Убыр: дилогия
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Убыр: дилогия

Тегін үзінді
Оқу

Шамиль Идиатуллин

Убыр. Дилогия



Другая реальность







Иллюстрации по тексту Дины Идиатуллиной







© Идиатуллин Ш.Ш.

© Идиатуллина Д.Ш., иллюстрации

© ООО «Издательство АСТ»

Убыр

Пролог

Наиль совсем с ума сошел.

Я всегда так говорила, когда он что-то смешное болтал или дурачился. Ну и просто так это повторяла. Но сейчас я не повторяю, я знаю: Наиль сошел с ума.

Здесь темно, пыльно и холодно. И страшно очень. Раньше меня всегда успокаивали. Мама. Или папа. Или Наиль. Он мой старший брат, большой. Я тоже не маленькая, я скоро первый класс закончу, но он почти взрослый – ему четырнадцать лет. И я думала, что раз он почти взрослый, то он знает, что делает, и будет меня защищать. А он сошел с ума и теперь ходит вокруг, молчит и улыбается. Он никогда так не улыбался, особенно с позавчерашнего дня.

Я тоже вчера и позавчера не улыбалась. И раньше, когда мама стала больной, папа грустным, а Наиль начал сходить с ума. Он ходил с ножиком, на маму кричал, папу напугать хотел, у меня в комнате зачем-то ложился спать, на полу прямо, как пьяница или Зуля апа[1], когда в гости к нам приезжает. Распсиховался из-за ерунды, из-за песенки, которую мы учили для представления, – а сам-то куда страшнее песенки слушает, и в компьютере сплошные скелеты и привидения. Еще схватил меня и говорит: поедем к däw äti[2] – а сам в лес привез к бабке какой-то. Мы долго на паровозе ехали. Я люблю ездить на паровозах – но этот был неудобный, вонючий, там дядьки страшные и злые. Мы убежали, но стало вообще плохо. Мы все время прятались и спасались. А потом Наиль меня бросил у бабушки, а сам убежал. А теперь пришел, бродит и улыбается. Бабушка хорошая, наверно, она нас накормила. И еще котик у нее. Он черный и красивый. Но бабушка тоже с ума сошла. Обещала звериков всяких показать, лосей даже. А сама притащила меня в баню и сунула под лавку в первой комнате. Здесь холодно и света нет. А бабушка внутри в темноте с печкой и тазиками возится. Как будто кто-то ночью в баню ходит. Это во дворе страшное ходит. Улыбается и слушает.

Хорошо, я железку нашла – она кривая, но длинная и твердая. Можно даже кость сломать, я пробовала, до сих пор палец болит. Только я ничего не вижу, потому что темно и очки грязные и запотели, а платка нет. И руки все равно заняты. Я скорчилась под лавкой и просто железку перед собой выставила. Если кто-нибудь набросится, сам себе голову проломит или зуб выбьет. Но лучше, чтобы не набросился. Жалко, что я очень громко дышу – слышно очень всем. Я тоже услышала, зажала рот обеими руками и стукнула железкой по косточке, которая под глазом. Больно очень, ладно хоть в глаз или в очки не попала. А потом поняла, что так вот это страшное, не буду думать кто, набросится – а я совсем без защиты. Быстро выставила железку перед собой – и выронила полшоколадки, Наиль оставил, когда уходил. Он хотел есть, я видела, а я совсем не хотела. И сейчас не хочу, но он все равно оставил. И зря. Шоколадка упала очень громко и с эхом. К двери сразу подошли.

Я сама виновата. Не надо было ронять шоколадку. Не надо было кричать на Наиля. Не надо было капризничать дома, и кашу недоеденной оставлять, и лениться читать. Просто я дура трусливая.

Говорят, что все умирают. Говорят, если быстро, это не больно и не страшно.

Жалко, что я Аргамака дома оставила. Это моя любимая игрушка. Она как живая, хоть и маленькая.

А Наиль как неживой, хоть и большой. И это ведь не Наиль все-таки. Просто кто-то в него переоделся. Наиль не такой, он хороший, хоть и сумасшедший. И у него ноги не так ходят. У него походка смешная, а у этого страшная.

Плохо, что это не Наиль. Значит, это гад какой-нибудь. Хорошему не надо притворяться другим человеком. И здорово, что это не Наиль. Значит, он еще может прибежать и спасти.

И я вовсе не всего боюсь. Я думала, что я Наиля боюсь, но, наверное, я его не совсем боюсь уже. То есть боюсь, конечно, но хочу, чтобы он пришел скорее и забрал меня. К маме с папой, если они выздоровели, или к däw äti. Или хоть куда. Лишь бы отсюда.

Опять шаркают. Близко.

Наиль, забери меня, пожалуйста.

Слишком громко прошептала.

Оно услышало. Оно услышало. Оно ус…

Часть первая

Все дома



1.

Сперва-то я думал: надо же, как все удачно закончилось.

Удачно.

Закончилось.

Ладно.

Папа совсем в ярости уезжал, я его таким злым и не видел никогда. Он же спокойный, как таракан – его любимое выражение, кстати. Если чувствует, что, как он говорит, на псих уходит, – когда я упираюсь, Дилька дуру включает или мама челюсть выдвигает, ну или по работе с кем-то поспорит, – так вот, он просто разворачивается и уходит из комнаты и даже из квартиры. А появляется уже через полчаса, как всегда, насмешливый и хладнокровный. Иногда только «кошачьей смерти» требует и потом весь вечер поддевает всех. «Кошачья смерть» – это валерьянка. На самом деле она, конечно, называется mäçe üläne – «кошачья трава», но папа переделал в mäçe üleme. Говорит, что нечаянно. Врет, я думаю. Он постоянно всякие песенки и просто слова переделывает. Русские, английские, татарские. Слоган Nike у него «щас дует», Kit Kat – «передохни» с ударением на третьем слоге, ну и всякие там «Газета “Из рук враки”», «Стоматологическая клиника “Добрый дент”», «Кефаль – ты всегда жаришься для нас», «Безутешен от природы йогурт в Перми» или «Травожок “Хуроток”». А несчастную надпись на двери «На себя» папа прочитал так, что мама с ним полдня не разговаривала. Он эту надпись вслух прочитал. И сиял, как лазерный фонарик. А мама против его сияния ничего сделать не может: смеяться начинает. Если рассмеялась – «не разговариваю» уже не считается.

Я у папы, кстати, этому научился: чушь сморозил – сияй. Дурак, но веселый. Простят. Ну, обычно прощают. Даже завуч. Лишь с физичкой это не проходит, но на нее у нас особенный метод есть, не скажу какой.

Против звонка däw äti у папы ни методов не нашлось, ни желания сбегать в зону спокойствия. То есть договорил он не то чтобы приветливо и весело, как всегда, а даже как-то ласково и баюкающе. Будто с Дилькой, когда ее надо из рева вытащить. Дильку он обычно вытаскивал, и däw äti, наверное, тоже вытащил. Длинно попрощался, убрал трубку и тут же пошел переодеваться и собирать командировочную сумку. Я это из своей комнаты слышал – уроки делал, чтобы в выходные была свобода. Слышал, как он шебуршал потихоньку, потом принялся дверцами хлопать и тумбочками швыряться. Ну, не тумбочками, а чемоданами с летними вещами, которые у нас внизу шкафа стоят, пока зима – ну, или весна, как сейчас. А летом, наоборот, зимние вещи туда упихиваются – не все, конечно, а которые можно упихать.

Теперь это все на пол полетело. Я испугался, прислушался и понял: папа сумку ищет. Мама тоже поняла, прибежала к нему, тихо заговорила, он тоже отвечал тихо, потом рыкнул, мама сказала что-то про нас – а, ну да, понятно, пугать нельзя, не кричи, я все понимаю, но тише-тише. Папа начал было: «Да что ты понимаешь, ты смотри, что они делают», – да успокоился почти. И объяснил еле слышно для меня, почему надо ехать именно сейчас, а мама сказала, что одного я тебя не отпущу. Они немного поспорили, ласково так, – про нас в основном, куда нас девать, с собой, что ли? – нет, не надо, посидят, ничего страшного, слава богу, суббота, – и про то, кому нужны детские хладные трупики, хотя папа еще про мамин матч вспомнил. У мамы абонемент на «Ак Барс» – она на хоккее сдвинута, ладно меня туда же не вдвинула, боксом отбился, честно. Ну вот. А она сказала: ничего страшного, чего уж похороны калек смотреть – выходит, с кем-то слабеньким играют.

Конечно, мама победила. Как всегда.

Они вышли из спальни спокойными и решительными. Папа притащил болтающую ногами Дильку на спине, сбросил на мою кровать, шикнул, потому что она заверещала и потребовала еще раз, и сказал:

– Тут такое дело. Нам с мамой надо срочно ненадолго уехать.

Дилька сразу стала кривить губы и затягивать глаза мокрой пленкой, как вторые линзы под очками. Здорово у нее это получается, раз, и льется, как с карниза в марте. Но мама такую оттепель давно умеет подмораживать. Мы с папой не умеем, наоборот, хуже делаем. А мама умеет.

Она к Дильке присела, что-то быстро ей нашептала, лицо незаметно вытерла, пощекотала – как всегда, в общем. Дилька хмурилась и губами жмакала, но против мамки разве устоишь. Короче, все успокоились, даже папа. Он объяснил, что до деревни и обратно съездим, помочь там надо, ну Марат абый[3] же… Тут папа осекся. Дилька ведь не знала ни папиного дальнего родственника Марата абый, ни того, что он вдруг умер неделю назад, а папа как раз был в командировке в Агрызе и оттуда помчался на похороны вместе с däw äti, своим отцом. И в этот раз папа, к счастью, объяснять ничего не стал ни про похороны, ни про то, почему снова в Лашманлык едет. Он просто сказал: давайте, ребята, завтра день побудьте без нас – дома, без улицы, компьютеров и телевизоров хватит, может, и до книжки кто-нибудь дозреет. Он внимательно нас осмотрел, я сильно улыбнулся, аж за ушами щелкнуло, Дилька буркнула что-то про «и так читаю». Найдете, говорит, чем заняться.

– А кушать мы что будем? – робко спросила Дилька.

Мама сквозь смех поцеловала ее в лоб и заверила, что такого бурундучка без еды уж не оставит.

Дильку они уломали – а меня что уламывать. Хоть это и не свобода, конечно. Пришлось пообещать, что я не буду сестру обижать (эта коза орала «Будет!» и пихала меня пяткой в бедро), а буду кормить, холить, лелеять и выращивать, как садовник розу (это мама сказала) или как свинопас… (это я недоговорил). И не брошу. Ну, я пообещал. Что оставалось-то.

Я, оказывается, не знал, как роскошно Дилька сочиняет новые капризы.

Сперва гладко шло. Мама с папой грамотно все выстроили. Папа ускользнул собираться и звонить каким-то неизвестным мне знакомым и родственникам, мама сказала, что уезжают они рано утром, увела Дильку читать и спать, вырубила ее там ударной дозой Носова – правда, и сама чуть не вырубилась, вышла пошатываясь и принялась шуметь водой и плитой на кухне. Чтобы, значит, бурундучки не перемерли. Типа в холодильнике сосисок с пельменями нет.

Папа ей так и сказал между сборами и звонками. Мама на него взглянула, и он удрал, даже без специальной рожи. Это я уже видел, потому что переполз в зал. С уроками разделался – и теперь мог сидеть за компом все выходные, хо-хо. Вскоре папа вернулся на кухню и намекающе эдак сообщил, что на хвост никто не садится, так что можем выезжать уже сейчас и еще с утречка в Аждахаеве пару-тройку часиков сна урвать. Аждахаево – это центр района, в котором Лашманлык, папина деревня, находится. То есть не папина, конечно, он под Оренбургом родился, а däw ätineke[4]. В самой деревне почему-то последнее время никто не ночует.

Мама в итоге решила не ночевать ни там, ни тут: догрохотала на кухне, решительно вышла, загнала меня спать – пинком, через туалет, велев не вставать, пока третий петух не пропоет – или что там у тебя в телефоне играет. А я, между прочим, петухов давно с будильника убрал, потому что возненавидел. Теперь ненавидел обычный пружинный звон.

Папа мне к тому времени рассказал, чего они так срываются. Я особо не интересовался – надо значит надо. Им виднее. А уж полдня-то мы продержимся. Но папа в рамках всегдашней своей политики «честность и осведомленность» рассказал, что вот приходится им ехать к Марату абый на семь дней. Тут я испугался. Неделю без родителей трудновато будет – и пельменей не хватит, и Дилька меня еще раньше пельменей сожрет. Да и страшновато, честно говоря. Но папа серьезно объяснил, что имеет в виду небольшое поминание усопшего на седьмой день его смерти, еще бывает три и сорок, а у русских вместо семи дней девять, но это неважно. Потом объяснил, что ехать и не собирался, но däw äti сказал, что в деревне хулиганы объявились, обижают всех подряд, заборы ломают и могилы оскверняют, поэтому пора «кому надо кадыки повынимать». А мама, значит, боится, что папа выниманием увлечется – вот одного отпускать и не хочет.

По-моему, мама – куда более увлекающаяся натура. В том числе и в деле вынимания всяких органов из человеков. Я не имею в виду, что она мне мозг выносит, но в целом направление мысли правильное. Ладно, не будем.

В любом случае я спорить не стал. Тихо порадовался, что родители нас с собой в деревню не тащат. Заверил папу, что все понимаю и со всем справлюсь. Заверил маму, что все обеспечу и всех сохраню живыми и сытыми – и себя, и сестру. И не брошу я ее, не брошу, обещаю, блин. И не вставать до утра обещаю. И звонить каждый час обещаю. И заорал – на меня шикнули, и я зашипел, – что не надо ни Гулю апу, ни соседей просить с нами посидеть, потому что это унизительно, в конце концов, в моем возрасте кто-то там чем-то уже командовал и все подряд в комсомол вступали, что бы это ни значило.

Они засмеялись, папа обозвал меня балбесом и потрепал по волосам, мама поцеловала в щеку и велела закрыть глаза. Я закрыл глаза, дождался щелчка и темноты. А нового щелчка, входной двери, уже, кажется, не дождался – что-то папа с мамой затянули с последними сборами и распихиванием еды для нас по легкодоступным местам.

То есть я проснулся и вскинулся в полной темноте, судорожно нашаривая что-то поверх одеяла. Но это наверняка не из-за замка. Просто с улицы пробился какой-нибудь звук: или грузовик промчался, или сигнализация у машины взвыла и заткнулась. Ничего я не нашарил, отдышался, успокоился, хотел сходить на кухню попить, но вспомнил про обещание не вставать до утра – и не встал. Поворочался, ругая себя за сговорчивость с дубовостью, и уснул.

Выспаться, конечно, не удалось. Дилька нашла самый нужный день для того, чтобы проснуться в половине седьмого. Она как-то сразу уяснила, что стишок «Мама спит, она устала» к брату ну никак не относится. И началось. То есть я понимаю, что восьмилетней мадемуазели накормить, допустим, себя непросто – почему, кстати? – но ведь она не собиралась исключительно вопросы выживания через меня решать. Ей ведь нужно было, чтобы я абсолютно каждый ее чих со вздохом разделял или просто рядом сидел и смотрел. У меня паста не выдавливается, я есть хочу, туалетная бумага кончилась, а где сахар лежит, а поиграй со мной, а с Аргамаком – смотри, он с тобой хочет, а пройди за меня вот этот уровень, а ты вообще с ума сошел, а сделай мне тоже бутерброд.

Это не сюрприз, конечно, Дилька всегда так себя ведет. А я как всегда вести себя не мог. Не мог ни по башке щелкнуть, ни послать, ни даже просто наушники надеть и отмахиваться. Потому что пообещал.

И вот ведь хитрая вампирка: попробовала бы она мне напомнить про это обещание, ну или просто сказала бы обычное «я-все-маме-расскажу» – мигом бы в противоположный угол улетела и весь день провела бы в автономном плавании, как атомная подводная лодка «Казань». Терпеть не могу, когда меня лечат. Дилька не лечила. Просто, когда я в ответ на ее восьмой писк подряд: «Ну Наиль! Там опять по-английски написано, прочитай», – рявкнул: «Да включи ты на русском игру, на фига в этой-то лазишь? Не буду!» – она молча упятилась в угол, сделала лицо скворечником и опять набрала воды под очки. Ну, мне стыдно стало, я застонал – и пошел читать и проходить этот ее дурацкий уровень. Прямо у меня своего уровня нет.

Зато на все мамкины звонки – а мама раз пять звонила и говорила то шепотом, то громко, то под жуткое какое-то подвывание ветра – мы отвечали с честной радостью: сыты, довольны, не цапаемся, всегда бы так. Мамка обзывала нас бессовестными, но голос у нее был не похоронный – да и папа на заднем плане гудел вполне деловито. И вроде бы никого на части не рвал.

Дилька ни разу про них не вспомнила. То есть утром уточнила, когда приедут – я сказал, что вечером, – кивнула и упылила к ноутбуку.

Пацаны гулять звали – я сказал, что не получится. Они сказали: айда мы сами придем. Я обрадовался было, но вспомнил, что совсем никого пускать не велено, и отказался.

Еще позвонила Гуля апа, спросила, где родители. Я объяснил – коротко и не отрываясь от экрана. Она сказала, что сейчас приедет посидеть с нами. Я с досадой отвлекся от затяжной искусствоведческой дискуссии по поводу достоинств олдскульного трэш-метала по сравнению с хардкором периода упадка и сказал, что напрасно приедет. На лестничной площадке сидеть холодно и неудобно, а в квартиру я никого не пущу – не велено.

Мы посмеялись, Гуля апа сказала: ну давайте я вам хотя бы ужин приготовлю. Я заверил, что у нас этих ужинов до следующей Олимпиады, и быстренько передал трубку Дильке. Пусть поворкуют, как любят.

Они долго трындели – я краем уха слышал Дилькины визги и глупые рассказы про лошадок и про аквапарк. Ну и маме пришлось на Дилькин телефон звонить. Она еще возмущалась, с кем я так долго треплюсь вместо того, чтобы за сестрой ухаживать. Я почти без возмущения рассказал с кем. Мама удовлетворенно хмыкнула, и я сообразил, наконец, что это она Гулю апу попросила подстраховать. Я прямо об этом спросил, чтобы врезать мамане по полной, а она тоже хитрая, быстренько распрощалась, потому что, говорит, опять переезжаем с места на место, а папа без моих штурманских умений никак. Я думал, папа начнет громко характеризовать ее умения, но, видимо, время и место для этого не подходили – гам у них там был, как в школьной столовой.

Потом родители долго не звонили. Дилька опять стала доставать меня требованиями почитать сказки. Сама она, видите ли, путается в именах и поэтому сбивается. Тут я не выдержал и начал на нее орать, потому что это наглость вообще – уж какие она имена своим куклам, лошадкам и персонажам рисунков придумывает и запоминает, так это в мою голову просто не влезет никогда, а теперь говорит, сбивается. Дилька тут же захихикала и сказала, что хочет есть. Я сообразил, что у самого в животе сосет просто дико, так как уже десять доходит. Быстренько согрел картошку с мясом, подавил попытку мелкой барышни подменить нормальный ужин дурацкими хлопьями с молоком и даже помыл посуду (честно говоря, просто чистых чашек уже не осталось – мы, оказывается, очень много всякой ерунды пьем в течение дня).

После этого я сломался и согласился читать с Дилькой сказки – при условии, что читает она, но абзацы со сложными именами – я. Сестра, сияя, притащила том балкарских сказок и с ходу в них забурилась. Надеялась, что там-то трудных имен немерено. И обломилась. Балкарцы-то нам родственники, по ходу. Татарские и башкирские сказки Дилька давно изучила, к тому же садик у нее, как и у меня, был татарским. То есть мы на татарском говорить толком не говорим, если не считать: «Альфия Тимерзяновна, miña öygä qaytırğa yarıymı?[5]» – и быструю речь не понимаем – чем, кстати, время от времени папа пользуется (мама из Сибири, поэтому татарский еще хуже нашего знает, хотя усиленно пытается говорить). Но запас слов у нас неплохой, всякие Алакёзы, Кичибатыры и дивы с джиннами из балкарских сказок ухо не режут. Да еще половина сказок крутится вокруг лошадок. А от лошадок Дилька просто прется – и рисует их, и играет в них, и мультики про них смотрит и скоро все-таки допечет родителей, чтобы они ее в секцию при ипподроме пристроили. Так что я всего-то несколько абзацев про Быжмапапаха прочитал – когда Дилька утомилась и осерчала. Там и впрямь недетская жуть пошла. Быжмапапах, короче, всех победил, но враги успели сунуть ему под подушку зуб дракона. Богатырь спать лег, клык ему через ухо в голову юрк – и насмерть. В этом месте лицо у Дильки стало странным. Я торопливо дочитал, как вся родня Быжмампапаха зарыдала-запела, и от этих чудовищных, видимо, звуков клык из ушка выпал. И стал богатырь как новенький. Тут Дилька вредно захохотала и сообщила, что давно знает такую сказку – и про русского богатыря, и про татарского, только там в ухо, чтобы спасти, мама плакала или медведь кричал. Я закричал, как медведь, и погнал лентяйку чистить зубы и спать. А сам побежал к ревущему телефону.

Звонила, конечно, мама.

– Привет, сиротинки! Как дела?

– Нормально, – солидно сказал я.

– Хорошо. Ели?

– Конечно.

– Дилька спит?

– Нет.

– Наиль, одиннадцатый час вообще-то.

– Мне мешают вообще-то, – сказал я, слегка зверея.

– Кто? – всполошилась мама и что-то быстро сказала в сторону.

– Ты. Мы уже ложимся вообще-то, а ты вот…

– Уф. Нельзя же так пугать.

– Можно, – сообщил я угрюмо и показал Дильке, в каком темпе она должна уже бежать в ванную и вооружаться зубной щеткой.

Мама захихикала и сказала:

– Суров ты, юноша. Гуля апа вон вся под впечатлением от тебя. Что, в самом деле не пустил бы ее?

– Не велено же.

– А нас пустишь?

Я вздохнул и сказал:

– Вас пущу.

Мама вздохнула и сказала:

– Тогда дверь открой.

Я два раза хлопнул глазами и заорал:

– Дильк, они приехали!

Они и правда приехали. Стояли уже за дверью – и ждали особого приглашения.

У всех родители нормальные, а у нас такие балбесы.

Ну, тут началась пятиминутка визгов, обниманий, мазания зубной пастой и рассказов о том, как мы тут без вас, а вы там без нас страдали. Впрочем, папа с мамой были не сильно исстрадавшиеся. Так, утомленные слегка, веселые и злые. Мама обцеловала Дильку и попинала ее укладываться. Дилька завопила, что хочет со всеми посидеть. Мама попинала ее готовить второй ужин с десертом, бланманже и фофанами. Ну и сама с нею ушла, понятно.

Папа взбил мне волосы, пару раз бленькнул пальцем по оттопыренному уху и рассказал, что я молодец, на меня можно положиться и все такое. Я поправил волосы и сказал:

– Я знаю.

Мне было хорошо и спокойно. Я только сейчас понял, что все это время было не так – не хорошо и не спокойно.

Папа усмехнулся, снова бленькнул по уху, как-то внезапно рухнул на стул и сказал, прикрыв глаза:

– Все-таки полтыщи кэмэ за неполные сутки – это перебор. Еще бы дорога была… А самое смешное – знаешь чего?

– Чего? – спросил я, настораживаясь. Знаю я папино смешное.

– Того, что никакого вандализма там нет. Лукман абый сослепу не разглядел что-то, папа его неправильно понял, потом я – синдром испорченного телефона, хоть в учебник. А там, ну, ziratta[6], пара камней покосилась – ну, и у Марата просела могила. Обычное дело.

– Так что, зря ездили? – спросил я, сразу расстроившись.

– Ну, как зря. Не зря все-таки. Я не хотел – а по-человечески-то надо было все равно. Вот. Родню повидал, да. Хотя деревня, конечно, ужас во что превратилась. Чернобыль, блин. Зона с саркофагом. Всё районы меж собой не поделят, никому такое богатство не нужно. Выселять, говорят, будут, да кого там выселять уже. Дом наш вообще… Я не узнал даже сперва.

Папа моргнул и отвернулся. Я тоже отвернулся, но папа, к счастью, уже воскликнул:

– А! Я ж забыл совсем.

Он полез во внутренний карман вязаной кофты, покопался и вытащил оттуда плоскую рыжую коробку.

– Вот, – сказал он, – тебе. За заслуги перед Отечеством.

– О, спасибо, – сказал я и осторожно принял дар.

Коробочка была старой, пластмассовой и неожиданно тяжелой.

Я внимательно ее осмотрел и на всякий случай сделал понимающее лицо.

– Вот клоун, – сказал папа, снова откинувшись на стенку. – Это просто пенал, Марата или чей-то еще. Ты внутрь посмотри.

Я посмотрел внутрь и офигел.

Внутри лежал кинжал. Ну, не кинжал, а офигенский такой нож: тонкий, с темной резной ручкой, кажется, костяной, и в потертых кожаных ножнах. Небольшой, чуть длиннее моей ладони, – и очень старый. Будто экспонат из нацмузея.

Я положил пенал на стол, обхватил рукоятку так и эдак, бережно снял ножны – они были в мелких морщинках, тугие и очень легкие. И пахли кисло. А лезвие оказалось почти черным. Только края светлые, даже белые, и очень острые.

– Ух ты, – прошептал я.

В книжках острыми клинками волосок на лету рубят. Я полез в лохмы, и тут, тихонько притворив дверь, в зал вошла мама. Она сказала:

– Наилек, спасибо тебе. Рустам, он, оказывается, даже сказку Дильке… Ты с ума сошел?

У нее аж голос поменялся – не интонация, а весь. Я вздрогнул, посмотрел на нож, на папу и понял, что вопрос задан не мне.

– Нормально всё, – сказал папа, не меняя усталой позы. – Это фамильный нож, я не рассказывал разве? Мне столько же было, когда дед подарил. А я и забыл про него, а тут гляжу – ба. Ну и Лукман говорит – забирай, твоему как раз время пришло. Он же в школу или там на улицу носить не будет, правда, Наиль?

Я кивнул.

– Тебе видней, – сухо сказала мама и вышла.

– Дамы без огня не бывает, – отметил папа. – Устала. И «Ак Барс» продул. Не парься.

Мне было неловко, но все равно оторваться от разглядывания ножа я не мог.

– Это нержавейка? – спросил я.

– Наверно. Хотя если он действительно такой старый, как мне рассказывали, то нержавейки тогда и не было. Этот нож, говорят, у нас в семье всю дорогу первому сыну передается, с самого начала. А начало документированное у нас в тысяча семьсот восьмидесятом году как минимум.

– Лашманлык такой старый? – поразился я.

– О, он, говорят, еще при Казанском ханстве был, если не раньше. Там же захолустье, река мелкая, зато леса-леса, бурелом да сычи, дорог сроду не было. Ни монголы, ни царские ребята не доходили. А, нет, царские дошли, потому и Лашманлык[7]. Да и монголы… Не суть. Все равно, может, и вся тысяча лет ножичку. Раритет и реликвия, считай. А металл – ну, булат какой-нибудь, а то и серебро – вон черный какой. Надо как-нибудь на анализ отдать, у дяди Андрея остались же в кримэкспертизе знакомые.

– Фигасе, – сказал я. – Смотри, а тут вроде не узор даже, а написано, вот, на рукоятке. Что написано, пап, не знаешь?

Он немедленно ответил:

– Славному бойцу победоносной Красной армии Наилю Измайлову от командарма Котовского.

Я не стал напоминать, что он сам ведь рассказывал о древности ножа. Кротко сказал:

– Тут не по-русски написано.

– Так и ты не русский.

– Тут по-арабски.

– Дай-ка.

Но когда я протянул нож, папа уронил поднятую было руку на колено и сказал:

– А, и так вижу. Помню, вернее. Точно, я пробовал прочитать в детстве – ума не хватило. А алфавит забыл уже. Ну, вот это «ба», «са» – а, ну «бисмилля»[8], точно. Молитва, значит.

Хлопнула дверь, папа отвернулся и с готовностью засиял. Я тоже.

Мама прошла мимо.

Папа посмотрел на меня, скорчив страшную рожу.

Я засмеялся.

В комнату просочилась Дилька, которая торжественно сделала жест рукой и сказала, почему-то сильно окая:

– Прошу всех к столу.

– Проси, – разрешил я.

А папа, конечно, засюсюкал:

– Ой ты, хозяюшка наша, кормилица. Что ли, сама приготовила?

У них завязался бессмысленный слюнявый разговор, по итогам которого папа пообещал завтра всем колхозом умчаться в аквапарк, а Дилька, как всегда, заканючила: «На ручки!»

– На ножки, нет, на ножи! – вскричал папа, ойкнул, шлепнул себя по губам, воткнулся мне головой в живот (я охнул), забросил меня на плечо, сверху закинул Дильку, закряхтев, поднялся и с натугой заорал: «А вот теперь я вас об стеночку-то размажу!» С улюлюканьем помчался к двери – и замер. Я, чуть не свернув шею, посмотрел прямо по курсу. В дверях стояла мама. Откуда взялась – только что в зал уходила.

Она неласково осмотрела нас и сказала:

– Есть идите, живоглоты. Третий раз зову.

И мы пошли пить чай со сливочным рулетом, а папа попутно ужин смел, а потом и добавку. И быстро уснули.

И назавтра поехали в аквапарк.

И все было хорошо.

2.

Däw äti позвонил в понедельник утром, когда народ еще спал. Нам с Дилькой в школу к восьми, а родителям на работу к десяти. Поэтому я встаю первым, без пятнадцати семь, умываюсь и ставлю чайник. К тому времени просыпается мама, которая храбро взваливает на себя тяготы Дилькиного подъема – часто вместе с Дилькой взваливает. Папа выходит, скорее, нам настроение поднять. Дилька гогочет над его видом всю дорогу до школы. Мне тоже смешно, конечно.

Телефон заорал, едва я вышел на кухню. Я схватил трубку и немножко удивился. Обычно däw äti звонит вечером, когда межгород дешевле. Еще сильнее я удивился, когда вместо обычного: «Хай вам, как Дилечка, как оценки?» – именно в такой последовательности – услышал:

– Здравствуй, Наилек. Как там родители?

– Да нормально, кажись. А что?

Däw äti, помявшись, сказал, что нет-нет, ничего, и перешел было на Дильку, которую любит куда сильней, чем меня. Это бывает, я не переживаю. Но я не успел даже придумать никакую ерунду ему на радость. Дед вдруг начал рассказывать, что очень там, на поминках, забоялся за родителей. Они, говорит, на кладбище со стариками задержались, когда все уже в деревню ушли, и тут отец решил сам камни на могилах поправить. Его айда отговаривать, давай, мол, за стол сперва сядем – ну или других мужиков позовем, чего, мол, один будешь корячиться. А он рукой машет и ходит, примеривается. Я, говорит däw äti, вспылил, что он упрямый такой, ушел с абыстайками[9]. А папа остался – и мама тоже. Охранять его, как всегда.

Дед говорит, родителей ждали-ждали, наконец, сели есть, но суп долго не разносили, потому что опять ждали-ждали. А они к чаю только пришли, отец перемазанный слегка, и оба как пришибленные. Замерзли, сказали. Ну да, сипели еще. Их айда кормить-поить, они оттаяли постепенно, но все равно подергивались. Я, говорит, уж отпускать их не хотел – но отца твоего разве переупрямишь. Позвонил им из дома – они уже в подъезд входят, говорят, а у Рустама голос вроде больной. А вчера вас дома не было. Так все в порядке, говоришь?

– Ну да, – сказал я озадаченно, – мы весь день шарахались – аквапарк, «Макдоналдс», потом в лес еще выперлись зачем-то, чисто подышать.

– Молодцы, что могу сказать, – отметил däw äti не менее озадаченно. – Значит, не болеют?

– Да нет, наоборот. Вчера вон у меня уже руки отваливаются, копчик стер на горках, а эти: еще раз – и пойдем! Как маленькие.

– И не сипят?

– Да они сразу не сипели. А вчера вон песни пели, хором, я записал – будешь слушать?

– Еще я записи по телефону не слушал. Ладно, я вечером позвоню, и так заболтался – деньги капают, – сурово сказал däw äti, типа это я его звонить и столько болтать заставил. Так он и не узнал ни про мои уроки, ни про Дилькины успехи.

Ну и того, насколько родители здоровы, тоже не узнал. Хотя мог бы.

Потому что мама к моменту завершения разговора уже проснулась и пошла в ванную. А через минуту вскрикнула – и что-то громыхнуло. Я испугался, подбежал и распахнул дверь, как-то не подумав, что мама может быть неготовой к этому. Слишком четко представил, отчего она могла так крикнуть.

Разбитых зеркал или струи кипятка не было, но мама стояла напряженно, словно с трудом поймав равновесие, и прижимала ладонь к глазу.

– Что, мам? – выдохнул я.

– Да не пойму, – медленно и удивленно сказала она. – Линзу вставила – и вот… Вчера снять забыла, что ли? Да ну, ерунда…

Она осторожно отняла ладонь, тут же охнула и повела головой вниз и вбок, жмурясь и снова вдавливая ладошку в глаз.

– Слушай, перегнулась она, что ли? Режет так…

И тут открытый глаз у нее совсем распахнулся, она выпрямилась и потребовала:

– Отойди.

Я машинально качнулся назад.

– Наиль, я серьезно говорю – отойди на два шага. Так, хорошо. Подними руку – или нет, принеси газету или журнал, быстро.

– Какой журнал? – тупо спросил я, совсем растерявшись.

– Любой, – нетерпеливо сказала мама и даже чуть топнула. – В прихожей лежит стопка, принеси верхний, что ли. Быстро только.

Я метнулся в прихожую и вернулся со стопкой газет и журналов. Мало ли какой ей понадобится. Мама скомандовала:

– Подними на уровень головы. Не тряси. «Акционеров вывели из суда».

– Чего? – спросил я обалдев, глянул на газету и понял, что это она заголовок прочитала. Ну и что? И зачем это все вообще?

А мама тем же решительным и даже суровым тоном продолжала командовать:

– Чуть поближе подойди. Еще чуть-чуть. Стой. Не тряси. «Вчера в Таганском суде…» О боже.

– Что, мам? – спросил я, боясь опустить газету и пытаясь сообразить, что такого страшного в этих строчках, и звать ли уже папу на помощь, или, может, все обойдется.

– Сейчас, – сказала мама, склонив голову.

Ее ладонь сползла на щеку, средний палец оттянул нижнее веко, а указательный легко ковырнул глаз.

Я зажмурился, тут же открыл глаза, пока она себе пальцами совсем глубоко в голову не полезла, и понял, что мама просто снимает контактную линзу – то есть уже сняла и вытирает мокрый глаз. Я хотел отпроситься на кухню, чайник ведь уже вскипел. Но мама, пожмурившись, распахнула веки, зажмурила левый глаз, открыла его и зажмурила правый, снова открыла – а зрачки бегали то по газете, то по моему лицу. Пальцы с прилипшей линзой она держала на отлете.

– Мам, – сказал я наконец, но она перебила.

– Наилек. У меня, кажется, зрение исправилось.

Обняла меня и заплакала.

На наши вопли набежали Дилька и даже папа, затеребили нас, испуганно выкрикивая: «Что? Что?», а папа еще хватал каждого за плечи, разворачивал и быстро осматривал в поисках повреждений. Мама, прерываясь на смех и всхлипывания, все объяснила. Папа сказал что-то длинное и непонятное, постоял на месте, остыв совсем взглядом, вскипел и принялся экспериментировать с газетой.

Тут выяснилось, что зрение восстановилось не полностью – мама видит все-таки хуже меня и папы, но лучше, чем Дилька, у которой, кстати, не настоящая близорукость, а астигматизм – это когда глазное яблоко неправильной формы.

– Было у тебя пять с половиной, да? Ну, сейчас, значит, порядка минус двух, – сказал папа, поразмышляв.

– Рустик, но так же не бывает, – сказала мама тонким голосом.

Папа пожал плечами.

– Значит, бывает. К окулисту сегодня запишись. Пусть посмотрит.

– Конечно.

Папа нежно поцеловал маму, смущенно посмотрел на нас, поцеловал Дильку и меня и сказал:

– Слушайте, люди. А я один так жрать хочу?

Жрать хотели все, поэтому хором ломанулись на кухню – то ли готовить, то ли есть наперегонки. Одна Дилька, диаволически захохотав, заперлась в ванной, ликующе сообщив, что будет долго-долго чистить зубы и никого не пустит. А у нас санузел совмещенный. Но хватило ее диаволизма на три минуты. Прибежала как миленькая и стала ныть, что может хотя бы сыр нарезать.

Толпой, оказывается, все готовится быстрее – даже сосиски сварились мгновенно. И съедается быстрее. А мы давно так не завтракали – все вместе, громко и радостно. Папа, который, между прочим, по утрам не ест – он кофе пьет, ну с бутербродом иногда, тоню-юсеньким, – мёл всё подряд, как кит. Мама зато ела мало. Кусочек отрежет, клюнет – и опять айда щуриться то в окно, то на телевизор. И улыбается. Наконец, прыснула и сказала:

– Все время проснуться боюсь.

– Ущипнуть? – деловито спросил папа, рыская глазами по зачищенному столу.

– Да я себе уже таких синяков насажала… Рустик, а почему, а? Как так могло-то?

– Ну, чудеса аквапарка, воздействие хлорированной воды на падающий организм. Может, нерв удачно об воду ушибла. Врач скажет. Ты доедать будешь?

– Нет, какое там доедать… А. Возьми, конечно. Кушай-кушай, поправляйся.

Папа, не реагируя на подколы, в два движения закинул всё с маминой тарелки в пасть – в натуре пасть, мне показалось на миг, что она на пол-лица распахнулась. Я моргнул, присмотрелся – нет, все нормально.

Дилька сказала вредным голосом:

– Наиль, а мы не опаздываем?

Научил ее время распознавать – на свою голову.

Мы не опаздывали, но вставать и выходить было самое время.

Я с хлюпаньем допил чай – никто даже замечание не сделал – и рванул в прихожую, чтобы быстренько одеться и сказать Дильке, что одну ее ждем, между прочим. Но все же задорные с утра, блин, рванули за мной. Весело получилось, зато без жертв.

Мы уже стояли на пороге, папа побежал себе еще бутерброд сделать, мама проверяла, всё ли мы взяли: ранец, рюкзак, сменная обувь, шарфы не забыли, Наиль, на голову надень, надень, я сказала! Наушники вынь – и вообще, договаривались телефоном не размахивать. Или Дильку по пути потеряешь, или в школе отберут.

– Кто отберет? – хмуро спросил я, перекладывая телефон из куртки в брюки. – Хулиганы эти твои?

– Директор, – коротко сказала мама, и на это мне возразить было нечего.

И тут Дилька сказала:

– Ой, мам, какая ты красивая!

– Ага, – невнимательно ответила мама, но затем все-таки решила возмутиться. – Где красивая? Издеваешься, да? Со сна, морда распухшая, на башке мочало, еще глаза и тут все красное…

– Правда красивая, – протянула Дилька.

Я поднял глаза и тоже увидел наконец. И подтвердил:

– Мама, в натуре. Как это – прекрасно выглядишь сегодня.

Мама хмыкнула, покосилась в зеркало и уже открыла рот, чтобы сказать что-то ехидное, но передумала – и прямо так, с приоткрытым ртом, повернулась к зеркалу и принялась разглядывать себя, зачем-то водя рукой по животу и ногам.

Мне стало неловко, а Дилька захихикала.

У нас мама симпатичная, очень – хотя косметикой не пользуется. Но она сильно устает, потому что работает на каком-то суровом муниципальном предприятии и ухаживать за собой не очень любит, ей нас хватает, а мы ей знай нервы портим – ну и так далее, так, по-моему, все мамы говорят. Все мамы разные, и наша тоже разная, но у нее красивое лицо, глаза яркие, она не толстая и не дохлая – ну что я рассказывать про свою маму буду. В общем, приятная такая.

Теперь она была не приятная, а какая-то – ну, как в рекламе по телику или в глянцевом журнале. Стройнее, подтянутей – я не понял почему, но силуэт у нее стал будто на картинке. Волосы как после укладки. И кожа оказалась бархатно-золотистой и теплой даже на вид. Мне аж потрогать захотелось, а Дилька, не думая, обняла маму и уткнулась лицом в живот. И мама что-то, видимо, в себе нащупала, пока ладошкой водила. Совсем засияла и спросила явившегося наконец папу:

– Видишь что-нибудь?

Папа на секунду перестал жевать, осмотрел ее въяви и в зеркале и бурно закивал, дожевывая.

– И что ты видишь?

– Пэрсик.

– Хоть бы раз, гад, что хорошее сказал.

– Дети уйдут, я тебе все подробно расскажу, – невнятно пробормотал папа, подходя ближе к маме.

Я расслышал, конечно, и заторопил Дильку. Вот нам необходимо такие разговоры слушать. Орлы, блин. Впрочем, они опомнились вроде. Когда мы уже, обцелованные, выходили за дверь, мама впологолоса сказала:

– А очков-то нету – сегодня ты за рулем… И целую коробку линз, как назло, вот только купила. Теперь выбрасывать, что ли?

– Жалеешь? – уточнил папа, ухмыльнувшись.

Мама засмеялась и сказала:

– Зависть – мелкое чувство. Ладно, сегодня перебьюсь как-нибудь, а завтра к окулисту – и новые купим.

Новые линзы покупать не пришлось. Во вторник острота маминого зрения дошла до единицы. То есть до идеального состояния.

Идеальное на этом кончилось.

3.

Первый раз я испугался в среду. Почти без причины.

Возвращался из школы, через лужи и ручьи прыгал, на солнце жмурился, вдруг вижу – возле подъезда папа стоит. А его днем никогда дома не бывает: он не приезжает на обед, не заскакивает за сменной обувью, не прячется от директора. Он, даже если выходной с утра, старается нас куда-нибудь утащить, в парк хотя бы. А если на работу ушел – все, до ночи не жди. И если позвонить по срочному обстоятельству, он вполне душевно разговаривает, но чувствуется, что одним глазом косит в бумаги, монитор, на аллеи стеллажей или куда там у них положено. Весь деловой такой. Папа, наверное, сам это как-то понял и попросил не обижаться. Коли что-то делаешь, говорит, делай хорошо, а хочешь отвлекаться или ловить двух комаров одной рукой – так лучше и не пытайся. Да я и не пытаюсь, и не обижаюсь – понимаю, работа.

А теперь вот папа не просто стоял у подъезда, а с самым бездельным видом. Вернее, не так.

Он тоже то на солнышко щурился – блаженно, но как-то встревоженно, будто прислушивался к далеким окликам, – то начинал топтаться на месте и под ноги смотреть, словно уронил чего. И снова голову задирал. А ведь в небе оброненное не ищут. И стоял папа странно: не спиной к подъезду, как нормальные люди, и не лицом к нему, как дожидающиеся люди, а боком.

Зато подкрадываться легче.

Я подкрался и с рявканьем так говорю:

– Привет, дядя пап! Прогуливаем?

А он не то что не вздрогнул – вообще не отреагировал. Оглох, что ли.

Я уже потише и не очень уверенно его окликнул. Папа голову опустил, подумал, повернулся ко мне и стал внимательно разглядывать. Как незнакомого щенка, например.

Я лихорадочно перебрал свои грехи – пара по алгебре (так я ее исправил сегодня), вызывающее поведение на географии (это брехня вообще), или Юлька-дура опять что-нибудь придумала и наябедничала – она меня преследует, честно. Но папа сказал – с дурацкой равнодушной интонацией, но правильными словами:

– О, сынище. Здорово, сынище.

После запинки поднял руку, быстро мазнул по моей шапке, которую я предусмотрительно натягиваю на подходе к дому, и тут же руку убрал, точно испугавшись.

– Ты пешком, что ли? – поинтересовался я, чтобы не затягивать паузу.

Папа прищурился и неопределенно улыбнулся.

Не получилось паузу убить. Но мы не сдаемся.

– На работе проблемы? – решился деликатно спросить я.

– В головах проблемы, вот здесь, – сухо сказал папа, тронув пальцем темечко, но и от своей головы палец быстро отдернул. Зато продолжил поживее: – На работе нормально, нормально на работе. Надеюсь.

– Здоров, Рустам абзый[10], – сказал дядя Рома из сорок девятой квартиры.

Он вышел из подъезда – и в этом как раз ничего странного не было. Дядя Рома работает на «Оргсинтезе» по плавающему графику, то есть сегодня явно во вторую или третью смену.

– Я здоров как бы, – сказал папа и пожал протянутую ладонь.

После паузы сказал и пожал. Пауза была крохотной, но я заметил. Дядя Рома тоже.

– Серьезный разговор? – спросил он, кивнул мне сочувственно и сказал: – Привет, Наиль.

Я тоже пожал протянутую руку – ну и плечами пожал. Поди пойми, серьезный это разговор или нет.

Папа посмотрел на меня и точно так же пожал плечами. Дразнится, что ли.

Дядя Рома явно решил разрядить обстановку, не спеша вытащил пачку сигарет и взялся, закуривая, рассказывать про последний выезд на рыбалку с пацанами.

Рассказы у него обычно были бесконечными. Поэтому я решил малость отойти, типа чтобы взрослым не мешать, вежливо постоять минутку рядом и свалить домой.

Не хочет говорить, чего случилось и почему не на работе, – не надо. Чужие тайны или там проблемы в голове мне не очень интересны.

Я так и сделал – отошел, постоял, воспитанно откланялся и потопал к подъезду. Но вдруг остановился, поморгал и оглянулся.

Мне показалось, что папа украдкой выпустил изо рта клуб белого дыма.

Папа как раз в этот момент отвернулся, а от головы дяди Ромы дым отваливался пятилитровыми банками – так что мне, наверное, показалось. Останавливаться, чтобы выяснить точно, было неудобно. Но очень хотелось.

Папа не курит.

Папа никогда не курил.

Папа презирает курящих и почти этого не скрывает.

Папа заставил маму бросить курить.

Вот пусть она его и разоблачает – дыхнуть просит, все такое. У нее это на высоком профессиональном уровне получается – на мне летом натренировалась.

Вечером попрошу, подумал я.

Но не попросил.

Мама, оказывается, тоже была дома. Почему-то. Обычно она прибегает к завершению Дилькиной продленки, да и то не всегда. Тогда мне приходится бегать. А теперь вот прибежала – и готовит что-то на кухне, деловито так и масштабно, будто к празднику какому. Над всеми конфорками вода бурлит, столы заставлены продуктами, тарелками и разделочными досками, и по этому многоугольнику мечется мама с тарелками, ножами и скалками наперевес. И бурчит что-то под нос.

Я решил, что позабыл нечаянно какую-нибудь большую семейную дату. Начал быстренько прогонять дни рождения через оперативную память, но сообразил, что уж в марте точно никогда и ничего мы не отмечали – даже на Восьмое марта все скромненько обходилось, мы с папой пирог какой-то лепили, вот и все. В этом году уже отлепили свое.

Я на всякий случай очень весело с мамой поздоровался, громко и с улыбкой в полголовы. Думаю, если нормально ответит, про папу спрошу, рыкнет – тогда вообще понятно: поцапались они с папой, вот и мучаются теперь.

Мама нормально мне не ответила. Она вообще не ответила, стучала ножом по капусте в том же темпе автоматической винтовки. И волосы с лица убирать не стала, хотя мешали же явно. Тихо бурчала что-то слабомелодичное: то ли «Кол ща, кол ща куру ем», то ли «Culture, culture to I am».

Поцапались, значит.

Ну, бывает такое, дела семейные. Обидно, конечно. Вот чего им мирно не живется, а?

Они у меня вообще не скандальные. Ругаются редко и тихо – но если поругались, все, привет. Три дня минимум как в холодильнике живем. Я-то привык, а Дилька очень страдает. То есть все страдают, но плачет только она. Ну и мама тоже – я как-то слышал. И все равно раз в год-два, но ругаются. В основном на нашу тему, кстати, – кто кого должен воспитывать, чего кому разрешать и может ли один родитель делать замечание другому родителю при детях. Нас бы спросили. Мы бы сразу сказали, что нам все равно. Но не спрашивают.

А я на сей раз решил спросить – вернее, сделать вид, что маминого настроения не заметил. Все так же весело и чуть заискивающе поинтересовался, а можно ли чего поесть – например, за пятерку по алгебре. Про пару, которая закрывалась этой пятеркой, я благоразумно умолчал.

Мама не отреагировала. Вообще. Ссыпала капусту в тазик и взялась за зеленую редьку, бормоча – все-таки, кажется, по-татарски, что-то типа «qul can quraem», «рука-душа мой курай», бред какой-то. Я ждал, не убирая оскала. Понимал, что идиотски уже смотрится, пусть даже никто и не смотрит – но серьезное лицо делать было еще хуже.

Мама дорубила редьку, подняла доску, чтобы соломку тоже смахнуть в тазик, застыла на полсекунды и почти незаметно мотнула головой в сторону микроволновки. Прическа качнулась, как шторка на сквозняке. Мама очистила доску, грохнула ее на стол и принялась перемешивать шкворчащее мясо на сковороде.

По ходу, это должно было значить «сам бери, не маленький».

Ну, я такие вещи тоже понимаю. Открыл микроволновку, обнаружил там макароны с тефтелями, взял тарелку, подхватил бесхозную вилку у одного из тазиков и молча ушел к себе в комнату. Все остывшее, конечно, но не греть же в такой атмосфере. Уже за столом, разгребая учебники, я сообразил, что надо было поблагодарить. Не, не надо было. Демонстративно получилось бы – все равно что в пояс поклониться и слезливо выкрикнуть: «Ну спасибо тебе, мамочка, за все хорошее». Фу, не люблю.

Прохлада не сделала тефтели невкусными, или я просто такой голодный был. Поел, немножко успокоился и даже развеселился. Не хватало чая, но нетушки, на кухню снова не пойду. Я разобрал рюкзак, нацепил наушники и сел за уроки.

Сколько нам задают – это копец. Каникулы через неделю, можно угомониться, нет, каждый день одно и то же: восьмой класс определяющий, многие предметы идут прямо в ЕГЭ и еще в какие-то госаттестации, троечники и серость нам не нужны, больше никто вам потакать не будет – ну и так далее. Прям раньше кто-то кому-то потакал не переставая.

Первым делом я врубился в алгебру и ползал по ней полтора часа. Я же знаю милую манеру Венеры Эдуардовны спрашивать тех, кому на прошлом занятии поставила пятерку. Чтобы сильно не расслаблялись и не думали про два снаряда в одну воронку. На последнем упражнении чаю захотелось совсем остро – может, потому, что к мясным и овощным запахам с кухни добавилось что-то с корицей. Я сглотнул и сделал погромче – там как раз играла «Pretty Funeral», восьмая песня дебютника «Black Heaven’s Rule». И боковым зрением заметил что-то красное у порога. Чуть покосился – точно, мамина красная кофта. Пришла, стоит, наблюдает. То ли побеседовать хочет, то ли проверяет, уроки я делаю или через сетку с пацанами время теряю. Я нахмурился и сосредоточился на упражнении. Надо будет – по спине щелкнет или еще как-то обратит на себя внимание.

Не обратила.

Я добил алгебру, быстренько покончил с русским и татарским, увяз было в физике – и опять, вытаскивая справочник из стола, краем глаза засек красную кофту почти за спиной – за левым плечом, вернее.

Что за дурацкая манера над душой стоять.

Я хотел было повернуться и осведомиться, ну чего надо уже. И тут наконец понял, что атомная масса не три, а четыре – и значит, все делится поровну и задача, считай, сделана. Быстренько дописал решение – действительно быстренько, еще «Final Slash» не кончилась, а она четыре с половиной минуты идет, захлопнул тетрадь, стащил один наушник и недовольно спросил:

– Ну чего?

Мне не ответили.

Я оглянулся. Кроме меня в комнате никого не было. На кухне, судя по звукам, тоже.

Я стащил второй наушник, встал и прислушался.

Было абсолютно тихо, даже густые ароматы с кухни растекались совсем беззвучно, не доносилось оттуда ни стука, ни шипения с журчанием.

– Мам, – сказал я вполголоса.

Молчание.

Я осторожно вышел из комнаты, осмотрелся еще раз, заглянул на кухню. Она уже была вылизана и по-чистому заставлена парадно приготовленными блюдами. Елки-палки, там кроме лагмана, гуляша и картошки по-французски был еще пирог-зебра и два салата, в том числе мой любимый зимний. В самом деле праздник, что ли?

– Мам! – сказал я громче.

Молчание.

Я заглянул в Дилькину комнату и, помедлив, в родительскую спальню. Везде было тихо, прибрано и темно. И явно не было мамы.

За Дилей ушла, понял я, повернулся – и опять краем глаза поймал красное пятно.

Вздрогнул, остановился, медленно развернулся.

Рукав красной кофты торчал между тумбочкой и кроватью.

У нас мама чокнутая насчет чистоты и аккуратности.

Она моет полы три раза в неделю и каждые выходные устраивает генеральную уборку.

Она не кормит ни нас, ни папу, пока мы не заправим постели и не повесим форму или там куртки.

Она устраивает мне выволочку, если я, когда развешиваю выглаженные вещи, напяливаю на одни плечики летнюю и фланелевую рубашки.

И она никогда не оставляет свои вещи где-то, кроме шкафа. Она никогда не бросает их на пол. И уж совсем никогда не перекручивает их, как половую тряпку.

Кофта была скомкана и перекручена, будто мама снимала ее неуклюже, одной рукой – а потом, вместо того чтобы расправить и повесить на плечики, запихнула в узкую щель, подальше от глаз.

Я присел на корточки перед кофтой, осторожно протянул к ней руку, увидел, как в полумраке трясутся пальцы, и только тут понял, как испугался.

Я тронул рукав указательным пальцем. По пальцу щелкнула мелкая искра. Я вздрогнул и нечаянно заорал:

– Мама!

– Да, Наиль, – глухо откликнулась мама. – Ты пришел уже? Я все, открылась.

Я вскочил и побежал к ванной, дернул дверь.

Ванная была вся в пару и в цветочных запахах. Мама в халате расчесывалась перед влажно протертым зеркалом.

– Ох, мам, – выпалил я, собираясь заорать, как она меня напугала и вообще.

Но мама, весело глядя на меня в зеркало, сказала:

– А ты давно пришел? Я и не слышала – лежу в ванной, песенки пою. Тухватуллин сегодня всех пораньше отпустил по случаю праздника – мы такую прибыль показали, рекордную. Завтра, говорит, маленький корпоратив устроим, принесите кто что сможет. Ну вот я немножко приготовилась, и нам заодно сделала, взмокла, как лошадь, думаю, в ванной поваляюсь. Чуть не заснула, очнулась, на телефон смотрю – батюшки, шестой час, Дильку забирать пора, а я нежусь тут. Хорошо, хоть ты пришел. За Дилькой сходишь?

Она, наверное, так и любовалась на меня в зеркало с лукавой улыбкой. А я смотрел куда-то в ноги и видел коврик, мамины тонкие икры и ступни и цветасто-голубые полы халата. Того самого халата, в котором она и бегала по кухне. А с утра она уходила на работу в сером костюме. И ни тогда, ни после красной кофты не надевала. И не стояла у меня за плечом, потому что последние полчаса была в ванной.

С ума я начал сходить, что ли.

Но если это я схожу с ума, почему она говорит, что не видела, как я пришел из школы?

– Мам, – сказал я медленно, – ты меня в самом деле, что ли…

– Наиль, ну время уже, – сказала она с мягким нетерпением. – Папа, кстати, сегодня тоже грозился пораньше подъехать. Звонил давеча, сказал, его сегодня опять в район вывезли, в Лаишево, что ли, зато попробует пораньше вернуться. Так что тащи сестру скорее, есть пора.

– Мам, – повторил я упрямо, – ты меня действительно…

– О! – опять перебила мама. – А вот и папка. Давай пулей.

Входная дверь мягко щелкнула, папа радостно закричал:

– Гости, прочь, хозяин дома! А-а! Какие запахи – я с ума сойду. Вы где, народ?

– Беги-беги, – шепнула мама и, засияв, побежала обниматься с папой.

Я немножко постоял на месте, помотал головой, как собака от мухи, и пошел в прихожую – обуваться и здороваться с отцом. Который, естественно, днем меня не видел, возле подъезда с дядей Ромой не стоял и уж, конечно, не курил.

Дильку правда пора было забирать, Алла Максимовна из ее продленки тетка вредная, опять начнет вопить, что из-за нас одних до ночи сидит. Поэтому я решил выяснить, что происходит, вечером.

Но вечером все были такие веселые и добродушные, так дружно смеялись над папой, который опять насыщался в режиме земленасоса, а он знай кивал, рассказывал ржачные анекдоты и со страшной рожей подбирался к блюдам, отложенным мамой для работы, – что я не решился начать неприятный и дурацкий, честно говоря, разговор.

Отложил на потом.

Потом стало поздно.

4.

Дилька заметила неладное в тот же вечер. Вообще не понимаю как. Вернее, может, она и раньше заметила. Но именно после этого бравурного ужина поманила меня в ванную, где чистила зубы, и тихонько спросила сквозь белые пузыри:

– А почему мама сердится?

– А когда она сердилась? – не понял я.

По мне, так за ужином мама уж точно не сердилась – и вообще была добра, весела и ослепительно красива. Особенно на фоне папы, который знай заправлялся с обеих рук, лишь изредка вспыхивая анекдотами или шутками. Иногда странными, конечно: допустим, уставился на экран, по которому бегали табуны, – Дилька, как всегда, смотрела канал про животных, – и спросил:

– А что с теликом?

– А что? – ревниво уточнила Дилька, явно заподозрив, что сейчас ее заставят переключить на футбол, бокс или иную передачу без лошадок, хотя, возможно, и с конями.

– Звук есть, изображения нет, точки какие-то, ересь, – пробормотал папа значительно тише, потерял интерес к телевизору и погряз в черпании и глотании.

Мама покосилась на телевизор и вежливо сказала: «Действительно».

Ну, у всех бывают неудачные шутки. Но разве это «сердится»? Поэтому я не понял сразу, о чем Дилька говорит.

Дилька удивленно посмотрела на меня сквозь закрапанные белым стекла, сплюнула в раковину и прошипела:

– Ну, когда про ребеночка говорили, забыл, что ли?

Вспомнил. В самом деле, был такой момент в разговоре – папа перестал жевать и вообще завис, но глазами водил от своей тарелки, опустошенной, к маминой, непочатой. Мы замолчали и опять прыснули – ну смешно это было. Папа еще взглядом поелозил, вдруг голову вскинул и лающим таким голосом спрашивает:

– Беременная, что ли?

Тут мы вообще загоготали. Я хлебом подавился, а Дилька чуть со стула не свалилась, вопя: «Беременная!» Мама смеялась, красиво запрокинув голову. А потом, ага, резко и точно, как курок, вернула голову на место, подняла руку ко рту, который как-то странно растянула, и спросила:

– Кто беременный?

Я тогда решил, что насмешливо спросила, а теперь сообразил, что нет, не насмешливо.

Папа повторил в той же сварливой тональности, сверля глазами точку чуть выше маминого подбородка:

– Ты беременная, что ли?

– Ты меня ни с кем не перепутал? – осведомилась мама.

Любезно так осведомилась.

– Пап, а почему у лошади такие волоски длинные под мордой? – поспешно воскликнула миротворица Диля.

Папа, не отвлекаясь на нее, спросил маму с тупо искренним недоумением:

– С кем перепутал?

Ну вот чего они оба нарываются, с досадой подумал я. А мама улыбнулась и как ребенку объяснила папе:

– Зулька через неделю из Египта возвращается. С ней и перепутал.

– Почему? – спросил папа, сделав лицо совсем уж глупым.

– Потому что Зулька беременная. Она у нас ночевала. И на обратном пути будет ночевать.

Папа тут же кивнул и снова замахал вилкой, как совковой лопатой. Дилька, упорная девушка, защебетала про лошадей. Я вздохнул с болезненным облегчением. Хорошо, что так ловко ушли от ненужной свары, но непонятно, зачем было Зулькину беременность при нас обсуждать. А, вот поэтому я про мамкину сердитость и забыл – сам потому что рассердился.

Зульфия – это наша троюродная сестра, она в Альметьевске живет, нормальная такая девчонка. То есть тетенька уже, конечно, замужем за Равилем (тоже хороший парень). Да еще и беременная, оказывается, – но это неважно, я думаю. Для нормальных людей. Кабы еще родители всегда нормальными были.

Ну вот, Зулька с Равилем в прошлые выходные улетели из Казани в Шарм эш-Шейх (все говорят «эль-Шейх», но папа объяснил, что это неправильно, в паре с «ш» и некоторыми другими согласными надо удваивать эту согласную вместо произнесения «эль»: ад-Дин, эр-Рияд и так далее). Никакой беременности я не заметил, честно говоря, – у Равиля живот куда заметнее. Но маме видней – вернее, слышней, они с Зулькой шушукали и хихикали на кухне полночи.

Я смотрел на Дильку и думал, что она права. Было в том кусочке разговора что-то нехорошее. Не только из-за интонаций что папы, что мамы. Еще что-то в смысле было фиговенькое. Додумать я не успел. Дверь распахнулась, и мама, сильно нахмурившись, заявила:

– Эт-то что за митинг? Ну-ка живо заканчиваем – и спать.

Дилька громко прополоскала рот и, сильно нахмурившись, замаршировала в свою комнату. Я, сильно нахмурившись, сказал маме:

– Освободите помещение, пожалуйста.

Мама засмеялась, обозвала меня туалетным утенком и подчинилась.

Еще час все было нормально – если считать нормальным уход папы в постель, хотя вообще-то он раньше полуночи не ложится. Иногда бывает – когда переутомился, перебрал или простыл. Не возникло у меня желания выяснять, что было на сей раз. Этот час я потратил на более приятные занятия за компом.

Одно из приятных занятий, боевка с Ренатом и Киром по сетке, было в самом разгаре, когда меня хлестанули по спине. Больно хлестанули.

Я с воем подскочил, сорвал наушники и развернулся вместе с креслом.

За спиной стояла мама – с очень свирепым выражением под упавшими прядями и с вафельным полотенцем в руках. Явно собиралась врезать еще раз.

– За что? – рявкнул я вполголоса, быстро вспоминая, не назихерил ли так, что мне нельзя сидеть за компом и вообще заметно дышать.

Мама резко замахнулась.

Я отъехал куда уж получилось, едва компьютерный столик не сшиб и заорал в полный голос:

– Мам, ты что?

Мама остановилась на замахе и тихо сказала:

– Не ори, разбудишь всех.

– Ты чего дерешься, что я сделал? – возмущенно воскликнул я.

– Уроки не сделал, – так же тихо продолжила мама.

Я аж задохнулся, выкашлял что-то невразумительное, набрал в грудь воздуха и взвился.

Мама, не меняя позы, выслушала гневную речь про то, что я давно все сделал, и не виноват, если ты не видишь ничего, и могла бы нормально спросить, и себя вон давай стукни, больно же. А может, и не выслушала: просто стояла и ждала, пока я негромко оторусь.

Потом сказала:

– Спать.

Я совсем вознегодовал.

– С какой это стати? Одиннадцати еще нет, ты что, блин, договаривались же!

– Спать, – повторила мама и вроде бы опять замахнулась.

Я ударил кулаками по подлокотникам и, не сдерживаясь уже, крикнул:

– Мам! Ну почему, блин? Что такое! Обещали же!

Мама качнулась вперед, волосы совсем закрыли лицо, – я вжался в спинку, суматошно соображая, что делать, если снова начнет хлестать, – качнулась назад, резко повернулась и ушла в спальню. Я некоторое время смотрел ей вслед, пытаясь понять, что это значит. То ли можно дальше нормально жить, то ли она за ремнем ушла. Или там папу будить.

Было тихо.

Я устал прислушиваться, подумал и осторожно вернулся к клавиатуре с мышкой. Но нормально общаться, играть или изучать передовую культуру было не то что невозможно, но как-то позорно, типа в мокрых штанах у доски стоять. И кого волнует, что они мокрые от опрокинутого компота.

Я отъехал от компьютера и попытался подумать о том, что происходит с мамой – и с папой, кстати. Никогда они такими не были. Или были? У людей, по себе знаю, бывают нервные периоды, у женщин особенно. Даже Дильке время от времени от мамки доставалось ни за что и по полной. Про меня и говорить нечего. Но мама все-таки приходила извиняться потом, к тому же папа вмешивался и как-то все разруливал. И наоборот, когда папа беситься начинал – такое бывало пару раз, – его мама быстро устаканивала.

С другой стороны, он спит ведь – вот и не вмешался.

Ну и мы спать ляжем.

Я встал, с досадой хлопнул пустым рюкзаком по кровати и пошел умываться.

Уснул я на удивление быстро, даже наушники нацепить не успел.

А проснулся рано, внезапно и тревожно. Резко сел на кровати, выкинув руки перед собой, повел ими в стороны, озираясь так, что голова закружилась. Вокруг никого не было. Была знакомая комната и темнота, чуть отжатая красным глазком телевизора и зелеными вспышками из-под компьютерного стола, где притаился роутер.

Сердце бухало прямо в голове и немного в горле, мешая дышать даже мелко и часто. Я глотнул, во рту было кисло, вытер слюну с губ, несколько раз вдохнул-выдохнул и попытался вспомнить разбудивший кошмар. Снова задохнулся, зажмурился, сильно помотал головой и решил не вспоминать.

На кухне еле слышно бурчал холодильник, по карнизу редко щелкали капли, завтра совсем потеплеет. Я лег и закрыл глаза.

В глаза сразу упала спина в красной кофте.

Я удержался от вскакивания и жестко сказал себе: ну и что. Кофта, подумаешь. Мамина же. Она ее сто раз надевала, только последний год разлюбила – поблекла, говорит. Не хватало одежды бояться. Давай еще папиных носков испугаемся или Дилькиных колготок.

Помогло. Кофта превратилась в красный шар вроде закатного солнца, он покачался на краях век, совсем потемнел и стек теплым комом ниже глаз. Я тихонько начал опрокидываться следом, но что-то не пускало.

В туалет я хотел, вот что.

Я полежал, надеясь, что обойдется. Фигушки. Вздохнул, сел, встал и пошаркал к туалету.

Если бы я свет не включал, все было бы тихо, спокойно и, наверное, быстро. Но я включил – как уж нам без света-то. И когда выходил из ванной, краем глаза заметил за приоткрытой дверью в Дилькину комнату красное пятно. Вернее, короткую красную полосу, выхваченную отсветом. Я застыл с протянутой к выключателю рукой. Медленно поднял голову, всматриваясь, и прошептал:

– Мама.

Никто не ответил.

Сердце снова прыгнуло в горло. Я трудно сглотнул, осторожно повернулся на опорной ноге – сам как дверь. Вытянутая рука уперлась и медленно протолкнула дверь в Дилькину комнату. Если бы дверь заскрипела, я бы заорал. Но я и так чуть не заорал.

Мама стояла у Дилькиной кровати спиной ко мне. В красной кофте и длинной темной юбке, которую я вообще не помнил. Стояла и смотрела – но, кажется, не на Дильку, а на стену: голову прямо держала. Дилька дрыхла, разметавшись, как всегда, – подушка у стенки, одеяло в ногах.

Можно было уходить – мало ли, о чем мама может думать над постелью любимой дочки. Но я медлил. Не знаю почему. Как-то не так мама стояла. Мама так обычно не стоит.

– Мам, – сказал я погромче.

Мама не шелохнулась, а через несколько секунд пришла в движение. Да еще какое.

Она плавно развела руки в стороны, растопырила и собрала в острые клювы пальцы – очень длинные и худые, никогда не обращал внимания – и, сломавшись в пояснице, стала плавно наклоняться над кроватью. Упражнение выполняла, что ли: руки в стороны, ноги и спина прямая, начинаем наклон – и-и р-раз. Сгибаем локти, пальцы к подбородку, и-и два-а.

А на три что будет, механически не подумал даже я, а как будто увидел эту мысль, выскочившую в окошко старинной игры. И неожиданно сказал хриплым чужим голосом:

– Мама, я пить хочу. Где вода у нас?

Громко сказал.

Но она опять не услышала. Так и оставалась в очень неудобной позе. Я видел только юбку и растопыренные локти, и то смутно, темно ведь.

Я, судорожно вздохнув, собрался гаркнуть еще какую-нибудь глупость. Ну или просто заорать. И тут мама резко повернулась ко мне – видимо, на одной пятке, и быстро так, я вздрогнуть еле успел. И снова застыла, уже лицом ко мне. Вернее, макушкой – лица-то я не видел, волосы висели, поблескивая, как шелковое полотенце.

– Я воду найти не могу, – пробормотал я, давясь непонятным ужасом.

Мне почему-то представилось, что сейчас мама сделает со мной что-то очень страшное.

Мама плавно поставила корпус вертикально, прижала ладони к лицу, развела волосы вверх и по сторонам, уронила руки вдоль бедер и в два летящих шага вышла из комнаты. Я даже шарахнуться не успел, а она меня ни длинным пальцем, ни краем взметнувшейся юбки не зацепила. Только воздух прошипел коротко. Обошла, щелкнула выключателем ванной комнаты и скрылась в спальне.

Я с трудом вышел из столбняка, шагнул назад, уперся в стенку и сполз по ней на пол. Ноги уперлись в противоположный плинтус – коридор узкий, – это было хорошо.

Я не мог ни о чем думать и не мог ничего понимать. Голова работала на вдох-выдох и быстрые зыркания в сторону спальни, откуда не доносилось ни звука, и Дилькиного окна – за ним щелкали капли.

Я долго так сидел, ноги затекли, а спина замерзла. Наконец встал, медленно, так же, по стеночке и в такт каплям, прошел к себе. Хотел лечь, но вместо этого поднял одеяло, закутался в него, не отрывая взгляда от коридора. Стонуще вздохнул, почти не устыдившись этого, и пошел в Дилькину комнату.

Это она теперь Дилькина, а всегда была моя. В прошлом году родители решили нас с Дилькой расселить и поставили мне диван в зале. У компа. Кто бы еще против был. Я и сейчас был не против. Я очень «за» был. И хотел там, у компа, и спать. И почему я вообще должен…

Вот эту мысль, «почему я вообще должен», я устало шарахнул дубиной по верхушке и отвалил в сторонку. Расстелил на полу одеяло – широкое, хватит и чтобы укрыться. Лег, упершись ногами в дверь, накрылся половинкой одеяла и стал слушать щелканье по карнизам, Дилькино сопение и молчание со всех остальных сторон ото всех остальных людей.

Так и уснул.

5.

Я проснулся от звонка в дверь – и стукнулся головой о стул. Не потому, что проснулся, конечно. Я ночью Дилькин стул над головой поставил, не знаю уж зачем, а теперь вот вскинулся на звонок. Зашипел, испуганно лег обратно, соображая, рывком отодвинул стул подальше и сел, потирая лоб и оглядываясь.

Было темно, но по-утреннему. К тому же с улицы доносился совсем не ночной шум машин. Дилька дрыхла, выставив голую пятку далеко в сторону. А у меня голову словно отшибло: тер лоб и пытался сообразить, почему я в Дилькиной комнате и на полу, зачем упираюсь ногами в дверь и что меня разбудило.

Сообразить не успел: опять завопил звонок. Как подсказка.

Что именно он подсказывает, я никак не врубался. Чуть-чуть посидел, ожидая, что мама или папа откроют, рванул к двери сам, чуть не стукнувшись все о тот же стул, – и остановился. Не в трусах же бежать – со сна это не очень эстетично.

На стуле лежал халат. Мне его däw äni[11] на день рождения подарила, хороший халат, махровый. И что он тут, в Дилькиной комнате, делает? В голове заколыхались клочки странного сна про дверь, про халат и вроде бы про ножик. Или это не сон был?

Не время вспоминать, опять позвонят, всех разбудят, народ и без того нервный, а с недосыпу вообще колбасня начнется. Я накинул халат, не обратив внимания на тяжелый толчок полы в бедро, и поспешил к двери.

Щелкнул выключателем, но сразу открывать не стал. Мало ли кто ранним утром в дверь звонит. Вдруг воры или бандиты. Слышал я всякие истории.

Поэтому посмотрел в глазок, конечно.

В глазке был папа. Выражение лица у него было странным, видно даже в глазок, который здорово искажал. Я выбросил из памяти фильмы, в которых всякие гады вот так ставили перед глазком хозяина квартиры или его приятеля, чтобы им открыли дверь, – ну и врывались, значит, с гадскими последствиями. Это жизнь, а не кино, здесь папа это папа. И я открыл дверь, лишь после этого задумавшись, чего на лестничной площадке делать папе, который вообще-то с раннего вечера спокойно дрыхнет в спальне. Должен дрыхнуть.

Ну, может, дела у него, – подумал я, распахивая дверь с негромким, чтобы никого не разбудить, воплем:

– Здорóво!

Папа не ответил. Смотрел куда-то вбок, а там не было никого – я специально проверил. Только холодом поддувало.

Я потер ступню о голень и сказал:

– Ну входи скорее, дубак же.

Папа не зашел, а ввалился и застыл – какой-то странный. Глаза и губы выкачены, щеки то ли от этого впалые, то ли сами по себе спрятались, брови домиком. Да еще одет в дикий болотный плащ с капюшоном, как на охоту. И под этим плащом папа был очень толстый и растопыренный – вопреки щекам, если так можно сказать.

Во дурачится, подумал я неуверенно и спросил:

– На рыбалку ездил, что ли?

Папа повел головой, мазнул по мне оловянным взглядом и отвернулся – очень неудобным образом, по-моему. И чего играется, подумал я. Как будто кому-то от этого смешно. Я хотел сказать об этом, и тут папа пришел в движение. Покачался, переминаясь, и пошел гусиным шагом – вдоль стенок прихожей с заходом в зал и обратно. Голова у него коротко поворачивалась туда-сюда, но не ко мне, точно он лицо прятал. А чего перед глазком тогда позировал, подумал я зло, и тут папа чуть не сшиб меня с ног, зацепив твердым скользким локтем – и даже не остановился. Чапал себе дальше по расходящейся спирали. В сторону спальни с детской – но нет, развернулся и снова к залу побрел.

– Пап, – сказал я, потирая ушибленный бок.

Широкая болотная спина качнулась за дверь зала и тут же уступила место руке-ноге-капюшону, которые мелко пошагали обратно.

– Пап, хватит, а! – попросил я громко, не отрывая глаз от отца.

Я краем глаза заметил, что из кухни вроде высунулась на миг мамина голова, опять лохматая, торжествующе усмехнулась и тут же спряталась, только волосы мотнулись. Я рывком посмотрел – нет никого, и тихо на кухне. Крикнул:

– Мама!

Папа подбредал ко мне, все так же отворачивая лицо. У него сейчас шея лопнет.

– Мама! – крикнул я уж совсем отчаянно.

Папа резко развернулся и снова зашагал к залу. Развернулся, кажется, в сантиметре от меня, аж костром пахнуло – а ведь я уже отступил на полкоридора.

От папы никогда не пахло костром.

Он никогда так себя не вел.

Это вообще папа?

– Папа, это ты? – отчаянно крикнул я.

Растопыренный плащ вышел на новый круг.

Я решил больше не отходить ни на сантиметр – и обязательно заглянуть под капюшон, чтобы все понять, даже присел немножко и давил, давил в себе вопль, тупой и дикий, чтобы горло разодрать, но прекратить эту непонятную и страшную ерунду. Пахнуло костром, плащ побрел к залу, а я почувствовал, что упираюсь спиной в ручку Дилькиной двери.

Блин, я же на месте стоял, вон у того стыка обоев, а уже сдвинулся на полтора метра.

Надо вернуться.

Ноги не шли. Не шли, и всё.

Он к Дильке прет. Зачем-то.

Имеет право, она его дочь.

Не пущу.

Я привалился спиной к двери, совершенно позабыв, что она открывается внутрь, качнулся, но не провалился и сказал:

– Стой.

Не то себе, не то плащу.

Сам устоял, плащ приближался.

– Стой, говорю!

Драться не смогу, понял я, это все равно отец – или не отец, ну что ж это, как можно о таком думать вообще, пахнуло костром, где мама, почему всё на меня-то? – и крикнул почему-то по-татарски:

– Tuqta![12]

Смешно. И, главное, непонятно, подействовало или нет. Похоже, нет – я, оказывается, на полметра вдвинулся в комнату. Зато горло посадил, как и мечтал.

Никто не проснулся, даже Дилька – я мельком оглянулся. Она живая хоть? Сопит и хмурится. Плащ выбрался из зала.

Я упал ладонями на косяки, вцепился в них и силой – честно – вернул себя в дверной проем.

– Не пущу!

Что происходит, а?

А?

...