуничтожимости и вечной юности. Другие приобретаемые мною карманные справочники быстро треплются и приходят в полную негодность, а этот в течение целых двадцати лет почти так же свеж, каким был в тот злополучный день, когда я сделал глупость приобрести его. Во всей его чистенькой и аккуратной внешности нет ни малейшего признака, по которому можно было бы догадаться, что это не нынешнее расписание. Мне кажется, все его назначение в том и состоит, чтобы вводить в заблуждение людей, думающих, что это именно и есть самое новое расписание, а потому им смело можно руководствоваться.

Благодаря этому заколдованному расписанию у меня за последние два десятилетия сильно испортился характер, и вся моя жизнь пошла, как говорится, шиворот-навыворот.

Я сделался раздражительным, подчас прямо даже грубым; пристрастился к пиву, бильярду и картам, потому что из-за этого коварного расписания то и дело должен торчать по целым часам на загородных станциях в ожидании несуществующих поездов. Хожу, хожу взад и вперед по платформе, до одури начитываюсь всех навешенных там объявлений и вдруг узнаю приятную новость, что того поезда, которого я жду, совсем нет, а будет часа через три другой подходящий. Поэтому нисколько неудивительно, если с досады отправляюсь в соседний трактир, выпиваю там полдюжины пива и затем принимаюсь ожесточенно сражаться на бильярде с первым попавшимся партнером.

Умные люди говорят, что нет худа без добра. Руководствуясь этим мнением умных людей, я, на случай своей смерти, намерен распорядиться, чтобы этого моего печатного смутителя положили со мною в гроб. Надеюсь, что я покажу его на небесах тому ангелу, который приставлен взвешивать наши грехи, и сделаю при этом соответствующие объяснения, то мои грехи будут убавлены, по крайней мере, на двадцать пять процентов, которые пойдут в счет того чародея, который заколдовал моего смутителя.

Поезд в 3 часа 10 минут ночи был для нас неудобен: он приходил в Обер-Аммергау лишь в 9 утра, а нам хотелось попасть туда как можно скорее и избежать необходимости снова идти в гостиницу; неприятно было, только что разоспавшись, вставать для того, чтобы ни свет ни заря отправляться на вокзал.

Б. разузнал, что есть еще поезд в Оберау, близ Обер-Аммергау, отходящий в 7 часов 30 минут вечера. Пользуясь этим поездом, мы должны были попасть в место нашего назначения приблизительно около полуночи, если в Оберау окажется возница. Но тут мы совершенно кстати вспомнили, что в Обер-Аммергау находится куковский агент, которому и телеграфировали, чтобы он приготовил нам помещение в Обер-Аммергау и выслал в Оберау экипаж к приходу ночного поезда.

Здесь кстати будет заметить, что когда мы сидим уютно дома, пред камином, с газетой в руках и сигарой в зубах, то иногда очень зло посмеиваемся над Куками, Газами и тому подобными господами, которые за известную плату всегда так любезно готовы выручать из всяких бед незадачливых путешественников; а когда нам самим приходится очутиться в числе таких путешественников, то мы не стесняемся обращаться к ним за помощью.

Устроив это дело, мы с Б. снова отправились бродить по городу; заходили опять в ресторан выпить пива и закусить; потом завернули в гостиницу, где и отдохнули часика три, в надежде, что тогда не захотим спать в поезде.

Во время переезда от Мюнхена до Оберау мы имели случай полюбоваться чудным Штарнбергским озером и как раз в тот момент, когда вся зеркальная поверхность этого озера и разбросанные по его берегам прелестные виллы и приветливые деревеньки были залиты потоками пурпурно-золотистого света медленно закатывавшегося яркого солнца.

Именно в этом-то сказочно-прекрасном озере, близ величавого загородного дворца, находящегося в прекрасной долине, и утонул последний баварский король, несчастный Людвиг II.

Бедный король! Судьба щедро наградила его всем, что может сделать человека счастливым, забыв лишь об одном — одарить его способностьюбыть счастливым.

Судьба имеет пристрастие к уравновешиванию. Я знаю маленького чистильщика сапог, приютившегося на одном из углов Вестминстерского моста. Судьба давала ему заработать не больше шести пенсов в день, но одарила его и умением удовлетворять все его несложные потребности на этот скудный заработок и быть при этом всегда довольным и веселым. Я уверен, что он от каждого пенни получает столько же удовольствия, сколько более состоятельный человек может получить только от банкового билета в десять фунтов стерлингов. Он так же мало сознавал свое убожество, как король Людвиг — свое исключительно благоприятное положение. Целый день он, среди своей случайной и легкой работы, пел, подплясывал, шутил, смеялся, ел и пил, что ему вздумается, конечно, в границах своих доходов. Редко мне приходилось видеть более довольного своим существованием субъекта.

В последний раз я виделся с ним в госпитале св. Фомы, куда он угодил после того, как вздумал пробалансировать по наружному краю мостового парапета. Ему очень понравилось в госпитале, где он, по его собственным словам, чувствовал себя как рыба в воде, и желал остаться там как можно дольше. Он весь был расшиблен, и когда я спросил его, очень ли ему больно, он с улыбкою ответил:

— Больно, сэр, когда я думаю об этом.

Милый мальчуган! Впоследствии я узнал, что он только три дня чувствовал себя как «рыба в воде», а потом умер, но до последней минуты был весел и доволен. Говорят, что после смерти на его лице так и застыла блаженная улыбка. Ему было всего двенадцать лет. Жизнь его была недолгая, зато вполне счастливая.

Король и нищий — какое сопоставление крайностей.

Вот если бы — думалось мне — этот маленький лондонский нищий и баварский король могли составить союз и поделиться между собою тем, что у каждого было в избытке, т. е. если бы нищий мог отдать королю часть своей способности к довольству, а король, взамен этого, мог бы поступиться в пользу нищих излишком своих благ, то для них обоих было бы хорошо, в особенности для злополучного короля, который тогда не захотел бы топиться: ему жаль было бы добровольно расстаться с жизнью.

Но это было бы не во вкусе судьбы. Она любит издеваться над людьми, устраивая из их жизни какой-то парадокс. Пред одним она разыгрывает небесные симфонии, сделав его предварительно глухим; другому она преподносит дисгармоничные, раздирающие душу звуки, и он, лишенный всякого музыкального слуха, с восторгом слушает эти звуки, воображая, что это-то и есть настоящая музыка.

Несколько лет позднее, на том самом месте, где король Людвиг с презрением бросил назад богам все их бесполезные для него дары, покончила свои счеты с жизнью молодая парочка. Судьба отказала им в счастье сочетаться живыми, и они призвали на помощь смерть, которая и сочетала их мертвыми. Эта история, нашумевшая тогда по газетам всего мира, представлялась скорее старинною рейнскою легендою, чем действительным происшествием в наш прозаический век.

Если память мне не изменяет, онбыл граф, но лишенный того количества земных благ, которое считается необходимым для поддержки достоинства графского титула, и отец невесты не пожелал отдать свою дочь человеку, обладавшему одним «пустым» титулом. Желая наполнить эту «пустоту», граф пытался собственными трудами составить себе состояние.

С этой целью он отправился в Америку и там достиг успеха. Через два года он вернулся на родину с необходимым количеством этих благ, но, к несчастью, слишком поздно. Его возлюбленную обманом уверили в смерти любимого человека и дальнейшими интригами довели до того, что она решилась выйти за угодного ее родителям, но противного ее сердцу богача.

При современном взгляде на жизнь граф, вероятно, скоро бы утешился и устроил бы свою жизнь по-иному, так же как его бывшая невеста. Эти же молодые люди имели иной взгляд на жизнь, чем большинство из нас, поэтому, возмущенные до дна души слышавшимся им повсюду злорадным смехом торжествующих врагов, в одну темную бурную ночь прокрались к озеру и оставили с носом насмешливую судьбу, превратив ее злобную комедию в трогательную трагедию.

Миновав тихие воды Штарнбергского озера, поезд вскоре вступил в область гор, среди которых и начал выделывать самые замысловатые выкрутасы. Спустилась ночь. Временами нас пугал своим призрачным видом какой-нибудь белый шалаш, таинственно облитый лунным сиянием, глядевший на нас с окутанных тенью высот. Там и сям зловеще мерцала темная гладь озера или серебрился широкою лентою белой пены шумный горный поток.

Поезд пронесся по долине Дракона, мимо Мурнау — маленького городка, в котором когда-то, как и в Обер-Аммергау, тоже разыгрывались мистерии Страстей Господних и который до проведения к нему рельсового пути был ближайшей почтовой станцией до Обер-Аммергау. Дорога от Мурнау до Обер-Аммергау, ведущая через гору Этталь, так крута, что недавно один сильный и здоровый паломник умер от трудности восхождения по этой крутизне. Лошади могут поднять туда только пустой экипаж, а седокам всегда приходится выходить у подножья горы и подниматься вверх на собственных ногах. Но это многих нисколько не стесняет, а напротив, подбадривает и оживляет. Тот, кто сделает этот трудный подъем, имеет право гордиться собою как способным на подвиг.

Таких подвигов не любят только современные европейские туристы. Они так избаловываются и изнеживаются создаваемыми для них удобствами, что вместе с затруднительностью пути у них пропадает и самый интерес к путешествию. Вероятно, в недалеком будущем турист, закутанный в вату, будет вместе со всем своим домом в один миг переноситься в любое место; там этого туриста распакуют, чтобы он мог безопасно шествовать по совершенно гладким, прямым и ровным дорожкам, залитым… ну, хоть тем же асфальтом, которым нынче заливают некоторые из самых «фешенебельных» столичных улиц. Все горы, холмы и прочие шероховатости земли предупредительно будут для него срыты и сглажены. Об «угрюмо нависших» или «величаво тянущихся в облака» утесах и склонах и помину не будет: все они будут взорваны каким-нибудь сверхвзрывчатым составом и превращены в пыль, которая унесется за пределы земной атмосферы.

Но это все-таки пока еще лишь в будущем, а в настоящем турист, спокойно сидя в железнодорожном вагоне, переносится мимо крутизн горы Этталь до Оберау — маленького селения, откуда идет довольно отлогая дорога в аммергаускую долину. Подымаются же на крутизну только любители.

Ровно в полночь наш поезд остановился в Оберау, и эта станция и ночью была многолюднее и шумнее, чем другие станции бывают днем. Единственная местная гостиница оказалась переполненною туристами и паломниками, недоумевающими не менее ее хозяина, как и где все они разместятся в ней. Еще более смущало туристов и паломников, как они ухитрятся попасть в Обер-Аммергау к 8 часам утра, т. е. к тому времени, когда там начинается представление мистерий.

Некоторые за баснословную цену подряжали к пяти часам возниц; другие же, не имевшие возможности платить таких цен, уговаривались с падавшими от усталости служащими в гостинице, чтобы те разбудили их в два с половиною часа и чтобы без четверть третьего был им приготовлен завтрак, после которого они собирались идти пешком до места назначения.

Мы с Б. оказались счастливее и радовались, что догадались уведомить агентство Кука телеграммой. Благодаря этому, нас уже ожидал на станции полуразвалившийся допотопный экипаж, нечто среднее между древней цирковой колесницей и старомодной коляской, запряженной парою дюжих лошадей. После оживленной схватки между нашим возницею и двумя десятками паломников, ошибочно принявших эту неуклюжую карикатуру на экипаж за омнибус и пожелавших воспользоваться им, когда нашему вознице удалось убедить паломников в их заблуждении, мы уселись в экипаж, и он, со скрипом и визгом, тронулся в путь.

Дорога, сначала довольно отлогая, стала постепенно делаться все круче и круче; все теснее и теснее обступали нас со всех сторон залитые лунным светом величавые горные громады, и все свежее и реже становился воздух. В некоторых местах лошади с трудом тащили тяжелый экипаж, который раскачивался из стороны в сторону по бугристой дороге, как лодка на волнах; но по миновании крутых подъемов добросовестные животные, вероятно с целью наверстать на подъемах время, несли нас с головокружительной быстротой. Временами езда становилась такою рискованною, что у нас исчезла всякая сонливость, обыкновенно допекавшая нас в эти часы.

Чем отвеснее был спуск, тем сильнее неслись лошади, и чем больше было риска слететь где-нибудь в пропасть, тем скорее они старались миновать это место. В продолжение этой бешеной скачки мы с Б. испытывали все прелести сильных ощущений, вызываемых сконцентрированными воедино переездом в бурную ночь по морю, ездою по рельсовому пути, состоящему из одних стычек, и продолжительною тряскою в люльке, в которую вас уложили вместе с сотнею острых гвоздей. Никогда я не воображал, чтобы однодействие могло вызывать такое разнообразие ощущений.

На полпути, пред входом в аммергаускую долину, мы проезжали мимо Этталя. Обширный белый храм, окруженный домами небольшой общины, расположенный на пустынной горной высоте, является любимым местом паломничества набожных католиков.

Много веков тому назад один из первых баварских королей построил здесь монастырь и устроил в нем божницу для чудотворного изображения Пресвятой Девы, которое было ниспослано ему в помощь прямо с небес в то время, когда он, в чужой стране, был со всех сторон стеснен врагами и все-таки победил их. Быть может, как утверждают скептики, его неожиданной победе над врагом немало способствовала и беззаветная храбрость его баварцев, но эти реальные помощники были забыты.

Монастырь и его старая церковь (самый монастырь служил убежищем для бедных рыцарей-инвалидов) полтораста лет тому назад, в одну страшную грозовую ночь, были уничтожены огнем, вспыхнувшим от молнии, но самое чудотворное изображение Пресвятой Девы осталось невредимым и по сей день находится в полной сохранности под куполом новой церкви, несравненно менее величавой, чем была та, на развалинах которой она возведена. Самый же монастырь, возобновленный одновременно с церковью, в настоящее время превращен в пивоварню.

От Этталя дорога идет сравнительно ровная и удобная, по ней мы быстро докатили до Обер-Аммергау. Из многочисленных окон прямоугольных каменных домов приветливо светились огоньки, а по улице торопливо шныряли какие-то темные и странного вида фигуры. По-видимому, последние приготовления к тому великому делу, которое должно было через несколько часов начаться здесь.

Мы с треском, грохотом и дребезжанием неслись по местечку.

Наш простосердечный возница каждому встречному так усердно выкрикивал «покойной ночи», что, наверное, заставлял вскакивать в испуге всех спящих по крайней мере за целую милю кругом. С поразительным легкомыслием он вихрем огибал углы домов, промчался по главной дорожке какого-то большого сада, воспользовавшись тем, что его ворота были раскрыты настежь, каким-то чудом протискал свой экипаж чрез один узенький проход и благополучно подкатил к высокому старинному крыльцу, на котором нас ожидали две рослые девушки — дочери нашего будущего хозяина. Они очень эффектно обрисовывались на мягком фоне лившегося на крыльцо из отворенной двери света.

Девушки приняли нас приветливо и радушно, как родных, и повели в комфортабельно обставленную обширную комнату, на столе которой, накрытом чистой белой скатертью, уже дымилось блюдо жареной телятины, по-видимому очень почитаемой в Германии, и красовалась бутылка белого вина. При обыкновенных условиях я стал бы опасаться, как бы такой ужин не возбудил во мне желания усиленного движения вместо сна, но после капитальной встряски, которой мы только что были подвержены в течение полутора часов, даже полдюжины огнеупорных кирпичей, введенных в мой желудок, могли бы удержать меня от сна разве только на несколько секунд после того, как я положу голову на подушку, или, вернее, на то, что в Германии принято называть подушкой. С таким чувством я мужественно приступил к телятине.

После ужина наш хозяин повел нас в другое помещение, стены которого были украшены вырезанными из дерева и ярко разрисованными изображениями, хотя и благочестивого, но вместе с тем какого-то замогильного характера, по всей вероятности, рассчитанного на то, чтобы производить удручающее впечатление на нервных и чувствительных людей.

— Не забудьте, пожалуйста, разбудить нас утром вовремя, — предупредил Б. хозяина. — Нам было бы крайне неприятно проспать начало представления, ради которого мы совершили такой дальний путь.

— О, об этом не извольте беспокоиться! — с веселым смехом ответил хозяин. — Проспать начало представления вам не придется: вся деревня будет на ногах уже к пяти часам утра, в шесть начнет играть музыка и как раз под вашим окном, а потом и пушка…

— Ну, господин хозяин, — перебил я эти приятные сведения, — могу уверить вас, что лично меня не разбудят ни уличные движения, ни музыка, ни пушка, ни землетрясения, ни взрывы, — словом, никакие шумные проявления людей и природы. Для того, чтобы разбудить меня и вместе с тем привести в полное сознание, нужно, чтобы кто-нибудь вошел сюда и стащил меня с постели, а затем следил, чтобы я вновь не повалился в нее или же не вздумал бы брякнуться прямо на пол и продолжать там досыпать до привычного мне времени. Только таким способом и можно будет достичь того, чтобы я утром был вовремя на ногах и обладал всеми своими пятью чувствами. Пожалуйста, запомните это и прикажите разбудить меня как следует, а не для того только, чтобы потом снова усыпить меня пением, музыкой и стрельбой из пушки.

Б. с успехом перевел наиболее существенные части моей английской речи на довольно сносный немецкий язык. Хозяин добродушно засмеялся и дал честное слово, что сам придет будить нас «как следует» в нужное время. Так как он всей своей наружностью и повадкой внушал полное доверие, то я решился положиться на его добросовестность. Лишь только он вышел в дверь, самым сердечным образом пожелав нам «доброй ночи», я поспешил снять сапоги, чтобы не заснуть в них, и, повалившись на постель, тотчас же очутился в крепких объятиях своего приятеля Морфея… Во сне я видел… Впрочем, то, что мне пригрезилось во сне, я вскоре увидел наяву, а потому, чтобы не повторяться, опишу это в своем месте.