автордың кітабын онлайн тегін оқу Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга вторая
Евгений Пинаев
Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца
Книга вторая
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
© Евгений Пинаев, 2020
Роман-воспоминание Евгения Ивановича Пинаева сочетает в себе элементы дневниковой прозы и беллетристики. Автор оглядывается на свою жизнь от первых «верстовых столбов» времен учебы в художественном училище до тех, которые он воздвиг в портах разных морей и на Урале 1990-х. Вниманию читателя предлагается авторская версия романа.
На обложке — фрагмент картины автора: «В Кильском канале» (2007)
ISBN 978-5-0051-8178-7 (т. 2)
ISBN 978-5-0051-8175-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
- Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца
- Часть первая Terra firma (Твёрдая земля)
- Часть вторая СНЯТСЯ МНЕ ПО НОЧАМ ДЕЛЬФИНЫ…
- Часть третья МARE AETERNUM (ВЕЧНОЕ МОРЕ)
- Часть четвёртая ASPERGES ME… (ОКРОПИ МЕНЯ…)
- Часть пятая АRS MORIENDI (ИСКУССТВО УМИРАТЬ)
И больше ни слова. Пойми, как желаешь,
Пойми, как умеешь. Пойми, как поймёшь.
Игорь Северянин
Часть первая
Terra firma
(Твёрдая земля)
«Крутой» водит друга по новому особняку:
— Вот эту картину мне Ростропович нарисовал, а вот ту — Спиваков.
— Дык, Серёга, они же… типа… музыканты.
— Вован, когда я говорю человеку: «Рисуй», — он рисует.
Анекдот из «Комсомолки»
Последний раз я встречался с Прохором Дрискиным в канун Нового года. Хотелось узнать, купил ли хозяин городских сортиров, как намеревался, художественный салон, но ответа не получил. Ему было не до того, а я гадал, то ли Прохор Прохорыч отбросил мысль о приобретении арт-заведения, то ли что-то скрывал и темнил.
К нему съезжались гости. Обер-лакей Сёмка разрывался на части. Как ни крути, а я был третьим лишним, да и подруга просила не задерживаться у бизнесмена, который намеревался встретить новый финансовый год с шумом и треском, полагая, что загородный особняк самое подходящее место для разгульной ночи.
Конечно, услуги гражданам, у которых в городской суете взбунтовался кишечник или вдруг переполнился мочевой пузырь, стоят забот. Коли прижмёт, гражданин выложит требуемую сумму, лишь бы нужник оказался в нужном месте и в нужное время. С продажей унитазов тоже «но проблем». Худсалон — другое дело. С ним недолго и прогореть. Купит чудак картинку в золочёной рамке и счастлив до конца жизни. А большинству обывателей они вообще ни к чему. Или без надобности, или не по карману. Девиз дня: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь».
Все так, но Прошка-таки втравил меня, обнадёжил, и я намалевал впрок кучу «видиков» с берёзками, ёлками-палками, горами, морями и пальмами, с чёрт-те чем! Надеялся, если салон-арт уже в Прошкиных цепких лапах, предложу товар для почину. Именно, товар на потребу дня. Ради хлеба насущного. А что оставалось? Сальвадор Дали писал в своих «наставлениях» для художников: «Если живопись не полюбит тебя, вся твоя любовь к ней будет безрезультатной». А у меня с ней уже давно не было разговоров о любви. Только о деловом и долевом сотрудничестве. Иногда, правда, благодаря заскокам писсуарного олигарха, эта капризная дама снисходила до интимности, и тогда я отдавался ей целиком и полностью, но «пир души» не длился вечно.
Так и теперь. Дрискин давно не показывался в посёлке, а после новогоднего застолья мог снова исчезнуть, как сон, как утренний туман, я и решился на визит к соседу, дабы навести справки и внести ясность в наши финансовые взаимоотношения.
Десятка полтора гостей обоего полу были уже на взводе. Прохор Прохорыч дирижировал вилкой, а хор наяривал: «Жакузи, жакузи — светлого мая привет! Жакузи, жакузи — пышный букет!» Содержимое букета уточнялось с такой откровенностью, что даже у меня, привыкшему на палубе ко всякой «мове», покраснели уши.
Словом, визит мой оказался не ко времени, но олигарх уединился со мной на пару минут, что-то плёл о трудностях с бизнесом, об отсутствии «в повестке дня» наличного капитала и, так ничего и не сказав о покупке худсалона, напомнил, что за мной должок. Что верно, то верно: картины начаты, но не закончены, хотя частично уже оплачены. И я отчалил восвояси несолоно хлебавши, но хватив за новогодье стакан коньяка.
Первого января пуржило, второго пурга усилилась. В снежной круговерти и промчались мимо нашей хибары блестящие, точно навозные жуки, Прошкин «мерс» и прочие «ауди», увозящие подгулявших соратников по бизнесу. Я пожелал им застрять в суметах и протрезветь, вытаскивая из снега свои катафалки, затем вытер пыль с палитры, а к вечеру развёл в избе скипидарную вонь. Я пользовался неочищенным скипидаром из живицы, поэтому… хоть святых выноси! Собаки большую часть дня проводили во дворе и на огороде, но подруга моя через неделю взмолилась, а потом и сбежала в город, к детям, «проветрить мозги». Я сражался с холстами, как стойкий оловянный солдатик, время от времени открывал дверь, но «творческая атмосфера» снова сгущалась до плотности венерианской.
Супружница то приезжала, то уезжала опять. В конце концов она сбежала к родителям за Пермь. У стариков имелся двухэтажный покосившийся дом в комарином краю, сад-огород о двадцати соток, но, к счастью, отсутствовало рогатое поголовье. Да и сотки они обрабатывали с помощью сыновей, наезжавших из той же Перми.
В конце марта благоверная достала из загашника баксы — аванс Дрискина за ту вонь, что я развёл у себя, превратила «зелень» в «дерево» и настрогала мне мою долю, посоветовав не транжирить ни её, ни пенсию.
— Протянешь до меня, если будешь соизмерять желания и возможности, — сурово произнесла жена веское, словно гиря, наставление.
Я выслушал наказ и, поглаживая Дикарку и Карламаркса, занявших позицию по обеим сторонам моих ног, ответил ей песенно:
— И сурово брови мы нахмурим, если Бах захочет нас сломать…
— Ну-ну!.. — кивнула она. — Бахус займётся тобой в первую очередь. Держись!
Мы попрощались. Она уехала. Морозной пылью серебрился её собачий воротник.
Я остался при своих живописных интересах в обществе собакевичей, которым тем же вечером прочёл из Борхеса, но в назидание себе: «Ведь если души не умирают, в их прощаниях и впрямь неуместен пафос. Прощаться — значит отрицать разлуку, это значит: сегодня мы делаем вид, что расстаёмся, но, конечно, увидимся завтра. Люди выдумали прощание, зная, что они так или иначе бессмертны, хоть и считают, будто случайны и мимолётны».
Философ, увлечённый блохами в почесаловку, всё-таки уловил суть и попенял мне на то, что Хорхе Луис, говоря о «прощании», имел в виду не поцелуй на перроне, а нечто иное. Подловил! И хотя Дикарка, как обычно, приняла мою сторону, показав марксисту реальные, а не философские клыки, блохастый был прав. Что ж, прощание есть прощание, и, что бы оно ни означало, прощание навсегда или временную разлуку, это всегда грустно.
С тем большим рвением я принялся за помазки и краски. Живопись была ко мне снисходительна. Если она и не полюбила меня, то не скрывала симпатии вплоть до мая. В последние дни апреля я снял с мольберта последний холст, вымыл кисти, проветрил избу и стал поджидать Дрискина. Сёмка сказал, что хозяин обязательно приедет «стряхнуть зимнюю пыль». Что ж, милости просим! Авось Бахус скрасит шероховатости, которые возникнут при встрече, а если они — мои домыслы, тем лучше: Бахус воздаст должное миролюбивой политике олигарха.
Ах, Бахус, Бахус!.. Постоянный спутник российской жизни. Мутант, возросший на её почве вместе с сорняками и превратившийся из бога виноградной лозы и вина в покровителя всякого горячительного напитка, начиная с водки и кончая одеколоном. Пять месяцев ты сидел на печи и поглядывал на меня из-за трубы. Ты плетёшься за мной, припадая красным носом к каждому «верстовому столбу», ты неразлучен, как тень, ты ждёшь своего часа для искуса и предлагаешь его в самый подходящий момент. Ты друг, ты и враг, но, право, в иные минуты услуги твои просто бесценны. Увы, я подвержен слабостям. Бывает, падаю духом, но Бахус — он же и бог веселья! Дарит его в часы окончания трудов и в дни великого одиночества, в часы величайшей свободы. Если верить Шопенгауэру, то «каждый человек может быть вполне самим собой, только пока он одинок. Стало быть, кто не любит одиночества — не любит также и свободы, ибо человек бывает свободен лишь тогда, когда он один». Во как отчебучил! Не хуже моего Карламарксы. Более того, герр Артур и к счастью привязал одиночество, заявив, что «в этом смысле одиночество есть даже естественное состояние каждого человека. Оно возвращает его, как первого Адама, к первобытному, подобающему его природе счастию». По-моему, одиночество и лечит, и калечит, а первобытное счастье дарит Бахус, он же и грек Дионис. Лично я отдаю предпочтение римлянину, а Дионисом пусть пользуется изощрённый Ницше да Карламаркса, он же Мушкет.
Как только я сделал последний мазок и выскоблил палитру, обрусевший римлянин поправил на плешивой башке венок из пересохшей лозы и пробурчал: «Топай в лавку!»
Гм, в лавку… Я глянул в зеркало. Господи, что за вид! Штаны в краске, свитер в краске, даже рожа испачкана, выходит, не умывался, грязнуля, с тех пор как закончил «Жаннетту»?! Н-не, Гараев, ты не Корин, который, как утверждал Терёхин, подходил к мольберту в костюме, белоснежной сорочке, при галстухе. Твоя судьба — первобытное счастье, сиречь сивуха. Мазурик ты!
За воротами меня перехватил вассал Дрискина.
— Прохор послал за тобой, — объявил он. — Мишка, грит, наверняка профукал деньгу и сидит не жрамши, тащи его ко мне. Завтра, мол, Первомай, мы и тяпнем, грит, солидарно за солидарность евойного труда и моего капиталу. Пошли?
— Пошли. Кто откажется от халявной выпивки, — усмехнулся я. — Шамовку, надеюсь, ты уже приготовил?
— Будь спок! — заверил Сёмка, окрасив физиономию всеми раблезианскими оттенками. — У меня на первом месте шамовка, а на втором — бабы.
— А что на третьем? Поди, верность боссу?
— Пока он платит мне — до гроба! — чистосердечно признался ландскнехт от услуг и, отомкнув металлическую калитку в воротах, предложил войти ландскнехту от живописи.
Прохор Прохорыч, как всегда, выглядел импозантно. Бордовый пиджак валялся на диване. Этот колер уже выходил из моды, но Дрискин оставался верен идеалам, времён первичного накопления капитала. Он сидел за столом в роскошном халате. «Бабочка» в крупный горошек расправила крылья под дородным подбородком. Солидный живот туго обтягивала накрахмаленная сорочка, и я констатировал, что олигарх стал неудержимо толстеть. Даже ремень выбросил и завёл подтяжки. Впрочем, это, скорее, дань поветрию.
— Откеля прибыл, Прохор Прохорыч? — вежливо поинтересовался я. — Из Давоса али с раута у герцога Кумберлендского?
Спросил и расчихался. В последние дни я не топил печь, а на улицу по нужде выскакивал в дезабилье. Чуть ли не босиком, вот и просифонило.
— Насморк? — лениво вскинулся Дрискин и предложил: — Дать тебе карандаш? Специальный, от соплей.
— Они мне не помогают, — отмахнулся я. — У меня их целая куча. Бывало, ввинчу по карандашу в каждую ноздрю, приклею изоляцией и хожу в своих чунях по избе, как марсианское чучело. А толку? Путаюсь в соплях, как медуза Горгона.
— Ладно, путайся, только не чихай на меня, — изрёк Прохор и, на правах амфитриона, предложил: — От затычек отказываешься, так, может, примешь на грудь?
Наконец-то!
— Семён, подавай! — скомандовал олигарх.
Так как чревоугодие не входило в число моих слабостей, то первым делом я свернул шею бутыли шотландского. Рюмки отодвинул с презрением и наполнил фужеры. Прохор Прохорыч с одобрением воспринял мою самодеятельность, но брови поднял: не много ли для начала?
— Как дикий скиф, хочу я пить! — отмахнулся я, но все же отвлёкся тем же вопросом, на который не получил ответа по прибытии в его хоромы. — Так с чего же ты разодет, как дипломат? — Не успел переодеться. В поссовете дипломатничал, — ответил нувориш. — Закидывал удочку насчёт участка, который спускается к озеру за моим огородом.
— Неужели этого мало?! — удивился я.
— Сейчас, Мишенька, цены на недвижимость упали, но скоро, вот увидишь, начнётся бум. Тогда я верну своё и ещё добавлю.
Пока я переваривал услышанное, Сёмка внёс вторую перемену — горошницу с копчёной грудинкой
Я решительно отказался:
— Вчера её сам готовил и чуть не взорвался. Еле поспел на горшок: полчаса трясло, как на вибростенде, порой взлетал в невесомость и парил у потолка со спущенными штанами.
— Космонавт!.. — ухмыльнулся Прохор. — Все у тебя не как у людей. Вчера понос, сегодня насморк! От безделья, Миша. Бери пример с меня, честного труженика. Вечного! Оттого и здоровье отменное.
— Значит, хватит силёнок взвалить на могутные плечи и худсалон? — снова ввернул я наболевший вопрос.
— Салон… — он помялся, наполнил опустевшие посудины и выдал резюме. — Это тебе не писсуары! С ними проще. Люди не перестанут фурить ни при какой погоде, если не хотят ловить карасей. Салон придётся отложить. Я почему покупаю участок?
— Сам же сказал, хочешь нажиться.
— Во-во! Имея дальний прицел. Возник некий фактор, — пояснил он. — Некто предложил… за соответствующую мзду, само собой, бизнес-уик под Калининградом. Слышал про Куршскую косу? Этот некто изловчился отхватить там землицы под строительство коттеджей. И уже начал. Один предложил мне. Буду сдавать. Есть риск, понятно, но трус в карты не играет. И здесь отстроюсь. Будет нехватка средств, перепродам или тот, или этот. Кстати, ты всё мне намалевал?
— Конечно. А ты стратег!..
— А ты думал! Не собираюсь парить со спущенными штанами — хохотнул он. — Завтра приму товар. Если бизнес-уик получится, картинки твои увезу на Балтику, в тот коттедж. Морские видики должны висеть возле моря. Может, и распродажу устрою, а ты мне новых накрасишь. Тебе ж не привыкать.
— Проша, Прохор Прохорыч, отец-благодетель, господин Дрискин! Сколь хошь? Ты — Зевс, оплодотворяющий мою кисть золотым дождём! — возопил я, обомлев от такой перспективы, которая могла пустить мою жизнь по новым рельсам.
Зевс оплодотворил коньячным дождём фужеры и предложил выпить за деловую удачу, которая, как жар-птица, норовит угодить в руки Ивана-дурака, а не солидного предпринимателя. Я охотно поднял свою ёмкость и, тронув её краем Прошкину хрусталину, озвучил тост валдайским звоном.
— Отстроюсь у моря, — размечтался Прохор, вкусив от даров Бахуса, — и приглашу тебя в гости вместе с женой. Бывал, Миша, в Калининграде?
Я чуть не подавился маслиной. Продавил её добрым глотком и — захлебнулся восторгами:
— Ды-ык это же ж мой родной город! Я же там… Я же в нем… Я, благодетель, хватил в нём и сладкого, и горького! Я бы хоть щас туда по велению сердца! У меня ж, Прохор Прохорыч, там кореша остались, я и в Диксон… помнишь разговор?.. оттуда отплыл! Голубая мечта — увидеть Кёльн и помереть.
Теперь и он вытаращил глаза:
— Вот те на! А я, понимаешь, забыл, что ты из трескоедов! Ну-ка, Миша, повествуй о местах, в которых я ещё не был.
Как-нибудь за рюмкой я вам расскажу несколько фактов из моей биографии, вы обхохочетесь!
Михаил Булгаков
Были сборы недолги… Суриковский, теперь уже навсегда, остался за кормой. Пройденный этап. Только версты полосаты… только бутылки и отработанный пар… Трудно расставаться с друзьями и особенно трудно, когда покидаешь их молча, втихаря, словно режешь по живому. В конце концов, если Бахус воздвигал «верстовой столб» и мы, ничтоже сумняшеся, торопились к следующему, то делали это не от нищеты духа, а от полноты чувств и ощущения братства. И вот… они не подозревали, что вчерашний «столб» был прощальным.
Сидя в аэроплане, я мог стенать, уподобляясь «русскому путешественнику»: «Расстался я с вами, милые, расстался! Сердце моё привязано к вам всеми нежнейшими своими чувствами, а я беспрестанно от вас удаляюсь и буду удаляться!»
Новые времена — новые песни: когда самолёт за какой-то час покрывает расстояние, немыслимое для Карамзина, тащившегося в карете по раскисшим просёлкам, наши чувства так же стремительно меняют тональность и окраску.
Карамзина ждала Европа, музеи и вороха впечатлений, его не заботила мысль о хлебе насущном, а он плакался: «Все прошедшее есть сон и тень: ах! где, где часы, в которые так хорошо бывало сердцу моему посреди вас, милые? Есть ли бы человеку самому благополучному вдруг открылось будущее, то замерло бы сердце его от ужаса, язык бы его онемел бы в самую ту минуту, в которую он думал назвать себя щастливейшим из смертных!»
Каково, а?!
Что до меня, то печали мои отлетали по мере приближения к Балтике, уступая место предстоящим заботам. Сердце моё не трепетало от ужаса, но замирало порой от неизвестности. Сколько понадобится усилий, чтобы начать все сызнова? Нужно обойти массу препон и рогаток, умело расставленных государством на пути каждого «строителя коммунизма», возжелавшего по личной прихоти откликнуться на призыв партийного гимна: «Мы наш, мы новый мир построим!» Вот и построй его, п-паюмать! Сорвёшь с пупа, никто не виноват. Сам того пожелал, хотя тебе настоятельно рекомендовалось сидеть в предписанном углу, сопеть в две отвёртки и — боже упаси стать «всем» по своему усмотрение. И потому я не «русский» — «советский путешественник», а это чревато ба-альшими неприятностями, как для птички, ступившей на тропинку бедствий, не предвидевшей, по наивности, хреновых последствий.
Н-да, естественный отбор. Закон эволюции. Рассчитывать приходилось только на свои силы и зубы, на хватку и когти. Эдька Давыдов слишком далеко. Аж в Норвежском море, на РМС 15—15 «Сопочный», на крохотном рефрижераторе-морозильщике, которому в общем и целом заказана дорога в океан. Эдькино письмо пришло неделю назад, а отправлено накануне выхода в море. Пока друг кувыркается у Фарер, мне, сорвавшемуся с якоря, надо бысть умненьким-благоразумненьким, как… Нет, я не считал, что моя башка вовсе деревянная, как у Буратино, однако же… однако вот лечу в неизвестность, как воздушный шарик, готовый лопнуть, напоровшись на первый сучок.
— Товарищи пассажиры, пристегните ремни, — объявила стюардесса, — идём на посадку!
Идём. Пришли. А в крохотном зальчике аэровокзала негде упасть яблоку! Народы, как римляне на пиру у Лукулла, возлежат… Черт те где возлежат, даже на ступенях и подоконниках.
Ну, что ж, жребий брошен: этюдник и чемодан скрылись в недрах камеры хранения, а я покрутился в скверике, опоясанном трамвайной колеёй, и вскоре, орошаемый мелким дождиком, зашагал в сторону кирпично-готических ворот, над которыми светилось полное оптимизма утверждение: «Мы придём к победе коммунистического труда!» Придём или же не придём, меня не заботило. Проза жизни подсказывала другие лозунги, а поэзия бытия напоминала, что новые песни придумала жизнь. Особенно теперь, когда «Севилья справа отошла назад, осталась слева перед этим Сетта», надо чаще смотреть не вперёд, а под ноги.
А что впереди?.. Все-таки впереди? Впереди — Литовский вал. Улица. Сам вал, просторный и могутный, густо поросший деревьями, под корнями которых скрывались тоннели и казематы, простирался по обе стороны от старинных ворот, за валом, слева, склады Морагентства. Доводилось бывать, когда Валька Мокеев получал для ««Бдительного» разнообразное шкиперское шмотье. Он квитки подписывал, а мы, Ванька Смертин, Витька Алексеев и я, таскали мешки и кидали в машину. Где сейчас эти хлопцы? Да уж, конечно, не коптят небо на бережку! В море они, как Эдька. А коптят его… Я приободрился. Коптят его Хваля, Жека и Шацкий. Колчак и Толька Мисюра тоже коптят.
Ах, Мисюра… Красавец! Бывало, расшаркивался на Дерибасовской перед смазливой девицей и обращался непременно по-немецки. И тут же переводил вопросительно поднятым бровкам: «Очень рад с вами познакомиться!» Очарованная краля тотчас отправлялась с ним под свои кущи или в укромную сень каких-нибудь кустиков. М-ммм-м… Н-да! Возле меня притормозил армейский «козел». Матрос-шоферюга высунул оболваненную под «нуль» голову и попросил прикурить. Я его испугал, сунув под нос пистолет-зажигалку и выщелкнув из ствола язычок пламени. Но флот есть флот. Матрос отпрянул, но не обхезался: разглядел, прикурил и выдохнул:
— Ну, т-ты даёшь!
Я расшаркался и приподнял кепон, он хихикнул и врезал по газам.
Дождь усилился. Я поднял воротник кожаной куртки, сдвинул «молнию» к подбородку и зашагал дальше, ещё не ведая, куда меня заведёт ночная прогулка.
Как ни странно, глупая шутка улучшила настроение. Даже выдавила из меня что-то вроде куплетца: «Бродяга я, а-а-а-а-а! Никто нигде не ждёт меня, бродяга я, а-а-а-а-а!» На большее меня не хватило. Да и не пелось, по правде говоря: плохие песни соловью в когтях у обстоятельств. Достал сигарету и присмолил от зажигалки, сунув её потом по привычке в задний брючный карман. Сей пистолетик, а он, кстати, не отличался от настоящей «пушки», был памятью об «Онеге» и старом боцмане. Уходя с тральца, я изобразил «дракона» акварелью и цветными карандашами. Старик, узрев себя, в который раз восхитился: «Ну, ты и вертау-ус!» Я тут же преподнёс ему портрет: дарю сердечно, помни вечно. Он же отдарил меня это пукалкой. Не пожалел, хотя и сам получил зажигалку в дар от приятеля, ходившего в загранку, большую редкость по тем временам. Сашка Гурьев, наш третий штурман, пытался выцыганить её у меня, но получил железный отказ. И в Молдавии, и в Москве я берег подарок как зеницу ока, да и пользовался редко. Почти не вынимал из чемодана, а если и вынимал, то, опасаясь щипачей, всегда держал в заднем кармане брюк: подальше положишь, поближе возьмёшь.
С Гурьевым, моим годком, я не дружил, но приятельствовал. Когда возвращались с моря и торчали не в порту, а в Тюва-губе или в Трёх ручьях, то часто баловались флажным семафором. Над нами смеялись: «К чему? Наше дело — рыба!» Мы отвечали: «А вдруг пригодится, если Нептун обозлится и вздумает отправить нас или других бедолаг к рыбам?» И продолжали махать флажками. Прилично освоили, хотя скорописью не овладели. Флотских сигнальщиков натаскивают месяцами. У них — школа, у нас — самодеятельность.
На «Бдительном» возникла возможность проверить своё умение. Мы возвращались из Мурманска на Балтику и возле Рыбачьего едва не раздолбали форштевнем-ледобоем нашу субмарину. У той аварийное всплытие по нашему курсу, а мы шпарим шестнадцатиузловым ходом — догоняем караван.
Меня не было в рубке, когда сигнальщик с крутившегося поблизости «морского охотника» пытался предупредить нас, просил отработать задним или отвернуть. На руле у нас курсант. Рэм Лекинцев колдует в штурманской над картой, я услан в низа за сменой. ПЛ спасло чудо: взбурлила чуть в стороне, а мы промчались рядышком. Я был уверен, что принял бы семафор, окажись на месте. Опоздал! И нарвался на матюги мариманов, которые поливали нас, как из шланга, что называется, открытым текстом и грозили кулаками. Мы же мелькнули и исчезли. Зато добавил кеп. Он тоже умел. Лернер и Рему отвалил, и мне начистил холку «за разгильдяйство». Мы ж только внимали и утирали сопли. А что оставалось? Протабанили! А если бы! Подумать страшно, что могло бы случиться!
…Я не заметил, как дошагал до Северного вокзала.
Рядом гостиница Балтфлота, где я останавливался в прошлый раз. Сунуться и сейчас? Сунулся, но получил от ворот поворот: «Местов нет!» На вокзал идти не хотелось. Там не лучше, чем в аэропорту. Пришлось, хотя и перевалило за полночь, продолжить «экскурсию», и я побрёл вниз, мимо средней мореходки к реке, за которой чернел мрачный скелет Королевского замка.
Возле Дома моряка, на торцовой стене которого ещё белела надпись «Wir kарitu1ieriеn nicht!», меня догнал припоздавший трамвай. Раздумывать не стал — вскочил в вагон и угнездился на задней площадке. Я тоже не желал капитулировать перед ночным вынужденным бодрствованием и громыхал по рельсам туда, куда влекли меня судьба и жалкий жребий. Страсти меня не влекли. Если я бодрствовал, то они спали и не мешали определиться, куда я качу.
За площадью Победы трамвай не свернул направо, на Советский проспект, а покатил прямо, мимо рыбкина института, штаба Балтфлота, драмтеатра и зоопарка, гостиницы «Москва», мимо киношки «Заря» и парка предполагаемой культуры и возможного отдыха имени Калинина.
Прилипнув носом к чёрному стеклу, я вглядывался в проплывающие здания, узнавал их и радовался, что узнаю знакомые места, что не забыл их за год. Почти за год… За месяцы, пролетевшие после возвращения из Северного перегона, да, перегон — событие в моей жизни, событие с большой буквы уже потому, что оно спихнуло меня с насеста, который, засиженный, заляпанный красками многих неудачников, ничего не сулил мне, кроме прозябания.
Справа промелькнул кинотеатр «Победа», потом закончилась пробежка по проспекту того же названия. Трамвай свернул к Тенистой аллее. И вот — кольцо. Конечная.
— Мы — в депо! — сказала кондукторша. — Освободи вагон!
Освободил. Куда теперь?
Я размышлял, а сам уже брёл, углубляясь в улочки и держа курс на Ватутина, к дому, в котором обитало семейство Эдьки Давыдова. С мамашей и сёстрами товарища я был знаком. Если не заплутаю и доберусь к утру, хотя бы узнаю, когда возвращается «Сопочный». Повод как будто достаточный, чтобы появиться у малознакомых людей в дневное время, но не в такую рань. Это меня и смущало. Но Рубикон перейден. Цель поставлена. А постучу или нет в чужое окошко, увижу на месте. Чтобы не одолевала дремота, я бодро топал ногами и нёс всякую чушь:
— Впер-рёд, заре навстречу! Торжественно! Карета цугом, фонари и форейторы, кафтаны и кафешантаны, кринолины, фрейлины в нафталине! Гофмаршалы, тралмейстеры и церемониймейстеры, корсары унд корсеты, ботфорты и реторты, турниры и турнюры… Я всё-таки потерял направление, заблудился и оказался в запущенном парке, а может, в дикой роще, упёрся в глубокий овраг, шагнул на железный мостик и отгромыхал по нему до трансформаторной будки, белевшей на той стороне.
«Для пустой души необходим груз веры, — бывало, декламировал Жека Лаврентьев, — ночью все кошки серы, женщины все хороши». Знать бы да помнить, что ночью серы не только кошки. Лихие люди тоже серы и незаметны. Я же, «не предвидя от того никаких последствий», топал по железному настилу, как на плацу.
За будкой меня и сграбастали.
Налётчиков было двое. Первый возник передо мной и ткнул в живот стволом пистолета. Второй оказался за спиной и тоже действовал «убедительно»: скрутил жгутом левый рукав куртки и чувствительно кольнул финарём поясницу выше брючного ремня.
— Чем богат, фраер? — спросил первый.
Я «не нашёл слов», да он и не ждал ответа. Сразу ошарил грудь, рванул вниз замок молнии и запустил лапу во внутренний карман. Бумажник со всем моим достоянием и документами, а потом и часы перекочевали к нему.
— Чо-нибудь есть в лопатнике? — прохрипел задний и так нажал финарём, что в трусы побежало горячее, а по хребту моему скользнула туда же ледяная струйка.
— Должно быть. На хазе проверим, — «сказал кочегар кочегару» и быстро ощупал карманы брюк. Сигареты и носовой платок его не заинтересовали, а бирку камеры хранения он не заметил или, скорее, не обратил на неё внимания. — Ну, сучара, благодари дядю, что отпускает живым.
Задний хрюкнул, видимо рассмеялся, и снова пощекотал меня жалом ножа. Поясницу жгло и саднило, но я очнулся от столбняка и нашёл в себе силы ответить учтиво:
— Эс фройт михь зер, ирэ бэкантшафт цу махэн… — наверное, вспомнил Мисюру и его разворотливость там, в Одессе. Впрочем, здесь бы ему не дали развернуться: спереди бы угостили пулей, сзади добавили б финарём.
— Эт ты чо? По-каковски ботаешь? — прошипел задний амбал, убирая финку.
— Грамотный! — хохотнул другой. — На дойч шпрехает, — сообразил более образованный амбал. — Чо ты нам трекал?
— Это… очень рад с вами познакомиться…
— Мы тоже! — заржал, очевидно, старший в криминальном дуэте и убрал пистолет. — Жить хочешь, — добавил он, приблизив белую оладью лица, на котором блеснули пристальные кабаньи глазки, — зажмурься на полчаса, а после дуй на х… Иначе найдём способ сунуть тебя в парашу башкой!
— Постой, а кожан забыл?
Миг — и я остался в свитере.
Н-да… Ночью нас никто не встретит, мы простимся на мосту. Простились! И было мне зябко и неуютно. С небес уже не лило, но моросило ещё порядочно. Свитер набух, с козырька кепки капало на нос.
— Эс фройт михь зер, ирэ бекантшафт цу махэн, подлюки… — прошептал я и, сняв башмаки, устремился за трансформаторную будку, в ту сторону, где скрылись бандиты: пепел Клааса стучал в моё сердце. Колотил! Без денег и документов мне нечего делать в этом городе. Что там в городе — на земле! Полный крах надежд моих и планов. Сокрушительное фиаско.
Преподобный Эррол Бартоломью отслужил заупокойную службу:
— Пёс, рождённый сукой, краткодневен и пресыщен печалями; как цветок, он выходит и опадает, убегает, как тень, и не останавливается…
Ивлин Во
Прохор Прохорыч спал, сладко посвистывая носом.
«Прощай! Рыба и гости начинают пованивать на четвёртый день», — заметила между делом умная Урсула Ле Гуин. Я же адресовал себе эту сентенцию, хотя моему гостеванию только что откуковало три часа громоздкое сооружение в камнерезном исполнении, увенчанное золочёным Хроносом с глупой рожей и парой мясистых девок самого вульгарного пошиба. Сооружение отвечало моим представлениям о времени в его физическом воплощении, и это примирило с хабазиной, объединившей благородный уральский камень с человеческой пошлостью.
Сёмка доставил меня до ворот цитадели. За моими воротами на меня обрушились с ласками-поцелуями четвероногие почитатели моей особы, не любившие долгого отсутствия своего кумира и потому особенно агрессивные в проявлении чувств.
В избе они успокоились и поделились соображениями по поводу моего времяпровождения, которого они не одобряли, как не одобряли и соседа Прошку, а также его страхолюдного пса.
…Дощатый потолок, жёлтое полосатое небо, начал медленно опускаться. Книжные полки, что с правого борта, тоже опасно кренились. Что это? Головокружение от успехов? Откуда им взяться? Вишь, в башке-то позванивает, пыхтит и шумит. Будто жабы скользкие ворочаются в ней… А между ними-то, а между ними суетятся головастики или мелкие шустрые жучки. Плотно сбились, стиснулись, как семечки в подсолнухе, непонятные, а может, вообще ненужные мысли. А если и нужная застряла меж них? Выколупнуть бы её, да сил нет. Да и какая она, самая нужная на сей момент? Кто бы мог подсказать? Гилберт Кийтович. Честертон уже подсказывал однажды в подобных обстоятельствах. Ну-ка, припомни, как он там изъяснялся? «В то же время его охватило необъяснимое счастье. Психологический процесс, слишком сложный, чтобы в нем разобраться, привёл к решению, которое ещё не поддавалось анализу. Но оно несло с собой освобождение». Гм, это шпаргалка?
Эх, мистер Гилберт-ибн-Кийт, вечно вы там, в своих туманах, все усложняете! Анализ вам подавай, вынь да положь психологический процесс. Всё есть у вас, а разобраться не можете! А я скажу без анализа, что, коли нечего выпить, надо уснуть и обрести счастье в нирване, приближение которой уже ощущается в тяжести век. Для полного счастья достаточно жить и дышать, как говорил янки, любивший поваляться на листьях травы. Жить и дышать, а иногда и… того, выпить. Это разумный подход к «освобождению», господин Гилберт. Вино веселит все сердца, так? По бочке, ребята, на брата, так или не так? Пусть радость не сходит с лица, пусть веселы все, все румяны, так? Так — все пьяны. Именно! Радость! О, радость и есть «необъяснимое счастье», а счастье есть сон. Можно было бы догадаться и раньше. Глядишь и приснится что-нибудь приличное, хотя «сны, как известно, чрезвычайно странная вещь: одно представляется с ужасающей ясностью, с ювелирски мелочною отделкой подробностей, а через другое проскакиваешь, как бы не замечая вовсе, например, через пространство и время». Но это же хорошо, Фёдор Михайлович! Лично я приветствую такое разделение труда. Одни пущай дарят нам радость, сиречь счастье, с ювелирски мелочными подробностями, другие пущай проскальзывают сквозь пространство и время, скользя по утреннему снегу, друг милый, предадимся бегу… Вот эта улица, вот этот дом, Вовка Хваленский бежит в гастроном, крутится, вертится — хочет купить, чтобы Гараеву водки налить…
Действительно, бежит! Из Самарского бежит переулка. Где гастроном? Проспект Мира, близ остановки метро «Ботанический сад». Вернулся! Бежит волна, шумит волна… на берег вал плеснул, в нем вся душа тоски полна, как будто друг шепнул: «Милый друг, наконец-то мы вместе, ты плыви, наш кораблик, плыви!» Увы, нет никого и ничего. Нет в живых Иоганна Вольфганга, нет Хвали, не с кем водрузить «верстовой столб» в доме, которого тоже нет. Снесли к Московской олимпиаде. Разобрали реликвию, одну из немногих уцелевших, когда горел-шумел пожар московский. Пронумеровали каждое бревно, пообещав восстановить в ином месте с «ювелирски мелочной отделкой подробностей», да как всегда обманули, сволочи. Выждали немного да под шумок и предали огню. Скучно на этом свете, господа! И грустно.
Конечно, дом давно превратился в коммуналку, скопище тесных курятников, однако Хвалина комната все ещё сохраняла остатки былой дворянской импозантности. Её олицетворяла и Вовкина тётушка. Её кисти принадлежали небольшие натюрморты с сиренями и пейзажики а-ля Бенуа, плотно скученные на высоких стенах. В темных рамах, сами потемневшие от времени, они отражались в чёрном лаке рояля и как бы продолжались на круглом столе, накрытом тяжёлой скатертью. В центре — круглая ваза с цветами в любое время года. Антресоль, где стояла кушетка Графули, и дворянские шпажки над изголовьем тоже олицетворяли нечто, канувшее в небытие, даже крыльцо с толстыми высокими колоннами, под которыми я часто ночевал, ныне превращённое в террасу, некогда выходило в «бабушкин сад», давало пищу уму.
Когда я смотрел с террасы сквозь стеклянную дверь и видел то, что видел, в том числе и тётушку, проходившую комнатой в своей постоянной шали, наброшенной на плечи, то «магический кристалл» стекла превращал её в блоковскую незнакомку, ушедшую раньше Графули в «туманну даль»… И ни одного замечания с её стороны по поводу наших выпивок! Она была выше этого. Однажды я, правда, слышал, как она выговаривала племяннику, но это касалось собак. То ли он их не покормил вовремя, то ли не выгулял своевременно. Последнее касалось только Мая, широкогрудого овчара. Болонка Хэппи, похожая на большой кусок свалявшейся шерсти, была старее кумранских свитков и доживала век, не подымаясь с подстилки. Здоровяк Май ненамного пережил её. Сначала отнялись задние ноги, потом… Конечно, Хваля его не «ликвидировал». Ухаживал, лечил, позволил умереть своей смертью и похоронил под террасой. «Мир праху твоему!» — говорю и тебе, Хваля. «Воскресну!» — ответил он, и я понял, что сон окончательно вцепился в меня, и безропотно смежил веки.
Ах, сны, сны… уж эти мне сны!
Все, проносившееся до сих пор «сквозь пространство и время», замедлило бег и обрело на редкость осязаемые очертания, которые в то же время какими-то вязкими формами опутали меня, погружали все глубже и глубже, где счастье и несчастье сопутствовали друг другу, где прошлое стало настоящим, и в том настоящем я, «как пёс, рождённый сукой», бежал рощей за бандитами и чувствовал, что ночь слишком уж «пресыщена печалями», а время, «как цветок»: оно действительно выходит и опадает, убегает, как тень, и не останавливается…
Но не слишком ли во многом я себя убеждаю, и есть ли правда во всей моей болтовне? Не знаю. Просто я полагаю, что не в состоянии говорить ничего другого, кроме правды, кроме того, что случилось…
Сэмюэл Беккет
Трудно сказать, как бы я поступил, не застань они меня врасплох. Я же не знал о пистолете. Быть может, рванул бы «быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла», а может, успей я нашарить камень, принял бы бой. Э, что теперь гадать, что было бы, если бы! А то и было бы. Засандалили бы свинцом, ежели не в грудь, то в ногу или ещё куда, а после всё равно ошмонали б, как цуцика. Только в ногу едва ли. Коли выстрел грянет, пуля летит: бац! У моста Гараев неживой лежит: «к дверям ногами, элегантный, как рояль». Они же, сволочи, или пугают, или убивают. Другого им не дано. А мне дано другое: попал в ощип — спасай пух и перья. Ну, хотя бы часть их. Такую часть, чтобы чуток опериться и взлететь на шесток, с которого виден свет в конце этого… туннеля, коли я оказался в нем по своей воле.
Потому-то я, отбросив сомненья, но не страхи, крался, сняв башмаки, крался короткими пробежками и припадал к земле, как Чингачгук или Оцеола, вождь семинолов: была бы возможность, снял бы скальпы и завернул в них бумажник и часы! Я не кровожаден, но довлела надо мною злоба дня. Я следовал, аки тать в нощи, за настоящими татями, так как уже пару раз отчётливо видел черные силуэты своих обидчиков.
Вдали зажглась и погасла спичка.
Я тотчас умерил прыть и двигался теперь, почти не дыша. Услышат — несдобровать. Ладно, что под ногами мокрая слежавшаяся листва и не хрустят ветки: я в носках — лёгок мой шаг, я без куртки и лёгок, как Демон, слетевший к царице Тамаре. Мне бы ещё его мощь, чтобы тут же, в роще, свернуть шеи бармалеям, покусившимся на святая святых моего кармана. Тем временем субчики миновали рощу, покурили в кустах, затем быстро пересекли улицу и юркнули в узкий проход между двумя участками. Выждав самую малость, чтобы обуться, я шмыгнул в ту же щель и подоспел к калитке, когда тёмное окно небольшого домика, сдвинутого в глубину сада, озарил желтоватый огонёк, заставивший меня наконец выпрямить спину.
Вот она, хаза! А что дальше?
Раздумывать недосуг, времени нет. Что у них на уме? Не знаю. И все равно не спеши, успокойся, закури сигарету и хорошенько взбодри извилины, сказал я себе.
Стоп, а где зажигалка? Я лапнул карман и облегчённо вздохнул: хоть она уцелела!
Сигарета навела порядок в мозгах, это хорошо, но вопрос по-прежнему стоял, как говорится, ребром: что предпринять? А что я могу? Не лезть же в хату с зажигалкой наперевес! Но что-то же надо делать… Что?! А что мешает плохому танцору? То-то и оно. Привходящие обстоятельства. Тяжёлые, как гири. Выше их не прыгнешь, даже если очень хочется скакануть козлом или хоть сереньким козликом: останутся бабушке рожки да ножки. На холодец с чесночком и горчицей. Э-эх!..
Извилины наконец шевельнулись и взбодрили серую начинку бестолковки: «Если гора не идёт к Магомету, то Магомет идёт в ментовку. Моя милиция меня бережёт? Обязана, чтоб её! У ней и лица розовы, и револьвер жёлт — пусть применит его на практике. Только где её искать? Гм, пойду направо, оч-чень хорошо!»
И я двинул направо, запоминая и выдерживая направление. Оно, как полагал, должно вывести к проспекту Победы, где я приметил мелькнувшее за окном трамвая заведение, соответствующее «привходящим обстоятельствам». Вроде и «розовые лица» топтались у входа. Пусть они и прыгают выше бомбошек.
Направление не подкачало и вывело куда надо: вот эта улица, вот этот дом, вот эта вывеска: «14 отделение милиции». Вери велл! Я постоял на крылечке и толкнул дверь: «Мыши спят — проверим кошек. Скорее, котов».
Появление мокрого и полураздетого, потерпевшего «в ночи крушение, крушение», не вызвало взрыва энтузиазма среди блюстителей законности и порядка. Во всяком случае, я не увидел на «розовых лицах» желания сказать мне: «Ес фройт михь зер, ирэ бэкантшафт цу махэн!» Я и сам не был рад знакомству с ними, но привходящие обстоятельства заставили пуститься в объяснения. Они выслушали и скуксились. Нет, поскучнели двое — старшина и лейтенант. Третий, молодой мильтоша с погонами рядового бойца, проявил интерес, но с вопросами не лез, предоставив инициативу старшим по званию. Те переглядывались, им, котам, кажется, вообще претила мысль о мышах. Я мог их понять. На улице мерзость. Морось превратилась в ливень, а в ментовке тепло и сухо. И дремлется хорошо возле печи в синих немецких изразцах. Однако служивые выслушали меня и стали держать совет.
Впрочем, рассуждал только лейтенант, а рядовой и старшина, лопоухий парень и лысый сорокот, вдумчиво следили за умственными потугами предводителя, ковырявшего шипишки на руке красивой финкой с наборной ручкой в виде женской ножки, обутой в туфельку на высоком каблуке. Им, при случае, тоже можно припечатать. Чулок на ножке был полосатым, из цветной пластмассы.
— Словесного портрета у тебя… Гараев, говоришь? Не получилось, — вздохнул лейтенант. — Что значит «мордовороты»? К примеру, старшина Кротов — мордоворот? Или вон… Петя Осипов?
Увы, ни тот, ни другой в мордовороты не вышли. Старшина смахивал на бухгалтера из утильсырья, субтильный Петя — на Ваню Курского из «Большой жизни». Куда им до тех амбалов, которых мог бы сыграть артист Борис Андреев!
Я поднапряг память, вспомнил кабаньи глазки одного и низкий, со странной хрипотой, голос другого бандита.
— Может, Хрипатый? — предположил старшина.
— И Резаный, — добавил рядовой. — Тот с пушкой не расстаётся. И то верно, что не всегда применяет.
— Неужто снова объявились? — усомнился лейтенант, изобразив пальцами шагающих людей. — Если бы Хрипатый поковырял парня ножом…
Я задрал свитер и показал спину.
— Ого! — Лейтенант оживился и вроде как залюбовался ею. — Выходит, явились, субчики, и снова испортят нам проценты в соцсоревновании. Придётся расстараться. Кротов, пойдёшь старшим. Осипов, разбуди Ляхова. Втроём справитесь. Возьмёте гадов — премия и благодарность в кармане: Резаного — помните! — САМ пасёт.
Были сборы недолги. Как поётся, а иногда и делается.
Мне дали старенький ватник, рядовой Петя сунул в карман тэтэшник, сержант Ляхов поправил кобуру, а старшина набил патронами барабан нагана. Мы тронулись в путь, держась покамест открыто и особо не остерегаясь.
Мы с Петей шли в авангарде, Кротов и Ляхов прикрывали тыл, но когда пришли, и я сунулся в сад, старшина осадил меня и оставил у калитки: «Поперёд батьки в хазу не лезь! Позовём, когда понадобишься». Ха, не больно и надо. Мне и здесь хорошо!
Я ждал и курил. В домике ни шмона, ни выстрелов. Наконец окликнули, но, к моему разочарованию, в комнате не оказалось «мышей». «Кошки» допрашивали старую беззубую «крысу». Та лениво огрызалась, пряча усмешку.
— Твоя куртка? — старшина указал на простенок, где висел мой родненький тёплый кожан. — Вот что, парень. Мы здесь покараулим, а ты надевай своё имущество и дуй до лейтенанта Филимонова. Обрисуй обстановку. Возвращайся с ним или с разъяснениями насчёт дальнейших действий: гады смылись, ждать или не ждать? Бабулька не в курсе, куда они и на сколько подевались.
Я сбросил насквозь промокшую телогрейку и напялил куртку. Бумажник лежал на столе. Я сунулся к нему, но старшина прижал «лопатник» волосатой пятерней:
— Без них сбегаешь — быстрей обернёшься.
Тогда расшумелась старуха:
— Ты чо раскомандовался чужими вещами, мусор с помойки. Припёрся без ордеру, без понятых, меня, старую, переполошил. И это, проклятущий, советска власть!
— Чем пахнет? Али не властью? — Старшина сунул ей под нос свою волосатую кувалду. — Возьмём постояльцев, а после и тебя распатроним, старая карга! Хватит ворованным торговать. Давно до тебя добирался! Знать, время подошло.
В чуланчике при входе сидел в засаде рядовой Осипов.
— Ку-ку! — сказал он в щелку и рассмеялся.
Дождь все ещё лил как из ведра, но я взял резвый старт. Близилось утро, а мне хотелось успеть к финальному свистку. И радовался вновь обретённой куртке, документы тоже наверняка целы. А деньги и часы?.. Может, и они вернутся.
Не зря говорят, что спешка нужна только при ловле блох. Иначе… много движений, но мало достижений. Я мчался сломя голову и не углядел вовремя амбалов. Главное, подставленной ноги тоже не увидел, поэтому, приземлившись в лужу, был поднят пинком, прижат к забору и снова раздет. Они меня не узнали.– Глянь, снова кожан! — прохрипел знакомый голос. — Каждому по штуке! Вот это улов затралили! Фартовая ночка!
— Мой-то с начинкой, а твой с фраером! — хохотнул Резаный, поднял сумку, в которой звякнули бутылки, и поторопил: — Дай ему под зад — и пусть летит. Я промок, как сявка, пора согреться. Да и старая, поди, мечет икру.
— Получит долю — заткнётся! — буркнул Хрипатый и поднял вторую сумку. «Наверное, „взяли“ лавку», — успел я подумать и тут же «полетел» до ближайшего угла, где перевёл дух и повернул назад. Бежать до лейтенанта уже не имело смысла, а коли так, место моё возле мильтонов: лучше смерть, но смерть со славой, чем бесславных дней позор.
Бармалеи возвращались с тяжёлыми сумками, я трусил налегке, поэтому успел к калитке, когда архаровцы стукнули в тёмное окно и взошли на крыльцо. Я достал зажигалку и, держа её наизготовку, как настоящий пистолет, замер у дощатой дверцы. Ждать долго не пришлось. Ждать вообще не пришлось. В окошке вспыхнул свет, жахнул выстрел, зазвенело разбитое стекло, а после второго выстрела один из налётчиков выскочил наружу и помчался ко мне. Я «стрелял» в упор. Беззвучная вспышка фонарика, спрятанного в стволе, ошеломила его. Резаный, а это был он, брякнулся в грязь лицом, решив, что пуля не миновала брюха. Я прыгнул ему на спину, угодив каблуками ниже лопаток. Тело вроде как раздалось подо мной, выдавив жабье «ква-а-а-а-ах». Подоспевший старшина защёлкнул наручники. Хрипатому они не понадобились. Рядовой Петя прострелил ему бедро да сам же и оказал первую помощь. Он помог и Ляхову. Рука у сержанта висела плетью. Резаный оказался проворнее, первым пальнув из «вальтера». Угодил в плечо и рванул за дверь, но, как сказал рядовой Осипов: «Недолго барахталась старушка в злодейских опытных руках!» В моих то есть. Они меня хвалили, а я цвёл, я гордился собой и радовался, как Буратино, вдруг победивший Карабаса Барабаса в личном поединке.
Первым ушёл Осипов. Вернулся с грузовиком. Погрузились и через час или два с начала «кампании» прибыли в отделение. Нас встретил полковник из городского управления, «лучший друг Резаного», которого лейтенант Филимонов, уверенный в своих орлах, вызвонил заранее. Тут же был и майор, начальник отделения. Этот ходил гоголем и сразу потребовал у старшины вещдоки.
Кротов выложил на стол бумажник и «вальтер». Я снял с Резаного часы и положил рядом. Бандитов заперли в капэзэ. Полковник задержался до прибытия «воронка» из управления. Ему хотелось забрать с собой «лучшего друга». Это, кажется, устраивало здешних мильтонов.
— Пиши, Гараев, сочинение на тему своих ночных похождений. Подробно пиши, — сказал он, изучая мои документы. — Особо отметь заслугу лейтенанта Филимонова по части оперативности принятия решений, а также и своих «товарищей по оружию». Ты, как-никак, участник задержания, а они проявили завидную расторопность в ПОИСКЕ опасных преступников. Ты понял меня?
Понял, как не понять.
— Рыбак, значит? — спросил полковник спустя некоторое время. — А почему — к нам? Или у мурманчан хуже ловится? Кстати, а штемпелёк в паспорте почему-то московский, да и в военном билете тот же казус.
— Я по «трудовой» из Мурманска, а так — из Москвы. Учился в художественном институте. Прошлым летом от Морагентства ходил в северный перегон, вот и решил вернуться на моря. Флот у вас новый, ну и жилье, говорят, строят… Квартиры…
— Видали молодца! — Лейтенант аж вскочил. — Действительно художник! Думает, здесь только тем и занимаются, что раздают метражи всяким приезжим раздолбаям!
Полковник покосился на него и вздохнул.
— К сожалению, в городе нехватка жилья даже для заслуженных кадров, — вроде как пожаловался он. — Вот и Филимонов… Удели в писульке особое внимание лейтенанту — до сих пор безлошадник. Авось капля мёду поможет мужику.
Душа пела! Все вернулось на круги своя: куртка на плечи, бумажник в карман, часы на руку, и я не жалел елея, мёда и патоки, сахара и халвы. Что мне подсказка? Я и сам с усам.
Когда судьбоносный документ завизировал высокий чин, который почти сразу и уехал, конвоируя своей «Победой» мрачный «воронок» с Резаным и Хрипатым, лейтенант Филимонов принялся за изучение состряпанной мной бумаги. Розовый сироп и жидкие сопли, склеившие скупые факты ночной операции в героические портреты самого Филимонова и его подчинённых, произвели на него должное впечатление. Если часами раньше, когда я возник перед ним, он смотрел на меня, как солдат на вошь, то теперь я в его глазах принял очертания мессии, попавшего в райотдел не иначе как по прямому указанию Всевышнего.
Несмотря на беспокойную ночь, спать не хотелось. Сказывались возбуждение и эйфория: снова при своих козырях? Это и рождало бессонницу, вполне уместную в дневное время.
День, впрочем, только начинался. Утреннее солнышко косо освещало проспект и старшину Кротова, который манил меня из двери отделения к себе, на трамвайную остановку, самыми дружелюбными, но не лишёнными известного смысла жестами. Я подошёл к нему, и он тотчас облёк мимику в словесную форму.
— С тебя, Гараев… если по совести, полагается магарыч, — подмигнул старшина и расцвёл самой жизнерадостной улыбкой из обширного набора ей подобных. — Как, потерпевший?
Я знал, что он пытался выцыганить у лейтенанта «долю» из вещдоков, но получил твёрдый отказ, поэтому понял его состояние жаждущего и страждущего.
— Есть желание? — Я тоже расцвёл и тоже подмигнул. — Ну, если по совести…
— А разве не по совести? — удивился он. — Мне вот по кумполу врезали! — Он снял фуражку и предъявил для обозрения гладкую тыкву, украшенную старым шрамом и свежей шишкой.
— Я же чувствую, что без примочки не рассосётся.
Солнце светило ласково, день, казалось, обещал мир и покой на веки вечные. Я был настроен «по совести» и «по-боевому».
— Примочку организовать недолго… — Я помедлил, ибо, уподобясь зощенковскому персонажу, затаил в душе некоторое хамство. — Вы, конечно, крепко выручили меня этой ночью. Можно сказать, спасли, но если выручите ещё раз… Может, у вас есть на примете хозяева, которые взяли бы меня на квартиру?
Старшина напялил фуражку и сдвинул брови, изображая трудный мыслительный процесс. Приляпать бы ему бородку — и вылитый Ильич, прозревающий светлое будущее страны Советов.
— Есть такой хозяин! — вымолвил он наконец. — У него и вмажем, стало быть. Заодно и обсудим твоё дельце, а там, надеюсь, и договоримся. Мужик крутой, всё может быть, но… Ладно, судить да рядить будем потом, а сейчас — ноги в руки! Тебя, значит, Михаилом кличут? А меня Сидором Никаноровичем.
— А крутого мужика? — спросил я на всякий случай.
— Крутого… — пробормотал старшина и почему-то вздохнул да и призадумался снова. — Ладно, рыбак-художник, — махнул он рукой, — не от меня узнаешь, так другие доложат о моём суседе. К тому же тебе решать — если даст Дмитрий Васильич согласие на твоё у него прожитье — квартировать или нет. Значит, так… Фамилие его Липунов. Генерал-майор энкавэдэ в отставке. С довоенных лет был начальником лагеря где-то на севере. Лютовал, говорят, крепко. Он и сейчас ненавидит всё живое, ежели оно на двух ногах. Уволен на пенсию с почётом. С правом ношения формы, которую не носит. Предпочитает ей нижнюю бязевую рубаху и кальсоны. Что ещё? Жена и дочь работают ночными сторожами при универмаге, держат целое стадо коров, штук восемь-девять. Молоком торгуют и стиркой подрабатывают. Офицерам стирают. Рядом часть стоит — летуны. У Васильича тоже офицер проживает. Молоденький такой лейтенантик. В пристрое ютится. Сейчас он в командировке, так что, думаю, свято место пусто не будет, а? Старику постоянно деньга нужна на пропой, по-чёрному зашибает, а постоялец убыл на несколько месяцев. Твоя валюта Васильичу — в самый раз!
От пространной речи на лбу старшины выступила испарина. Я тоже смахнул со своего что-то похожее, но, естественно, по другой причине.
— Сидор Никанорович, а он меня не пришибёт случаем?
— А к кому он побежит, когда приспичит опохмелиться? — подвигал морщинами старшина. — С покойника не поживишься!
— Ладно, была не была! — решился я наконец. — Пошли к твоему вурдалаку. На бесптичье и жопа — соловей.
Старшина Кротов заржал, после чего бодрым шагом направился к магазину.
Конечно, можно было бы походить по городу и самому поискать более приемлемый угол. Но сколько это может продолжаться? Искать квартиру в чужом городе — всё равно что иголку в стоге сена. А мне хотелось поскорее воткнуться в какую-либо контору. Без прописки не примут. И не всякий хозяин решится по-настоящему оприходовать у себя незнакомого человека. А этот алкаш, казалось мне, вполне мог бы пойти на такой шаг из-за потребности в водяре.
— Что будем брать? — спросил я у прилавка. — Генерал-майор, поди, коньяк употребляет?
— Дмитрий Васильич и одеколоном не побрезгает, — ухмыльнулся старшина. — А когда у него душа горит, а нутро полыхает, согласится на керосин, а лучше — на денатурат. Бери «сучок», Миша, в самый раз будет для знакомства.
Я так и поступил, хотя уже не испытывал желания встретиться с человеком, который, на мой взгляд, был ничем не лучше ночных бармалеев. Однако водка куплена — Рубикон перейден, и, значит, за Волгой для меня земли нет: надо использовать до конца данность, предложенную старшиной.
Предвкушая халявную выпивку, он повеселел и стал говорлив. Чтобы скрасить мрачное впечатление от биографии своего соседа, он вдруг начал добавлять в откровенный эскиз первоначального портрета мягкие пастельные валеры, но чем больше старался, тем больше грязи проступало на лике заслуженного работника застенка. Я перебил его, спросив, далеко ли идти.
— Это на Штурвальной. Тут рядом, — ответил старшина.
Мы поднялись в горку, пересекли сколько-то улочек (дома, точно грибы из травы, выглядывали из голых, но ещё кое-где сохранивших бурую листу зимних садов) и пустырей, заросших дубами и каштанами, и наконец оказались у домика, прилепившегося на склоне пологой лощины, под сенью могучих клёнов.
Название улицы примирило меня с предстоящим визитом и его возможными последствиями. Рядом находились Якорная и Палубная, что придавало району морское звучание.
— Алкаш законченный! Неделями пьёт по-чёрному! Дома у него живёт сенбернар, святая душа, умница! Так он ему на ошейник флягу повесил, ну, как в Альпах, когда собаки альпинистов спасают, знаешь? Так вот утром сенбернар сам к нему прямо в постель идёт, опохмеляет его, мерзавца…
Ярослав Голованов
Короткий монолог из «Заметок вашего современника» я прочёл мимоходом, когда, разодрав газету, растапливал печь, чтобы приготовить собачкам жратву и вскипятить чай для собственного потребления. Чтобы вдохновить себя на сей трудовой подвиг, я сперва припал устами к ещё не иссякшему роднику бодрости, заключённому в стеклотаре, а потом обратился к Мушкету:
— Святая душа! Слышал? А ты, дармоед, почему не ублаготворяешь хозяина? Я тебе: «Выпьем с горя, где же фляжка?», а ты продерёшь глаза — и за тезисы к «Анти-Дюрингу» или за поэмы! Бакенбарды у тебя хороши, но Пушкина все равно не переплюнуть!
— А ты меня ублажаешь?! — окрысился Карламаркса. — Сколь раз просил прошвырнуться по улице! Авось, брата Энгельса встретим, покалякаем за «Апрельские тезисы» или поговорим о рабкрине. А ты?! Сам хорош! Тебе Дрискин милей, а не я.
— Больно нужен тебе братан Фридрих! — осадил я зарвавшегося философа. — Прошлый раз только за ворота — сразу пристал к дворняге Эле, под юбку к ней полез паспорт проверять. Я тебе по-человечески сказал: «Мон шер, что за моветон?!», а ты огрызаться вздумал: «Отстань, зануда, дай бабу понюхать!» Тебе что, Дикарки мало?
В печи загудело пламя.
Я приоткрыл дверцу и уставился на огонь. Он всегда завораживал меня: такой обыденный и такой загадочный! А за спиной продолжал ворчать бородатый Мушкет.
— От тебя, хозяин, дождёшься похвалы! Не жди и от меня опохмелки. Да ты вроде и не пьёшь по-чёрному, как этот… энкавэдэшник. Он же сам опохмелялся.
— Сам… У него не было сенбернара. У него — коровы, а с молока его тошнило.
И не просто тошнило — рвало!
С этого биологического акта и началось, собственно, наше знакомство. Будущий квартирохозяин отпер дверь гостям, держа в руке пустую кружку. Он только что выхлебал топлёного молока. Недельная небритость была покрыта пенками. Увидев нас, он выпучил глаза с каким-то утробным стоном, отрыгнул с крыльца белую струю и сразу, не проронив ни слова, ушёл в дом, шаркая галошами и волоча по полу завязки кальсон.
Его лицо поразило меня сходством то ли с инквизитором, то ли с иезуитом, какими я представлял себе подобные типажи: выцветшие глазки, несмотря на страдальческ
