Алмазная пыль
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Алмазная пыль

Надежда Тэффи
Алмазная пыль (сборник)

«Я люблю купаться в жемчугах…»

В конце восьмидесятых годов XIX века к популярному тогда литератору Иерониму Ясинскому пришли две гимназистки с просьбой оценить их стихи. Опытный редактор был удивлен зрелыми не по возрасту строками юных созданий. Девочки – 15-летняя Надя и 13-летняя Лена – поведали ему, что они сестры молодой поэтессы Мирры (Марии) Лохвицкой, которой на их семейном совете было назначено торить путь в большую литературу; когда же Мирра прославится «и, наконец, умрет», они смогут вынести свои творения на публику[1]. Простодушная жестокость подростковых слов оказалась пророческой. Знаменитая «русская Сафо» Мирра Лохвицкая ушла из жизни в расцвете лет в 1905 году. Литературную эстафету, словно по детскому уговору, подхватила следующая из сестер. Какое-то время она подписывалась фамилией мужа по своему недолгому браку – «Надежда Бучинская». А потом появился ее необычный псевдоним – Тэффи.

О происхождении этого псевдонима, так же как о своем вхождении в литературу, склонная к мистификациям Тэффи позже сочинит много разноречивых версий. Единственное, что во всех них останется неизменным, – первичность поэзии в ее жизни (и по времени появления в ней, и по месту, которое она занимала в ее душе). «Я любила рисовать карикатуры и писать сатирические стихотворения», – отвечала Тэффи на вопрос анкеты о начале литературного пути. Позже она уточнит, что первыми опубликованными – в гимназической газете – опусами были наивные оды: «на приезд государыни» и «по случаю юбилея гимназии», которые она сочинила в тринадцать лет и над которыми так потешались сестры-пересмешницы. До появления публикации в «настоящей» печати пройдет еще полтора десятилетия. За это время Надежда успеет выйти замуж за молодого юриста поляка Владислава Бучинского, переехать из родного Петербурга в провинциальный Тихвин, куда мужа назначили судьей, родить дочерей Валерию и Елену, развестись, уйти из дому, вернуться в столицу и наконец целиком посвятить себя творчеству.

Вот какой запомнилась она переводчице Т. Л. Щепкиной-Куперник в самом начале своей литературной карьеры: «Помню, как-то мне пришлось побывать у Тэффи, сестры покойной Лохвицкой, тоже поэтессы, хотя и не равной сестре, позже нашедшей себя в сатирическом жанре. Она жила где-то на Лиговке, в более чем скромных меблированных комнатах «у чухонки». В ее комнатушке стоял диван, из которого вылезали конский волос и мочало, на столе шипел плохо вычищенный самовар и лежали в бумаге сыр, масло и колбаса – по-студенчески. Сама хозяйка в красном бумазейном капоте, с короткими рукавами, открывавшими очень красивые руки, полулежала на диване, у ног ее в позе Гамлета лежал влюбленный в нее молодой критик. Она закинула руки за голову и сквозь зубы процедила замирающим тоном: «Я люблю купаться в жемчугах». Я помню, как меня поразило несоответствие обстановки и слов. Она даже не подумала сказать «мне хотелось бы» или «я любила бы», вообще употребить условное наклонение: она наивно и просто заявила, что она любит купаться в жемчугах… Я могла только позавидовать силе ее воображения…»[2]

Разъяснить странное поведение хозяйки дома помогла бы фраза, которую частенько слышали от писательницы ее друзья: «Надо уметь жить играя: игра скрашивает любые невзгоды»[3]. Что уж говорить о творчестве, которое, по самой сути своей, есть не что иное как игра воображения! Николай Гумилев, родственная душа, с которым Тэффи вскоре подружится, по первым ее поэтическим строкам чутко угадал этот посыл, заметив в рецензии на сборник «Семь огней»: «В стихах Тэффи радует больше всего их литературность в лучшем смысле этого слова… Поэтесса говорит не о себе и не о том, что она любит, а о той, какой она могла бы быть, и о том, что она могла бы любить. Отсюда маска, которую она носит с торжественной грацией и, кажется, даже с чуть заметной улыбкой».

Масок в арсенале писательницы, по ее собственному признанию, было две, как на фронтоне древнегреческого театра – смеющаяся и плачущая. Эти два начала – комическое и трагедийное – переплетались, а порой и срастались в ее творчестве до неразличимости, давая критикам повод поминать гоголевские традиции «смеха сквозь слезы».

Начиналась же слава Тэффи с сатирических фельетонов в стихах, басен и веселых одноактных пьесок. На ее публикации в «Биржевых ведомостях», где она сотрудничала с 1904 года, обратил внимание сам Николай II, впоследствии горячий почитатель писательницы. «Издатель газеты Проппер был «высочайшею пожалован улыбкой», – вспоминала Тэффи, – прибавил мне две копейки за строчку и при встрече целовал мне руку… Карьера передо мной развертывалась блестящая»[4].

Одно из неотъемлемых свойств сатиры – злободневность. С уходом реалий сатирические произведения неизбежно теряют свою силу. Политические фельетоны столетней давности вряд ли вызовут взрывы хохота. Разве что историк-профессионал сможет оценить игру слов и меткость острот Тэффи, которые когда-то передавались из уст в уста. Но и менее эрудированный читатель получит сегодня удовольствие от знакомства с первыми опытами Тэффи в печати. С одной стороны, они воссоздают атмосферу начала прошлого века, с другой, позволяют проследить за развитием таланта «королевы русского юмора»: от немудрящих иронических стишков и грубоватой политической сатиры до тонких, искусных миниатюр, шедевров, переживших свое время.

В одной из первых публикаций писательница подробно классифицировала все известные ей разновидности смеха, чтобы в конце подытожить: «Много разного смеха на свете. Но есть один, при воспоминании о котором становится жить теплее. Этот смех без причины, самоцельный и тихий, и звонкий, весь – сияние, весь – светлая радость бытия. Он звенит в сердце серебряным колокольчиком, зовет и будит уснувшую душу, и все, кто слышит его, начинают тихо и радостно улыбаться» («Смех», 1904).

Уснувшая душа и сон вечный – смерть. Люди – марионетки, повинующиеся кем-то заведенной пружине, не смеющие выйти из очерченного круга. Эти излюбленные символистами мотивы повторяются во многих ранних произведениях Тэффи. Она ищет свое решение этой темы, смещая акцент на противостояние живого мертвому, ища способы оживить, разбудить сонную душу.

В то время Тэффи очень занимали древний Восток и аккадская мифология. Цикл «Топаз» органично подводит к единственному в «Семи огнях» произведению в прозе – пересказу вавилонской легенды «Полдень Дзохары»: о невозможной любви ассирийской царицы Шаммурамат к мертвому царевичу Арею. (Труднопроизносимая Шаммурамат – всем известная по одному из чудес света Семирамида, Арей – он же Ара Прекрасный, основатель и правитель царства Урарту.) Царице не по силам вернуть возлюбленного к жизни, но для богини Иштар любящие важнее любимых – «для них открыты все двери». В финале этой красивой легенды Шаммурамат говорит своим подданным: «Мертвые вы для меня. Крылатое солнце – душа моя», – и, освобожденная, взмывает в небо.

«Мертвые не любят живых. Это извечная вражда, а власть мертвых велика», – клеймит провинциальную рутину герой пьесы «Шарманка сатаны» Долгов. – «Ведь они трупы, марионетки старого сатаны, давно и навеки заведенные. Вертит сатана ручку своей шарманки и кружится каждый из них, как того требует накрученная пружинка».

В стихотворении «Марьонетки» из цикла «Сафир» в «Семи огнях» заводная кукла, обращаясь к своему партнеру со стеклянными глазками и винтиками вместо рук, восклицает страстно: «Я наш бесконечный, наш проклятый путь // Любовью своей расколдую!»

Сердцем, любовью, добрым смехом расколдовывает «спящих» Тэффи, вдыхая в неживое – душу. «В каждой душе, даже самой озлобленной и темной, где-то глубоко на самом дне» она умела отыскать «притушенную, пригашенную искорку», «подышать на нее, раздуть в уголек и показать людям – не все здесь тлен и пепел»[5].

«Алмазная пыль» – название одной из ранних, еще дореволюционных пьес Тэффи. Отличная метафора, определение для многих милых пустячков, вышедших из-под ее гениального пера. Чепуха, осколки, пыль, но – пыль алмазная, драгоценная.

Привыкшие видеть в Тэффи юмористку, читатели не сразу приняли ее серьезные произведения. Для таких она написала предисловие к сборнику «Неживой зверь» (1916) – «предупредить читателя: в этой книге много невеселого… чтобы ищущие смеха, найдя здесь слезы – жемчуг моей души, – обернувшись не растерзали меня».

«Я люблю купаться в жемчугах».

Елена Трубилова

2

Щепкина-Куперник Т. Из воспоминаний. М., 1959. С. 280.

3

Васютинская В. Н. А. Тэффи: из личных воспоминаний //Возрождение. 1962. № 131.

5

Тэффи. А. И. Куприн // Новое русское слово. 1949, 27 февр.

4

Тэффи. 45 лет //Возрождение, 1956, янв., тетрадь 49.

1

Ясинский И. Роман моей жизни. М.-Л., 1926.

«Мне снился сон…»

Как я стала писательницей

Как я начала свою литературную деятельность? Чтобы ответить на этот вопрос, надо «зарыться в глубь веков». В нашей семье все дети писали стихи. Писали втайне друг от друга стихи лирические, сочиняли вместе стихи юмористические, иногда экспромтные.

Помню как сейчас: входит самая старшая сестра в нашу классную комнату и говорит:

– Зуб заострился, режет язык.

Другая сестра уловила в этой фразе стихотворный размер, подхватывает:

– К этакой боли я не привык.

Тотчас все настраиваются, оживляются.

– Можно бы воском его залечить.

– Но как же я буду горячее пить? – спрашивает чей-то голос.

– И как же я буду говядину жрать? – раздается из другого угла.

– Ведь не обязаны все меня ждать! – заканчивает тоненький голосок младшей сестры.

Стихи сочиняли мы все. Конечно, и я.

Но в первый раз увидела я свое произведение в печати, когда мне было лет тринадцать.

Это была ода, написанная мною на юбилей гимназии, в которой я в то время училась.

Ода была чрезвычайно пышная. Заканчивалась она словами:

И пусть грядущим поколеньям,
Как нам, сияет правды свет
Здесь, в этом храме просвещенья,
Еще на много, много лет.

Вот этим самым «храмом просвещенья» дома донимала меня сестра.

– Надя! Лентяйка! Что же ты не идешь в свой храм просвещенья? Там сияет правды свет, а ты сидишь дома! Очень некрасиво с твоей стороны.

Допекали долго.

Таков был мой самый первый шаг на литературном поприще.

Второй шаг был таков: сочинили мы с сестрой пресмешную песенку о Фульском короле, пародию на песню Маргариты из «Фауста».

Решили ее напечатать.

Совсем сейчас не помню, что это была за редакция, куда мы пошли. Помню только, что над головой редактора висело на стене птичье чучело.

Это, поразившее наше воображение обстоятельство отразилось в стихах:

Над редактором висело
Птичье чучело,
На редактора глядело,
Глаза пучило.

Стихотворения нашего редактор не принял и все спрашивал: «Кто вас послал?» А потом сказал: «Передайте, что не годится». Очевидно, не верил, что две испуганные девчонки, которых ждала в передней старая нянюшка, и есть авторы.

Таков был мой второй шаг.

Третий и окончательный шаг был сделан, собственно говоря, не мной самой, а если так можно выразиться, за меня шагнули.

Взяли мое стихотворение и отнесли его в иллюстрированный журнал, не говоря мне об этом ни слова. А потом принесли номер журнала, где стихотворение было напечатано, что очень меня рассердило. Я тогда печататься не хотела, потому что одна из моих старших сестер, Мирра Лохвицкая, уже давно и с успехом печатала свои стихи. Мне казалось чем-то смешным, если все мы полезем в литературу. Между прочим, так оно и вышло. Кроме Мирры (Марии), другая моя сестра, Варвара, под псевдонимом Мюргит, помещала свои очерки в «Новом времени», а пьесы ее шли в «Кривом Зеркале», а самая младшая, Елена, тоже оказалась автором нескольких талантливых пьес, шедших в разных театрах.

Итак – я была недовольна. Но когда мне прислали из редакции гонорар – это произвело на меня самое отрадное впечатление. Впечатление это я пожелала повторить и написала целый фельетон в стихах, в котором с веселой беззастенчивостью молодого языка хватала зубами за самые торжественные ноги, шествующие по устланному вянущими лаврами пути.

О фельетоне заговорили. Кто смеялся, кто возмущался, кто ликовал. Был бум. Редакция попросила продолжать. Большая газета пригласила сотрудничать. Остальное ясно.

Псевдоним

Меня часто спрашивают о происхождении моего псевдонима.

Действительно – почему вдруг «Тэффи»? Что за собачья кличка? Недаром в России многие из читателей «Русского слова» давали это имя своим фоксам и левреткам.

Почему русская женщина подписывает свои произведения каким-то англизированным словом?

Уж если захотела взять псевдоним, так можно было выбрать что-нибудь более звонкое или, по крайней мере, с налетом идейности, как Максим Горький, Демьян Бедный, Скиталец. Это все намеки на некие поэтические страдания и располагает к себе читателя.

Кроме того, женщины-писательницы часто выбирают себе мужской псевдоним. Это очень умно и осторожно. К дамам принято относиться с легкой усмешечкой и даже недоверием:

– И где это она понахваталась?

– Это, наверно, за нее муж пишет.

Была писательница Марко Вовчок, талантливая романистка и общественная деятельница подписывалась «Вергежский», талантливая поэтесса подписывает свои критические статьи «Антон Крайний». Все это, повторяю, имеет свой raison d’être[6]. Умно и красиво. Но – «Тэффи» – что за ерунда?

Так вот, хочу честно объяснить, как это все произошло.

Происхождение этого дикого имени относится к первым шагам моей литературной деятельности. Я тогда только что напечатала два-три стихотворения, подписанные моим настоящим именем, и написала одноактную пьеску, а как надо поступить, чтобы эта пьеска попала на сцену, я совершенно не знала. Все кругом говорили, что это абсолютно невозможно, что нужно иметь связи в театральном мире и нужно иметь крупное литературное имя, иначе пьеску не только не поставят, но никогда и не прочтут.

– Ну кому из директоров театра охота читать всякую дребедень, когда уже написан «Гамлет» и «Ревизор»? А тем более дамскую стряпню!

Вот тут я и призадумалась.

Прятаться за мужской псевдоним не хотелось. Малодушно и трусливо. Лучше выбрать что-нибудь непонятное, ни то ни се.

Но – что?

Нужно такое имя, которое принесло бы счастье. Лучше всего имя какого-нибудь дурака – дураки всегда счастливы.

За дураками, конечно, дело не стало. Я их знавала в большом количестве. Но уж если выбирать, то что-нибудь отменное. И тут вспомнился мне один дурак, действительно отменный и вдобавок такой, которому везло, значит, самой судьбой за идеального дурака признанный.

Звали его Степан, а домашние называли его Стэффи. Отбросив из деликатности первую букву (чтобы дурак не зазнался), я решила подписать пьеску свою «Тэффи» и, будь что будет, послала ее прямо в дирекцию Суворинского театра. Никому ни о чем не рассказывала, потому что уверена была в провале моего предприятия.

Прошло месяца два. О пьеске своей я почти забыла и из всего затем сделала только назидательный вывод, что не всегда и дураки приносят счастье.

И вот читаю как-то «Новое Время» и вижу нечто.

«Принята к постановке в Малом театре одноактная пьеса Тэффи “Женский Вопрос”».

Первое, что я испытала, – безумный испуг.

Второе – безграничное отчаянье.

Я сразу вдруг поняла, что пьеска моя непроходимый вздор, что она глупа, скучна, что под псевдонимом надолго не спрячешься, что пьеса, конечно, провалится с треском и покроет меня позором на всю жизнь. И как быть, я не знала, и посоветоваться ни с кем не могла.

И тут еще с ужасом вспомнила, что, посылая рукопись, пометила имя и адрес отправителя. Хорошо, если они там подумают, что я это по просьбе гнусного автора отослала пакет, а если догадаются, тогда что?

Но долго раздумывать не пришлось. На другой же день почта принесла мне официальное письмо, в котором сообщалось, что пьеса моя пойдет такого-то числа, а репетиции начнутся тогда-то и я приглашалась на них присутствовать.

Итак – все открыто. Пути к отступлению отрезаны. Я провалилась на самое дно, и так как страшнее в этом деле уже ничего не было, то можно было обдумать положение.

Почему, собственно говоря, я решила, что пьеса так уж плоха! Если бы была плоха, ее бы не приняли. Тут, конечно, большую роль сыграло счастье моего дурака, чье имя я взяла. Подпишись я Кантом или Спинозой, наверное, пьесу бы отвергли.

– Надо взять себя в руки и пойти на репетицию, а то они меня еще через полицию потребуют.

Пошла.

Режиссировал Евтихий Карпов, человек старого закала, новшеств никаких не признававший.

– Павильончик, три двери, роль назубок и шпарь ее лицом к публике.

Встретил он меня покровительственно:

– Автор? Ну ладно. Садитесь и сидите тихо.

Нужно ли прибавлять, что я сидела тихо.

А на сцене шла репетиция. Молодая актриса, Гринева (я иногда встречаю ее сейчас в Париже. Она так мало изменилась, что смотрю на нее с замиранием сердца, как тогда…), Гринева играла главную роль. В руках у нее был свернутый комочком носовой платок, который она все время прижимала ко рту, – это была мода того сезона у молодых актрис.

– Не бурчи под нос! – кричал Карпов. – Лицом к публике! Роли не знаешь! Роли не знаешь!

– Я знаю роль! – обиженно говорила Гринева.

– Знаешь? Ну ладно. Суфлер! Молчать! Пусть жарит без суфлера, на постном масле!

Карпов был плохой психолог. Никакая роль в голове не удержится после такой острастки.

«Какой ужас, какой ужас! – думала я. – Зачем я написала эту ужасную пьесу! Зачем послала ее в театр! Мучают актеров, заставляют их учить назубок придуманную мною ахинею. А потом пьеса провалится, и газеты напишут: Стыдно серьезному театру заниматься таким вздором, когда народ голодает. А потом, когда я пойду в воскресенье к бабушке завтракать, она посмотрит на меня строго и скажет: “До нас дошли слухи о твоих историях. Надеюсь, что это неверно”».

Я все-таки ходила на репетиции. Очень удивляло меня, что актеры дружелюбно со мной здороваются, – я думала, что все они должны меня ненавидеть и презирать.

Карпов хохотал:

– Несчастный автор чахнет и худеет с каждым днем.

«Несчастный автор» молчал и старался не заплакать.

И вот наступило неотвратимое. Наступил день спектакля.

«Идти или не идти?»

Решила идти, но залезть куда-нибудь в последние ряды, чтобы никто меня и не видел. Карпов ведь такой энергичный. Если пьеса провалится, он может высунуться из-за кулис и прямо закричать мне: «Пошла вон, дура!»

Пьеску мою пристегнули к какой-то длинной и нудной четырехактной скучище начинающего автора.

Публика зевала, скучала, посвистывала.

И вот, после финального свиста и антракта, взвился, как говорится, занавес и затарантили мои персонажи.

«Какой ужас! Какой срам!» – думала я.

Но публика засмеялась раз, засмеялась два и пошла веселиться. Я живо забыла, что я автор, и хохотала вместе со всеми, когда комическая старуха Яблочкина, изображающая женщину-генерала, маршировала по сцене в мундире и играла на губах военные сигналы. Актеры вообще были хорошие и разыграли пьеску на славу.

– Автора! – закричали из публики. – Автора!

Как быть?

Подняли занавес. Актеры кланялись. Показывали, что ищут автора.

Я вскочила с места, пошла в коридор по направлению к кулисам. В это время занавес уже опустили, и я повернула назад. Но публика снова звала автора, и снова поднялся занавес, и актеры кланялись, и кто-то грозно кричал на сцене: «Да где же автор?», и я опять кинулась к кулисам, но занавес снова опустили. Продолжалась эта беготня моя по коридору до тех пор, пока кто-то лохматый (впоследствии оказалось, что это А. Р. Кугель) не схватил меня за руку и не заорал:

– Да вот же она, черт возьми!

Но в это время занавес, поднятый в шестой раз, опустился окончательно и публика стала расходиться.

На другой день я в первый раз в жизни беседовала с посетившим меня журналистом. Меня интервьюировали.

– Над чем вы сейчас работаете?

– Я шью туфли для куклы моей племянницы…

– Гм… вот как! А что означает ваш псевдоним?

– Это… имя одного дур… то есть так, фамилия…

– А мне сказали, что это из Киплинга.

Я спасена! Я спасена! Я спасена! Действительно, у Киплинга есть такое имя. Да, наконец, и в «Трильби» песенка такая есть:

Taffy was a Walesman,
Taffy was a thief…

Сразу все вспомнилось.

– Ну да, конечно, из Киплинга!

В газетах появился мой портрет с подписью «Taffy».

Кончено. Отступления не было.

Так и осталось

Тэффи.

6

Право на существование (фр.).

Женский вопрос
Фантастическая шутка в 1-м действии

Действующие лица:

Отец. В первой и третьей картинах в обыкновенном платье; во второй – в длинном цветном клетчатом сюртуке, широком отложном воротнике и в пышном шарфе, завязанном бантом под подбородком.

Мать. В первой картине в домашнем платье. Во второй картине в узкой юбке, сюртуке, жилете, крахмальном белье.

Их дети:

Катя. Причесана по-дамски. 18 лет. Одета во второй картине приблизительно как мать.

Ваня. 17 лет.

Коля. 16 лет. В первой картине Ваня в пиджаке. Коля в велосипедном костюме. Во второй картине – оба в длинных цветных сюртуках, один в розовом, другой в голубом, с большими цветными шарфами и мягкими кружевными воротниками.

Андрей Николаевич. Одет в том же роде. Шляпа с вуалью. В руках муфта.

Тетя Маша. Толстая. Мундир до колен, высокие сапоги, густые эполеты, ордена. Прическа дамская.

Профессорша. Фрак, узкая юбка, крахмальное белье, пенсне. Худая, плешивая, сзади волосы заплетены в крысиный хвостик с голубым бантиком.

Петр Николаевич, ее муж. Широкий сюртук. Кружевной шарф, лорнет, сбоку у пояса веер.

Денщиха. Толстая баба, волосы масленые, закручены на затылке; мундир.

Адъютантка. Военный мундир. Сильно подмазанная. Пышная прическа, сбоку на волосах эгретка.

Степка. Черные панталоны, розовая куртка, передник с кружевами, на голове чепчик, на шее бантик. Очень некрасив.

Извозчица. В повойнике, сверху шляпа извозчичья. Армяк. Кнут.

Глаша. Горничная.

Гостиная. У стены большой старинный диван. Вечер. Горят лампы. Через открытую дверь виден накрытый стол, мать вытирает чайные чашки. Ваня у стола читает. Коля в велосипедной шапке лежит на качалке. Катя ходит по комнате.

Катя (волнуясь). Возмутительно! Прямо возмутительно! Точно женщина не такой же человек.

Коля. Значит, не такой.

Катя. Однако во многих странах существует женское равноправие, и никто не говорит, что дело от этого пошло хуже. Почему же у нас этого нельзя?

Коля. Значит, нельзя.

Катя. Да почему же нельзя?

Коля. Да вот так, нельзя, и баста.

Катя. Баста потому, что ты дурак.

Мать (из столовой). Опять ссориться? Перестаньте. Как не стыдно…

Катя. Он меня нарочно дразнит. Знает, что мне тяжело… что я всю жизнь посвятила… (Плачет.)

Коля. Ха, ха! (Поет.) Жизнь посвятила и жертвою пала. И жертвою пала.

Слышится звонок.

Мать. Перестаньте, вы там. Кто-то звонит.

Входит отец.

Отец. Ну-с, вот и я. Что у вас тут такое? Чего она ревет?

Коля. Она жизнь посвятила и жертвою пала.

Мать. Ах, замолчите, ради бога. Отец усталый пришел… Вместо того чтобы…

Отец (хмурится). Действительно, черт возьми. Отец целый день служит, как бешеная собака, придет домой, и тут покоя нет. И сама, матушка, виновата. Сама распустила. Катерина целые дни по митингам рыскает, этот болван только ногами дрыгает. Сними шапку! Ты не в конюшне! Отец целый день, как лошадь, над бумагами корпит, а они вместо того, чтобы…

Мать. Пойди, Шурочка, попей чайку.

Отец. Иду, Шурочка. Я только один стаканчик. Опять бежать нужно.

Мать (передавая ему стакан, который он выпивает стоя). Бежать?

Отец (раздраженно). Ну да, очень просто. Что это, первый раз, что ли? Верчусь, как белка в колесе. Для вас же. У нас сегодня вечернее заседание. Ах да – совсем и забыл. Я ведь для того и зашел. Позвольте вас поздравить, душа моя. Дядя Петя произведен в генералы. Нужно будет устроить для него завтра обед. Ты распорядись. Вино я сам куплю.

Мать. Ты сегодня поздно вернешься?

Отец. Вот женская логика. Ну разумеется, поздно. (Берет портфель не за тот конец. Из него вываливаются бумаги и длинная розовая лента.)

Коля. Папочка… лента.

Отец (быстро сует ленту в портфель). Ну да… ну да, разумеется. Деловая лента… Ну, до свиданья, Шурочка. (Треплет ее по щеке.) Спи, мамочка, спокойно. (Уходит.)

Мать. (вздыхая). Бедный труженик!

Коля. Гм! гм! Деловая лента.

Мать. Что?

Катя. Вот тоска! Я прямо с ума сойду.

Мать. Это от безделья, душа моя. Поработала бы, пошила бы, почитала бы, помогла бы матери по хозяйству, вот и тоски бы не было. (Уходит.)

Коля. Пойду помогу матери по хозяйству. (Уходит в столовую. Видно, как берет ложку и ест варенье прямо из вазочки.)

Катя. Не желаю. Я не кухарка. Я, может быть, тоже желаю служить в департаменте. Да-с. И на вечерние заседания ходить желаю. (Коля громко хохочет, вскакивает и грозит кулаком.) Как я вас всех ненавижу. Теперь я равноправия не хочу. Этого с меня мало! Нет! Вот пусть они посидят в нашей шкуре, а мы, женщины, повертим ими, как они нами вертят. Вот тогда посмотрим, что они запоют.

Ваня. Ты думаешь, лучше будет?

Катя. Лучше? Да мы весь мир перевернем, мы, женщины…

Ваня. Э, полно! Новой жизни жди от нового человечества, а пока люди те же, все останется по-старому.

Катя. Неправда! Ты все врешь. Ты все нарочно. И во всяком случае, передай твоему Андрею Николаевичу, что я за него замуж не пойду. Не намерена! Повенчаемся, а он у меня на другой день спросит, что у нас на обед. Ни за что! Лучше пулю в лоб.

Ваня. Да ты совсем с ума сошла!

Катя. Кончу курсы, буду доктором, тогда сама на нем женюсь. Только чтобы он ничего не смел делать. Так только, по хозяйству. Не беспокойтесь, могу прокормить.

Ваня. Да не все ли равно.

Катя. Нет-с, не все равно. Совсем другая жизнь будет. Не ваша, не дурацкая, потому что женщина не такое существо, как вы, а совсем наоборот.

Ваня. То есть что наоборот?

Катя. Да все наоборот. А вы все выродились. От продолжительной власти совсем одурели. Твой же Андрей Николаевич умиляется над профессором Петуховым: ах, ученый! ах, милая рассеянность! чудак, не от мира сего… Просто старая калоша, и не моется никогда. Все вы друг перед другом умиляетесь. Жен обманываете, в карты дуетесь, и все у вас очень мило выходит. Разве женщина могла бы себя так вести?

Голос матери. Катя! Я прилягу. Если услышите папочкин звонок, разбудите Глашу – она так крепко спит.

Катя. Хорошо! Я все равно всю ночь не засну.

Ваня уходит и запирает свою дверь.

Катя (стучит в его дверь кулаком). Так и скажи ему, что не пойду! Слышишь? Не выйду! (Сидит на диване и плачет.)

Бедный Андрюша… И я бедная!.. Что же, будем ждать, пока все станет навыворот… Буду доктором… Андрюша… (ложится на диван) верю, что все сбудется… Вот счастье-то было бы. (Зевает.) Уж я бы их… (Засыпает.)

Сцена мало-помалу темнеет. Несколько мгновений совсем темно. Затем сразу вспыхивает дневной свет. Катя сидит за столом и разбирает бумаги. На диване Коля вышивает туфли. В столовой отец моет чашки.

Коля (хнычет). Опять распарывать. Опять крестик пропустил!

Катя. Тише, ты мне мешаешь!

Ваня (выходит оживленный, бросает шапку на стул). Как сегодня было интересно! Я прямо из парламента. Сидел на хорах. Духота страшная. Говорила депутатка Овчина о мужском вопросе. Чудно говорила! Мужчины, говорит, такие же люди. И мозг мужской, несмотря на свою тяжеловесность и излишнее количество извилин, все же человеческий мозг и кое-что воспринимать может. Ссылалась на историю. В былые времена допускались же мужчины даже на весьма ответственные должности…

Отец. Ну, ладно. Помоги-ка мне лучше убрать посуду.

Ваня. Приводила примеры из новых опытов. Ведь служат же мужчины и в кухарках, и в няньках, так почему же…

Катя. Перестань, Ваня, ты мне мешаешь.

Звонок.

Вот, верно, мама звонит.

Отец (суетясь). Ах ты боже мой! Опять он не слышит. Отворю сам. (Убегает.)

Мать (возвращаясь с отцом). Напрасно, напрасно, дитя мое. Открывать двери – дело прислуги. Слушайте, детки. Интересная новость. Тетю Машу произвели в генералы.

Отец. Достойная женщина.

Катя. Всю жизнь полковой овес воровала.

Отец. Как тебе не стыдно.

Катя. За галстук заливает и ни одного смазливого белошвея не пропустит.

Отец. Коля, выйди из комнаты. Говоришь при мальчике такие вещи.

Мать (отцу). Ну-с, Шурочка, не ударь лицом в грязь. Нужно сегодня устроить для тети Маши обед. Вино я сама куплю. А ты распорядись. Коля, Ваня, помогите отцу.

Отец (робко). Может быть, можно отложить обед на завтра? Сегодня немножко поздно…

Мать. Вот мужская логика! Я гостей созвала на сегодня, а он обед подаст завтра. (Уходит.)

Ваня. Ах, как чудно говорила Овчина! Вы должны давать мужчинам то же образование и не делать из них рабов, позорящих имя человека. Мы требуем мужского равноправия.

Коля. А в самом деле, папаша, отчего это так несправедливо? Женщинам все, а нам ничего?

Отец. Да, дитя мое, когда-то было иначе. Мужчины были у власти. Женщины добивались прав и наконец восстали. После кровопролитной женской войны мужчины сдались, были засажены в терема и в гаремы, а теперь понемногу освобождаются от рабства. В Америке мужчины уже допущены на медицинские курсы.

Ваня. Ха-ха. Мужчина – докторша! Как это оригинально.

Коля. А что, в те времена мужчины в парламенте сидели?

Отец. Ну конечно.

Коля. И председательница была мужчина?

Отец. Разумеется.

Коля. Ха! Ха! Председательница в панталонах! Ха! Ха! Вот картина! Председательница в панталонах парламент открывает. Ха! Ха! Ха!

Ваня. Ох! Перестань! Ха! Ха! Не смеши! Ха! Ха!

Отец. Да перестань же.

Мать (входит сердитая). Где же Степка? Звоню, звоню. В умывальнике воды нет. Что за безобразие! Жена целый день, как бык, в канцелярии сидит, а он не может даже за прислугой приглядеть.

Отец (испуганно). Сейчас, Шурочка, сейчас. (Кричит в дверь.) Степка!

Входит молодой лакей в чепчике и в переднике.

Мать. Ты чего не идешь, когда звонят?

Степка. Виноват, не слышно-с.

Мать. Не слышно-с. Вечно у вас на кухне какая-нибудь пожарная баба сидит, оттого и не слышно.

Степка. Это не у меня-с, а у Федора.

Мать. Принеси воды в умывальник.

Степка уходит.

Отец. Шурочка, не сердись. Все равно Федора сейчас прогнать нельзя. Кто же будет готовить? Да и вообще он хороший повар за кухарку; это так трудно найти, а нанимать настоящую кухарку нам не по средствам.

Коля (входит). Мамочка, там от тети Маши денщиха пришла.

Мать. Пусть войдет.

Входит баба в короткой юбке, сапогах, мундире и фуражке.

Денщиха. Точно так, ваше бродие.

Мать. В чем дело?

Денщиха. Так что их превосходительство велели мне приказать вам, что сейчас они к вам придут.

Отец. Ах, батюшки! Коля! Ваня! Идите скорей, помогите распорядиться.

Мать. На вот тебе, сестрица, на водку.

Денщиха. Рада стараться, ваше бродие. (Делает поворот налево кругом и уходит.)

Катя. А не пойти ли мне в офицеры?

Мать. Что же, теперь протекция у тебя хорошая. Тетка тебя выдвинет. Да ты у меня и так не пропадешь. А вот мальчики меня беспокоят. Засидятся в старых холостяках. Нынче без приданого не очень-то берут…

Катя. Ну, Коля хорошенький.

Коля (высовывает голову в дверь). Еще бы не хорошенький! Подожди, я еще подцеплю какую-нибудь толстую советницу или градоначальницу. (Скрывается.)

Звонок.

Катя берет свои бумаги и уходит. Мать идет за нею.

Входит тетя Маша. На ней юбка и мундир, шапка, густые эполеты.

Тетя Маша. Ба! все скрылись. (Вынимает портсигар.) Степка, дай мне спичку.

Входит Степка.

Ах ты розан! Все хорошеешь. В брак вступить не собираешься?

Степка. Куда уж нам, ваше превосходительство. Мы люди бедные, скромные, кому мы нужны.

Тетя Маша. А за тобой, говорят, моя адъютантша приударяет?

Степка (закрывает лицо передником). И что вы, барыня, мужчинским сплетням верите! Я себя соблюдаю.

Тетя Маша. Принеси-ка мне, голубчик, содовой. Голова трещит со вчерашнего.

Степка. Сию минуту-с!

Степка уходит. Тетя Маша сидит, заложа ногу на ногу, барабанит по столу и поет военные сигналы.

Тетя Маша.

Рассыпься, молодцы,
За камни, за кусты
По два в ряд.
Ту-ту, ру-ру!

Отец (входит). Здравствуйте. Поздравляю вас от души…

Тетя Маша (целует отцу руку). Мерси, мерси, дружок. Ну, как поживаешь? Все хлопочешь по хозяйству? Что же поделаешь. Удел мужчин таков. Сама природа создала его семьянином. Это уже у вас инстинкт такой – плодиться и размножаться и нянчиться, хе… хе… А мы, бедные женщины, несем за это все тягости жизни, служба, заботы о семье. Вы себе порхаете, как бабочки, как хе… хе… папильончики, а мы иной раз до рассвета… А где же детишки?

Входит Степка с содовой водой, ставит на стол и уходит.

Отец. Коля! Ваня! Идите же скорей! Тетя Маша пришла.

Входит Коля, за ним мать.

Мать. А! Ваше превосходительство! Поздравляю!

Звонок.

Тетя Маша. Спасибо, дружище! Только лучше не поздравляй. У нас в полку ходил по этому поводу анекдот. Была у нас, видишь ли, правофланговая рядовая. Софья Совиха…

Входит профессорша с мужем.

Отец. Ах! Глубокоуважаемая профессорша! Здравствуйте, Петр Николаевич.

Профессорша. Пришла поздравить себя, то есть вас, с днем поздравления.

Петр Николаевич (шепчет). Лили! Лили! Праздника. А не поздравления!

Профессорша (продолжает здороваться). Мерси. Благодарю вас, господа, что почтили скромную труженицу… Этот день никогда не изгладится…

Тетя Маша (сердито). То есть почему же скромную? Н-не понимаю… При чем здесь моя скромность…

Петр Николаевич. Ах, боже мой! Лили! Ты опять все путаешь. Это ты ее, а не она тебя.

Профессорша. Ах да, виновата, я спутала. Это я ее, то есть вас, а не она меня. (Садится мимо стула, все бросаются ее подымать.)

Отец. Вы не расшиблись? Ах, боже мой!

Мать. Лучше на диван.

Профессорша. Ах, пустяки! Наоборот, очень приятно.

Тетя Маша. Хе! Хе! У нас в полку по этому поводу циркулировал анекдот, и, знаете, препикантный. Если мужчины разрешат, я расскажу… Подрались у нас, видите ли, две поручицы из-за рогов…

Отец (перебивая). Finissez devant les garçons[7].

Тетя Маша. А наша Марья Николаевна совсем, брат, закружилась. Целые дни у них дым коромыслом. И катанья, и гулянья, и ужины, и все это с разными падшими мужчинами…

Степка (входит). Кушать подано.

Профессорша (быстро вскакивает). Пожалуйте, господа, милости просим! Откушайте, чем бог послал.

Петр Николаевич. Лили! Лили! Ты у них, а не они у тебя! Ах, боже мой, эта рассеянность! (Берет ее под руку.)

Мать. Хе! Хе! Ох уж эти ученые. Беда с ними.

Петр Николаевич. Все великие люди были рассеянны. И все такие чудаки. Я читал…

Тетя Маша. У нас в полку рассказывают по этому поводу анекдот. У одной генеральши был молоденький муж, этакий, знаете, бутончик…

Уходит в столовую, через дверь видно, как усаживаются за стол. Звонок. Степка бежит открывать. Возвращается вместе с адъютанткой.

Адъютантка. Так как же ты сюда попал?

Степка. Я теперь тут служу в горничных девушках. Мелкая стирка. Отсыпное, горячее.

Адъютантка (треплет его по щеке). А что, барыня-то небось ухаживает за тобой?

Степка. И вовсе даже нет. Мужчинские сплетни.

Адъютантка. Ну, ладно, ладно! Толкуй! Ишь, кокет, никак, бороду отпускаешь… Ну, поцелуй же меня, мордаска! Да ну же скорей, мне идти нужно! Ишь, бесенок!

Степка (вырываясь). Пустите! Грешно вам. Я честный мужчина, а вам бы только поиграть да бросить.

Адъютантка. Вот дурачок! Я же тебя люблю, хоть и рожа ты изрядная.

Степка. Не верю я вам… Все вы так (плачет), а потом бросите с ребенком… Надругаетесь над красотой моей непорочной. (Ревет.)

Катя (входит). Что здесь такое?

Степка убегает.

Марья Николаевна, как вам не стыдно! Идите обедать.

Адъютантка. Тра-ля-ля! Тра-ля-ля! Что же не заходите? У нас вчера было превесело. Ужинали со всеми онерами. Коко, Ванька Сверчок, Антипка, знаете, этот бывший полотер, – словом, целый цветник. Все – падшие, но милые создания. (Уходит.)

Громкий звонок несколько раз. Степка открывает. Вламывается извозчица. На ней армяк, бабий повойник, сверху извозчичья шапка, в руках кнут.

Извозчица. Неча! Неча! Сюда и вошла, потому ей и некуда. А я за свои деньги оченно даже вправе. Мне и старшая дворничиха говорит: лови ее, шилохвостку, а то черным ходом утекнет. (Хочет идти в гостиную.)

Степка (загораживая дорогу). Куда прешь! Толком говори, кого надо…

Извозчица. A того надо, кто денег не платит. Она меня с Васильевского за шесть гривен рядила, дешево рядила, да и на дешевом надула.

Степка. Да какая она из себя-то?

Извозчица. А, известно дело, гунявая.

Степка. Ишь… Профессорша, верно.

Извозчица. Да уж не без того. И старшая дворничиха говорит: лови, говорит, ее, шилохвостку… она, говорит…

Степка. Постой. Я сейчас доложу. (Входит в столовую и выходит оттуда с профессоршей.)

Профессорша (протягивая руку извозчице). Здравствуйте, здравствуйте… Впрочем, с кем имею честь?

Извозчица. А вот чести-то и не имеешь, коли человека надуваешь…

Профессорша (Степке). Я их не понимаю… Чего мне… Может быть, через ваше посредство, так сказать…

Степка. Это извозчица. Шесть гривен им нужно-с.

Профессорша. Да? Шесть гривен? Какая странная потребность… (Дает деньги.) Извольте… виновата… Ничего, что медными?..

Извозчица (взглядывая на нее). Ч-черт! Никак, ошиблась. (Чешет голову пятерней.)

Профессорша. Ошиблась я в вас или вы во мне?

Извозчица. Сразу-то оно и не разберешь. Потому как та была гунявая, а и ваша милость… не в обиду будь… да и дворничиха говорит, лови ее, шилохвостку, это вашу, значит, милость, не вашу то есть, а, к примеру сказать, ежели… на чаек бы, потому как здесь ошибка, так мне с вас гривенничек за бесчестье.

Степка. Пошла ты вон, пьяница. Вот кликну швейцариху. Она те в три шеи. (Выталкивает извозчицу из двери.)

Профессорша (присматриваясь к Степке). Какой вы… хи, хи. Бантик у вас на шейке, хи… хи… малявацька вы холосенькая, тю-тю-тю…

Степка (в страхе подгибает колени). Госпожа профессорша… Чего-с… Сию минуту-с… О господи, наваждение египетское…

Профессорша (семенит ногами к Степке и берет его за подбородок). Тю-тю-тю…

Петр Николаевич (вбегая). Лили! Лили! Что здесь такое? Зачем тебя вызывали?

Профессорша. Чего ты суетишься, Петруша. Я деньги платила извозчице.

Петр Николаевич. Какой извозчице?

Профессорша. Гм… трудно определить… Кажется, пьяной.

Степка. Это они извозчице платили, которая вас, значит, сюда привезла…

Петр Николаевич. Как – сюда привезла? Ведь мы же на своих приехали, в коляске!

Профессорша. Ну да, ну да… Она и сама говорила, что ошиблась. Не суетись, Петруша, все в порядке…

Петр Николаевич. А зачем ты сейчас этого горничного за шею держала?..

Профессорша. Я… я… я думала, что это ты… Он так справа зашел, понимаешь? И ты часто справа стоишь, и… и здесь получилась иллюзия… рефлекторный обман правой половины левого мозгового полушария… Явление, которое нужно будет еще разработать…

Петр Николаевич. Ах нет, не нужно, не нужно! Ты не разрабатывай, пусть лучше кто-нибудь из ассистенток…

Уходят в столовую. Степка – в другую дверь. Через минуту из той же двери входит денщиха.

Денщиха. Ишь… не в те двери попала. (Заглядывает.) Столовая там. Господа питаются… Генеральша-то моя чвакает – аж сюда слышно.

Степка (входит с блюдом). Ай!..

Денщиха. Степану Ильичу, наше вам. Глаза нале-во! Куды вы эдак рысью марш направляетесь?

Степка (отмахиваясь блюдом и роняя котлеты). А ну вас! Как сюда попали?

Денщиха. Перекусила малость и запила малость перекусочку-то. Федорушка поднес. Хорош Федорушка-то, а ты, Ильич, еще лучше (убежденно), ты, Ильич, – ягода. И я всегда согласна тебя осчастливить. Ты мое честное имя трепать не будешь, поведение твое самое выдающееся. А я всегда за себя постою. Слыхал нашу солдатскую песню? (Поет и приплясывает.)

Их, солдатка рядовая,
Сама себе голова я,
Как уеду я подальше
От своей от генеральши.

А вашу мужчинскую скромность ценю. И за вас грудью всегда пойду на всякого супостата. Грудью! Так точно-с! А вы меня за то всегда можете угостить-с. (Поднимает с пола котлету, вытирает обшлагом и ест.) Потому, как поется у нас в песне: «И за любовь мою в награду ты мне слезку подари!..»

Степка (подбирая котлеты на блюдо, денщиха помогает, вытирает котлетки рукавом). О господи, Соломонида Фоминишна! Да ведь мы к вам завсегда… Ой, господи, никак, идут. (Бежит с блюдом в столовую.)

Денщиха уходит. Из столовой быстро выходит отец. За ним тетя Маша, за ней гурьбой остальные.

Тетя Маша (с бутылкой шампанского в руках). Нет, Шурочка, ты должен покориться. Это старинный польский обычай. Когда мы стояли в Польше, у нас ни один обед без этого не обходился. Всегда перед пирожным кто-нибудь предлагал выпить из сапожка хозяина дома.

Отец. Но ведь мы не в Польше… Мне так неловко.

Все. Пустяки! Нужно! Что за глупости! Это так весело! Оригинально! Обычай!

Мать. Ну, полно кривляться! Сам радешенек. Снимай сапог! Чего ломаешься?

Отец садится и медленно стягивает с ноги высокий сапог.

Тетя Маша. Ну, вот и отлично! Давай сюда! Вот так. (Выливает бутылку в сапог.) Степочка! Тащи, дружок, еще бутылочку! Еще две! Две тащи! Постой, тебе самому не откупорить – Катя, помоги ему.

Выливает еще две бутылки. Сапог растягивается в вышину.

Давай еще две.

Мать (тревожно). Может быть, одной довольно? Эдакая прорва… Ну и размер…

Тетя Маша. Лей еще! Вот так, за здоровье прекрасных мужчин! Ура! Пью первая!

Профессорша. Я! Я первая. Я не могу пить после вас! У вас во рту, наверное, всякие молекулы… Мне не поднять… Помогите… Подоприте снизу…

Тетя Маша поднимает сапог за каблук, вино выливается на профессоршу.

Профессорша (захлебываясь). Ай, тону! Тону! У меня очки всплыли! Спасите! Я жить хочу!

Петр Николаевич рыдает у нее на плече.

Мать (Маше). Что ты наделала!

Отец. Ужасно! Ужасно! Такую массу вина вылить…

Тетя Маша. Виновата, виновата. Я ведь по вашему же указанию желала услужить, хе, хе. Расскажу вам по этому поводу одну историйку. Факт, но верно. Была, видите ли, одна бригадная генеральша, страшнейшая ругательница; так она, знаете ли, ругалась до такой степени…

Отец. Мари, ле-з-анфан!..[8]

Тетя Маша. Ах, виновата, виновата, не буду!

Петр Николаевич (вытирает жену носовым платком). Едем домой, дружок, ты отдохнешь, просохнешь.

Профессорша (трет глаза и хнычет). Все равно! Очки уплыли… И главное, так вредно после обеда это холодное обливание. Если бы перед обедом, я бы даже была благодарна. И в платье тоже нехорошо. Зачем было делать в платье? Надо было раздеться…

Тетя Маша. Хе! хе! хе! А у нас в полковой конюшне…

Отец. Да вы присядьте, вот сюда, к печке – мигом обсохнете.

Профессорша. Ах нет… Лучше велите полить меня эфиром, чтобы ускорить испарение. Что? Нет? Так я пойду лягу. Простите, господа, я вас не задерживаю ввиду инцидента.

Петр Николаевич. Лили! Лили! Мы у них, а не они у нас.

Профессорша. Ах да, совершенно верно, друг мой. Во всяком случае, благодарю вас, господа, за оказанную мне честь и надеюсь, что и впредь не забудете своим посещением… Чего тебе, Петруша?.. Посещением. Простите за скромную трапезу, но поверьте, что я от души, от души старалась обставить все поприличней, и если не удалось, то прошу прощения. Что, Петруша? Да, да! Мы у них, как говорит мой муж, то есть мы у вас в свою очередь тоже непременно побываем. До свиданья! (Делает эффектный поклон и направляется в Ванину спальню.)

Ваня. Ай, ой! Не туда! Не туда!

Коля. Госпожа профессорша, там Ванина спальня.

Петр Николаевич и Степка подхватывают профессоршу под руки и уводят.

Мать. Эдакий ум!

Отец. Гениальная женщина!

Катя. Но до чего рассеянна!

Тетя Маша. Гм… да. Припомнился мне по этому поводу…

Мать. Ну, детки, вы теперь пойдите, а мы здесь посидим в своей компании, покурим. Шурочка, приготовь нам кофе.

Отец, Ваня и Коля уходят.

Ну, теперь можно сан фасон[9]. (Закуривают сигары.)

Тетя Маша. Что это у тебя Ваня какой-то хмурый стал?

Катя. Это он все с Андреем Николаевичем своим мужским вопросом занимаются.

Тетя Маша. Это насчет мужского равноправия, что ли?

Мать. Ну да. Совсем с ума спятили. На курсы идут, волосы отпускают; Андрей, дурак, ерунды начитался и моего Ваньку сбивает. Выдать бы их поскорей за хороших жен…

Адъютантка. Я бы никогда не взяла такого молодого человека, который катается верхом, и отпускает волосы, и на курсы бегает. Это так нескромно, так немужественно. Впрочем, Екатерина Александровна, вам, кажется, нравится Андрей Николаевич?

Катя. Гм… да. И рассчитываю, что его можно будет перевоспитать. Он еще молод. Наконец, хозяйство, дети, все это повлияет на его натуру.

Тетя Маша. Дураки! Хотят быть женщинами. Чего им нужно? Мы их обожаем и уважаем, кормим и обуваем… И физически невозможно. Даже ученые признают, что у мужчины и мозг тяжеловеснее, и извилины какие-то в мозгу в этом самом. Не в парламент же их сажать с извилинами-то… Ха! ха! Я бы за Ваньку Сверчка голос подала! Почему же не подать? Ха-ха! Равноправие так равноправие.

Мать. А детей кто нянчить будет?

Тетя Маша. Видно уж, нам с тобой, ха-ха-ха, видно уж, нам с тобой придется. Что ж, повешу саблю на гвоздь, денщиха будет в барабан бить, чтобы дети не плакали, ха-ха! ха! А уж вечерние-то заседания тю-тю, Шурочка. А? Ха-ха-ха!

Мать. Пошли теперь все эти новшества. Мужчины докторшами будут. Ну, посуди сама, позовешь ли ты к себе молодого человека, когда заболеешь?

Тетя Маша. Ха! ха! У нас в полку…

Мать. Подожди. Ведь не позовешь? Значит, все это одни пустяки. Теперь в конторы тоже стали принимать мальчишек. Есть и женатые. Дети дома брошены на произвол судьбы… И цены сбивают на женский труд.

Адъютантка. А главное, совершенно теряют грацию, мужественность.

Отец (из двери). Кофе готов.

Мать. Пойдемте, господа.

Уходят. Слышится звонок. Входят Андрей Николаевич и Степка.

Андрей Николаевич. Нет, Степка, я не сниму пальто. Я только на минутку. У вас гости? Ах, как это неприятно. Так Ваничка дома… Гм… Подожди, Степа, одну минутку… Вот что, голубчик, не можешь ли ты вызвать ко мне на одну секундочку Катерину Александровну? Подожди, подожди! Только у меня секрет… Нужно так, чтоб никто не видал… Потихоньку вызови.

Степка. Да уж ладно, барин, мы сами с усами, комар носу не подточит. (Подходит к двери и кричит.) Барышня! Вас тут спра… пожалте-с на секрет.

Катя (выбегает). Чего ты? Одурел? Ах, это вы? Пожалуйста! Что же вы не разденетесь.

Андрей Николаевич. Нет. Мерси. Я на одну минутку. Я только хотел узнать, здоров ли Ваня… Папа послал за узорами…

Катя. Вы напрасно выходите один так поздно вечером. Могут пристать какие-нибудь нахалки.

Андрей Николаевич. Я должен… мне нужно… два слова…

Катя. Степка, пошел в кухню.

Степка уходит.

Андрей Николаевич. Я пришел… вернуть вам ваше слово… Я не могу…

Катя. Так вы не любите меня! Боже мой, боже мой! Говорите же, говорите! Я с ума сойду!

Андрей Николаевич (плачет). Я не могу… Мы повенчаемся, а вы на другой день спросите: «Андрюша, что сегодня на обед?» Не могу! Лучше пулю в лоб… Рабство…

Катя. Не любишь! Не любишь!

Андрей Николаевич. Мы сговорились с Ваней… Будем учиться… Я буду доктором… сам прокормлю, а ты по хозяйству…

Катя. Ты с ума сходишь? Я, женщина, на твой счет?

Андрей Николаевич. Да!.. Да!.. Я так люблю тебя, а иначе не могу. Женщины от власти одурели… Будем ждать… пока я сам прокормлю… Я тебя так люблю, так люблю… по хозяйству… (Обнимает Катю и прижимается к ней.)

Раздается громкий звонок. Сцена темнеет совершенно. Затем сразу освещается. На столе горит лампа. Катя спит на диване. Снова громкий звонок. Катя вскакивает. Через комнату бежит полуодетая горничная и отворяет входную дверь. Входит отец.

Катя (вскакивая). Ай! (Протирает глаза.) Папа? Ты? Ха-ха! Вот радость! Папа, милый, ты знаешь, ведь и мы тоже дряни! Мы, мы, женщины, и я, тетя Маша, все мы такие же. Ах, как я рада! Как я рада!

Отец. Да ты с ума сошла! Кто дряни? Что дряни?

Катя. Ах, ты ничего не понимаешь! Я за Андрея Николаевича замуж выхожу. Мы ведь все одинаковые все равно. Ваня! (Стучит кулаком в дверь.) Ваня! Вставай! Я за Андрюшу замуж выйду. Такая радость! Все одинаковые. Папочка, милый. Ха-ха! Тетя Маша генерала получила и такая же стала, как дядя Петя. Подождем нового человечества. (Стучит в дверь.) Ваня, вставай!

Отец (патетически). Черт знает что такое! Отец всю ночь, как свинья, не разгибая спины… а они… имейте же хоть уважение. (Срывает шляпу, бросает ее на землю. Вместе с платком вынимает из кармана длинную дамскую перчатку и вытирает лоб.)

Занавес

9

Не церемониться (от фр. sans façon).

8

Мари, дети!.. (от фр. les enfants).

7

Прекратите при мальчиках (фр.).

Ответы Н. А. Тэффи на опросный лист (1911)

1. Наследственность (прямая или атавистическая) писательского дара. – Любовь к литературе и степень начитанности того или другого из родителей.

Наследственность своего писательского дара я могу считать атавистической, так как прадед мой Кондратий Лохвицкий, бывший масоном во времена Александра Благословенного, писал мистические стихотворения, часть которых под общим названием «О Филадельфии Богородичной» сохранилась в исторических трудах Киевской академии.

Отец мой, профессор А. В. Лохвицкий, был известным оратором и славился своим остроумием. Он оставил после себя много научных работ.

Мать всегда любила поэзию и была хорошо знакома с русской и, в особенности, европейской литературой.

II. Лица, благоприятствовавшие и препятствовавшие развитию литературного таланта.

Чьего-либо влияния на развитие писательской способности припомнить и указать не могу.

III. Обстановка жизни в детстве и молодости. Первые прочитанные книги. – Ранние жизненные опыты или отсутствие их, способствовавшие или мешавшие развитию писательского дара.

Детство мое прошло в большой обеспеченной семье. Воспитывали нас по-старинному – всех вместе на один лад. С индивидуальностью не справлялись и ничего особенного от нас не ожидали.

Первая прочтенная и десятки раз перечтенная книга была «Детство и Отрочество» Толстого. Затем отрывки из Пушкина. В детстве я читала очень много. Постоянно.

Ранних жизненных опытов не было. Хорошо это или плохо – теперь судить трудно.

IV. Фантазия или наблюдательность, как элементы первых творческих попыток.

В первых моих творческих произведениях преобладал элемент наблюдательности над фантазией. Я любила рисовать карикатуры и писать сатирические стихотворения.

V. Под влиянием какого писателя (отечественного или иностранного) создалось первое произведение?

Первое из моих напечатанных произведений было написано под влиянием Чехова.

VI. Случайное совпадение фабулы (какой?) с фабулой отечественного или иностранного писателя.

Совпадение моей фабулы с чьей-нибудь из иностранных писателей случалось со мной довольно часто. Так, например, пьеса на сюжет «Эльга» была мною почти закончена, когда ее напечатал Гауптман. Но по счастливой случайности мои вещи появляются обыкновенно прежде, чем их двойники.

VII. Первое написанное и оставшееся в рукописи произведение. – Когда? Какое?

Законченных произведений в рукописи у меня никогда не оставалось.

VIII. Первое отправленное для напечатания произведение. – Когда, какое, куда и кому?

Первое отправленное для напечатания произведение было маленькое стихотворение, появившееся в журнале «Север» в августе 1901 года под фамилией Н. Лохвицкая.

IX. Мытарства по редакциям. – Каким?

Мытарств по редакциям не было.

X. Возвращенные редакциями или издателями рукописи. – Кем и какие?

В 1904 году «Мир Божий» вернул мне маленький рассказ, который затем был напечатан в «Ниве». Заглавие рассказа «День прошел».

XI. Первое напечатанное произведение. – Когда, кем и где?

Первое напечатанное произведение появилось в «Севере» в 1901 г.

XII. Было ли первое напечатанное произведение предварительно прочитано близким людям? – Их нравственное, критическое или практическое влияние.

Первое напечатанное произведение было прочитано предварительно кое-кому из знакомых, и ими же было отослано в редакцию.

XIII. Изменения или сокращения, сделанные в рукописи автором по требованию редактора или издателя.

Первым моим произведением были стихи, и редакция не требовала сокращения или изменения.

XIV. Самовольное исправление, добавление, сокращение и искажение редактором или издателем первоначальной рукописи.

И самовольно не исправлено.

XV. Опечатки: а) искажающие смысл произведения и б) буквенные.

Опечаток не помню.

XVI. Цензурные препятствия к напечатанию; изменения и искажения текста. – Какие?

Первые мои произведения от цензуры не страдали. Последующие – очень.

XVII. Даром ли было отдано для напечатания первое произведение или за оттиски (или экземпляры). – В каком количестве?

Имела ли редакция намерение заплатить мне за мое первое произведение – я не знаю, так как очень стеснялась показаться на глаза людям, принявшим мои скверные стихи.

XVIII. Первый гонорар. – Со строки, с листа или полностью за всю рукопись?

Первый гонорар: 25 коп. за строчку стихов.

XIX. Неисправность в платежах издателя или редактора. Вследствие недобросовестности или несостоятельности?

Бывали неисправные издатели, но в недобросовестности своей никто не признавался. Сваливали на несостоятельность.

XX. Отношение родственников и посторонних лиц к первому напечатанному произведению.

Родственники моего первого напечатанного произведения не читали. Посторонние лица хвалили, но кто-то сказал, что страшная ерунда.

XXI. Напечатано первое произведение под своей фамилией или под псевдонимом? Каким?

Первое произведение я напечатала под своей девичьей фамилией «Н. Лохвицкая».

XXII. Первые критические отзывы. – Где и кем?

Напечатанные отзывы были только о моих драматических произведениях, так как отдельной книги я еще не выпускала.

XXIII. Нравственная удовлетворенность или неудовлетворенность автора при напечатании его первого произведения.

Когда я увидела первое свое произведение напечатанным, мне стало очень стыдно и неприятно. Все надеялась, что никто не прочтет.

XXIV. Дальнейшая судьба возвращенных редакторами или издателями первых рукописей. – Невозвращенные (затерянные или уничтоженные).

XXV. Борьба за существование в начале литературной деятельности и теперешнее положение.

Особой разницы между моим материальным положением в начале моей литературной деятельности и теперешним положением я не замечаю. Может быть, оттого, что я работаю только восемь лет. А еще вернее оттого, что ничем не выдвинулась.

(Из книги «Первые литературные шаги. Автобиографии современных русских писателей». Собрал Ф. Ф. Фидлер)

«Мне снился сон безумный и прекрасный…»

Мне снился сон безумный и прекрасный,
Как будто я поверила тебе,
И жизнь звала настойчиво и страстно
Меня к труду, к свободе и к борьбе.

Проснулась я… Сомненье навевая,
Осенний день глядел в мое окно,
И дождь шумел по крыше, напевая,
Что жизнь прошла и что мечтать смешно!..

(Журн. «Север». 1901, № 35. Подпись «Н. Лохвицкая»)

День прошел

Ужин имел серьезное политическое значение, а потому и требовал со стороны Серафимы Андреевны особого внимания. Еще месяц тому назад, когда прошел слух, что уездный член суда непременно хочет выкурить Андрея Васильевича, считая его шатанья по клубам и буйное поведение для судебного пристава совершенно неприличным, супруги стали приискивать предлог для какого-нибудь вечера или обеда. Всем в городе хорошо было известно, что человек, сумевший вкусно накормить уездного члена, надолго выигрывал в его расположении.

Долго не удавалось Огарковым найти желанный случай. Прямо звать, в виду слухов, было неудобно. Именины, как на грех, все прошли. Но тут выручил новый маленький «Огарченок», родившийся как раз в это смутное время и даже месяцем раньше, чем его ждали, словно нарочно для того, чтобы поправить карьеру отца.

Решили созвать гостей в день крестин после самого обряда и с нетерпением ожидали выздоровления хилой Серафимы Андреевны, так как без ее деятельного участия пиршество никак не могло состояться. Она пролежала двенадцать дней в постели и все ночи напролет плакала, что младенец не дождется крестин и умрет раньше времени.

Сам Огарков ничего не имел против смерти новорожденного. И без него оставалось четверо вечно хворающих и ноющих ребят. Только бы дотянуть до крестин.

Наконец, торжественный день настал. Крестины прошли благополучно, и созванные почетные гости все налицо.

На диване, перед круглым столом, – сам герой, во имя которого приносилась вечерняя жертва, – уездный член суда. Он тихо колышет огромным круглым животом в белом жилете, словно готовит для будущего ужина уютную и просторную колыбель. Он лукаво глядит маленькими заплывшими глазками на почтительно беседующего с ним хозяина и от времени до времени мычит что-то невнятное.

Рядом с ним, кое-как боком, примостилась жена уездного врача, пожилая носатая дама с острыми блестящими глазами. Она рассказывает старику акцизному, что муж ее страшно занят и потому не мог прийти. Акцизный слушает и загадочно улыбается, словно знает, что уездный врач закладывает теперь банк в девятый вал.

В углу, около самой двери, расположился необыкновенно большой и толстый человек – тюремный смотритель Куличев. Он всегда имел какой-то сконфуженный вид, словно стыдился своих размеров. Войдя в гостиную Огарковых, он долго вертел в руках старенькое хлипкое кресло, затем поманил к себе пальцем проходившую мимо прислугу и шепотом попросил принести из кухни табуретку. Прислуга, испуганная деревенская девка, почтительно повиновалась и долго потом смотрела на него в щелку двери, широко раскрыв рот и выпучив глаза.

Хозяйка дома, наряженная в новый бумазейный капот, миловидная и глупенькая, присаживалась на минутку около гостей, устало выпрямляя спину, и снова бежала на кухню, озабоченно вытянув худенькое личико, на котором минувшее страдание оставило мягкий налет тихой грусти. Следом за нею, торопясь и толкая друг друга, шныряли трое старших ребят – две сухопарые девочки и мальчик с необыкновенно большой круглой головой.

Гости ждут ужина и видимо томятся.

– Что же это наш милейший судья не пришел? – спрашивает уездный член. – Или вы его не звали?

– Помилуйте-с! – любезно волнуется хозяин. – Конечно, просил. Он написал, что очень занят, какое-то спешное дело.

– Ха-ха! – заколыхался живот под белым жилетом. – Дела? Знаем мы эти дела! Большой бескозырный! Четыре черви, пас, ренонс!.. Ха-ха!

И он лукаво подмигнул докторше, которая пожевала губами и обиделась.

– Говорят, у него положение-то очень теперь шаткое, – вставил старичок акцизный. – Хотят его место совсем упразднить.

– Да, да, – подтвердил уездный член, – слышал. Такая неприятная история!.. Совсем к нему дел никаких не поступает – хоть плачь. Елена Петровна рассказывала, будто он сам ходит на базар и слушает; чуть какая из торговок начнет ругаться, он сейчас к ней: «Ты, говорит, милая, кого ругаешь?» – Да вот, соседку, такая, мол, сякая. – «А ты, говорит, возьми да пойди к судье, он тебе жалобу напишет и эту самую курицыну дочь в арестантскую отправит. Такого, говорит, серьезного дела без внимания оставлять нельзя».

– Н-ну? – удивляется старичок акцизный.

– Ха-ха-ха! – заливается хозяин.

Докторша вся насторожилась.

– Если это правда, то это ужасно неприлично. Хотя Елена Петровна всегда врет, – решила она наконец.

Пришли из кухни маленькие Огарковы и стали подбираться к печенью, оставшемуся на столе после чая.

– Не бери цельную печеньину, – останавливает брата старшая восьмилетняя девочка, которой, очевидно, велено присматривать за младшими. – Бери ломаную.

Но большеголовый мальчик крепко уцепился за намеченный сухарик и не хочет выпустить его из кулака.

– Я тебе говорю, не надо цельную брать. Смотри, папаша опять выпорет.

Кулачок разжимается, и старшая сестра заботливо укладывает полураздавленный сухарь на прежнее место. Докторша насторожилась снова.

– Девочка, девочка! Как тебя зовут?

– Маня.

– Маня? Прелесть! Ну, скажи мне, милочка, разве вас родители бьют?

Маня замолчала и стала упрямо смотреть исподлобья.

– Ужасно! Ужасно! – возмущалась шепотом докторша. – А тебя, мальчик, как зовут?

Мальчик молчал, но за него, широко открыв большие, как у матери, глаза, заговорила маленькая девочка, торопясь и шепелявя:

– Его Витей зовут. А еще есть Шурочка, та спит. А еще Федя, он в ямке, и Володенька тоже в ямке.

– В какой ямке? – удивилась докторша. – Их наказали?

– Нюрочка! – строго нахмурив брови, сказала старшая сестра. – Ведь тебе няня говорила, чтоб Федю и Володеньку с нами вместе не считать. Они с нами не живут. Они на кладбище. – И, немножко подумав, прибавила: – Еще Сонечка в ямке. Та была самая старшая.

– И папа говорил – не надо считать, – неожиданно заговорил басом большеголовый мальчик, не отводя глаз от печенья. – Он говорил тех считать, кто лишний рот…

– Ужасно! Ужасно! – шептала докторша.

– Ну, детки, – неестественно улыбаясь, сказал хозяин дома, – вы бы пошли в детскую поиграть.

Оба маленьких, как по команде, опустили углы рта и засопели носами, готовясь заплакать, но старшая, как нахохлившаяся курочка, выскочила вперед и запищала дрожащим от страха голоском:

– Нельзя в детскую, там Шурочка спит! Няня не велела будить! Няне некогда опять ее укачивать. Няня маме помогает. Она с утра не ела…

– Ну! ну! ладно, ладно! оставайтесь! – нетерпеливо перебил отец. – Уж эта детвора! Хе-хе-хе! – обратился он к гостям.

Все, кроме докторши, сочли своим долгом осклабиться.

Вошла Серафима Андреевна и, полузакрыв усталые глаза, опустилась в кресло. Старшая девочка подбежала к ней и стала шептать что-то на ухо. Слышалось только: «печеньина, печеньина».

– Ну, хорошо, хорошо, Манечка, – успокаивала мать.

– Так ты дай ему кусочек, – серьезно советовала девочка. – Не то он опять во сне плакать станет…

Серафима Андреевна взяла из вазочки сухарь и, разломив его, дала по половинке двум маленьким. Те тотчас подошли друг к другу и стали озабоченно мерить, ровные ли кусочки попались им.

Послышался резкий звонок. Через комнату метнулась испуганная девка и, налетев на задремавшего было толстого смотрителя, ринулась отпирать дверь. Через несколько минут, отирая платком влажные от мороза усы, вошел молодой акцизный.

– А! А! Пан Кшемневский! – загудели голоса. – Как поздно! Прямо по-столичному!

Кшемневский раскланивался, щелкал каблуками, улыбался и, совершенно неожиданно для Серафимы Андреевны, поцеловал ей руку.

Бедная женщина, не привыкшая к такому модному обхождению, покраснела как рак и растерянно улыбнулась, принимая этот маневр за шутку. А акцизный уселся, выставив грудь колесом, и, браво расправив усы, оглядел победным взором все маленькое общество.

«Что, мол, видели, как себя ведут люди высшего общества!»

– Безобразие! – чуть слышно прошептала докторша.

– Простите, – извинилась хозяйка. – Я должна пойти к маленькому.

– И я с вами, – подскочила докторша, надеясь, что в спальне найдутся какие-нибудь беспорядки, за которые потом можно будет осудить хозяйку. – Ведь вы позволите, Серафима Андреевна? Я так люблю маленьких. Ей-Богу! Мне интересно посмотреть на вашего крошку.

Хозяйка замялась, но ничего не сказала, и они пошли вместе в спальню.

Там было полутемно. Розовая лампадка теплилась перед большой иконой в золоченой ризе. Широкая двуспальная кровать белелась у противоположной стены.

Серафима Андреевна нагнулась и взяла с подушек маленький темный сверточек, которого гостья даже и не заметила.

– Как? Это и есть ваш ребеночек?

– Да, да! Сейчас я перепеленаю его.

– Он спит?

– Нет. Глазки открыты… – ласковым шепотом говорит мать.

– Так отчего же он не кричит? Это ужасно! Это ужасно! Первый раз в жизни такого ребенка вижу. Вот у Анны Петровны ее маленький орал без передыху дни и ночи. Это прямо ужасно было. Я никогда в жизни такого ребенка не видела. А можно мне вашего поближе посмотреть?

– Пожалуйста! – нехотя говорит Серафима Андреевна. – Только не надо ему пристально в личико смотреть. Через шесть недель можно будет.

– Что вы за вздор толкуете? Это ужасно!

– Нет, не вздор, – с тихим упрямством шепчет мать. – Я и сама никогда на них до шести недель не смотрю. Они до шести недель все помнят, что с ними на том свете было, и все знают, что на этом будет. И личики у них печальные, серьезные, как у старушки. А к шести неделям все забудут и станут глупенькими и молоденькими, настоящими детками. К тому времени и смеяться станут. А пока помнят, никогда не засмеются. К ним и подходить надо всегда с молитвою…

– Ужасно! – возмущается докторша. – Это вам, верно, ваша беззубая нянька наплела.

– Серафима Андреевна! – испуганным, свистящим шепотом зовет в дверь прислуга. – Они к закуске при-шедчи!

– Сейчас! Сейчас! Пожалуйста, Анна Николаевна. Я сейчас тоже приду.

Докторша ушла, а хозяйка уложила маленький сверточек опять на подушку и, закрыв глаза, склонилась над ним и долго что-то шептала и крестила и себя, и его.

Когда она вошла в столовую, гости уже сидели по местам и оживленно работали челюстями. Все как-то повеселели и имели такой вид, точно сразу подружились друг с другом. На первом месте восседал член суда. Он громко кричал и махал руками, словно дирижировал оркестром.

– Иван Андреич! А ну-ка сюда селедочку. Королевская? – обращался он вдруг к хозяину. – Анна Николаевна, что там около вас? Сиговая? Почем брали? – строгий допрос хозяину. – А ну-ка, перчику к семужке. Теперь можно и по третьей.

После четвертой рюмки молчаливая громада – Куличев неожиданно заговорил.

– Учатся? – спросил он, тыча пальцем по направлению к забившимся в конец стола ребятам.

– Старшенькая учится у протопоповой дочки. А эти еще малы, – отвечает хозяйка.

– Да, да! Учиться надо! – резонерствует громада. – Что в детстве выучишь, то потом всю жизнь помнить будешь. Нас ведь тоже… и-их! как школили! Зато все помню. Жэ… ну-завон, помню, ву-завон, ильзавон… Все помню! Хорошо в мое время учили. Ильзавон!.. Эх, не по той дороге я пошел, а то бы… – и он, прищелкнув языком, выразил, какую он мог бы сделать карьеру.

– Ах, какой дурак! – шепчет докторша старику акцизному. – Как можно такого принимать, – это ужасно! Про него родная дочь рассказывает, будто он посадил в землю свиную кость и поливал ее каждый день – думал, что поросенок вырастет.

Вошла нянька, маленькая, вросшая в землю, сморщенная старушонка и стала обносить всех языком с горошком. Сзади шла девка и несла соус, причем, к великому ужасу хозяйки, закапала акцизному сюртук.

– Молодчина, Андрей Васильевич! – веселился почетный гость. – Умеет покормить, коли захочет. Я всегда говорил! Давно бы так, чем по клубам-то…

Хозяин улыбался под своими щетинистыми усами, и его запухшие глазки совсем закрывались от удовольствия.

– Люблю хороший русский стол! – продолжал гость. – Поросятину, курятину…

Хозяйка тихонько перекрестилась, нагнувшись над столом.

Пан Кшемневский, в качестве светского молодого человека, завел разговор о литературе.

– Я на днях прочел Толстого «Хозяин и работник». Прекрасный слог!

– А, «Хозяин и работник»! – подхватил старый акцизный. – Я эту вещь тоже читал. И представьте себе: ведь я как раз собирался на ту же тему рассказ писать! Да вот, пока собирался, Толстой взял да и написал! Хе-хе!

– Что же, тема интересная! – притворился хозяин, будто тоже читал.

– Мало того, что интересная, – наставительно начал акцизный. – Это прямо животрепещущий вопрос. Ежегодно десятки человек у нас замерзают от бездорожья. Вех, и то ставить не хотят. Это все наше русское «авось». Слава Богу, что, наконец, хоть Толстой принялся за это дело…

Все серьезно помолчали.

– Толстой прекрасно пишет, – одобрил Кшемневский, – только, по-моему, он везде немножко преувеличивает. И «Анна Каренина» ужасно преувеличена, и «Война и мир» преувеличена.

– Скажите, монсье Кшемневский, – томно спросила докторша, – Анна Каренина блондинка была или брюнетка?

– Наверное, брунетка. В блондинках всего много ангельского, а в брунетках больше земного.

Хозяйка восторженно смотрела на красноречивого гостя своими испуганными детскими глазами и, то краснея, то бледнея, полуоткрывала рот, точно хотела у него спросить что-то и не смела.

– У нас в клубе очень порядочная библиотека, – вставил смотритель. – Дочка брала Грибоедова читать.

– Скажите, пожалуйста, господин Кшемневский, – решилась вдруг Серафима Андреевна, – есть в клубной библиотеке писатель Тургенев?

– О, да, наверное, есть.

– Вы простите, – уже смелее продолжала хозяйка, – я хотела вас попросить – принесите мне когда-нибудь какой-нибудь роман писателя Тургенева. Я давно мужа прошу, да он все забывает. Ему ведь и некогда, – поспешно прибавила она, боясь, чтобы не подумали, что она осуждает мужа. – Он, говорят, про любовь пишет очень интересно. Я никогда про любовь не читала. Где ж мне! Я шестнадцати лет уж замужем была…

– С большим удовольствием принесу.

– Мерси! Только не теперь. Лучше весною. Теперь мне некогда. У меня маленький…

Вошла нянька, неся жареного поросенка. За ней девка с блюдом цыплят под белым соусом.

– С кашей и с белыми грибочками, – умиленно улыбался хозяин, желая вызвать такую же улыбку на лице почетного гостя.

И гость улыбался, заранее шевеля челюстями, как вдруг с противоположного конца стола раздался тоненький, безнадежно-тоскливый голосок:

– А вот и поросеночка нашего зарезали!..

А другой голосок, еще тоньше и еще безнадежнее, прозвенел:

– А вот и цыпляток наших всех перекололи!

И после маленькой паузы прибавил:

– Уж няня плакала, плакала!

Уездный член, только что положивший себе на тарелку румяную поросячью ножку и подгребавший начинку, бессовестно залезая ложкой под чужие куски, вдруг остановился и отодвинул от себя тарелку.

– Что так! – испугался хозяин. – Может быть, в таком разе цыплят?

– Не хочу, – грубо ответил гость и, насупившись, замолчал.

Докторша, ехидно поджав губы, отказалась тоже.

Лицо Андрея Васильевича стало медленно наливаться кровью. Ноздри раздулись и задрожали.

– Сколько раз повторять тебе, – задыхающимся шепотом обратился он к побледневшей как полотно Серафиме Андреевне, – чтоб ты их спать увела! Как об стену горох! Вон! Чтоб духу не было!

Он еле сдержался и залпом выпил стакан пива.

Серафима Андреевна ловила дрожащими руками протянутые к ней ручки детей, шептала что-то и увела их. Через запертые двери донесся испуганный детский плач…

Гости наскоро съели бланманже и начали прощаться. Хозяин, расстроенный и злой, не удерживал их.

– Серафима! – заорал он из передней. – Когда гости уходят, принято, чтобы хозяйка провожала.

И Серафима Андреевна сейчас же вышла из спальни, бледная и спокойная, с высоко поднятой головой, словно готовая принять удар в лицо.

– Хоть бы сконфузилась! Ужасно! – шепчет докторша.

Гости молча прощаются. Пан Кшемневский не целует больше руки у хозяйки.

Огарков, подумав минутку, срывает с вешалки пальто и уходит вместе со смотрителем.

Серафима Андреевна возвращается в спальню. Навстречу ей поднимается маленькая сгорбленная фигурка старой няньки.

– Что? Ушел? – шепчет она.

– Ушел! – упавшим голосом отвечает Огаркова и, беспомощно опустив руки, садится на широкую кровать.

– Да ты не бойся! – уговаривает нянька. – Денег-то ведь с собой не взял?

– Было бы что брать! Ротонду заложила, брошку, что от крестной досталась, заложила. Все на ужин ухлопала. А он, толстый-то, на детей рассердился, и все прахом пошло! Ой, няня! няня! няня! – застонала она вдруг. – Опять он завтра деток перепорет!

– О-ох! И куды он пошел? Разве что к Сабинихе на верха; там, сказывают, какие-то купцы остановившись, пьют и всякий кутеж. Ну, да ты не думай. Все равно, умней Бога не выдумаешь. Только молоко себе попортишь. Возьми младенчика на руки, да и думай, будто тебе хорошо.

И нянька тихонько вышла из комнаты.

– Няня! милая! Двери в детскую не запирай! Страшно мне одной!

Дверь, тихо скрипнув, раскрылась снова. Серафима Андреевна взяла ребенка на колени и стала думать, что ей хорошо. Она думала о том, как весной откроют окошко прямо в сад, и будет пахнуть ожившей влажной землей, и в комнату полетят белые пушистые цветы черемухи. А она будет сидеть на подоконнике и читать писателя Тургенева про любовь, про любовь, про любовь… Маленький подрастет к весне, личико у него станет веселое, детское, и она будет без страха смотреть ему в глазки…

Отчего он все молчит? Недаром докторша удивилась… Уж не немой ли? И спать не спит, а все так перед собой смотрит… Что он там видит? Уж не могилку ли свою? Господи! Господи!

За дверью нянька укладывается спать, зевает и говорит:

– Вот еще день прошел – к смерти ближе. И слава Богу…

– И слава Богу!

Алмазная пыль
Пьеса в 1 действии

Действующие лица:

Ми (молоденькая певица).

Вор.

Банкир.

Поэт.

Музыкант.

Горничная.

Хорошо обставленная комната гостиницы. Направо большое окно, завешенное кружевной шторой. В глубине дверь. Налево альков. Всюду сундуки, картонки, большие корзины с цветами и венки, ленты. Посреди комнаты круглый стол: накрыт ужин. За столом Ми, банкир, поэт и музыкант.

Музыкант (Ми). А по-моему, вы сегодня пели еще лучше, чем вчера. Уверяю вас.

Банкир. О? Всегда отлично! Все равно.

Поэт. Ах, я бы сказал… у вас всегда такой металлический звук и это в лучшем смысле этого слова… А сегодня ваш голос был еще метал… металлическее.

Банкир. Ха-ха! Это оттого, что он вырабатывался при посредстве презренного металла. Ха-ха-ха! О? Правда?

Ми (сидит боком на стуле, руки на спинке стула, голова опущена). Ску-учно!

Музыкант. Как может быть скучно после такого успеха? Успех окрыляет. Когда я выходил за вами на эстраду и слышал, как они там ревели от восторга, я прямо готов был заплакать от счастья. А его светлость! Вы видели, что с ним делалось? Ха-ха-ха!

Банкир. Глаз не сводил.

Поэт. Мучительно! Я не хочу! (Наивно.) Зачем это так?

Музыкант. А вы все печальны! Ну, полноте! Вы устали? Дайте ручку! (Хочет поцеловать ее руку.)

Ми (отстраняясь). Ску-учно!

Банкир. Странно! Чего же скучать! Мы приехали в самый разгар сезона. Пятьсот человек купающихся в море. Одних ревматиков более ста. И с желудочными болезнями много. Не понимаю, чего тут скучать. О?

Поэт (банкиру). Там, кажется, есть еще немного вина в бутылке? Пожалуйста. Благодарю. Ми! Я пью за ваши глаза, темные и длинные, как две ночи любви…

Банкир. О?

Музыкант. Как вы сегодня пели! Там есть еще вино? Я люблю с грушей.

Банкир. Вот зимой здесь, я полагаю, скучно. Курорт закрывается, все разъезжаются. Остается маленький гнилой городишко. Скверно!

Ми. Нет – хорошо! Я знаю. Я здесь родилась…

Банкир. О?

Музыкант. Я пью за родину Ми! Так вам здесь, значит, все знакомо?

Ми. Нет. Я восемь лет не была здесь. С тех пор все так изменилось. И курорт тогда был совсем маленький. Кургауза не было…

Музыкант. Восемь лет тому назад. Да вы тогда, верно, были совсем крошечной девочкой! Да? Позвольте вашу ручку.

Банкир. Ха-ха! Закрутил комплимент, так сейчас требует и вознаграждения! Ха-ха! А ты не давай руку, пусть не работает в кредит. Ха!

Ми. Ну, полно! Мне было уже пятнадцать лет, когда барон увез меня в город учиться петь.

Поэт. В пятнадцать лет! В пятнадцать лет! (Закрывает глаза рукой и задумывается.)

Ми. Как странно, что вдруг пригласили сюда… Как сказка.

Банкир. Ну, какая же сказка, когда это правда. О? Если правда, то, значит, уже не сказка, потому что сказка не есть правда, а есть выдумка. Правду я говорю? Нужно уметь рассуждать правильно!

Музыкант (встает и рассматривает корзину с цветами). Какая роскошь! Бездна вкусу! Это, вероятно… от его светлости?

Ми. Нет. Он мне ничего не прислал.

Музыкант. Странно! Это меня удивляет! Он так смотрел на вас…

Банкир. Смотрел, смотрел, а денег дать не хотел! Ха-ха! (Поэту.) Это как по-вашему – стихи? Видите, вам за это деньги дают, а я могу просто так, даром. Ха-ха! Смотреть смотрел, а денег дать не желал. О? Сбился! Как-то прежде лучше выходило. (Закуривает сигару и подходит к музыканту.) Все нюхаете цветы? А они не вам предназначались. Ха-ха! Я шучу.

Поэт (Ми, тихо). Скоро ли они уйдут, эти скучные люди! Ми! Дорогая! У вас золотые ресницы! У вас золотые волосы! Я брошу вас на красный шелк подушки, брошу, как горсть червонцев!.. Ми! Неужели… Вы подумайте! Вот я, как черный раб, за вами следую всюду… вдыхаю пыль ваших сандалий…

Ми. Чего? Пыль?

Поэт. И слышу только «нет»! Черное «нет» с стальными копытами. Ми! Тогда зачем же вы поете? Зачем вы поете? Тогда не смейте петь!

Ми. Вот еще! – У меня контракт!

Поэт закрывает лицо руками и так стоит.

Музыкант (вполголоса банкиру). Я счастлив, что разговор об этом букете свел нас с вами вместе… сблизил… то есть я хотел сказать, что вообще ценю… (Быстро.) Не сможете ли одолжить мне небольшую сумму на короткий срок? На самый короткий, уверяю вас!

Банкир (с досадой). Я положительно не понимаю вас, молодой человек! Это такая бестактность… Здесь, в присутствии дамы, вы позволяете себе… Нет и решительно нет. (Поспешно отходит к поэту.)

Ми (подходя к музыканту). Вы чем-то встревожены?

Музыкант. О, нет! Впрочем, все то же. Я люблю вас, Ми!

Поэт (не открывая лица). Не пойте! Я молю вас только об этом сострадании… Зачем вы поете?

Банкир. О? Когда же я пел?

Поэт (открывает лицо, удивленно озирается). Ах! Это вы! (Трет себе лоб.) Я хотел сказать вам что-то очень интересное…

Банкир. О моем пении?

Поэт. Гм… да… нет, вы можете петь… Ах, да – не можете ли вы одолжить мне до завтра пятьдесят…

Банкир. О? Дорогой мой, что же вы не сказали раньше! Я только что отдал вашему товарищу все, что имел при себе! Какая досада!

Музыкант (Ми). Хоть бы они ушли скорее: я хотел бы побыть с вами вдвоем. Вы бы спели для меня. Для меня одного, Ми!

Ми. А знаете, мне уже надоело все только петь да петь. Точно уж я не человек, а канарейка. Скучно.

Музыкант. Ми! Не говорите так. Ах, если бы вы знали! Вчера вы пели с распущенными волосами, они так колыхались, ваши волосы, как струны. Мне казалось, что они звенят и поют. Вы вся певучая, Ми! Сегодня я не буду спать всю ночь. Я напишу музыку, новый романс для вас, Ми!

Ми (указывая на поэта). На его слова?

Музыкант. Да, на его последние стихи к вам.

Уплыли мои корабли
Голубые в тумане…

(садится к роялю и берет аккорды).

Уплыли… уплыли…

Горничная (входит). Там пришел из магазина посыльный. Спрашивает барышню.

Банкир. О? Что такое? Пойдем, посмотрим. Может быть, надо уплатить…

Все уходят. Тихо приоткрывается окно. Осторожно озираясь, влезает вор, подкрадывается к письменному столу, шарит, пробует открыть ящики отмычкой. Слышатся шаги и голоса возвращающихся. Вор прячется за занавеску алькова.

Ми (впереди всех. Идет к зеркалу. Держит в руках большое ожерелье из разноцветных камней). Да, это красиво!

Банкир. О? Еще бы! Вот это я понимаю! Что там цветы и всякая э… дрянь! Вот это подарок так подарок! Дай, я тебе застегну. Ты не умеешь. С такими вещами нужно уметь обращаться…

Музыкант. Бездна вкуса! Я предчувствовал, что его светлость окажется тонким знатоком!

Ми. А я не люблю драгоценностей! Я никогда ничего не ношу. Если подносят, всегда продаю.

Банкир. Ну, уж эту вещь продать не придется! Во-первых, завтра нужно непременно надеть ее на концерт. А в антракте пойти поблагодарить его светлость. Непременно! Иначе – скандал!

Музыкант. Ах, для карьеры это очень важно. Какой шик! Завтра весь город будет говорить об этом! Послезавтра вся Европа! Какой безумный успех! Они завтра взбесятся от восторга! Как будут на нее смотреть. А потом – портреты во всех газетах, описания! А я – я буду ей аккомпанировать. И на эстраде – я и она!

Поэт (тихо Ми). Он только о себе! Вечно о себе! Заметьте. О своей презренной маленькой карьере…

Банкир. Жалко, что он послезавтра уже уезжает. Может быть, еще раскошелился бы.

Ми (поэту). А вам нравится?

Поэт. Да… Ваше лицо может украсить даже бриллианты.

Музыкант. Эта фраза, кажется, уже напечатана вами?

Поэт. Что вы хотите этим сказать?

Музыкант. Только то, что сказал.

Банкир. Превосходные камни!

Поэт. Что вы хотите сказать?

Музыкант. Я сказал, что эту фразу вы говорили уже много раз при других обстоятельствах, то есть другим женщинам, а потом, может быть, даже напечатали в книге, посвященной той старой плясунье… впрочем, мы поняли друга друга.

Поэт. Плясунье? Это той, для которой вы писали свою легенду вальса?

Музыкант. Потом. Потом мы поговорим подробнее.

Поэт (пожимает плечами, подходит к банкиру). А как вы полагаете, это дорого стоит?

Банкир. Эта штучка-то? Да, как вам сказать… Я бы ее купил тысячи за две, а с его светлости содрали и все три.

Музыкант. А я буду аккомпанировать. За здоровье его светлости! Ура! (Чокается с Ми.) Но вам надо быть повеселее. Непременно надо!

Поэт (надменно). Откуда вы берете ваше «надо»? Я хотел бы знать.

Музыкант. Из своего сердца, господин поэт. Из своего сердца. Кажется, источник хороший. Ми! Вы царица этого источника. В нем вечно звенит ваше верхнее «до». Рыдает ваше глубокое «ля». Как жаль, что он не подарил вам цветов вместо этих камней. Я бы тогда мог попросить у вас один на память. А камни нельзя. (Наивно.) Ведь, правда, нельзя?

Ми снова подходит к зеркалу.

Банкир (Ми). Неужели ты не можешь выпроводить этих двух жирафов? Возмутительно! Они, кажется, расположились ночевать здесь. О? Дай, я спрячу твое ожерелье в свой чемодан. У меня замок секретный.

Ми. Оставьте меня в покое! Ведь не вы мне его подарили, так нечего вам и волноваться. Вот, назло оставлю его у себя!

Банкир. О? А на ночь нужно же снять.

Ми. И спать так и буду в нем.

Поэт. Божественно! Нет, вы всегда должны носить камни. Вы должны – понимаете?

Банкир. Я всегда это говорил. Сколько раз уговаривал. Мне самому неловко. Все знают, что я покровительствую молодой артистке, а у артистки ни одного камушка. Это мне портит кредит! Отзывается на делах. Еще подумают, что у меня нет денег. Ну, если не хочет принимать в подарок, то может просто поносить, а я потом спрячу. У меня много прекрасных вещей еще от покойной жены. От второй. Она имела свое состояние. Я понимаю, что, если женщина влюблена, то она не требует ничего, но раз уже все равно вещи есть, то уж это глупо.

Поэт. Ми влюблена! Подвиньте мне лампу. Мне холодно! (Опускает голову.)

Банкир. Электрическая лампа плохо греет. У вас верно насморк. Нужно насыпать горчицы в носки…

Поэт (ежится). Оставьте! Мне больно! Молчите! Я не могу…

Банкир. Ну, да. Это простуда. (Ми.) И почему не носить хорошие камни, настоящие камни. Я знаю, что все наши этуали[10] носят подделку. Большинство. Их теперь так ловко фабрикуют. Прямо стекло. Шлифуют алмазной пылью. Издали и не отличишь.

Поэт. Алмазной пылью?

Банкир. Ну, да. А я бы дал ей поносить настоящие. Я бы позволил репортерам освидетельствовать их хотя через лупу. Можно было бы даже пригласить оценщика. О?

Поэт. Алмазная пыль… Как это красиво. Она летит, блестит, сверкает, осыпает стекло, и оно делается бриллиантом, живым, радостным камнем… Толпа смотрит на него издали, верит его красоте и ценности. Ах, тише, тише! Не стряхните алмазную пыль! Не обнажайте тусклого стекла! Алмазная пыль! прекрасная! Я плачу!

Банкир. Вино здесь скверное, но очень крепкое! Ха-ха! Не правда ли, господин музыкант? (Подмигивает на поэта.)

Ми. Ну, что же вы все сидите! Уходите. Я спать хочу.

Банкир. Прекрасная хозяйка намекает нам, что она утомлена.

Музыкант. Я ухожу. Простите! Спокойной ночи.

Поэт. А я уже ушел… Давно ушел и далеко, далеко.

Банкир. Прощайте, господа. А я с разрешения хозяйки выкурю еще сигару.

Ми. Нет, нет! Нельзя. Я устала. Уходите все вместе. Я позвоню прислуге, она закроет за вами двери и посветит. Внизу уже темно.

Подходит к звонку и долго звонит. Входит горничная.

Ми. Проводите их. Только всех. Не забудьте кого-нибудь на лестнице. Смотрите хорошенько! И заприте покрепче.

Банкир (искусственно смеется). Ха-ха! Это забавно! Поэт может на крыльях пролезать в дверную скважину. Заткните пробкой. Ха-ха! (Уходят.)

Ми одна перед зеркалом. Через некоторое время возвращается горничная.

Ми. Ушли? Посмотрите-ка! Хорошо? Еще бы. От его светлости.

Горничная. Вот красота! Господи! Чего только на свете нет!

Ми. Завтра поеду его благодарить, а послезавтра он уже уедет. Тогда продадим! Продадим! Накупим всякой дряни. Ты получишь новую кофточку.

Горничная. Лучше передничек. Здесь продаются такие хорошенькие! Все на вздержку и сбоку бантик.

Ми. Сбоку? Ну, ладно. Куплю передник. Только бы продать подороже.

Горничная. За этакую штуку немало денег отвалят.

Ми. Еще бы! Она, говорят, тысяч десять стоит… А может быть, и двадцать.

Горничная. Ого!

Ми. Ну, иди спать. Мне ничего не надо. Завтра уберешь.

Горничная. Спокойной ночи! (Уходит.)

Несколько минут Ми ходит по комнате, смотрится в зеркало. Затем подходит к алькову и одергивает занавесь. Вскрикивает, бежит к звонку, хочет звонить, но вор вскакивает и хватает ее за руку, зажимает ей рот и защелкивает дверь на замок. Несколько минут борются молча.

Вор. Молчи! Молчи!.. Попробуй только!.. Я тебя, подлая… Ага!.. Убью на месте!.. (Ми вдруг перестает бороться, смотрит на вора пристально, опустив руки.)

Вор. Ну, то-то! Не будь дурой! (Отпускает ее.)

Ми. Ты! Это ты!.. Нет, быть не может. Подожди… Глаза твои… Никас! Никас! Да, ну же! посмотри же на меня как следует!

Вор (удивленно). Н-нет. Я вас не знаю.

Ми. Ха-ха-ха! Ты не узнал меня? Ну, вспомни! Миленький, вспомни! Ну, взгляни на мои волосы! Волосы! Уж они-то не переменились, Никас!

Вор. А, ну тебя к чёрту! Не знаю я вас. Сказал, что не знаю.

Ми. Ну, подумай еще! Помнишь, забор на площади? Зеленый забор с калиткой. Ну? А помнишь, на нем три девчонки сидели, давно… лет восемь тому назад… Одна была Эрли, другая…

Вор. А, вот оно что! Ну, как я могу помнить всех девчонок, которые сидят на заборе! Выдумала тоже. Так вы, стало быть, сидели прежде на заборе?

Ми. Ну да! Никас, милый! Ведь я – Ми. Помнишь, долговязая Ми! У меня тогда были такие длинные ноги, а теперь я небольшая. Посмотри, Никас, видишь, какая я?

Вор. Н-да… теперь как будто ростом не вышла. Ну-с, так значит, ты теперь богатая. А мы что же, баловались вместе, что ли? Как будто я припоминаю…

Ми. Ах, нет! Ты на меня и смотреть не хотел. Ты такой был важный! Учился у слесаря. Передник носил, на голове ремешок… Дрался с самыми сильными парнями. Помнишь, на площади с сыном сапожника? Он тебе глаз подшиб. Господи, как я плакала! Кажется, как никогда в жизни!.. Знаешь, Никас, ты мне так нравился! Так нравился! Больше всех на свете. Сижу, бывало, на заборе и мечтаю: вот вырасту я большая, стану красавицей, лучше всех и богатой-богатой. Приду, или нет – приеду к тебе в карете. Ты удивишься – это кто? Это я, известная вам Ми! А ты скажешь – вы еще красивее, чем были на заборе. И… ты меня поце… Ха-ха! Вот смешно!

Вор. А ты теперь богатая?

Ми. И знаешь, когда я ехала сюда, я все думала, всю дорогу думала, неужели я увижу Никаса! Вот мы здесь уже несколько дней. Я все потихоньку бегала по улицам, искала тебя на прежних углах. Такая глупая! Точно ты так сидишь там до сих пор, это восемь-то лет! Ха-ха! Спрашивала про тебя в лавке на углу, хозяин меня не узнал, а про тебя сказал, что давно не видно. Старая прачка умерла. Прямо не знала, куда сунуться. И вдруг! Ха-ха! Ну какая я, право, счастливая! Ну, подумай только. Искала, и вдруг ты приходишь воровать прямо ко мне! Ну точно сказка! Удивительно.

Вор. Ну, чего же тут! Мало ли, где я бываю. Всегда можно встретиться. Раз как-то напоролся на агента сыскной полиции. Он, понимаешь ли, оделся купцом и валяет из себя богача. Ну-с, а я подсел к нему – то да се…

Ми. Нет, это прямо сказка! Знаешь, я бы тебе прежде никогда и не посмела всего этого рассказать про это… Ну, словом, что ты мне нравишься. Ты только подумай! Как я об этой минуте мечтала. А ведь теперь все это сбылось! Сбылось! Никас! Ну, взгляни же на меня!

Вор. Да ведь я уже смотрел же! Откуда, скажи, ты разжилась всем этим, деньжонками и прочим? А?

Ми. Ты прямо удивительный, Никас! (Смотрит на него восторженно.) Сколько я за эти годы народу перевидала! И все такие образованные, важные, знатные! Ухаживают! Любезничают! Но знаешь, Никас, нет, это правда – ни одного не было такого, как ты! Серьезно! И красивые, и молодые, и всякие, – но все не то. Какие-то манеры у них не такие, как у тебя. У тебя, Никас, замечательные манеры.

Вор. Н-да… говорят. Ну, да ладно. Скажи мне лучше, с чего ты так разжилась и за что тебе подарки дарят. Вот какие штучки. (Трогает ожерелье.)

Ми. Ах, да, ведь ты и не знаешь! Я пою. Я чудесно пою! Знаешь, они прямо плачут, когда я пою, так это у меня хорошо выходит. Они говорят, что меня нельзя не любить, что когда я пою… Слушай, Никас, я спою тебе, для тебя… Милый! Я хочу, чтоб и ты… (Подбегает к роялю.)

Вор (хватает ее за руки). Ни-ни! Одурела! Ночью горланить! Чтоб все сбежались. Вот курица! Ничего не понимаешь! Должен тебе объяснить, голубушка, что у меня со здешним хозяином нелады.

Ми. Да? Что такое?

Вор. Да так, из-за ерунды! Две шубы и золотые часы принци… пиально. Словом, нам неприятно было бы встретиться после этой размолвки.

Ми. Да он не придет сюда. Я имею право петь, когда мне вздумается.

Вор. Много ты понимаешь! Да я и сам не желаю. Ночью слушать пение – это расстраивает нервы. Я нежный.

Ми. Как жаль!

Вор подходит к столу. Берет две ложки и стучит одну о другую.

Вор. Серебро?

Ми. Нет, дрянь. (Вор бросает ложки, берет полупустую бутылку и вливает остатки себе в рот, закусывает пирожным.)

Вор. Ну-с, так значит, тебе платят за пение. Гм! И много? Кто же тебя этому научил?

Ми. Да просто я как-то пела, а старик барон услышал, спросил у бабушки, да и повез меня в город в школу. Сам-то он умер, ну, а уж они меня там выучили.

Вор (подходит к столу, трогает ящики). У тебя есть деньги? В долг мне нужно.

Ми. Ну, конечно. Сколько тебе? (Берет со стола сумочку.) Да вот бери все! Здесь – два, три… восемь!

Вор. Ты шутишь! Мне нужны большие деньги. Сколько у тебя всего? А? Всего состояния здесь с тобой?

Ми. Да вот – восемь.

Вор. Валяй дуру!

Ми. Честное слово! Импрессарио мне заплатит только по возвращении в город. А здесь все расходы взял на себя банкир. У меня больше ничего нет, Никас!

Вор. Черт! Вот вляпался! Ну, а драгоценности есть у тебя?

Ми. Ничего нет! Может быть, ты возьмешь мои платья, Никас? Ты не сердись. У меня такие дорогие платья! Ты можешь их продать. Ты все возьми, все. Оставь мне самое простенькое. Право! За них дадут много денег! Здесь таких и не видали!

Вор. Тьфу! Вот гусыня! Я пойду по базару с ее тряпками, чтобы меня сразу сцапали! Разве их можно здесь продавать? Из-за них пришлось бы тащиться черт знает куда на пароходе и где подальше. А мне некогда. Мне деньги нужны к завтрему до зарезу. Завтра большая игра. Шулер один приезжает. Ну, да ты все равно не понимаешь.

Ми. Как досадно, что именно завтра… Подождал бы несколько дней или завтра вечером. Я бы выпросила у банкира.

Вор. Ну, да, вот еще! Есть мне время ждать! Завтра потащут в казино миллионы! Я бы подмазался, подкрасился, оделся бы с иголочки – дура! Ведь я мог бы там пошнырять с полчасика, я бы состояние составил! Они, когда играют, совсем ошалевают. Как индюки. Все карманы нараспашку. Только мне в этом платье никак нельзя. И достать негде. Из-за тебя только ночь даром потерял.

Ми. Ах, не говори так. Это больно! Я все бы для тебя сделала.

Вор. Дай мне ожерелье.

Ми. Что?

Вор. Ну, да – ожерелье. У меня есть тут один человек. Он уж сам его дальше сплавит, а мне заплатит. Ну?

Ми. Ах, ожерелье! Я про него и забыла. Правда, чудное ожерелье? Это подарок его светлости! Знаешь, я совсем не гордилась, когда он мне его прислал. Мне было все равно. А вот теперь я рада. Я горжусь, что ты видишь меня такой важной персоной. Подумать только. Его светлость сам мне прислал! Это что-нибудь да значит! Теперь ты веришь мне, что я совсем особенная. Видишь, как все меня любят! И вовсе не потому, что я в моде. Ты… А я… одного тебя… Да, да, я отдам тебе ожерелье, только не сегодня. Сегодня я еще не могу. Подожди, не сердись! Видишь ли, я завтра непременно должна надеть его, когда поеду благодарить его светлость. Иначе нельзя. Понимаешь? Этикет. Вот приходи завтра ночью – я тебе его отдам. Никас! Милый! Ведь мне не жаль! Ты не подумай! Завтра, после концерта…

Вор. Она все свое! Ведь я же тебе говорю, что мне нужно будет до вечера приодеться и все.

Ми. Как же быть… Никас, ну ты подожди. Ты потом приедешь ко мне в город. Я тебе много, много дам денег… все, что у меня будет. Ты увидишь! Там так хорошо! У меня такие красивые комнаты. Вся моя жизнь блестит, как драгоценные камни. Мы вместе будем… Банкира прогоню. Я знаю, что они все с горя повесятся. Пусть! Ну, посмотри на меня! Разве я не красивая? Вот я какая! Вот мои волосы… Видишь? Один говорил, что они, как золотые струны, что они поют.

Вор. Волосы? Волосы поют? (Прыскает от смеха.) Вот врет-то! Так, значит, не даешь ожерелья? Ну, пропало мое дело.

Ми. Никас! А ты не хочешь меня хоть раз… Никас, милый! Ты и не знаешь, как нам будет хорошо в городе. Вот ты опять не смотришь на меня. (Обнимает его.) Хоть раз! Хоть один разок! Видишь, какая – я вся золотая. Ты положишь меня на красную подушку… как горсть червонцев…

Вор. Ха-ха! Вот выдумала. (Целует ее и, тихонько отстегнув ожерелье, прячет его к себе в карман.) Но, однако, мне пора! Если кто-нибудь войдет…

Ми. Нет, нет, никто не войдет. Ведь ты сам запер двери… Ну, еще, еще, Никас… Ведь я так ждала тебя, всю жизнь… Меня уже целовали… но я тебя целую первого…

Вор. Если меня застанут, – я пропал. Слышишь ты или нет?

Ми. Ты единственный… единственный! Я оттого так хорошо пела, что я ждала тебя…

Вор. Ну, пусти… Ведь я же вернусь еще. (Обнимает ее одной рукой, другую закидывает за спину и нажимает пуговку звонка.)

Ми. Так значит, любишь!.. Милый, милый… Еще! (Стук в дверь и голос горничной.)

Горничная. Я здесь! Я здесь! Что случилось?

Ми. Нет, нет, ничего! Зачем ты пришла? (Вор вырывается, делает знак молчать и прыгает в окно.) Ведь ты вернешься? Да?

Горничная. Вы звонили… Что там? Я позову людей!

Ми (открывая двери). Что с тобой?

Горничная. Да как же. Слышу звонок, бегу, смотрю, двери заперты, стучу, а вы что-то шепчете, а меня не пускаете. Уф, прямо коленки дрожат.

Ми. Пустяки! Тебе все это показалось. Я и не думала звонить… Помоги мне раздеться… Распусти волосы… Постой – отстегни сначала ожерелье, а то все спутается… Ах!

Горничная. Ожерелье? Да где же оно? Вы сняли.

Ми (растерянно улыбается, отряхивает платье, заглядывает за стулья и, вдруг ударив себя по лбу, начинает хохотать). Ха-ха! Ах, ты глупенькая! Ну, пропало ожерелье и баста. Может быть, кому-нибудь оно непременно было нужно… Ты видишь – мне не жаль! Ну, чего ты смотришь? Ведь мы искали вместе – нет его. Значит, пропало и баста. Ха-ха! Прыгнуло в окошко!

Горничная. Ах, Боже мой! Вот горе-то. И как это вы только смеяться можете! Значит, кто-нибудь украл! Ай-ай-ай! Такую вещь драгоценную! Я посторонний человек, и то мне до смерти жалко. Сам его светлость прислал. Посыльный, который из магазина приходил, говорил, что этой вещи цены нет! В ней, говорит, золото французское, самое чистое и ни одного простого камушка нет – все искусственные. Вот как!

Ми. Что? Что ты сказала?

Горничная. Ага! Теперь, небось, жалко стало?

Ми. Искусственные… поддельные…

Горничная. Только не знаю, что это значит – искусственные…

Ми. Это значит… это значит, что он никогда не вернется. (Закрывает лицо руками и плачет.)

Занавес.

10

Звезды (от фр. etoile).

Шарманка Сатаны
Пьеса в 4-х действиях

Действующие лица:

Арданов Николай Сергеевич, земский начальник.

Елизавета Алексеевна, его жена.

Серафима Ананьевна Светоносова, экономка.

Ворохлов Илья Иванович, богатый купец.

Глафира Петровна, его жена.

Илюшечка, их сын.

Андрей Николаевич Долгов, адвокат.

Полина Григорьевна, жена чиновника.

Иван Андреевич, чиновник.

Клеопатра Федотовна, его жена.

Луша, горничная Ардановых.

Лакей Долгова.

Действие происходит в провинциальном городе в наше время.

Примечание

Арданов, лет тридцати пяти, обрюзгший, но недурен собой.

Арданова, жена его, лет двадцати семи, очень красива.

Ворохлов, пожилой, пузатый, бритый с усами. Говорит на «о», держится надменно.

Жена его, обычная пожилая купчиха.

Илюшечка, лет двадцати, рыженький, одет хорошо, держится прилично, но иногда вдруг оробеет.

Долгов, лет тридцати пяти, светский, смотрит на всех, прищурив глаза, будто изучает.

Серафима, тощая, на лбу кудерки, волосы прилизаны, на затылке хвостик закручен, тараторит, лебезит, жеманится, одета в темное, на груди крест-накрест связанный платок.

Полина, томная провинциальная дама. Французит, плохо разговаривая, закрывает глаза, кокетничает, говорит в нос, одета нелепо.

Действие первое

Гостиная в доме Ардановых. Мягкая мебель, драпировки, коврики, все, как полагается в провинциальном чиновничьем доме. В углу, за столом сидит Серафима Ананьевна с подвязанной щекой, раскладывая карты, облизывая большой палец. Перед ней Луша.

Серафима. Ой деушка, деушка. Трефей сколько у тебя, ужасти, сколько трефей. Это прямо даже редкость, чтобы на одного человека, да столько трефей.

Луша. А это, что же, к худому что-либо?

Серафима. Подожди. Не таранти. Тарантить не показано. Сама ты, значит, бубенная дама. Так. Будет у тебя, у бубенной дамы, в трефовом доме червонный разговор про свои бубенные интересы. И казенный дом тебе с ног покорен.

Луша. А это что же? (Смотрит испуганно.)

Серафима. Ну-с для дому твоего… утренний разговор и для сердцу твоего… бубновка маленькая.

Луша. А это что же?

Серафима. А шут ее знает.

Луша (восторженно). И как это у вас, Серафима Ананьевна, все правильно выходит. И даст же Бог человеку, чтобы так всю судьбу видеть мог.

Серафима. Подожди, не таранти… И на чем обрадуешься… на слезах своих обрадуешься. И будет тебе с правой стороны не то письмо, не то разговор.

Луша. С правой стороны письмо-то? Это как же так?

Серафима. А уж это не нашего ума дело. Не то разговор, не то просто что-то такое. Уж не знаю, что, а будет тебе что-то, вот попомни мое слово, непременно будет.

Луша. Господи помилуй. И как это вы все так, все, ей-Богу.

Звонит телефон. Луша вскакивает.

Серафима. Подожди. Постарше тебя есть. (В телефон.) Слушаю-с. Нет, еще никто не приехал. А где барыня, я не видала, потому я все время занявши по хозяйству, с утра еще присевши не была… Слушаю-с, слушаю-с. (Вешает трубку.) Барин сейчас домой будет. (Показывает на телефон.) Не люблю я эту штуковину. Нехорошая. И кто ее сочинил – худой человек был и, не благословясь, сочинял. Висит тут на стене, да ябеду разводит. (Передразнивает.) Да дома ли Серафима Ананьевна, да что делает? Нет, уж коли ты из дому ушел, так нечего тебе на своем отдалении любопытствовать. Приедешь домой, тогда и спросишь своим человечьим голосом, а не через, прости Господи, дьяволову трескучку. Серафима Ананьевна тоже без дела не сидит. (Присаживается к столу, берет карты.) Серафима Ананьевна всю жизнь работает. Вот когда на фатере жила, так чулком питалась, с утра до вечера шерстяные чулки вязала. И хожу вяжу, и сижу вяжу, и ем вяжу, и сплю вяжу. Вызвали меня в суд свидетельницей – баба там при мне на базаре слова произнесла. Ну пошла я в суд и, конечно, чулок с собой. Сижу, вяжу. А судья говорит: «Вы, говорит, свидетельница Светоносова, работу свою прекратите». А я ему говорю: «Ты, батюшка мой, тут сидишь, так тебе за это деньги платят, а меня хочешь, чтобы я даром сидела, да еще и работать не смей. Кабы ты, говорю, чулком питался, так другое бы говорил». (Раскладывает карты.) Ну-с… А у ног твоих семерка червей.

Луша. Пойдемте, Серафима Ананьевна. Сейчас барин вернется, осерчает.

Серафима. Постой, погоди… семерка червей. И сердце твое, значит, на семерке успокоится. (Входит Елизавета Алексеевна. Луша убегает).

Арданова (улыбается, в руках у нее большой букет маков, напевает).

Танцуй, Робинзон.
Мы тебя прославили,
На ноги поставили,
Танцевать заставили,
Танцуй, Робинзон.

(Поднимая голову.) Ну что это вы право, Серафима Ананьевна. Нашли тоже время. Сейчас гости придут, а вы тут со своим гаданьем! Сколько раз я вам говорила…

Серафима (лебезит). Я и то говорю, пойдем, барыня осерчает. Экая ты, право, Лушка какая. Да мне и не надо. У меня у самой от заботы такое сильное переутомление, что вот даже на щеке плюс.

Арданова (перебивая). Да уж хорошо, хорошо. Кто это звонил по телефону?

Серафима. Барин звонили. Сейчас приедут.

Арданова (ставит цветы в вазы). Вот так… Слушайте, Серафима Ананьевна, не узнали вы насчет цветов?

Серафима (таинственно). Узнавала, барыня, узнавала, да такой мальчишка треклятый, ни за что не говорит. Почитай две недели носит, а ничего от него не выпытаешь.

Арданова. А вы спросили, из какого магазина?

Серафима. Спрашивала. Ничего не говорит. Уж я его и корила, уж я его и срамила. Молчит, да и все тут. Мне, говорит, не приказано ничего отвечать. Мне, говорит, приказано только отдать энтот мак, да и уходить. Я, говорит, права не имею с вами разговаривать. Уж я его ругала, ругала. Коли ты, говорю, с этих лет права соблюдаешь, так из тебя потом что выйдет? Беглый каторжник из тебя выйдет – вот что.

Арданова (смеется). Что вы за ерунду плетете.

Серафима (заискивающе улыбается). Уж это я так, чтоб его попугать.

Арданова. Пойдите приготовьте все поскорее к чаю.

Серафима. Уж я и то говорю Лушке, что уж не знаю, будет меня барыня ругать или не будет. А я уж везде пыль вытерла. Может, они меня за это заругают…

Арданова. Ну что вы глупости говорите.

Входит Арданов. Серафима уходит.

Арданов. Здравствуй, Лизок. Вот тебе твои деньги. (Передает ей пакет.) Сорок тысяч.

Арданова (берет пакет, смеется, приплясывает). Сорок тысяч. Сорок тысяч. Танцуй, Робинзон. Мы тебя прославили… На ноги поставили.

Арданов. Давай, я спрячу.

Арданова. Погоди. Дай поплясать. (Обнимает пакет и кружится.) Никогда еще с таким кавалером не плясала, которому цена сорок тысяч. Танцуй, Робинзон. (Останавливается.) И как можно было дать такую уйму денег за этот старый гриб Вознесенское. Ведь уж такая гадость была, такая тоска, мох да клюква.

Арданов. Ну что ты понимаешь. Там земли много. Ну дай я спрячу.

Арданова. Все-таки весело, что у меня столько денег. Боюсь только, что, пожалуй, мама рассердится. Ведь это ее имение-то было.

Арданов. Ну раз она тебе его подарила, так ты имеешь полное право делать с ним, что хочешь. Ну дай же я спрячу.

Арданова. Куда же ты спрячешь?

Арданов. Да вот хоть сюда в бюро. А в понедельник отвезу в банк.

Лушка (вбегает). Ворохловы на моторе подъехали.

Арданова. Иду, иду.

Уходит. Арданов запирает деньги в бюро и уходит тоже. Оба тотчас же возвращаются с супругами Ворохловыми. Илюшечка идет за ними.

Ворохлов. Бывал здесь, бывал. Еще при покойном исправнике бывал. (Оглядывает комнату.) Ну, у вас здесь, конечно, все по-новому, как говорится, стиль декаля.

Ворохлова. Очень, очень у вас хорошо. Мне вот и Илюшечка нахваливал, что хорошо.

Илюшечка садится в угол, уткнув нос в альбом.

Арданова. Садитесь, пожалуйста. Илья Иванович. Глафира Петровна.

Ворохлов. Сядем, сядем. Отчего не сесть. Сегодня, значит, литки пить будем? За сколько именьице-то продали? Лизавета Алексеевна?

Арданов. За сорок тысяч.

Ворохлов. Ну что же, и то деньги. (Луша вносит поднос с чаем.) Если бы я знал, что вы продаете, я бы, пожалуй, и сам купил.

Ворохлова. Ну и на что тебе?

Ворохлов. А я и сам не знаю. (Задумчиво.) Видно, прынт такой.

Арданова. Что?

Ворохлов. Нет, это я так.

Арданова. Глафира Петровна. Вареньица?

Ворохлова. Свеженького? Много теперь ягоды носят. У нас уже 4 пуда наварено. Да и с прошлых годов пудов 7 аль 8 осталось. Варю нынче, а сама думаю, и куды это все и на что это все. И чего я варю, и сама я не знаю, чего я варю, а вот варю.

Ворохлов (мрачно). Прынт такой, оттого и варишь. Все на свете по прынту делается.

Елизавета Алексеевна, отвернувшись, тихонько смеется, потом подходит к Илюшечке.

Арданова. Илья Ильич, чашку чаю. Что вы так тихо сидите?

Илюшечка (очень смущенно). Благодарю, я… дома пил, я с удовольствием, не хочу.

Ворохлов (с сокрушением покачав головой). Не везет мне в сынах. Один спился, сбродяжился, а другой вот, стиль декаля. Старшего-то в Лондон посылал. Исправник покойный правду говорил: «Выпороть его надо, а не в Лондон».

Ворохлова. Ну что же говорить, исправник они, конечно, человек начитанный, а где уж нам-то различать, когда человека пороть надоть, а когда его в Лондон. А и то сказать, какой ни на есть Петруша наш, одначе добрые люди им не брезгивают. На прошлой неделе Чеканевы сватов присылали.

Арданов. Это какие Чеканевы?

Ворохлова (гордо). А такие, что при своих средствах и винокуреной завод свой. И очень, говорят, нам с вами породниться приятно, и живем мы, говорят, слава Богу, и у нас маменька с утра в шелковом платье в гостиной сидят и пасьянс раскладывают. Вот как добрые люди про нашего Петрушу думают.

Ворохлов. Ну. Распавлинила хвост.

Входят Полина Григорьевна и Долгов.

Полина. Бонжур, бонжур. Вот Андрей Николаич у нас сидел, я и его с собой притащила. Я мелодия, а он мой акомпаниман. Хи-хи-хи.

Арданова. А что же Петр Петрович?

Полина. Ах, право не знаю. Он все возится со своим пернатым царством.

Ворохлов. Это что же, кур разводит, что ли?

Полина. Нет, у него теленок и две свиньи.

Арданов подвигает стул Полине.

Полина. Нет, я хочу рядом с Ильей Иванычем. Илья Иваныч наш меценат.

Ворохлов. Это к чему же? Как понимать?

Полина. В полном смысле. Вы наш городской покровитель, и вы пожертвовали в приют пять мешков крупы. Я все знаю.

Долгов. Восторг, восторг и восторг, Полина Григорьевна, дайте мне скорее поцеловать вашу ручку. (Целует и говорит серьезно.) Мерси. Вы сами не подозреваете, сколько вы можете доставить чистой радости.

Ворохлова. Как это все по-столичнэму.

Долгов. Что?

Ворохлова. Обращение, говорю, очень московское.

Ворохлов. Теперь и наш город немногим чем Москве уступит. И телефон есть, и лектричество есть, и на моторах ездим, а еще поживем, так я к вам на эропланте прилечу в карты играть. Фррр…

Ворохлова. Ой, батюшки страсти.

Ворохлов. А как подумаешь, так ведь 20-то лет тому назад у нас здесь еще и железной дороги не было. Нда-с. Далеко мы шмыгнули. Ух, как далеко. Самих себя не видать.

Входит Клеопатра Федотовна и Иван Андреевич. Здороваются.

Клеопатра. Ах, как я была поражена, когда я узнала, что вы продали Вознесенское. И зачем вы продали?

Арданова. Надоело уж очень. Я все равно каждое лето к маме уезжала, а зимой там жутко. Лучше жить здесь, в городе.

Клеопатра. Какое чудное имение. Мы когда-то с Иван Андреичем туда за грибами ездили. Помнишь, Иван Андреич? Хи-хи-хи, Полина Григорьевна, я вам потом что-то расскажу.

Полина (жеманясь). Ах, уж вы всегда. Анфан терибль[11].

Во время разговоров Долгов пристально смотрит на говорящих, внимательно слушает каждого, улыбается про себя.

Арданова. И мужу надоело это Вознесенское.

Клеопатра. Ну что ж, в городе можно было сезон проводить, а остальное время в деревне.

Ворохлов. У нас на Волге тоже сезоны были: комариный, мошкариный и вохры. Уж что лучше, не знаешь. Комары сосут-сосут. Уж на что худо, а пойдет мошкариный сезон, да как полезет мошкара и в рот, и в нос, и в глаз, вздохнуть не даст. А уж как вохра донимать начнет, так уж тут и комара голубчиком вспомнишь.

Иван Андреич. А по-моему, и в уединении можно не без пользы время провести. Вот я, например, занимаюсь, кроме службы, серьезным делом, так мне времени еще не хватает.

Долгов. А чем, если не секрет, вы занимаетесь?

Иван Андреич. Изобретаю. Я изобретатель. Хочу изобрести такую машинку, которая бы каждое утро в определенный час нас будила. Это очень сложная вещь. Машинка эта будет снабжена специальным звонком или трещоткой. С вечера вы ее заводите, и утром она начинает звонить. Вот только еще не придумал, как так сделать, чтобы она звонила ровно в определенный час.

Арданова (смеясь). Иван Андреич, да ведь это же просто будильник. Самый обыкновенный будильник.

Иван Андреич (растерянно). То есть это как так?

Арданова Ну да, конечно, с вечера заведете, а утром он и затрещит.

Иван Андреич (обиженно). Ну этак можно про все сказать. Да это и неважно, это я между прочим изобретал. А главное мое изобретение – это кинематограф. Хочу кинематограф изобрести.

Арданова. Господи, да ведь он уже давно изобретен.

Иван Андреич (ядовито). Так что же из этого? То ихний кинематограф, а то будет мой. Еще неизвестно, чей окажется лучше.

Арданова (Илюшечке). Илья Ильич, садитесь к нам сюда, вам там одному скучно.

Илюшечка (испуганно). Нет, нет, что вы, Лизавета Алексеевна. Мне ужасно, ужасно весело.

Ворохлов. Оставьте его, барынька. Ишь, ему весело. (Задумчиво.) Не везет мне в сынах.

Арданов (Долгову). А вы на этот раз надолго в наши края, Андрей Николаевич?

Долгов. Да, вероятно, до осени. Мне тут нравится, да и дела кое-какие.

Входит Серафима.

Серафима (свистящим шепотом Ардановой). Карточные столы в кабинете приготовлены.

Арданова. Хорошо, хорошо.

Серафима уходит.

Долгов. А это что за тип?

Арданов. Это Серафима Ананьевна г-жа Светоносова, домоправительница и мажордом. Совершенно крепостная душа.

Ворохлова. Ну уж где там. Разве теперь такие преданные бывают, как в крепостное время. Теперь ни за грош господ своих за продукты продадут и выдадут.

Долгов. Вот это-то именно и есть крепостная душа: она и преданная, она и предательница.

Ворохлова. Ну уж это вы, батюшка, так только по-ученому путаете.

Ворохлов (Иван Андреичу). Там против вас, кажется, большой пустырь есть? Так вот я этот самый пустырь купить хочу. Цементный завод строить.

Ворохлова. Господи, Твоя воля. И все-то ему надо, и все-то ему надо. И на что ему все это?

Иван Андреич. Пустырь есть. Большое место.

Ворохлова. И на что ему все это? Своего девать некуда.

Ворохлов. Молчи. Прынт такой. Стало быть, и надо. (Долгову.) Вы чего смеетесь?

Долгов (серьезно). Нет, я не смеюсь. Я просто только с большим интересом и удовольствием слушаю вас. Именно с большим интересом и удовольствием. (Садится.) Я ведь с детства помню, когда еще мой отец здесь предводителем был.

Ворохлов. Как же, как же, Николай Петровича очень помню. Растатырлив больно был, все просадил, а умный был человек.

Долгов. Вот теперь я здесь. С детства не был. Думал прямо, не узнаю своего старого гнезда. Действительно – телефоны и электричество, и железная дорога. Перемен много. Но чем больше смотрю, тем больше узнаю свое родное, незабытое. Помните, Федосья Карповна была, почтмейстерша? Наверное, Илья Иваныч помнит. Говорят, умерла. Я уж жалел, что не увижу. Очень был интересный тип. А потом смотрю, – тут мелькнуло, там мелькнуло… Здравствуйте, дорогая Федосья Карповна. Поздравляю вас с бессмертием.

Ворохлова. Ой, что вы, батюшка, страсти какие. Чудит вам, что ли?

Долгов. И все живо и все живы. И все нетленно и все бессмертны. Ну не радость ли это?

Полина. Се-т-афре. Это у вас просто нервное.

Ворохлова. Теперь от нервов, говорят, очень морковь помогает. Прямо натрут морковь на терке и нервы помажут. (Ардановой.) Вы чего на меня смотрите? Тоже ведь не зря ума, а который, значит, нерв расстроивши, тот и мажут.

Арданов. Говорят, у нас Тройков хороший доктор был.

Иван Андреич. Он мою тещу от смерти спас.

Ворохлов. Был да весь вышел. Спился. Теперь и рецепту написать не может. Фершал за него пишет. А поделом. Не пялься. С каким форсом приехал. (Передразнивая.) Да что вы. Да как вы живете. Да то, да се, да воскресные школы, да союзы, да демократы, да рабочих страхуй. (Злобно.) Ничего. Прищемили хвост. Думал, к дуракам попал. Покрепче твоей спринцовки сила есть. Раз тебя по карману. Раз тебя по чести. Вот тебе наука, вот тебе демократы. Получай. Ха-ха. Что, навоевался? Кишка тонка. Сиди, не вякни. А фершал за тебя пусть рецепты пишет.

Арданова (помолчав). Вот вы какой, Илья Иваныч. Сами говорите, что он доктор был хороший, так чего же вы радуетесь, что человек погиб?

Ворохлов. Не лезь противу прынту. Болтай фалдами там у себя, в Москве, али где. Может, там тебя и будут слушать.

Долгов. Почему же вы так на него обиделись, Илья Иваныч? Ведь вашему делу от воскресных школ никакого бы убытку не было.

Ворохлов. Эк хватил. Мне от евонных идей ни от одной убытку быть не могло. Я и ни фабрикант и ни что. Мое дело хлебное. У меня расшивы, да техвинки, меня фабричное дело не касается.

Долгов. Так чего же вы?

Ворохлов. А вот как. Вот не хочу. Прынт, значит. И не лезь. И спорить со мной не советую.

Ворохлова начинает всем испуганно мигать – бросьте, мол, не раздражайте.

Арданов. Ну конечно… собственно говоря, прынцып… Конечно.

Ворохлова (меняя разговор). А вот уж я ни за что не хотела бы в столицах жить. Нехорошо в столицах. Больно там у них нищие набалованы. Уж и не спорьте, уж это я на себе испытала. Приехала я весной в Питер процент получать. Подсчитала, значит, дома, сколько получки будет, и все досчитаться до толку не могу: то выходит на три тыщи больше, то выходит на три тыщи меньше. Вот я и дала обет нищего-то в Питере хлебом наградить, чтобы мне Бог на три тыщи проценту больше послал. Взяла я с собой хлеб, целую ковригу, хороший хлеб, монастырский, с тмином. Да еще пару огурчиков прибавила солененьких, чтобы ему, нищему, повкуснее было. Ну пошла это я в банк и ковригу с собой волоку. Тяжелая. Искала, искала нищего, еле нашла: бегамши-то чуть в банк не прозевала. Даю ему хлеб, огурчики, все как следовает. Вот, говорю, помолись об успехе рабе Божией Глафире. Так чтоб вы думали? Ведь не взял. Мне, говорит, деньгами подавай. Так ведь намучилась. Племянника со Стрельны с дачи выписала. Ему препоручила. А и он кобенится. Я, говорит, студент, мне, говорит, неловко с ковригой-то. Двадцать рублей ему подарила. Сунул кому-то хлебец-то мой. Сдержала я обет. Ну процент хорошо получила, как хотела. Не люблю ваших столиц.

Ворохлов. Никто туда тебя и не гонит.

Арданов. Однако, господа, не будем терять золотое время. Столы приготовлены, займемся делом.

Ворохлова. Ох, уж мне-то бы и не следовало. Уж больно я плохо играю.

Полина. Да что вы, Глафира Петровна, да вы чудесно играете. Да вы прямо профессор. (Все уходят. Полина берет под руку Клеопатру и задерживает ее.) Клеопатра Федотовна, шери[12]. Как вам нравится Андрей Николаевич? Нет? вы скажите правду, правду. (Илюшечка встает и на цыпочках отходит вглубь комнаты).

Клеопатра (с гримасой). Жидковат.

Полина (с негодованием). Какой вздор! Он именно великолепно сложен. Именно великолепно. Стройный, ловкий. Я положительно вас не понимаю.

Клеопатра. Вы так говорите, потому что никогда не видели действительно красивых мужчин. Вот если бы вы видели моего Ивана Андреевича, то есть его спину, вы бы не то запели.

Полина (с любопытством). А что бы я запела?

Клеопатра. Да уж не знаю, что. Это ваше дело. Вот уж хоть мне и муж, но я должна сказать правду – божественная красота. Представьте себе Аполлона Бельведерского. Видали?

Полина. Видала.

Клеопатра. Ну так вот. Спина у Ивана Андреевича – вылитый Аполлон Бельведерский, только гораздо интеллигентнее.

Полина. Да что вы, ну кто бы подумал? Ах, шери, как все это интересно.

Клеопатра. А вы носитесь с вашим Андреем Николаичем. Что он, очень в вас влюблен? Я ведь никому не скажу.

Полина. Безумно влюблен. Он у нас уже три раза обедал. Настоящее безумие.

Клеопатра. А что же он говорит?

Полина. Ах, массу говорит. Массу. И знаете, как он умен. Ах, до чего он умен. Это настоящий философский ум. Муж недавно говорит, что он любит деревню, а Андрей Николаич ему в ответ: зачем вам ехать в деревню, когда у вас в доме такой большой сад?

Клеопатра. Ну, воля ваша, ничего в этих словах мудреного нет. Это и каждый может сказать.

Полина. Ах, финисе[13]. Ничего подобного я ни от кого не слыхала.

Клеопатра. Просто вы в него втюрились, вот вам и кажется.

Полина. Я втюрилась? Что за выражение? Это вы воображаете, что у вашего мужа бельведерская спина и что все должны…

Арданова (вбегая). Полина Григорьевна, Клеопатра Федотовна, вас ждут. Идите скорее. (Полина и Клеопатра уходят вместе с ней.)

Долгов (входит, держа под руку Ворохлова). А я хотел вас попросить, милейший Илья Иванович, не можете ли вы мне ссудить немножко денег?

Ворохлов. С удовольствием, с удовольствием. Вам сколько: пятерочку? десяточку?

Долгов. Нет, мне не пятерочку, мне рублей восемьсот. Ненадолго.

Ворохлов. Восемьсо-от. Нет, вы уж на меня не пеняйте. Не могу-с. Это я никак не могу-с. И раньше не мог и потом никогда не смогу. Уж не осудите.

Долгов (смеется). Я ведь это знал! Ха-ха-ха. Я ведь знал, что вы так скажете. Я нарочно и спросил. Не сердитесь, я пошутил.

Ворохлов (смотрит на него лукаво, но без улыбки). Ничего-ничего, я ведь знал, что шутите, я ведь это тоже шутя, отказал-то.

Долгов громко смеется. Оба уходят.

Арданова (входя). Илья Ильич, где вы? Где же вы?

Илюшечка. Я здесь, Лизавета Алексеевна. Я здесь.

Арданова. Вам скучно, Илюшечка. Да что с вами поделаешь. В карты вы не играете, разговоров не разговариваете, за дамами не ухаживаете. Ну, садитесь сюда. Скажите, вам нравится Полина? (Садится на диван.)

Илюшечка. Нет, Полина Григорьевна мне не нравится. Конечно, она очень милая. Только мне не нравится.

Арданова (улыбаясь, напевает). Танцуй, Робинзон. Мы тебя прославили, на ноги поставили… Илюшечка, что это за дурацкая песенка? Привязалась ко мне, не дает мне покоя вот уже второй день. Надоела, и такая неотвязчивая.

Илюшечка. А я вам новую книжку стихов принес. Только ведь сегодня нельзя будет читать?

Арданова. Не знаю, может быть, позже. Русские стихи?

Илюшечка. Да, русские. Я больше люблю русские. А вы?

Арданова. Скажите, Илюшечка, какого вы мнения об Долгове.

Илюшечка. Я не знаю.

Арданова. Не знаете? (Задумчиво.) Вот и я тоже не знаю. (Думает.) Илюшечка, о чем вы сейчас подумали?

Илюшечка. Я все обдумываю один план. Я ведь ужасно стихи люблю. Так вот, если, не дай Бог, папенька умрет и если, Бог даст, оставит мне состояние, так я непременно начну журнал издавать. Приглашу самых, самых лучших поэтов. Господи, как хорошо будет. Как славно.

Арданова (улыбаясь). Смешной вы мальчик. Скажите, Илюшечка, ведь вы не будете пьянствовать? Правда, не будете?

Илюшечка. Нет, Елизавета Алексеевна, никогда не буду. У меня, Лизавета Алексеевна, когда я маленький был, гувернер был, француз мосье Бажу. Так он страшно пил и, чтоб я маменьке не выдал, потихоньку меня наливкой угощал. Ведь если б у меня склонность была, я бы привык, а вот, видите, меня не тянет. Так я принесу книжку, у меня в передней?

Арданова. Ну, хорошо.

Илюшечка уходит. Лизавета Алексеевна смотрится, напевая, в зеркало. Входит Долгов.

Долгов. Вы одна?

Арданова (несколько испуганно). Да.

Долгов. Я хотел бы вам сказать… Елизавета Алексеевна, помните, недели две тому назад, вы как-то сказали, что любите красный мак. И вот… Словом, те цветы, которые вы получаете каждое утро… это я их вам посылал. Вот все, что я хотел сказать.

Арданова (растерянно). Мне кажется… что я это знала.

Долгов (смотрит ей пристально в глаза). Мне кажется, Лизавета Алексеевна, что мы очень, очень многое знаем друг о друге. (Выпрямившись.) Теперь я пойду.

Арданова (встрепенувшись). Подождите, подождите. (Протягивает к нему руки.) Я должна вам сказать…

Входит Арданов.

Арданов. Ах, вы здесь, Андрей Николаевич. Идемте же.

Долгов идет к двери. Арданов остается.

Арданов. Представь себе, Лиза, Ворохлов непременно тащит меня отсюда в клуб. Да и Иван Андреич тоже собирается. Придется пойти, хотя я и дал тебе слово. Но ты сама понимаешь, как-то неловко отказываться. Играть я, конечно, не буду, я только так…

Арданова (рассеянно). Хорошо, хорошо…

Арданов. Так я иду. Поторопись с ужином. (Уходит).

Илюшечка (входя). Вот моя книжка.

Арданова. Илюшечка. Милый. (Закрыв лицо руками, опускает голову на стол.)

Илюшечка. Что случилось с вами? Лизавета Алексеевна?

Арданова. Случилось, Илюшечка. Случилось.

Илюшечка (испуганно). Что?

Арданова. Страшное случилось.

Илюшечка (отчаянно). Лизавета Алексеевна.

Арданова (поднимает голову). Что вы, Илюшечка? А может быть, это и ничего. (Смеется.) Может быть, это только смешно. Знаете, Илюшечка, как будто все затеяли танцевать вальс или какую-нибудь польку трамблан: и Полина Григорьевна, и Клеопатра Федотовна, и ваш папенька с маменькой, и я с вами или… с кем-нибудь другим, совсем приготовились, уж в пары встали, и вдруг музыканты вместо этой самой ожидаемой польки трамблан заиграли Бетховенскую симфонию. Ведь это, пожалуй, и смешно? Илюшечка?

Илюшечка. Я не знаю, о чем вы, Лизавета Алексеевна. Я вижу только, что вы очень встревожены. Хотите, я вам стихи прочитаю? (Читает стихи, тихо, нараспев.)

В замке был веселый бал,
Музыканты пели,
Ветерок в саду качал
Легкие качели,
В замке в сладостном бреду
Пела, пела скрипка…

Арданова (перебивая). Это чье?

Илюшечка. Поэта Бальмонта.

Арданова. Он умер?

Илюшечка. Что вы, что вы. Он жив. Молодой.

Арданова. Как хорошо. А я почему-то думала, что все поэты давно, давно умерли…

Илюшечка. Ах нет, они живы. Они всегда живы.

Арданова (медленно проходит по комнате, вдруг останавливается, оглядывается точно с изумлением, говорит тоскливо). Илюшечка. Что мне делать? Что мне делать, Илюшечка?

Илюшечка (тихо опускает голову, потом раскрывает книгу и начинает читать стихи):

В замке в сладостном бреду
Пела, пела скрипка,
А в саду была в пруду
Золотая рыбка.
И кружились под луной,
Словно вырезные,
Опьяненные весной
Бабочки ночные…

Занавес.

12

Дорогая (от фр. cheri).

13

Прекратите (от фр. finissez).

11

Ужасный ребенок (от фр. enfant terrible).