О современниках
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  О современниках

Владислав Фелицианович Ходасевич

О СОВРЕМЕННИКАХ

Сборник «О современниках» принадлежит творческому наследию русского поэта, мемуариста и исследователя Владислава Фелициановича Ходасевича (1886–1939).

Сборник мемуаров содержит рассказы о людях, которых хорошо знал Владислав Ходасевич. В сборник вошел рассказ, посвященный 25-летию со дня смерти поэта Виктора Гофмана, воспоминания о Мариэтте Шагинян, произведение, посвященное памяти русского поэта-символиста Сергея Кречетова.

Как автор стихотворений, Владислав Ходасевич известен следующими изданиями: «Молодость», «Из еврейских поэтов», «Путем зерна», «Тяжелая лира». К прозаическим его произведениям относят следующее: «Воспоминания о Горьком», «Загадки», «О Пушкине».

Стихи поэта были чрезвычайно популярны еще при его жизни. Тема одиночества, неразделенности любви звучит уже с начала творчества Владислава Фелициановича Ходасевича. В его поэтических произведениях нет темы счастливой любви, а есть тема вечных страданий.


ЧЕРЕПАНОВ

Недавно М. А. Алданов посвятил несколько статей важному событию из эпохи раннего большевицкого господства — взрыву в Леонтьевском переулке, в особняке, некогда принадлежавшем графине Уваровой. После октябрьского переворота этот особняк был предоставлен левым эсерам, а затем, после убийства графа Мирбаха и так называемого восстания левых эсеров, отошел к большевицкой партии. 25 сентября 1919 года в нем должно было состояться собрание виднейших большевицких деятелей, в том числе Ленина и Троцкого, которые, однако, по случайности не присутствовали. Во время заседания в зал была брошена бомба; было довольно много убитых и раненых. На другой день Чрезвычайная комиссия начала расправу с предполагаемыми и воображаемыми организаторами взрыва. Истинные виновники были ею обнаружены значительно позже, когда выяснилось, что покушение было организовано террористической группой, состоявшей из нескольких лиц, именовавших себя «анархистами подполья», и нескольких левых эсеров. Во главе последних стоял некий Черепанов, игравший в террористической группе важную роль: впоследствии он показал на допросе, что подготовка взрыва, выработка плана и руководство были возложены на него. (В самом метании бомбы он, однако, не принимал участия по постановлению «штаба», хотя и находился поблизости от того места, где произошел взрыв.)

Естественно, что в своих статьях М. А. Алданов уделяет немало места личности Черепанова. Со вдумчивостью и тщательностью, присущими всем его работам подобного рода, М. А. Алдановым использован обильный печатный материал: «Красная Книга ВЧК», содержащая очень подробное изложение событий и показания обвиняемых, ряд статей и заметок в советских газетах того времени и т. д. Не ограничившись этими данными, М. А. Алданов лично опрашивал многих лиц, которые могли и должны были знать Черепанова (нужно думать, что этими лицами были члены эсеровской партии, к которой он принадлежал). Тем не менее собранные сведения оказались невелики по объему: М. А. Алданов прямо говорит, что о Черепанове знает «очень мало». Ему удалось только выяснить, что это был «образованный человек»: окончил юридический факультет и даже был оставлен при университете — не то по кафедре уголовного права, не то по кафедре уголовного процесса; что революция застала его молодым и «очень его увлекла»; что в 1917 году он стал членом эсеровской партии, а затем «все левел: из с. — ров стал левым с. — ром, потом главой левого крыла левых с. — ров». К этому надо прибавить, что, как мы видели, он потом еще полевел: примкнул (хотя бы тактически) к одной из анархических групп.

Эти весьма ограниченные данные заключают в себе то неприятное свойство, что, отмечая быстрые этапы эволюции, проделанной Черепановым, в то же время не содержат в себе ничего, чем можно было бы эту эволюцию объяснить. Мы видим, что человек, которому предстояло стать профессором университета, вдруг очертя голову бросается в революцию и в безостановочном скольжении налево стремительно доходит до прямого сотрудничества с ее самыми темными элементами.

Скольжения вправо обычно нас не смущают: мы их легко объясняем корыстью. Скольжения влево привыкли мы объяснять побуждениями более или менее возвышенными: идейными, или хоть психологическими, или, на худой конец, эмоциональными. В данном случае никакого материала для подобной мотивировки у нас нет. Говоря об «анархистах подполья», М. А. Алданов решается слегка усомниться в их «идейности». Черепанов же был эсером — значит, сомневаться в идейности не приходится. Правда, политические идеи Черепанова М. А. Алданов называет «странными», видимо, не желая назвать их менее почтительно. Но самая наличность этих идей для него несомненна. К тому же Черепанов в его глазах окружен ореолом, как человек, погибший в борьбе с большевиками, и притом проявивший мужество в самом деле замечательное. В результате, не имея данных для суждения о внутренних двигателях Черепанова, М. А. Алданов, как и следовало ожидать от столь добросовестного исследователя, оставляет их под знаком вопроса. Поскольку он не сомневается в их возвышенной природе, личность Черепанова выходит у него таинственной.

* * *

Уже в эпоху Временного правительства имя эсера Черепанова стало нередко появляться в газетах — чаще всего в паре с Марией Спиридоновой. Читая о выступлениях Черепанова, без труда можно было проследить его историю — вплоть до взрыва в Леонтьевском переулке. Его принадлежность к партии эсеров с самого начала создала и для меня привычную иллюзию. Совершенно так же, как теперь М. А. Алданов, за действиями Черепанова предполагал я идейные мотивы, мне в точности не известные, но, несомненно, существующие. При этой иллюзии оставался я вплоть до весны 1920 года, когда появилась та самая «Красная Книга ВЧК», которая и Алданову послужила одним из главных источников. Читая в ней главу о взрыве в Леонтьевском переулке, я, однако же, был воистину потрясен внезапным открытием: оказалось, что таинственный эсер Черепанов и просто Черепанов Донька, бывший товарищ мой по гимназии, — одно и то же лицо. До тех пор подобное предположение настолько не приходило мне в голову, что, читая в газетах о Черепанове, я ни разу даже не вспомнил о человеке, с которым восемь лет просидел если не на одной скамье, то в одном классе. Изумление мое было так велико, эти два образа до такой степени не сливались, что, несмотря на редкое имя (Черепанова звали Донат Андреевич), — я поверил не сразу. Лишь небольшая овальная фотография, приложенная к статье, меня убедила. С этой минуты история Черепанова представилась мне совершенно по-иному, чем я себе представлял ее до тех пор и чем ныне она представляется М. А. Алданову.

В московскую 3-ю гимназию, ту, что помещалась на Большой Лубянке, на том самом месте, где некогда находилась усадьба князя Михаила Пожарского, поступили мы с Черепановым в 1896 году. Учился он средне, скорее плохо, чем хорошо, хотя на два года в одном классе ни разу не оставался. Оттого, что я был слаб здоровьем и дома надо мною, что называется, тряслись, я в младших классах был паинькой, очень хорошо учился и дружбу водил с такими же благовоспитанными мальчиками, читателями книг и собирателями бабочек. Черепанов принадлежал к той части класса, которая книг не читала, бабочек не собирала, ходила в сапогах с голенищами (я носил башмаки на пуговицах), ругалась крепкими словами и вообще удивляла меня бытовыми навыками, о которых раньше я не имел понятия. Как сейчас, помню я день, когда Черепанов (это было уже классе в четвертом) явился в гимназию с огромным, классическим синяком вокруг запухшего левого глаза, со щеками, по которым шли сверху донизу ярко-красные царапины, и с такими же царапинами на руках. Наш классный наставник, Митрофан Дмитриевич Языков, ахнул, его увидя. На вопрос, что случилось, Черепанов ответил:

— Опять с кухаркой подрался, Митрофан Дмитриевич.

Чувствовалось, что бой был не первый и не последний, притом — всерьез и на основах внутреннего равенства.

Отец Черепанова был антрепренер. Некогда он держал в Москве театр «Скоморох» — народный театр, в котором были места по пятаку и по гривеннику. Между прочим, в «Скоморохе», если мне память не изменяет, впервые были поставлены «Первый винокур» и «Власть тьмы». Театр прогорел, кажется, еще до нашего поступления в гимназию. Отца Черепанова видел я раза два — он приходил зачем-то в гимназию. Это был человек среднего роста, с серым лицом, с сильной проседью, похожий манерами и одеждой не то на мастерового, не то на опустившегося купца. Носил он долгополый сюртук и картуз. Начиная говорить, встряхивал головой и вытягивал руки по швам. Матери у Черепанова не было — то ли она рано умерла, то ли была с мужем в разъезде. Была маленькая сестра, учившаяся в балетном отделении Императорского Театрального Училища на Софийке. Впоследствии я с Черепановым раза два ходил туда за ней — брать ее в отпуск.

Приблизительно класса с пятого произошла в Черепанове перемена: из замарашки и драчуна он сделался франтом, а затем очень вскоре очутился в кругу молодых людей, к числу которых я прямо не принадлежал, но которых наблюдал очень близко и за которыми — что греха таить — в некотором роде тянулся. Дело в том, что с самого раннего детства балет был моей страстью. Подумывали отдать меня в театральное училище, но по болезни я очутился гимназистом, отчего первое время немало страдал. Утешение находил я в том, что сделался усерднейшим посетителем дачных танцулек и всевозможных балов — в Благородном собрании, в Охотничьем клубе и т. д. Разумеется, был у меня обширный круг бальных знакомств, в первые годы совершенно невинных, но затем, именно когда был я классе в пятом, получивших иную окраску. Я подошел вплотную к довольно обширной группе юношей, уже начинавших карьеру прожигателей жизни. Некоторые из них даже вовсе не танцевали, являясь на балы с какими-то особыми целями, а главное — чтобы поразить человечество и друг друга тем же, чем поражали на Кузнецком мосту, на Петровке, в театрах: фантастическим щегольством и фантастическими повадками. Гимназисты, реалисты, креймановцы, комиссаровцы — иной раз умели они перещеголять самих лицеистов. Ездить на трамвае, или на конке (тогда еще конки существовали), или на простых извозчиках считалось позором: надобно было брать лихачей. Парадные мундиры считались дурным тоном и пережитком. Зато шили себе поразительные куртки с высокими воротниками, в талию, с боковою застежкою на крючках. Стягивались они широченными ремнями непременно с кожаной пряжкой, а не с форменной бляхой. Брюки делались до того узкие, что длинноносые лакированные штиблеты в них не проходили: надобно было сперва натянуть брюки, потом надевать башмаки. Натягивались они до такой степени, что суконные штрипки не выдерживали: некие братья В-ны ввели в моду штрипки из металлических цепочек. От тугой натяжки брюки суконные вытягивались на коленях — мы стали их шить, как студенты, из диагонали. Черепанов ввел новшество, о котором тотчас заговорили и которое тотчас же переняли: он стал и куртки шить из такой же диагонали. Фуражки делались такие тесные, что могли держаться только на боку, но зато с огромнейшими полями. Малейший ветер уносил их с голов — приходилось пришивать резинку, которая пропускалась по подбородку. Подкладка в фуражке полагалась черная муаровая с большой золотой буквой на левой стороне. Делались, впрочем, подкладки и красные, и голубые, но это уже куда ниже сортом. Вечерами по нашим шинелям городовые нас принимали за офицеров и вытягивались, козыряя, — а потом, поняв ошибку, отплевывались. Ходить в калошах было неприлично. Зимою носили мы серые боты, но лучше было иметь ботинки на байке и ходить без калош. При ходьбе надо было особым образом подшаркивать и волочить ноги меланхолически. В походке никто не мог превзойти Григория Исааковича Ярхо, моего приятеля, немножко поэта (это его сын недавно покончил с собой здесь, в Париже, вместе с Борисом Поплавским). Гимназическое начальство на все эти повадки смотрело косо и по мере сил пыталось их преследовать, но мы обретали право свое в борьбе, которую вели даже с некоторым спортивным азартом и соревнованием.

Не приходится удивляться, что жизненная судьба многих московских энкруаяблей оказалась прискорбна, а иногда и вовсе трагична. Чтобы не быть голословным и ради характеристики, я позволю себе рассказать три истории.

Непревзойденным главой и арбитром московских элегантов долгие годы считался Сергей Николаевич Дурасович. Его младший брат был со мной в одном классе. Сам же был старше нас года на три, на четыре, учился в той же третьей гимназии, но проходил курс наук не спеша, а затем и вовсе был исключен. Его отдали в частную гимназию Креймана, которую он окончил тоже не из первых. Был он красив собою и еще в креймановскую пору пользовался большим успехом у женского пола, в котором предпочитал особ, бывших значительно старше и богаче его. Потом, в студенческой форме (он поступил на юридический факультет), катался он по Москве в высоком английском кабриолете, которым правила купчиха С-на. Из кабриолета он пересел в парную коляску, принадлежавшую небезызвестной кокотке Зое П., которая жила на углу Тверской и Пименовского переулка, в доме Коровиной, где случайно жили и мы с Ярхо. Это была женщина далеко уже не первой молодости, очень некрасивая, бывшая на содержании у старенького генерала А., которого лошади бегали на бегах. После Зои П. водил Дурасович и другие того же рода знакомства, которые привели к тому, что, когда он кончил университет и пожелал сделаться помощником присяжного поверенного, это оказалось для него затруднительно — среди адвокатов никак он не мог отыскать патрона, который согласился бы его к себе «приписать». Наконец, посл

...