И он будет писать почти до самой смерти, пока вообще будет получаться записывать, целиком уйдя в свою «листву», когда статьи окажется незачем, некуда писать, закроются все газеты и журналы, где он когда-то работал или мог надеяться найти себе место. Впрочем, уже за несколько лет до того «листвы» станет так много, что любые планы напечатать ее исчезнут. К тому же и публика охладела, после первого, еще относительно «литературного», лирического «Уединенного», столкнувшись с «Опавшими листьями», где все вперемешку – Белинский и Кареев, трамвай и конка, дети и планы издания собрания сочинений. Розанов отчетливо осознавал, что создает уникальное, нечто, подобного чему никогда ранее не было, вопреки советам окружающих решаясь печатать свои два короба, выпуская в количестве шестидесяти экземпляров, для ближайших приятелей, чтобы не исчезло, «Смертное».
Тот «Розанов», через которого мы прочитываем все тексты, помещенные в собрании сочинений под этим именем, возникает в момент, когда окончательно оставляет заботу о литературе, – обращение к публике, намерение что-то сказать другому. Эти тексты создаются очень уставшим человеком. В недавно опубликованных письмах к своему многолетнему приятелю Петру Перцову этого времени Розанов вновь и вновь проговаривает, что устал, ничего не хочет, ко всему равнодушен. «Листва» пишется уже независимо от того, будет ли читатель, удастся ли издать, пишется, отнимая даже время от другого, более практического. Пишется потому, что Розанов не может уже не писать – у него на излете жизни прорезался свой голос, теперь он хранитель, единственный, способный зафиксировать вот эту мимолетность, поскольку в ней и есть все. Как в чешском языке, где «быт» и «бытие» – одно и то же слово. И дело не в том, чтобы в одном разглядеть другое, а увидеть, что это и есть одно.