Александр Войлошников
ОТЕЦ МИХАИЛ
Жил- был и не тужил в предвоенное время молодой да фартовый вор Санька Рыжий. Промышлял по специальности — обирал в поездах зазевавшихся советских граждан, так и колесил по всей стране. Случилось ему как- то на станции помочь одному доходяге: протащил в поезд без билета, слишком жалок был «пассажир». Случайный попутчик оказался своим — «по фене ботал» не хуже самого Рыжего. Так уголовник- майданник Санька познакомился с отцом Михаилом — бывшим политзаключенным, священником, прошедшем лагеря. Велика и необъятна страна Советов — было время у отца Михаила много чего рассказать Рыжему. Об истинной вере, что дает силы выжить в нечеловеческих условиях лагерей, о смысле жизни, и о самом тяжелом и важном пути — к Богу…
Перевернулась вся жизнь Рыжего и стал молиться он…
Апрель 1941 года, 14 лет
«Уста священника должны хранить ведение».
(Мал. 2:7)
«Ибо праведно перед Богом — оскорбляющим вас воздать скорбью»
(2Фес.1:6)
ГЛАВА 1
Подхожу к своему вагону. На подножке соседнего вагона дородная кондючка стоит непоколебимо. Цепко ухватившись за оба поручня, с высоты подножки и своего служебного положения, захлёбываясь, по-собачьи злобно, как Вышинский, обгавкивает она какого-то прибабахнутого волосатика со смешной бородкой. Злая, самоуверенная советская хабалка, природой созданная по загадке: «Что такое: две ноги, две руки, а посередке сволочь?» Грозная мордасина и монументальная поза кондючки могли бы послужить моделью для героической скульптуры на тему: «Но пасаран!!!»
В паузах, пока кондючка заполняется кислородом, волосатик робко взывает к человечности этой железной дорожной фурии. Но беспомощность волосатика, в сочетании с его жалкой настойчивостью, ещё более распаляют кондючку. А цена взаимопонимания с этой вонючкой-кондючкой — один парашютист (5 р.), которого нужно десантировать ей на лапу. Тогда всю дорогу будет она мордасину сладко улыбать, и чайком с сахарком угощать. И от ревизора отмажет. Подивившись наивности чмыря, будто бы он не здешний, а с Луны упал и головой ушибся, я, войдя в свой вагон, забываю об этой заурядной дорожной сценке, иллюстрирующей мнение Графа Монте-Кристо о том, что «в этом мире кротость и терпение вознаграждаются хуже всего».
* * *
Поезд набирает ход. Скрипучий вагон ветеран, раскачавшись, как бухой мореман, всё громче бацает ревматическими колёсами унылый железный дорожный степ. Вагон после Тулы почти пустой. Уборную у нерабочего тамбура проводник не открыл и я справляю малую нужду на лязгающие, дергающиеся под ногами, железные листы межвагонного перехода. В тамбуре густеет аромат романтики дальних дорог: мочи и креозота.
Потом, зачем-то, подхожу к наружной двери тамбура. Ого! — а на подножке сидит кто-то! Отпираю выдрой дверь — холодный ветер с мириадами злых дождинок врывается в тамбур. Внизу, под ногами, в грохоте и лязге разошедшегося поезда, мчится сквозь чёрную мокрую мглу скользкая подножка с продуваемой насквозь тщедушной фигуркой, вцепившейся, изо всех силёнок в холодный и скользкий железный поручень.
— Эй, любитель прохладной жизни! Канай сюда! — окликаю я хмыря на подножке. А он — ни с места. — Тебе чо?… холодок не в падлу? Аль бздишь? Я не кондюк и не лягавый! — кричу я, а, для убедительности, зарубку закладываю: — С-сука буду! В-век свободы не видать!
Дрогнула от зарубочки душа фрайерская — хмырь с трудом разгибается, в тамбур поднимается. Мы вплотную стоим, друг на друга глядим. Вагон дёргается на стрелках. Пристанционные фонари, внезапные, как метеориты, высверкнув из мрака, исчезают, высветив на мгновение лицо не молодого человека с короткой бородкой.
Ба! — да это тот самый волосатик, которого видел я у соседнего вагона! Лицо измождено страданиями. Больше всего говорят о бродяге его глаза. Видел не раз я такую горечь в глазах у странников, робко затаившихся в тёмных углах ночных поездов. В их глазах навсегда замер упрёк: «за что?!». С такими глазами, нельзя попадать советским людям на глаза: обсмеют, заиздеваются, чтоб беспомощностью чьей-то позабавиться, показав на беззащитном бедолаге удаль советскую. Никто так не любит демонстрацию злобной силы за счёт унижения других, как советский человек, постоянно унижаемый наглыми властями и горькой нуждой.
— Ты чо, глухой? — спрашиваю я, показывая на уши.
— Н-нет…нет-нет, я задумался… вернее — молился!
— И-иди-ка ты! Он молился! На подножке??!.. — От неожиданного ответа растерявшись, я острю по советски: — А-а… Богу на уши лапшу с разгону вешаешь? Ну, хиляк, да ушляк!
Молчит бродяга доходяга. Не хихикает подобос
...