Розовый морж
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Розовый морж

Наталья Юрьевна Дурова

Розовый морж

© Дурова Н.Ю., наследники, 2026

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026

Оборванная юность – трагедия навсегда…

Неоконченная автобиографическая повесть

Я пишу в необычной обстановке. Тетрадь – перед зеркалом подле грима. Авторучка и растушевка с голубым тоном для глаз – рядом. В углу неторопливо, обстоятельно кормит двенадцать щенков моя собака Нера, а над головой шумит, как прибой, волнующаяся публика. Это цирк шапито.

Уже в манеже турнисты Копытины. После них эквилибристы Газарян, а потом… Застелят опилки ковром лазурным, переливающимся, чтобы прожектора его легкий пластик сумели наполнить иллюзией моря, – и выйду я.

Работа пока длится тридцать минут, аттракцион называется «Морские львы и морж». И вот на полчаса я должна приковать внимание зрителей к тому, чем сто лет подряд дорожила моя семья, называя великим искусством, а мне на сто тридцать пятом году к известной цирковой формуле «красота, сила, ловкость, здоровье», из которых состоит цирк, необходимо… прибавить и свое слово – решение… отдых.

На тридцать минут я хочу впитать в себя четыре тысячи глаз своих зрителей, как губка, вобрать по-разному прожитый каждым из них сегодняшний день, чтобы тревоги и радости остались за стенами цирка – здесь передышка перед дорогой в повседневную жизнь, куда они вернутся после циркового представления, унеся с собой драгоценную бодрость.

Тридцать минут я должна быть этим светлым эликсиром. А когда погаснет последняя лампочка на фасаде цирка, освещающая наши яркие улыбки на рекламе, – я увижу в зеркале свое осунувшееся, кажущееся негативом лицо и снова с трепетом возьму авторучку…

Премьера

Почему я боюсь Цветного бульвара? Оторопь, нервный перестук каблуков. Я всегда перевожу дыхание только в лифте. Не видя в проемах лестниц окон, зажатая клеткой, бесшумно уносящей меня наверх, я пытаюсь сбросить с себя Цветной бульвар, где через дорогу от здания редакции «Литературная газета», рядом, на другом берегу, есть круглый короб под конусной крышей, дом 13 – Цирк. Моя земля, на которой я родилась. Боязнь, нежность, смятение до ужаса испытываю я теперь при виде этого спокойно подмигивающего огнями рекламы гиганта. Иной раз мне кажется, что я могу пересечь Цветной бульвар, чтобы прикоснуться глазами к распахнувшемуся манежу. Но тут же – воспоминание ужаса, слитое в одно слово: крушение!

24 октября 1953 года у меня состоялась премьера во Владивостоке. Перед зрителями выступала удивительная в своей цепкой кошачьей дикой грациозности моя рысь Котька. Нелепый непредвиденный случай: незнакомый костюм – и Котька прямо при публике напала на меня. Однако мы продолжали работать, и премьера состоялась.

Потом «скорая помощь», больница. Мамины глаза, пересохшие до самой глубины: в них моя боль и, как всегда, твердое решение:

– Поверьте мне, доктор! Я прошу вас помочь. Я знаю, вы хотите оперировать, но я настаиваю на другом: сквозные рваные раны можно промыть. Это больно – но она должна выдержать. Необходимо: не будут изуродованы ноги и руки. Не бойтесь за исход. Верьте: это необходимо. Наташа – артистка цирка.

Мама стоит в операционной. Я зубами держу бинт и цепляюсь только за ее фигуру. Почему-то вижу то расплывчато, то остро и резко, и лишь через несколько дней начинаю сознавать, что лежу во владивостокской гостинице, где мы поселились на время гастролей.

На тумбочке – корзина порядком увядших цветов. Рядом все мои родные: мама, отец и даже Хотунцев. Он, как всегда, покачивает прилизанной головой, его сизый нос и беззубая добрая улыбка скорее должны были бы принадлежать клоуну, однако он наш вечный, бестолковый и чудесный Человек, случайно ставший администратором.

– Нет, вы только подумайте! – смеется отец. – Часы обязательно войдут в историю криминалистики!

Подле меня – маленькие часы, когда-то их называли луковицей, теперь же, ручные, изящные, они о прошлом напоминают лишь надписью на крышке:

«Наталье Дуровой. 1916 г. Актрисе театра Би-Ба-Бо».

Их утром в день премьеры торжественно мне подарил отец: «Наталье от Натальи! Бабушкины часы». Я не знала ее. Она погибла в годы гражданской войны, оставив в наследство мне свои вьющиеся волосы, большие, удивленные, всегда старающиеся как можно больше вобрать в себя света глаза и характер – так говорили дома.

Я все время прислушивалась к их трогательному ходу и, волнуясь, повторяла вместо «тик-так» смешное название театра «Би-Ба-Бо».

Цирк во Владивостоке всегда походил на ярмарочное гуляние. Краски зардевшихся осенних сопок словно бликами покрывали толпы людей, спешащих в низину у порта. Море было совсем рядом. Иной раз ливни превращали цирк в маленький плавучий комичный островок. Мне это было очень дорого. Море! Оно, пожалуй, наполняло непонятной таинственностью, словно судьбы тех, кто придет порадоваться и отдохнуть в цирк, а потом навсегда исчезнет.

– Так вот, чтобы ты не нервничала, сначала уйди в себя, а потом раскройся, – давал мне напутствие отец. Мы вошли в цирк. Еще в голове был гул от говорливого потока публики. До премьеры осталось… я потянулась к часам.

– Пап! Часы??

– Что? Может быть, ты их оставила в гостинице?

– Нет! Нет! Нет! – Мы звоним дежурной, ищем в гардеробной – и всё нет.

– Срезали! – заключил отец.

И вот мы в милиции.

– Это, если не считать двух-трех фотографий, – единственная память о моей матери, – отец нервно теребит растрепанную бумагу на пресс-папье. – Она погибла в гражданку. Где-то под Астраханью ее зарубили белоказаки. Петровобратский, драматический артист, тогда привез деду ее волосы – косу и это. Единственная память. Что делать? Что делать?

– Не волнуйтесь, товарищ Дуров, – отвечает начальник, и перед нами вырастает фигура всклокоченного румяного парня в пиджаке и брюках-клеш.

– Пашка! Кто у цирка орудует? – задается ему вопрос.

– Товарищ капитан, вы ж сами знаете! Не я, а Наливной.

– Ну вот, тебя оставлю в залог, а двух выпущу, чтоб сегодня же была вещь найдена. Ясно?

Парень кивнул головой. А мы, пригорюнившись, побрели к цирку.

Гардеробная. Деловитое покашливание попугая Макара на жердочке и его ворчливый возглас «Да никого нету!», копирующий уборщицу.

Отец беспрестанно рассказывает о моей бабушке. Я вижу то ее, первую женщину-конферансье в московском кафе «Стойло Пегаса», где собирались поэты, то вижу маленького мальчика, читающего стихи.

Мальчиком был мой отец. А то бабушка вырастает передо мной уже не сверкающей красавицей в пышных, странных платьях, а медсестрой, ушедшей на фронт вслед за вновь обретенной для нее жизнью. А рядом ее тень, ничего не требующая, со всем соглашающаяся, – драматический артист с длинной фамилией Петровобратский.

Его я знаю, но никак почему-то не могу представить романтичным, беззаветно преданным другом моей бабушки, к которой тоже трудно отнести это старое слово. Ведь она прожила всего лишь двадцать восемь лет.

Я видела Петровобратского в театре. Он – король Лир. Седые пряди, усталые, сведенные в трагическую дугу брови. Мы сидели с отцом у него за кулисами в антракте.

– Значит, едешь в Астрахань? – Он осторожно поправил плетение грубых кожаных сандалий.

– Да! Я хотел! Мне хочется обязательно побывать у мамы. Где искать ее могилу? – спрашивал отец.

– Трудно, Юра! Я сам хоронил Тату. Помню только потрясение, жуткое до одури. Месиво мяса, крови, земли. Помню ясный день, жестокое, раздавленное по всему небу солнце и полынь. Когда я побрел от холмика, я еще не верил и не соображал, что все это случилось с Таточкой. Я твердил: «Отвезу раненых, вернусь за Татой». И вдруг я нашел пуговицу, серую перламутровую, какие она пришивала на свою блузку. Таты больше нет! Знаешь, прошло так много лет. Да, брел тогда по всему полю, пытаясь понять, что сам хоронил, что больше нет живого. В руке была чудом найденная пуговица, запыленная и переливающаяся то красноватым, то землянистым цветом. Таты нет! Поразительное чувство этой первой любви, удивленное и щемящее, как дрожь, которую испытываешь впервые вышедшим на рампу к публике, я пронес через всю жизнь. Пожалуй, я не скажу тебе, где ее могила. Не знаю. Наверное, есть. Для меня – нет. Когда я вижу ясный день или непосредственную улыбку, я иной раз редко, но прихожу поклониться Тате. Вот и все. Не спрашивай – не знаю.

Грубые кожаные сандалии, твердый шаг, все отражающее лицо – таким врезался в память друг бабушки Петровобратский. Я сразу вспоминала его, услышав разговор о часах. «Би-Ба-Бо! Би-Ба-Бо», – они четко лонжиновским ходом отмеряли снова время. Мне вдруг показалось: в комнату врывалась яркая золотистость осеннего неба. Кругом были родные и даже семья актеров Владивостокского театра драмы Евгений и Таисия Кузнецовы. А рядом с ними – капитан 1-го ранга Виктор Штепа, его жена Кира Анненкова – редактор газеты «Тихоокеанский комсомолец», той самой газеты, которая первая сообщила о нашей премьере, и офицер флота, скромный, смущающийся, в душе поэт – Борис Можаев. Это он с моей мамой после несчастного случая за кулисами, подхватив меня на руки, повез в больницу, чтобы остановить кровотечение и наложить швы. А назавтра он прочел мне четверостишие об этом трудном дне моей юности:

 

Одна идет, на лапы припадая.

За ней – другая лебедем плывет.

Одна когтями тело разрывает.

Другая цепко за душу берет.

 

Потом Борис Можаев, спустя годы, станет одним из блистательных писателей России, и это четверостишие будет напечатано автографом на одной из лучших его книг «Мужики и бабы». А Кира Анненкова отдаст свой талант телевидению. Это она создала рубрику «Народное творчество». Да, это были близкие и родные по духу люди в те годы. Они любили цирк и волновались за юную дебютантку. Тася помогла смоделировать то роковое платье, из-за которого и случилась беда, а Евгений – огромный человек, которого я представляла в роли Ивана Грозного из трагедии Алексея Толстого, подбадривал хорошо поставленным голосом:

– Не робеть. Все будет отлично.

Теперь они все окружали меня, их одна сплошная улыбка входила в мое сознание, вопрошающе приковывая к корзине цветов.

– Тебе, – протянул мне отец несколько конвертов из корзины. – От мамы и меня поздравление, от Литературного института, от владивостокских зрителей. А вот еще, правда, половинчатое поздравление. Записку тебе – береги, часы тоже тебе, а деньги и шампанское, что там были, по закону я отдал милиции.

Отец протянул записку Кузнецову, и тот в шутливо торжественном тоне прочел:

«Наталье Дуровой – премьерше, от благодарной шпаны города Владивостока».

– Что?!! Я ведь говорил: «Часы войдут в историю криминалистики», – среди общего хохота произнес отец.

Мне позволили взять к себе рысь. Мама ничего не имела против. Ее волновала судьба Котьки – моей первой трудной работы. Потягиваясь, лениво распуская когти, Котька часами дремала, свернувшись у меня в ногах.

– Глупая ты, Котька! Я люблю тебя. А ты? – Я с горькой укоризной, когда никого не было, разговаривала с ней, внутренне смеясь, что пытаюсь очеловечить меховое существо, которое с удовольствием дремало подле бинтов, покрывающих раны от острых клыков, что прошлись, конечно, без злого умысла.

Котька потом с раздражением покинула мой номер, нехотя вернувшись в клетку. Мы уезжали из Владивостока. Хотели 7 ноября провести праздник дома, в Москве, на Калужской заставе. Наше купе благодаря маме превращалось в уютную гостиную, оно всегда казалось преддверием дома. Вечерами людно: новые попутчики – новые друзья.

Отец горделиво повторяет каждому про мою премьеру. И как рефрен фраза, от которой я смущаюсь:

– Вела себя молодцом! Это моя кровь. Не выдала боли. Держалась до конца. В меня пошла.

Неловкость и ощущение чего-то неправдоподобного, отношения ко мне не имеющего, в громких, почти хвастливых рассказах отца заставляли меня ближе приникать к маме, чтобы никто не видел моего лица.

– Мама, зачем он так?

– Да пусть! Он горд, что ты родилась артисткой. Шумен – он отдыхает дорогой. Не надо спорить, посмотри в окно. Скоро Россия. – Мама вздохнула. Синеватые веки с длинными ресницами чуть затрепетали. Но лай двух наших собак, Снежки и Бемби, снял эту родниковую чистоту глаз, которую я всегда пыталась уловить. Это было как открытие, как заповедь: запомни навсегда. Это самое настоящее – значит, возьми в сердце и береги только там. В каждом сердце есть тихий уголок. В нем не всегда раздаются точные биения пульса. Уголок – кладовая памяти. Только тогда, когда ты попытаешься извлечь оттуда, что тебе дорого, ты услышишь свое сердце. Хорошо, если прислушаешься к сердцу, и это принесет уверенность и радость. Запомни. Навсегда.

– Мама, а от тебя Владивосток уже ушел?

– Девочка моя, столько городов еще будет у тебя впереди! Как у отца! Ну… не дуться. Он ведь радуется за тебя, Наташа. Только вот города будут западать тебе в душу по-разному, одни как поздравительные открытки, другие… Подумай сама о Владивостоке. Там его величество Случай заставил тебя пережить премьеру. Теперь я хочу послушать твое сердце, что оно говорит.

Я взяла мамину мягкую крепкую руку и прикоснулась губами, шепча:

– Запомни. Навсегда.

– Да! Да! Верно. Отец говорит: произошла человеческая заземленность, а я… – Мама передернула плечами и добавила: – Я считаю, что моя береза в этом году стала взрослее на одну ветку. Я привыкла с тобой разговаривать как с маленькой, а тебе уже девятнадцать лет.

«Береза стала старше на одну ветку!» Одна ветка. Последняя! Кто мог тогда об этом думать!!! Была семья, дом, жизнь.

Снова дома

Радостный переполох встречи. Тетя Соня, мамина старшая сестра, цветы, бережно найденные ею для нашей встречи зимой, и гнездо на Калужской заставе – родное, удивительно созданное мамой. В каждой мелочи сквозило ее настроение.

– А с чем сегодня пирог, мамочка?

– Для всех с улыбкой, а тебе с любовью! Сегодня у нас новость: папа, кажется, купит машину. Это его страсть – машины и приемники, невозможно. Как ребенок!

– Машину? А «эмочка»?.. – Мне стало жаль нашу старенькую тарахтящую «эмку», разукрашенную диковинными силуэтами зверушек. Это была прихоть отца. И машину всегда узнавали в любом городе, целые ватаги мальчишек и зевак сопровождали ее появление у гостиницы или цирка.

– Она ветха, да и чересчур эксцентрична. Говорят, «Победа» лучше. Для меня сейчас все равно. Я и боюсь этой покупки и, сама не знаю почему, очень счастлива твоим Владивостоком и первым рассказом. Неужели ты вырастешь писателем? Только, пожалуйста, пиши не так, как стихи этого паренька из твоего института. О чем они, никак не могу вспомнить. «Я пишу лестницей». Ну и придумал! Такая лестница, что можно задохнуться, пока поднимешься до высот этого стихосложения – пожалуй, только на лифте. – Мама рассмеялась. – Ты помнишь Тургенева, «Первая любовь»? Странно и хорошо! Ведь это о месте, где мы живем. Гляди, и Нескучный сад, и овраги – прямо в окно. Хорошо очень. Не уезжать бы! Опять Ленинград! – Мама грустно кивнула.

Мне не нужно было объяснять. Я понимала ее. Иногда молча, глазами, мы могли вести длинные, понятные только нам беседы. И сейчас я знала, что скрывалось под этим грустным кивком: «Опять Ленинград!»

В 1948 году во время представления на отца напал медведь. Я об этом ничего не знала, училась в Москве, кончая занятия в школе. Как-то я попросила у подруги учебник. Книга, изрядно потертая, была обернута в газету. Я машинально пробежала строчки, ленясь открыть нелюбимую алгебру. Вдруг онемела: «Случай в цирке». Коротенькая заметка сообщала о мужестве дрессировщика. Он выстоял, публике не угрожала опасность, артист, проведя выступление, был доставлен в больницу в тяжелом состоянии. Дрессировщиком был мой отец – заслуженный артист РСФСР Юрий Дуров. Еще не веря побежавшим перед глазами строчкам, я развернула обертку. Все правильно – газета «Вечерний Ленинград».

Непостижимо! Почему я в дороге сердилась на отца, не разделяя его горделивой хвастливости в рассказах о Котьке? Вечный перпетуум мобиле циркового манежа. Вчера отец – сегодня дочь. Выстоять – так нужно. Это наш пост, обычный для человека с профессией – артист.

– Ты о 1948 годе, мама?

В ответ – кивок, и я различаю несколько усталых морщин, подкравшихся к векам.

Вскоре весь дом наполняется шалой радостью. Толпы друзей с восторгом приходят любоваться папиным приобретением.

– Какова?! – каждому говорит отец, и только трое относятся к машине по-своему. Я – безразлично. Мама – с тревогой. Тетя – осуждающе.

– Безрассудно зимой ехать машиной, – пытается она убедить отца, но он ни о чем не хочет слушать.

– Наташа пусть еще побудет дома. Она почти шесть дней может отдыхать.

Сегодня 23 ноября. Боже, завтра месяц, как была эта премьера. Жаль, что мы с папой завтра уже не будем дома.

Отъезд. К часу ночи все готово. Машину новую зовут «Волга», и цвет у нее забавный – «морская волна». Мне хочется спуститься вниз, но отец строго останавливает:

– Совсем ни к чему напрягать ногу. Три этажа вниз и обратно. Видно все из окна.

В окне только ночь с неуютными силуэтами деревьев. В открытую форточку летят редкие снежинки. Я улавливаю звук хлопнувшего багажника, на секунду белое пятно метнулось сквозь приоткрытую дверцу новой машины: должно быть, наша болонка Снежка прыгнула к маме. Я инстинктивно протягиваю руку, чтобы помахать на прощание. Темень. Машина скользнула в ночь и исчезла. В форточку быстрее, яростнее полетел снег. Теперь он был мельче и таял мгновенно. В окне жестче просматривались застывшие силуэты деревьев.

Долгая ночь. Мы с тетей пытаемся уснуть, молча, скрывая друг от друга тревогу. Наутро идем в больницу. Там уже привычная для меня перевязка. Потом на такси возвращаемся домой. На стук щеколды вдруг разом растворились все двери. Вся квартира сосредоточенно вдруг выступила и замерла.

– Что случилось? – Тетя Соня, задохнувшись от волнения, прислонилась к стене.

– Авария. Успокойтесь. Успокойтесь. Сейчас звонили из Главка. Едут сюда Эдэр и Кио.

– Где наши?

– В Вышнем Волочке.

– Живы?

– Да! Да! Успокойтесь.

В этом двойном, словно продиктованном «да» – я чувствую фальшь.

Несколько часов до Вышнего Волочка меня не покидает предчувствие ужаса.

Тяжелая рука дяди Бори Эдэра дрожит на моем плече. Беспрестанно. «Успокойся. Крушение. Пойми. Крушение. В больницу сначала мы сходим с тетей Соней, а потом ты пойдешь навестить. Тебе нельзя напрягать ноги. Успокойся, девочка!»

Вышний Волочек! Едва я ступила на его землю, как метнулась от всех прочь. Бежала, твердя: «Скорее! Скорее!» Больница. Там меня встретила пожилая женщина, она спросила: «Вы – сестра? А дочь привезли?» Я кивнула головой – голоса не было.

– Пойдемте! Возьмите себя в руки.

Коридор. Ступеньки. Комната, несуразный стол. Кто-то прилег на нем, прикрывшись простыней. Дежурная сестра берет меня за руку. Подводит.

– Она погибла сразу! – раздается где-то за моей спиной.

– Мама! Мамочка! – Мне кажется, что я кричу, но морг полон только одним протяжным глухим стоном.

– Что вы наделали – это же дочь! – раздается голос Эдэра. Кио растерянно поддерживает тетю Соню, ее покинуло сознание.

– Откуда знать, дочь или сестра? Умершая – молодая ведь, а эта, я вижу, седая, да, по-моему, она сама назвалась сестрой.

Дальше пелена звуков, голосов и существование на одном взвинченном нерве.

«Крушение» – это отец на больничной койке в позе бедуина с обмотанной бинтами головой.

«Крушение» – это мой крик, режущий морозную темень. Грузовик, куда ставят деревянный ящик. Там – мама.

– Ты не поедешь! Ты не поедешь! Я буду с мамой. – Эдэр повезет маму в Москву. Кио и я должны быть с тетей и отцом.

Крушение

Москва, дом. Удивительно такие же, будто ничего не произошло. Только, может быть, растерянность на лицах, растерянность невпопад брошенных или оставленных вещей подтверждает: «Крушение».

Цветной бульвар, 13. 27 ноября. Маму несли со двора, через конюшню. Цирк чуть притих. Толпы людей. Для многих она была другом, родной, и я помню, что меня тогда подчас раздражало, что какой-нибудь детина мою маму называл «ма-ма».

Опять пелена, гул. Ноги еле месят опилки. Гроб несут к автобусу. Мамино лицо. Не верю. Не могу верить. Лицо – выражение задумчивое, строгая нежность и решение – какое??? Мама!!!

Крематорий. Люди. Музыка. Стоят. И все. Мамы никогда не будет рядом. Опять музыка, люди, чье-то горе ожидало свой черед. Мы ждем, а крематорий продолжает работу. Жутко.

Дома соболезнующие друзья, удивительно двуликий обычай поминок. Я не разжимаю губ. Бесконечно пьяный отец. Тетя в горе. Что же будет? Была семья, работа, дом, жизнь. Теперь…

«Крушение». Капсула с прахом! В руках пепел – мама, мамочка! Пожалуй, я в это мгновение умерла. Потом: «Возьми себя в руки» – Эдэр, Кио, Главк – и началась вторая жизнь.

Котька. Прощание с манежем

– Скажите, состав с дуровскими животными скоро прибудет? – обращаюсь я к дежурному по станции.

Опять опоздание! Снова шагаю по перрону, а дождь, зарядивший с утра, моросит не переставая. Вокруг меня гудки, свистки, голоса людей, а я хожу и думаю о Котьке…

Котьку мне подарили охотники в Магнитогорске. Они приволокли ее в громадной самодельной клетке и, чтобы показать мне подарок, долго поднимали зверя палками.

– Это вам от нас камышовый кот, – сказали охотники, преподнося мне подарок.

А из клетки, ворча и испуганно прижавшись к прутьям, глядела на меня жалкая и худая, почти домашняя кошка.

В окрестностях горы Магнитной такие звери ни разу не встречались, и охотники меня уверяли, что нынче зимой к ним из Свердловска с эшелонами леса перекочевало семейство камышовых котов. Двух они убили, а этот вот забрел, видно, от голода, на стройку, да и попал в клетку.

Верилось этому с трудом, но подарок я приняла охотно и была ему рада. Позвала своего помощника, и он, надев большие брезентовые рукавицы, стал вытаскивать зверюшку из клетки. Она плотнее прижалась к прутьям, зло зарокотала и неожиданно бросилась на двигающиеся к ней рукавицы.

Однако из клетки ее вытянули, а вот ошейник надеть было сложнее. Для этого взяли двухметровую палку с петлей на конце, петлю набросили на зверюшку, затянули, получился ошейник, и сколько она ни извивалась, человека достать ей мешала палка. Тогда она стала прыгать и вдруг, оскалив клыки и судорожно забившись, вся как-то обмякла и безжизненно шлепнулась на цемент пола.

Не отдавая себе отчета, я бросилась к зверюшке, схватила ее на руки и крикнула:

– Воды, скорее! – Да так и осталась стоять, пока не почувствовала, что зверюшка приходит в себя.

К моим рукам поставили клетку, и я быстро ссадила туда опасного зверя.

Когда клетку понесли, я оглянулась и увидела маму. Она была взволнованна.

– Ты хочешь с ней репетировать? – спросила она меня.

Я кивнула головой.

– Но ведь с рысями никто еще не работал.

– Почему с рысями? Это же камышо…

– Нет, рысь. Обрати внимание – у нее только начинают появляться кисточки на ушах, а баки очень заметны. Рысенку месяцев восемь, не больше. Подумай хорошенько! Эта Котька страшная.

Но я все равно целыми днями пропадала около рысьей клетки. Мне сделали палки с острием на конце. Я насаживала на них мясо и, точно сырой шашлык, подавала его Котьке. Первые дни она не брала мясо и глухо ворчала, завидев палку. Но голод в конце концов заставил ее подойти. Вскоре Котька поняла, что я вовсе не собираюсь колотить или поднимать ее этими палками, и доверчиво шла, услышав мой голос: «Котька! Котька!»

Рысь позволяла мне через прутья решетки гладить ее, чесать красивую, ярко разрисованную морду. Когда же я чересчур храбро подходила к ней, крохотные кисточки на ушах начинали дрожать, а черный помпон хвоста беспокойно и зло метался из стороны в сторону.

Вскоре пришло время начать репетиции. Клетку вывезли на манеж. Открыли дверцу.

Я взяла в руки мясо и тихо позвала:

– Котька! Ко мне!

Она выглянула из клетки. Осмотрелась и осторожно, бесшумно ступая, пошла ко мне. Съела мясо. Я хотела ее погладить. Она ответила недовольным ворчанием. Я настойчиво протянула к ней руку. Точным и легким ударом Котька отбросила мою руку. Тогда я схватила одной рукой ее мордочку, а другой – лапу и крепко сжала их. Я так держала до тех пор, пока не почувствовала, что ее напряженные мышцы стали ослабевать, а горящие зеленые глаза, испуганно бегающие, застыли, ожидая, что будет дальше.

Я выпустила ее и ласково сказала:

– На, Котька, на, – и протянула большой кусок мяса.

Котька потянулась к нему, но неожиданно рванулась влево и в два прыжка очутилась в клетке.

День за днем я кормила ее на манеже, приучала ходить на цепочке, сидеть со мной спокойно, на барьере, на опилках, ложиться рядом со мной на ковер. Делала я это все не случайно.

Вскоре Котька привыкла ко мне настолько, что ходила за мной как собака. Тут и наступили настоящие репетиции. Котька должна была учиться уже артистическому мастерству: уметь сделать пируэт и прыгнуть с тумбы на тумбу на расстояние пока в два метра, потом сесть на задние лапы, катить огромный шар, главное, идти на цепочке по барьеру почти рядом со зрителем.

За полгода Котька стала настоящей артисткой, но в канун своей премьеры вдруг заболела. Ветеринары посоветовали строгий режим. За ней нужно было следить, и я решила взять ее к себе в гостиницу.

Привезла Котьку, уложила на мягкой подстилке и, закрыв номер на ключ, ушла в цирк. А в это время дежурная хотела убрать в комнате, где я жила. Открыла дверь, да так и ахнула. На нее, сердито ворча, наступала скучавшая в чуждой для нее обстановке громадная рысь.

Нас, конечно, выселили из гостиницы, и маме стоило немалого труда уговорить директора пустить нас обратно, дав слово при этом, что ничего подобного не повторится.

Нашей маме всегда доставалось от ее буйной семьи дрессировщиков. На мои репетиции она старалась не приходить. Хоть сердце у нее было и мужественное, оно все же было сердцем матери. Она боялась, что в какой-нибудь опасный момент вдруг не выдержит, вскрикнет и тем самым отвлечет от зверя мое внимание. В такое время животное, потерявшее управление дрессировщика, может принести ему беду. Вот почему мама и не хотела бывать на моих репетициях. А на премьере, волнуясь за меня, она стояла за занавесом. И, выходя в цветную сетку прожекторов, я видела, как дрожал тот кусок занавеса, что сжимали ее руки. Я видела, что мама ненавидит Котьку, которая без остатка заполняла все мое время и от которой подчас зависела моя жизнь. Но я знала, что в эту минуту, когда у нас обеих премьера, мама так же волнуется за Котьку, как и за меня.

Ослепленные прожекторами, мы не видели зрителей, но ощущали их, слышали гул удивления, прокатившийся по рядам. Когда Котька спрыгнула с барьера, дали полный свет. Мое платье с длинной шуршащей юбкой было незнакомо Котьке. Ей захотелось дотронуться до него лапой. И вот, играя юбкой, она задевает когтями мою ногу, я чувствую режущую боль, но номер идет своим чередом. Котька крутит пируэт, затем садится на столик, потом берет у меня из рук мясо и, поднимаясь на задние лапы, обхватывает передними мои плечи.

– Молодец, Котька! Молодец!

Рысь точно выполняет свои трюки: спрыгивает со столика, снова делает пируэт…

И вот номер окончен, Котька снисходительно принимает аплодисменты: она к ним привыкла, на репетициях я всех, кто ни проходил мимо, просила аплодировать. На арену полетели цветы. Цветов Котька никогда не видела. От брошенных нам букетов она пятится и цепочкой, которую я крепко держу, увлекает меня за занавес. Здесь я теряю сознание и падаю на пол. Подойти ко мне никто не мог: рядом была рысь, отогнать ее струей воды из брандспойта опасно – боялись, что она бросится на меня. А когда я пришла в себя, увидела: лежит со мной рядом Котька и, как ни в чем не бывало, лижет мою руку.

Так прошла наша премьера, после которой я очутилась в больнице, а Котька, ни в чем не виноватая, решившая поиграть с незнакомым для нее платьем и случайно поранившая мне ногу, тоскливо сидела у себя в клетке.

Через два дня, когда мне стало легче, из дирекции цирка пришли со мной советоваться, что делать с рысью: переправить ли ее в зверинец или сдать на шкуру в краеведческий музей. Оставлять для работы животное, почуявшее кровь дрессировщика, опасно.

Я смотрела на пришедших ко мне людей и удивлялась. Неужели им непонятно, что Котька – год моей жизни, мое детище, с которым мне расстаться невозможно? Я ничего не ответила им, но они поняли, что расстаться с рысью я не могу. Из больницы они поехали в цирк. И там продолжали обсуждение, что же делать с Котькой. Среди стоявших около клетки была и моя мама. Она взяла палку с острым концом, несколько кусочков мяса и стала кормить Котьку.

Голодная рысь громко рычала и не хотела подниматься с места.

– Ну что же ты, Котька! – сказала мама. – Иди! Нельзя голодать, а то мне попадет от твоей хозяйки.

Этими словами мама, сама того не зная, яснее ясного ответила на вопрос, который поставила передо мной дирекция цирка.

Котька была спасена и вместе с другими животными отправлена в Ленинград, где после выздоровления я должна была вновь выступать с ней.

Но случилось так, что больше я уже не видела ярко залитого светом манежа. Непоправимое горе неожиданно обрушилось на меня: погибла моя мама. Я поняла: в цирк вернусь нескоро. Есть такой старый неписаный закон циркового манежа: случись у дрессировщика горе или радость – чувства, настолько огромные, что он не может скрыть их от своих животных, – такой дрессировщик не имеет права выйти на манеж.

Я пришла проститься с Котькой, выпустила ее в вольер, она радостно заурчала и стала тереться о мои ноги, а я глядела на Котьку и не видела ее. Мне было горько. Хотелось, чтобы снова раздался ласковый голос мамы: «Ты уже кончила репетировать? Пора!»

Но мамы не было. Было только большое, непоправимое горе, от которого я вдруг впервые потеряла самообладание и, прижав к себе Котькину голову, заплакала. Сейчас Котька могла бы порвать меня. Но она как будто всё понимала. И я чувствовала, как ее шершавый язык лижет мои мокрые щеки. Слышала вкрадчивое мурлыканье и ощущала, как, ласкаясь ко мне, Котька то выпускала, то прятала свои острые когти.

Потом Котька, словно читая мои мысли и видя мою беспомощность, осторожно высвободила из моих рук свою голову и ушла в клетку. И оттуда долго и жадно смотрела на меня.

Наверное, в этом странном поведении зверя сказалось его недоумение: ведь такой слабой ей не приходилось меня видеть. Об этом я догадываюсь только сейчас, стоя на вокзале и ожидая поезда, с которым ехала Котька на свои гастроли, где выступала уже без меня. Мимо проходят люди. Их все больше и больше. Они оживлены. Видимо, пришел состав с нашими животными. Да, правильно. И вот я у клетки.

Передо мной большая, безразличная ко всему и уже незнакомая мне рысь.

– Котька! Котька! – повторяю несколько раз, стараясь быть спокойной, и, не отрываясь, смотрю на нее.

Рысь неподвижна.

– Котька!

Она шевельнулась и снова застыла, будто прислушиваясь.

– Котька! – уже с отчаянием кричу ей и прижимаюсь к самой решетке.

Вдруг Котька рывком вскакивает и, глухо заворчав, идет на мой голос…

Подходит, неторопливо обнюхивает мое пальто и снова бредет к себе в клетку.

– Котька!

Мне снова хочется позвать ее. Однако это бесполезно: Котька лишь смутно помнит мой голос. Что ж, так и должно быть – ведь у нее теперь новый хозяин.

Становлен

...