автордың кітабын онлайн тегін оқу Сдохни, но живи
Сдохни, но живи…
Александр Ступников
© Александр Ступников, 2016
художник Валентин Губарев
ISBN 978-5-4483-2402-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предисловие
Ты про выколотую свастику, а тебе – о буддизме. Ты про «зиги», а тебе – о древнем Риме. Ты о любви, а тебе – о девках. Ты о героях, а тебе о рекламе. Ты о достоинстве, а тебе – о ценах. Ты – о Родине, а тебе – об идиотах. Ты о людях – а тебе о колбасе. Ты о Кампанелле, а тебе – о мандавошках.
Впрочем, о Кампанелле и раньше мало кто знал…
Шубка
Это была такая удивительно красивая шубка. До колен. Коричневая, с длинным густым ворсом и большим пушистым воротником, на который падал и долго таял, совсем как я при ней, белый поволжский снег. И еще, это было чудо. Только недавно, в декабре, нас перевезли из Монголии в Саратов, а в середине января ко мне прилетела Она. Соврав дома, что у нее практика вместо студенческих зимних каникул. И совсем без денег. Сэкономив из карманных рублей только на билет туда-обратно: Минск – Саратов – Минск.
Денег не было и у меня. Какие деньги у солдата – путейца, призванного работать с лопатой и ломом на трассе, в степи.
– Ничего, разберемся, – сказал Володя Хачатурян, армянин из Ленинакана, теперь Гюмри, с которым мы сдружились сразу после моего приезда с другими отморозками, кого, по сути, выслали из монгольских степей обратно в Россию. А я, с большим трудом, напросился с ними, уговорив даже растерявшегося от неожиданности командира батальона.
– Ты понимаешь, кого мы отправляем сейчас обратно? – спросил тогда комбат – Самых отъявленных и уголовных. Тебе что, у меня плохо? Через год спокойно вернешься домой, в свой университет. Я знаю, что исключили. А здесь, всех отправляем, кому место в тюрьме. Понимаешь, как и с кем опять будешь где-то начинать?
Это был золотой русский мужик, мой комбат, майор.
– Понимаю, – ответил я тогда, как оказалось, чуть позже, явно не понимая. Когда заскрипел, как металл на морозе.
Но это было первое чудо – вернуться. Пусть далеко от дома, но дома.
А потом случилось и второе. Незнакомый Саратов оказался для меня единственным городом во всей великой стране, где жили близкие отца. Он и сам из тех краев. Я успел встретиться только с одними, живущими бедно, в одной комнатке маленького частного дома. Познакомился. И запомнил, потому что вкусно, за год, поел. Но это оказались потом действительно родные люди. Зимой, в их доме – комнате мне одному, в той же самоволке, под страхом гауптвахты, армейской тюрьмы, можно было поместиться только на полу между двух диванов. А тут вдвоем…
Хачатурян, между тем, собрал у ребят целых тридцать рублей. Их не вытряхивали – их дали. Девчонки и даже очень редкие у кого-то жены издалека к ним, на втором году армии, не приезжали.
– Рестораны вам не нужны, – пояснил Володя – Ресторан я вам проставлю. Это мои проблемы. А купить поесть хватит. Вопрос в другом – где ты ее, когда приедет, устроишь? Она знает? – Нет, – удивился я – Она об этом и не думает.
– На гостиницу денег у тебя нет. Да и солдату номер не дадут по военному билету. Вы что, будете ночевать на вокзале? Так тоже нельзя.
Накануне, только приехав, я сразу пошел к ребятам-связистам. И они, поздно вечером, после отбоя, уже заполночь, давали мне связь с Ней. Связисты были на втором этаже штаба части. И надо было иметь известную наглость и удачу, чтобы заходить туда, после вечерней поименной поверки и отбоя, проскакивать наверх и обратно, опасаясь попасться на глаза дежурным офицерам. А потом еще, через двор, нырять, оглядываясь по сторонам, в казарму. Но я шел. Терять было нечего. А что такое камера, на время, уже знал. Не страшно. Тоже жить можно, если действительно хочешь жить. А не ждать, пока придет какое-то «время».
С Ней мы обычно говорили час и больше. Ни о чем. И, разумеется, бесплатно. Ребята прикрывали. Но вскоре один из них остановил меня у казармы и показал кивком зайти на лестницу. Я даже не помню, да и не знал его имени.
– Будь осторожен, – сказал парень – Тут приходил офицер из особого отдела, кто-то сообщил, что ты ходишь звонить. Он расспрашивал нас, интересуешься ли ты на каких волнах мы работаем, какая у нас аппаратура. – Ты, что? Я в технике полный ноль, – возмутился было я. – Мы так и сказали. Правду. Но кто знает, что у них в мозгах? Есть и больные. Будь аккуратен и, если хочешь, приходи поговорить со своей девчонкой только в мое дежурство.
Я тогда не спал всю ночь. – Ну, думаю, вернулся ты на Родину… Поэтому и звонил уже редко. А тут и она прилетает. Но куда?
Это была проблема. И опять – чудо. Кто-то подсказал попробовать найти каюту у стоящих зимой на приколе корабликов на Волге. Я ушел в самоволку и стал искать, обходя военных и патрули. Места там не было. Но морячки, проникнувшись, подсказали странный адрес. Часть общежития строителей, но расположенное в многокомнатной квартире обычного жилого дома. И вскоре я уже стоял перед звонком в дверь. В длинном коридоре там были пять комнат, где жили мужики-строители, работающие в три смены.
– Ребята, – просто сказал я открывшим и слегка ошалевшим от солдатской формы и моего рабочего бушлата – Служил год в Монголии. Тоже стойбат, только на железнодорожной трассе. Перебросили сюда и моя девушка на днях, сообщила, прилетает….
Почти без слов они освободили нам комнатку, где был только стол у окна и две одноместные, солдатские же кровати на панцирных сетках – пружинах с простым одеялом и простынями.
– Мне нечем заплатить, – напомнил я. – Еще бы… – не удивились они – Но в магазин сбегай.
Вскоре, тряся яйцами и поджилками по сторонам, чтоб не нарваться на военных, с четырьмя бутылками дешевого вина, в сетке, я вернулся и получил ключ от общей двери.
Русских, не по названию, настоящих, я встретил впервые только в армейской Монголии и там, в Саратове. Такие вот удивительные оказались люди. И много. Спокойные, терпеливые и не злобные. Если сам не гнилой. Попадались и другие, но гораздо реже. Та же мелкая шушера, даже при погонах. Не больше. Так она есть везде: и планктон, и пираньи.
А тогда, уже на следующий день прилетела она. В королевской своей шубке. Я повез ее в эту комнату, как в шикарный отель. И мы оба даже не подумали, что это нечто иное. Думают, когда неспособны, убогие, чувствовать.
В части, узнав и удивившись – бывает же такое? – мне сразу дали… неделю отпуска с условием, что я каждый день должен там появляться. Трасса в степи начнется с февраля, а пока можно. И это тоже – Россия.
И мы гуляли. По городу и по морозцу. Днем. А вечерами…
– Знаешь, что я больше всего запомнила, – сказала она как-то через много лет после этого – Последний вечер. На столе бутылка простого вина, колбаса, порезанная на ужин, на газетке, полумрак куцей лампочки, тишина и падающие снежинки за окном. На зеркале чистого яркого звездного неба. То медленно, то густо. Это было чудо.
– Конечно, помню. И еще, твою шубку, прямо под зеленые глаза и стройные ножки. Ты ее и потом носила, вплоть до Севера. Такая шуба, настоящая, королевская.
– Моя шуба? Дорогая? Так она же кроличья, из шкурок кролика. Ты что, не видел?
– Даже не подумал. Видел королевское. И королеву. Значит так и было…
Лузеры
«ЦРУ США приглашает на интересную работу. Собеседования с желающими будут проводиться в четверг и пятницу в аудитории №4».
Объявление, напечатанное на обыкновенном листке бумаги, повесили на информационную доску «русского» факультета колледжа. И еще закрепили цветными кнопочками.
Наверное, это сделала женщина, или гей, или так рекомендовалось в какой-нибудь секретной разработке по массовой психологической обработке населения. И правильно. Курс завершался, и студенты начинали нервничать. Они не боялись будущего. Они просто искали, где начать самый трудный этап – первую работу, желательно связанную с тем, во что они или их родители уже вложили и свое время, и немалые деньги.
– Что вы так волнуетесь, – я искренно не понимал беспокойства ребят, которые уже почти традиционно пришли вечером ко мне в кабинет поговорить за чаем или за баночкой пива обо всем на свете. Помощнику декана это не запрещалось. Студентов привлекала живая языковая практика и неизвестная информация «от первоисточника», а для меня открывалась уже настоящая Америка. Все студенты здесь были из типично среднего класса, и не из Нью-Йорка, а из больших и малых городов глубинки.
Самое трудное – это давать общие советы. Они ничего не стоят, но дорого обходятся.
На информационной доске уже есть несколько предложений от работодателей и кафедр славистики. Двадцать пар глаз ожидали от меня чего-нибудь конкретного.
– В конце концов, можно пойти в ЦРУ, вы же видели объявление.
Они среагировали сразу. Как в боксе.
– И не подумаю, – Ричард из Иллинойса, самый боевой, сказал как отрезал.
– И я не пойду. И я…
Мне показалось, что их нежелание упускать этот шанс связано с каким-то особым отношением либерального среднего американца к «конторе». Что-то из серии «не хотим играть в рыцарей плаща и кинжала». Но я ошибался. И урок, который на этот раз не я им, а они мне дали, потом очень и очень помогал понять и страну, и ситуации, и многих американцев, ставших мне друзьями.
Наперебой, но едино, студенты почти возмутились.
– Это же государственная служба.
– И хорошо. Там наверняка и зарплата приличная, и стабильная работа, и «бенифиты» – будь здоров, то есть медицинская страховка, пенсионка и прочие радости, которые оплачивает не сам работник, а дядя Сэм.
– Вы что, не представляете себе, кто идет работать на государство?
Ребята, похоже, искренне удивились то ли моей наивности, то ли невежеству.
– Только те, кто не способен ни на что. Самые бездарные. Кто не может заниматься делом или построить свой бизнес. Столько лет учиться, брать кредиты, чтобы потом их выплачивать – и все для того, чтобы сдаться и стать приложением к государственному креслу и каким-то идиотским инструкциям? Да вы что…
На государственную службу у нас идут неудачники, «лузеры». Чиновник, когда общается с человеком, успешно работающим «на себя», это чувствует и нередко пытается исправить несколько предвзятое впечатление. Он никому не интересен, даже себе. Понимает, что гордиться нечем. А мы – молодые. Мы хотим себя попробовать и построить свою жизнь, что-то делать, а не отслеживать спущенные кем-то циркуляры. Вот если уже не получится или возраст прижмет, тогда можно и сдаться. А ЦРУ или какая другая контора – значения не имеет.
Они еще долго говорили, удивляясь, почему человек, которого они уважают, не понимает таких простых и обыденных истин.
А я к тому времени, в первый трудный год эмиграции, уже вывел для себя только одну – Всё хорошее в мире делается по-глупости.
Вера
Когда человек говорит с самим собой, это называется болезнью.
А когда с никем – духовностью.
Я отложил листок и сказал самое заветное:
– Хочу только одного: чтобы отец и мать были живы…
И посмотрел на их фотографию в рамочке под стеклом. Но в нем увидел себя, отраженного светом на их лицах.
И понял, что они уже никогда не будут жить своей жизнью.
А единственно – моей.
Но с ними я никогда не буду одинок. Одинокими бывают только с живыми. И потому мне незачем жалеть ни их, ни себя. Жалеть можно только Бога.
Он тоже одинок.
Но бесконечно.
И за это я готов простить ему все.
Даже неверие.
Римский день рождения
С утра было 32 года. И дождь. Казалось, что весь день просижу на месте, благо иранцы, с которыми я живу, двенадцать человек в одной комнате, на раскладушке, как и они, свалили куда-то хором по своим делам. И началось.
Зашел Володя, коренной москвич. Говорит, скучно с родителями. Его, уже пожилой, отец в тридцатых годах был ярым коммунистом. В 1936 году, как «троцкиста», его арестовали и быстро дали шесть лет лагерей. Он не мог в это поверить – за что? Думал, разберутся и отпустят.
Отправили в лагерь на Колыму. Тогда их, заключенных, значительную часть из которых составляли убежденные коммунисты, посадили во Владивостоке на корабль и повезли морем в Магадан. Охранники переодевались в штатское, чтобы японцы, которые в то время владели Южным Сахалином, не догадались, что это человеческий «спецгруз». Заключенных держали и в трюме, и на палубе, чтоб поместились. В стране тогда много было коммунистов, которые воевали за революцию еще в Гражданскую войну. Но уже подросли новые, при несменяемом руководителе, ставшим вождем. И «старых», с их еще живой, как назло, памятью надо было куда-то девать.
В итоге, мест не хватало ни на свободе, ни в арестантских этапах. На тех же кораблях.
Некоторые из заключенных прыгали в океан, а японцы, курсировавшие рядом, их подбирали. Отец Володи не прыгнул. Не потому что боялся, а поскольку считал, что японцы – недруги СССР. А «наши» должны все-таки разобраться, что он никакой не враг. Так многие думали, пока не находили себя у расстрельной стенки или, в лучшем случае, в лагере.
Он потом всю жизнь себя упрекал, что не прыгнул тогда за борт.
На Колыме, в лагере, ему повезло. Какой-то врач-еврей взял его, почти мальчишку, но большевика, значит «троцкиста», истопником в тюремную больничку. И это стало спасением. Более того, войну он пробыл в лагере. А не на фронте.
Когда закончился срок, вернулся в Москву, работал, но в конце сороковых годов началась новая политическая «чистка» и о нем опять вспомнили. Снова арестовали и присудили 10 лет за какую-то невнятную измену Родине. Снова как коммуниста-троцкиста. Их уничтожали под корень.
Опять Магадан, но он и в этот раз выжил. После лагеря в Москву домой не пустили и он, женившись, переехал в Пермскую область, где, самоучка, стал бухгалтером. Жили замкнуто и бедно. Но живые, тихие и потому на свободе.
В 1961 году его наконец реабилитировали, как невинно осужденного. Молодость и зрелость ушли в костер лагерей. А отца Володи просто вызвали в Москву, вернули партийный билет и извинились. Работник, который занимался его «делом» искренне удивился при встрече – мол мы так и не поняли, за что вы сидели?
В общей сложности, в лагерях и на поселении он прожил 25 лет, всю сознательную активную жизнь. Потому и дети у него были поздние.
– Вот такая история моего отца, – сказал Володя – Когда мы подали на выезд из страны, потому, возможно, и не стали нас держать.
Дождь перестал. Италия снова заиграла своим многоцветием и жизнерадостностью и мы пошли в одно из двух мест, где могли встречаться эмигранты: помещение еврейского клуба «Шалом» и христианского, без названия.
Помню, заполняя анкету одна кандидат наук спросила меня – А как правильно писать в графе «национальность»: еврейка или идишка? Мы ведь уже на Западе.
– Пишите «ивритка» – хотел сказать я. Но передумал.
Врагов надо наживать на собственном успехе, а не по чужой глупости.
Другой якобы выпускник аспирантуры уточнял – А что это за город, Бостон? – Город, – ответил я. И он глубокомысленно кивнул, понятливый.
В клубе были кое-какие книги, эмигрантская периодика, место новостей, сплетен и беспутного времяпрепровождения тех, у кого не было денег. Те, кто их имел, подкупив бдительную только для бедных таможню или вывез что-то существенное, торчал, торгуя палатками и дрелями, на блошином рынке в Остии. А то и просто гулял, осматриваясь, по Риму и стране.
Даже Италия, как и жизнь, у каждого была своя.
В клубе я не задержался, поскольку был приглашен на званный обед к замечательным ребятам, москвичам Рему и Рите.
– 32 года, – сказал никогда не унывающий Рем – Нельзя проводить в одиночестве.
Я не возражал и буквально на последние деньги, оставив немного, купил бутылку шампанского.
Когда достаточно, мало не бывает.
Поскольку эмигранты жили и снимали комнаты кто-где, в зависимости от получаемых и провезенных денег, то письма они получали на стабильный адрес «клуба». Походя, на столике, я и захватил, увидев фамилию, для знакомых письмо, с которым произошла курьезная и примечательная история.
Когда я пришел к ребятам, то оказалось, что письмо было Резницкой, а не Зерницкой, как звали Риту. Нет – так нет.
Я положил его в сумку и, когда мы поели борща и даже мясное «второе», распили шампанское и посидели, пошел назад, в «клуб», отнести это самое письмо обратно.
У входа на улице меня уже ждали две дамы. Бывший торговый работник, хотя и женщина, с ответственным лицом и безответственными глазами. А рядом ее дочка, моих лет. Они были злы и почему-то напуганы – Ты зачем забрал наше письмо?
Думал, что порвут, но обошлось. В эмиграции, пока не определились с документами, все стараются держаться потише. Точно, как новички в тюремной камере.
Объяснил. Вроде, выяснили. Но уже к вечеру, когда я вышел из комнаты, наполненной вернувшимися иранцами, проходивший мимо грузинский еврей, из наших, отвел меня в сторону от подъезда и спросил – Извини, а что у тебя вышло там с письмом?
– Да ничего. Небольшое недоразумение.
– Ты что… Весь вечер эти две коротконогие москвички вовсю шумели у синагоги, что ты забрал их весточку от родных, отнес куда-то, чтобы открыть и сфотографировать для каких-то своих дел. Ты ведь журналист?
– Вроде был, – растерялся я, не понимая о ком и чем он говорит. – А ты правда не открывал письмо?
– Правда, успокойся, – мне стало муторно. И выпитое днем дешевое итальянское шампанское встало в глотке, как моя утренняя тридцатидвухлетняя стойка под простыней в гордом окружении почти дюжины персов, бежавших от своего Аятолллы.
– Эти бабы, – пояснил он – Решили, что ты относил их письмо в ЦРУ.
– Зачем в ЦРУ?
– Как зачем? – удивился мне собрат из Грузии – Чтобы выслужиться и получить там работу.
Мне хватает собственной глупости, чтобы еще обсуждать и чужую.
– Что стоим, качаясь… Из подъезда вышла солидная пара львовян с ухоженной собачкой на руках, болонкой в красных ленточках. Они снимали благоустроенную двухкомнатную квартиру рядом, на лестничной клетке, и все беспокоились – Как это ты, один русский, живешь с ними, не евреями, а иранцами, в одном помещении?
– Куда положили, там и живу, – отбивался я, задыхаясь от запаха духов и смеха.
– Одеяло-то хоть есть? – подшучивал сосед от нечего делать.
– Без него легче.
А ведь не врал. Вторую простыню, вместо одеяло, у меня украли в первый же день и ночами я укрывался, расстелив поверх себя, рубашку. Поскольку их было у меня всего две, то иногда еще влажную после легкой стирки.
Но я не переживал. Жизнь научила воспринимать данность, как она есть. И будет. Все одно лучше, чем когда-то в армии, когда в бараке у железнодорожной трассы, где работали, мы спали в бушлатах, а утром осторожно отогревали руками примерзшие к подушке волосы.
Так те, кто остался по домам тискать наших девчонок тогда учили нас Родину любить. До посинения.
– А мы сначала в кафе и потом в синагогу, – никак не проходил мимо сосед – Погуляем.
– Развлечемся, – подхватила его жена, крашеная как картина художника-примитивиста – Делать там нечего, но интересно. Ходят эти, верующие, в шапочках на голове, ремнями обвяжутся и шепчут что-то. Цирк, да и только. И зачем им эта шапка? Без нее, говорят, нельзя. Но кто-то ж их содержит, деньги дает?
– Время – оно и есть деньги, – весомо отвешивает сосед – А они его растрачивают впустую: кто на Бога, кто на какие-то идеи. Заплатят, я тоже шапочку одену, даже две.
И они идут дальше, гордые, с собачкой, как со скипетром. Впереди Америка. Под ногами Италия.
– Цеховик, – уважительно шепчет мне на ухо грузинский еврей – Рубашки шил во Львове, фирменные. Этикетку налепили и на рынок. Умеют люди жить, счастливые.
– Счастливые, – соглашаюсь я. И молчу. Здоровая психика – нацелить себя только на деньги. Из всего и всех вычленять, где есть прибыль. Ничто и никто не отвлекает. Не гложет. Одним – Родина или смерть. Другим – Родина или деньги.
– Надо съездить в Рим, – подумал я – Пошататься по вечному, как Жид, городу.
Тем более, что туда пригласила молодая пара. Русский по имени Юра и его жена-американка Китти. Она просто жила в Италии, все равно где и даже как. А он возил экскурсии для новых эмигрантов и писал философские статьи, которые никому не показывал. Потому что нигде не печатали. Но американке было одиноко в Италии. А ему скучно, в смысле «поговорить». Так они встретились и сошлись. На абордаж.
Юра когда-то жил в Ленинграде и попал в тюрьму, по его словам, за переводы Ницше. Врал виртуозно, но страшно. Зато уехал довольно легко. Два года учился на философском факультете в США, потом бросил, надоело. И переехал в Италию. Помыкался, но освоился. И с женой, и с экскурсиями. Они специально навещали приморский Ладисполь, чтобы, в центре городка, «у фонтана», русской эмигрантской «тусовки», набрать людей на очередную поездку. Во Флоренцию или Венецию.
– Поехали? – спросил Юра.
Я глянул на свой кофе, вместо обеда, и понял, что уже проехал.
То же самое мне сказали накануне и двое знакомых немцев из приволжского Камышина, которые долго добивались выезда в свой фатерлянд и наконец уехали. Затем прислали письмо с адресом и телефоном. И, когда я позвонил им из Италии, отметиться, они немедленно предложили примчаться на машине в Рим и забрать меня с собой в Германию. – Нет документов? Ерунда. Провезем. Десять минут в багажнике…
Тогда в Европе были границы, но на Западе проезжающие их машины, как правило, не осматривали, бросив взгляд на паспорт. Ребята предложили завезти к себе и там сдаться в полицию. Все равно, мол, ты без паспорта и гражданства.
Их забирали при выезде из страны. Диплом университета и даже автомобильные права у меня тоже изъяли в обмен на выездную визу еще дома. Импотенту, но зато полковнику, будущему патриоту новой Украины, как я увидел его много позже, хотелось побольнее укусить напоследок. Так что ничего не было, по сути. Ни документов, ни денег. Выездная виза, да сам.
– Тебе хоть в Израиль, хоть в США, хоть в Германию, – сказали ребята по телефону – Лучше у нас, в Бундесе. И мы поможем, с радостью.
Я отказался и с тех пор больше о них не слышал, потерялись. Жизнь еще не научила беречь людей. В молодости кажется, что их вокруг много. Но с годами, как кольца ствола дерева, сжимают свои круги все уже и теснее. Зато безопаснее.
Терять было нечего и поэтому хотелось всего. А это всегда означало для меня – любимой работы. Надо искать варианты. Я вышел к трассе и стал ловить автостоп в Рим. Машины сначала не брали. Наконец какой-то Пауло, в фургоне с фруктами, притормозил и, уже по дороге пояснил – Много наркоманов и бездельников развелось. Вот и не берут попутчиков, опасаются. И куда катится Италия?
Я смотрел в окно, на кипарисы и домики из камня. И мне было все равно.
Юра забрал меня уже в Риме на машине, советском «жигуленке». Ржавом и бодрым, как чиновник на пенсии. На этой машине приехал в Италию какой-то чех-турист, но остался. И продал ее, плача от бессилия, полуживую, но бегающую, за сто долларов. Квартиру Юра не снимал. Родственники жены-Китти, хотя и американцы, отдали ее молодым жить бесплатно. Но одну из трех комнат Юра сдавал русским эмигрантам, которые, дожидаясь визы в США, не хотели жить вне Рима и среди таких ж, по статусу. И платили за это из вывезенных с собой денег.
– Деньги – это то, что ты и есть, – пояснил Юра.
– А если их нет? – удивился я, еще, во всём, советский.
– Значит ты никто.
– Не человек, что ли?
– Почему? Человек-никто.
Я почувствовал себя грушей для бокса и пожалел, что поехал. Так и случилось.
Мы посидели вчетвером: он, Китти, я и бутылка красного вина. Закуски не было. Был вечер. И чудесный Рим. Но где-то далеко, за окном.
Юра рассказывал, какие они примитивные, эти эмигранты. И «совки». И итальянцы, сплошь «левые».
А я так и не узнал, как искать работу. И где. И чем он занимается. И чего хочет от этой жизни. И Италии. И зачем всё это ему надо. И мне тоже.
С невеждами говорит невозможно – они и так всё знают.
Уже прилично стемнело и, не буду скрывать, я подумал, что хозяева предложат остаться до утра. Как это практически всегда было в затянувшихся гостях в той же Москве, Риге, Тбилиси или Алма-Ате. Но Юра извинился, что телефон у них работает только на прием звонков из экономии и такси он вызвать не может. Чем обрадовал, поскольку я боялся, что тогда мне не хватит на электричку до Ладисполя.
Из недавно полученных от организации ХИАС, опекающей свежих эмигрантов, каких-то денег треть уже ушла за раскладушку в комнате с иранцами, треть – на посылку домой. И оставалось то, что оставалось.
Кое-что больше, чем ничего.
Я посмотрел по карте дорогу на вокзал и уверенно вышел в Рим. Темный и пустой. Прямо, как я, еще за столом. Но на улице, от нависших толстостенных древних домов этого вечного города моментально наполнился желанием выжить. И жить. Или хотя бы дойти до вокзала.
Через час или два, в ночи, я наконец вышел к нему, пришибленному гулкой тишиной и молчаливыми неторопливыми пассажирами. Но, на самом деле, их оказалось мало. А поездов до нужной мне станции уже не было совсем. До утра.
– Какие проблемы? – подумал я – Пересижу на вокзале. Все равно никто не ждет.
Но это была Италия. Вскоре прозвучало какое-то объявление, все пассажиры дружно встали и медленно поползли к выходу. А я за ними. Оказалось, что здесь, в час ночи, вокзал закрывался.
– Поздравляю, – сказал я себе – Тебе уже 32. И снова есть, с чего начать, с поезда. И к чему стремиться.
Народ вокруг деловито и привычно устраивался на каменных плитах вдоль вокзальных стен. Полиция не мешала, да ее и не было видно. Я занял место, перекинувшись парой слов, между каким-то немцем-туристом с циновкой из его рюкзака и худым, долговязым, белесым, словно сигарета, австрийцем.
Дальше, разламывая картонные ящики, укладывалась женщина-бомж и худая скуластая вокзальная шлюха в миниюбке. Она уже не зыркала, как еще недавно, по сторонам. Не на кого. Мужчины для таких – это деньги для расплаты или, на худой конец, прокорм. А вокруг были только мы, некто.
Я попробовал было ухватить остаток картона от ящика, но в него, одновременно со мной, вцепился арабского вида парень. Он скалил зубы, резко рвал на себя и злобно шипел готовностью к драке. Мне не хотелось попадать в полицию или получить нож, тем более, что ближайшие улицы уже тянули темнотой и там было легко скрыться любому. Я уступил, расстелил пару подобранных газет и почти сразу заснул, несмотря на холод от камней снизу. После моих зимних бараков в армии, в Мордовии, это было почти привычно. Неудобно, не более.
В четыре утра, с зябким быстрым рассветом, вокзал снова открылся. И люди переползли вовнутрь. Скрюченные и такие же пришибленные, как и ночью.
Я спросил билет на электричку, назвав «Ладисполь», как вдруг неожиданно услышал на чисто русском языке – Вам туда и обратно?
Пожилой кассир-мужчина доброжелательно смотрел, глаза в глаза.
– Только туда, – машинально ответил я. И добавил, удивленный – Вы что, русский?
– Нет, – улыбнулся он.
– А откуда тогда так чисто говорите?
– А… – Он махнул рукой. Широко, по-итальянски – Война. Плен. Сталинград.
Солнце из-за желтых, средневековых, потеплевших домов уже высвечивало, согревая, возкальный зал. Где-то урчали автоматы с кофе, натощак.
И я снова понял, что жить, все-таки, хорошо. А Италия – это всего лишь очередное продолжение уже состоявшегося начала.
Какая, на фиг, разница – когда.
Один человек мне сказал, что правде надо смотреть в глаза.
– Осторожно, не ослепни. – ответил я. И подумал – Смотреть правде в глаза то же самое, что смотреть смерти в лицо. Мало кому понравится.
Но иначе и начинать не стоило.
Шабак
Один человек мне сказал, что за ним следят. Но сначала он предложил выключить мобильник и снять телефонную трубку на аппарате.
– Брюки оставить? – спросил я и подумал: «Неужели маньяк?».
Мысли путались, с кем попало.
– К вам полиция, – секретарь выглядела скорее встревоженно, чем испуганно. Но дверь в кабинет она за собой оставила преоткрытой. Работа такая.
Секретарь была не моя, а начальника по коридору налево. Но он с ней не спал. Он делал это на стороне.
В офисе, где все прослушивалось его «жучками», ему это делать было нельзя.
А мне можно.
Но я тоже с ней не спал. Потому как платил ей он. И она ему же отчитывалась.
Я же сказал – Работа такая…
– К вам полиция, – звучало многообещающе. Особенно с утра.
И свежее солнце, прищученное кондиционером и полосатыми ребристыми шторами, взошло у меня за спиной, как понятые, словно шаферы на свадьбе у молодоженов.
Встало и замерло.
Все опустилось.
В Израиле к полицейским относятся по-разному. Если не сталкивались, то хорошо. Отсутствие личного опыта всегда облегчает жизнь категоричностью слабительных суждений. Но если такой опыт уже был, то израильский полицейский вполне сопоставим с российским.
Не место красит человека, а человек красит место.
– Хотя в жизни всякое случается. И очень часто, – сказал как-то начальник снабжения Дома быта города Могилева по фамилии Черняк, когда на неделю направил меня на специальное задание следить за газетным киоском, где работала его жена. Он подозревал ее во внеурочных связях и женской хитрости.
Порочной, как дуршлаг.
И я благополучно отгулял это время на днепровском пляже и отчитался, что никаких подозрительных контактов у нее не было. Но, может быть, пять рабочих дней – это мало для вскрытия?
И отгулял еще неделю. Дома.
И сохранил им семью. А ведь мог и разрушить.
Один человек вошел ко мне уверенно и резко.
Как политик, до бровей накачанный формалином имиджмейкера.
Он был в голубой форменной рубашке, спрятанной под коричневый ремень с дырочками – на вырост по службе. В темных туфлях под белые, словно ручки христианского младенца, носочки.
В прическе с залысинами бедолаги, пережившего всех, кроме себя.
Черные-пречерные погоны бесстыдно болтались вразлет, как бурка Чапая на плечах супермодели. А на мятой груди вместо сердца отвисал нехилый бэйдж с именем, чин по чину.
И еще брюки – главный компонент настоящего мужчины.
Если он не женщина. Не шотландец и не индиец.
А мы были в Израиле, где встречается все.
И даже то, что больше нигде не нужно.
– У вас можно говорить? – он огляделся и внимательно прицелился взглядом прямо в меня.
– Вроде да, – я показал на плакат с перечеркнутым красным словом из трех вечных букв и подписью «Здесь не ругаются».
– За мной следят, – сказал один человек. И я понял, что это не полицейский.
Полицейские носят фуражку.
– Воин, почему вы без головы? – спросил меня однажды старший лейтенант Лукинский, подловив на плацу части без пилотки. И я сразу же осознал, что армия – это все.
Но не для всех.
– У меня к вам дело. Секретное. Снимите трубку на телефоне и, если можно, выключите мобильник, чтобы нас не прослушивали. Шабак (служба безопасности Израиля) везде.
– Успокойтесь, – я достал из-под ножки стола початую бутылку водки и подумал о начальнике: «В гробу я его видел».
– Смелый вы… – зауважал он, думая о своем.
Мы оскопили по рюмочке.
Полгода назад он устроился работать охранником в крупный супермаркет. Получил форму и стабильный заработок, но вдруг почувствовал, что его хотят убить. И не просто так, а электронным облучением. Медленно и подло. Сначала установили антенны в доме напротив его квартиры и запустили свои дозы, чтобы зомбировать. Когда он поменял жилье, все снова повторилось.
– Я резко полысел, – шептал один человек мне на ухо, – Интимные проблемы, извините, появились. А все потому, если вы спрашиваете, что я бывший офицер, в России. Нас здесь уже много, вот «они» и испугались. И начали, втихаря, изводить. Но я-то свой.
– Патриот, – мне полегчало. – Это диагноз. У них повсюду враги.
Было щекотно, но значимо. Как в президиуме.
Он вдруг вытащил из целлофанового пакета с надписью «Спасибо, что вы с нами» пачку серебристой фольги, расправил ее в шапку и одел на голову.
– Это отражатель. Я с ним все время хожу по дому и даже на ночь не снимаю, потому что меня облучают уже из соседней квартиры.
В дверь, как бы проходя мимо, заглянула секретарь, и по ее побледневшему лицу я понял, что в мою папку ляжет еще одна рапортичка начальнику. И с меня спросят, что это за князь Серебряный?
– Может, вам уехать? – я спрятал бутылку под стол. Пить расхотелось.
– Куда там… В Узбекистан? Нет. Это моя страна. Помогите. Вы здесь многих знаете. Наверняка есть знакомые и в Шабаке.
Я промолчал, но выпрямился в кресле.
Глаза вдруг стали оловянными, словно в уголовном розыске.
Запахло паленым солнцем
– Так вот, – продолжал он. – Скажите им там, кому надо, что я никакой не враг. Вас послушают.
И надежда тлела в его глазах, как головешки костра, в котором человек сжигает себя сам, злорадствуя и жалея одновременно.
– А что делать, – подумал пи-ц, – Кроме как назвать себя будущей вечной жизнью? Иначе не поверят.
– Отвернитесь, это секретно, – я защелкал по костяшкам телефона. – И он натянул себе шапку на голову. До самого Адамова яблочка, которое Ева успела надкусить, не познав.
Фольга хрустнула и затихла.
– Але, Меир, извини, буду говорить на русском, чтобы твои коллеги не поняли, – меня понесло. – Дело важное. Тут у меня один репатриант из бывших военных, хороший мужик.
Я вытащил его удостоверение личности
– По фамилии Белаконь. Да. «Бела», как Белла, твоя тетя из Хайфы. И «конь», как конь с мягким кончиком, ну ты помнишь…
– Сионист, – подсказал один человек.
– Сионист еще тот, с самого детства. Так вот, ваши ребята его там, вроде, облучают почем зря, а он наш. В смысле, свой. Я за него ручаюсь. Меир, сними с него наблюдение. Сделай для меня. Пусть парень живет спокойно.
И тут я увидел, что один человек качнулся на стуле – то ли от нервного напряжения, то ли от духоты.
Фольга – это еще тот отражатель виртуальной реальности.
Мне стало страшно, как на собрании пацифистов.
Еще не хватало вызывать в офис врачей – эту белую смерть в простынных халатах.
– Все. Снимайте свою «буденовку». Идите работайте. Больше вас никто не побеспокоит.
Он смотрел на меня, как маленький пупс в подвальной купели вифлеемского храма рождения Христова Палестинской еще автономии. Светло и непостижимо.
Все дети рождаются Иисусами, но потом живут с кем ни попадя. И умирают как попало.
Один человек светился, словно только что вышел из дверей туалетной комнаты.
Прочищенный, как после исповеди в публичном доме.
Что нужно в этом мире, чтобы порой сделать другого человека счастливым? Кусочек лживой правды под стельку отвисшего языка жадности. Да щепотка тепла на неистощимый клитор самолюбия.
Один человек сказал мне, что долг он при случае отдаст.
– Только не последний, – ответил я и подумал: «А где он купил фольгу, прости Господи?»
Как-то так…
– Живут же люди, – подумал бродячий кот, оглядевшись в мусорном баке.
– Живут же, – подумала домашняя кошка, увидя удирающих от собак котов.
– Живут же, собаки, – подумал бродячий кот, заглянув в окно жилого дома.
– Так не живут, – подумал бродячий кот, увидя за стеклом сытую, но одинокую домашнюю кошку.
– Нелюди, – подумала домашняя кошка о хозяевах – Им всё игрушки. Пора бы уже и кота привести.
– Живодеры, – подумал бродячий кот, глядя на хозяев, выгуливающих собак.
– Вот, – гордо сказала жена, поставив мне на стол утренний кофе – Я еще даже животных не кормила.
Счастливее, чем овцы, не найти.
Они всегда на правильном пути…
Фотография
Два зеленых плацкартных железнодорожных вагона вместе с нами завезли в ноябре куда-то в глушь куцей беспородной тайги и оставили на рельсах. Я и сейчас не знаю, где мы были – в Забайкалье или в Якутии. Но мы были.
Мороз стоял адовый. Даже в ватных штанах поверх формы и в бушлатах работать получалось не более пятнадцати минут. Посменно. Родине нужен был наш бесплатный и бесполезный труд.
И мы долбили ломами мерзлую землю, отбивая при ударе только маленькие кусочки, отрезанные от целого, словно ломтики, глинозема. Похожие на нас.
Дело, понятно, не шло. Но никто нам и не мешал. Скорее всего, начальство просто пережидало, решая, куда отправить дальше. В одном вагоне все ребята были после Монголии. В соседнем – забайкальские.
Старший офицер приезжал откуда-то утром, торчал в вагончике и к вечеру убывал восвояси. Продукты и горячее привозили в бачках, а завтрак и ужин мы готовили сами. Свою ложку, главное личное имущество, каждый держал в голенище сапога.
Казенных ложек в этом мире всегда меньше, чем ртов.
Но никто извне к нам и не лез. Некому. Где-то гнила, распускаясь, своя жизнь. А нам здесь было все равно. Мы считали дни до далекого дембеля.
Какая разница, где отсчитывать время из одной клетки в другую, попросторней?
Все равно и в Монголии не было ни девчонок, ни домов, ни штатских, ни телевизора, ни радио. Там степь, работа и тоска за окном. Здесь тоска, работа и просторы с пролесками. Солдатчина…
По соседней действующей ветке проходили товарные поезда. Иногда они останавливались рядом. В них болтались цистерны с дешевым вином. Дежурный обязан был следить за этим. И порой ночью мы подскакивали от истошного крика:
– Рота, подъем!
Молодые, в хрустящих от холода гимнастерках, схватив рукавицы, чтоб не приклеиться на морозе, забирались на цистерны, ломиком вскрывали их и черпали вонючую кровавую жидкость ведром. Потом еще одним. Третьего, свободного, не было. И тогда из грязного выбрасывались лопаты, инструмент, и в ход шли слегка ополоснутые тем же народным пойлом рабочие ведра. Надо было успеть, пока поезд неожиданно не тронется дальше.
Потом алюминиевыми кружками мы пили прямо из ведра азербайджанский «Агдам» или иную гадость под разговоры ни о чем. Чаще о том, что было и будет, когда мы вернемся.
Наутро те, кто из последнего призыва, помоложе, отмывали вагон, а приехавший офицер несильно орал, выгоняя нас на мороз, на работу, проветриться.
А что делать? Армия – это распорядок.
Однажды после такой ночи я не смог найти в кармане фотографию своей девушки, будущей жены. Выронил или вытащили. Она была снята крупным планом, а позади, с древком флага в руках, размыто маячил и я.
На последней перед отчислением из университета первомайской демонстрации к нам подошел какой-то активист, белесый и бесцветный, как лозунг, и грубо ткнул мне в руки знамя.
– Неси, таким положено.
В принципе, я тогда и сам бы взял. Но только вместе с наганом.
А фотография, самое ценное, что у меня оставалось, пропала. Мы с ребятами обыскали оба вагончика и ничего не нашли. Понятно, что исчезнуть здесь она не могла, некуда деваться.
И тогда «монголы» построили всех в проходе и приказали вывернуть карманы.
Фотография нашлась в… военном билете одного из «забайкальцев». Парню дали пару раз по морде в целях воспитания, чтоб не «крысятничал». Но я никак не мог понять, зачем ему красть и носить фотографию совсем чужой девушки. Что она ему?
– Чудак, – удивился размеренный Арно из Таллина, который шутил, что идет по следам своего деда, погибшего после войны в Сибири. – А еще в институте учился. Спроси у Гочи, он знает.
– Как тебе сказать? – начал Гоча из Грузии, посмеиваясь и приглашая поближе других ребят. – Нужна ему твоя девушка.
– Но зачем? Какой смысл?
– Простой, – пояснил Гоча. И парни вокруг хихикнули. – Неужели не понимаешь? Качать ему надо. На здоровье.
– А моя девушка здесь при чем?
– Глядя на фотку, приятней. Смотрит на нее и «качает». Тебя в институте этому не учили?
– Учили чему надо. И сейчас учат, – буркнул я, вспыхнув.
И тоже засмеялся. В конце концов, только у меня через год службы оставались письма издалека, начинавшиеся со слова «любимый».
Смех покатился по вагону, тыкаясь светом в черные, как беспросветная власть, окна. Но мы тогда думали, что так и надо.
Фотка пошла по рукам. Как девчонки, которые нас не дождались.
Гоча, по случаю праздника обретения, вытащил заначенную резиновую грелку с домашней чачей, а Орест, из глубинки Карпат, сам вызвался организовать жареную картошку. Он уже немного говорил по-русски. Но в самом начале, еще в Монголии, ему доставалось из-за этого больше всех. Поначалу он стоял тогда, отмахиваясь, как загнанный бычок под тычками, со всех сторон и почти выл, низко и протяжно:
– Мос-ка-ли…
Но вокруг не понимали, о чем это он. Не слышали.
Те «деды» ушли на дембель, а для нас он был свой.
И нам было весело – от молодости, скуки, повышенного давления стреляющей до подбородка спермы и похмельной тошноты в глотках одновременно.
До дембеля оставался еще целый год.
Один человек мне сказал, что армия – это священный долг.
– Аминь, – ответил я и подумал: «Родиться, раздать долги и умереть. А жить когда?».
Альтруист
Все дети рождаются свободными и честными. А потом до старости учатся жить в разных тюрьмах и красть на свободе. Таких называют взрослыми. Степаныч был как ребенок. Он не сидел в тюрьме. А был, где был. И не крал. По крупному. Не хотел мелочиться.
Так и жил, как приспичило.
Труднее всего стать неудачником. Но для этого надо сначала научиться побеждать. Терпеливо и упорно. Многие даже не пытаются это сделать. Поэтому воюют друг с другом, начиная с собственного дома и безжалостно уничтожая себя. А заодно и тех, кто оказывается рядом. Сначала фронт без линии фронта. Война на истощение. Потом окопная. И наконец кто-то отвоевывает своё. И уже чужое, как своё. На то и пишутся законы.
Для тех, кто не хочет жить сам. Но хочет.
Кому повезло с мозгами, продолжают занимаются своей обычной, но нужной работой. Пекут, строят, пашут, ремонтируют, возят. Не без проблем, конечно. Но спокойно и буднично. Как есть. Как и их жизнь.
Степаныч был как раз таким. И еще он был альтруистом. По сегодняшней жизни это выглядит, как извращенец, пусть и нетипичный. Типичные людям понятны, поскольку близки. Но, как правило, недосягаемы. Решимости не хватает.
Альтруист – это человек, который ненавидит себя больше, чем людей.
Хотя разговор о них почему-то всегда идет про любовь. Так проще. Какая разница прохожим о чем врать друг-другу. Лишь бы не молчать, разговаривая с собой и о себе. Это невыносимо.
Короче, альтруист не человек, а недоразумение. Как муж.
Но типичный, после сорока.
Степаныч жил один. Когда-то он ухитрился построить бизнес, вполне преуспевающий. Это было для него, как игра. Смогу, не смогу. Получилось. Он на радостях женился. На незамысловатой, как ему казалось, женщине из очень небогатой семьи. Степаныч не только полюбил, но и думал, что она это оценит и, ко всему остальному, будет еще и благодарна. Ему хотелось признания. Так и было поначалу. Он помог ей выучиться, одел, как хотела, возил на курорты. Помогал с их ребенком.
Не учел только одного, важного. Успешный мужчина – несчастье в доме обеспеченной им женщины. Не сразу, но потом. И почти всегда. А если он еще и счастливый… Это уже ей совсем невыносимо.
Но и успешный бизнес – заноза для других, таких же, по интересам. Вскоре дело Степаныча тихо и аккуратно, без выстрелов, задавили. Оно перешло в иные руки. Чистые, как костюм законника, измазавшего и ограбившего кого указали, гонораристо и щедро.
Зато по правилам. Тоже работа.
На свои последние деньги мужчина покупает автомат.
Если грабят. Пусть даже и по закону. Но тогда из одиночки собственной шкуры его могут перевести в общую камеру с ограничением передвижения в пространстве.
Степаныч так не хотел. Он же был альтруист. По отношению к себе тоже. И стал жить дальше. Жене это вконец не понравилось. Она, обеспечив себя, лишила его остатка остатков. И ушла. Его ушла, разумеется. Из дома.
Но он-то остался.
Степаныч стал работать обходчиком составов. Наверное, простукивал колеса, что то там проверял. Не знаю. Делал, что нужно и ему снова хватало. Умному достаточно. Хотя он себя таким не считал. Он вообще об этом не думал. Умный – не умный. Богатый – не богатый. Провел отпуск в деревне у речки с удочкой или на Мальдивах. Отдыхают же для себя. Себе в радость. Дело личное. Как и жизнь.
У него было простое и здоровое человеческое качество – он не сравнивал себя ни с кем и не прикидывал чужое к тому, что имел. Ему было легко жить. И с собой, и с людьми. Но, если кто-то не понравился «на нюх», интуитивно, по словам или поступку, то Степаныч таких обходил. Молчал, думая о своем.
Или, если деваться было некуда, кивал головой и смотрел, не вникая. Отдыхал, выключив мозги для самозащиты. Словно в зале ожидания, в очереди, которую почему-то называют живой. Или на приеме у чиновника, взаимно.
Так он и жил, насыщенный.
Однажды Степаныч шел с работы и увидел близ станции бомжа, который сидел на скамейке и, покуривая, читал газету из мусорной тумбы. Многие бомжи самые внимательные читатели любой макулатуры. Они всеядные. И читают то, что другие слегка просматривают. А потом пересказывают друг другу и обсуждают. Это называется общением.
Степаныч и раньше их видел, не слепой. Слепые смотрят, но не видят. Как и другие. А он обратил внимание. И было у Степаныча хорошее настроение: день сложился спокойный, премию получил, с проводницей кокетливой познакомился. И еще, он вдруг вспомнил своё.
А бомж был моложе и видно, что аккуратный, по возможности. Чистый. Хотя и пропитый. А что еще человеку делать, если делать нечего. Гуляй, сиди, лежи и пей. Почти как многие богатые бездельники. Разве что без удобств и без машины. И готовую еду им приносят те, кто работает. Искать не надо. Но не велика разница.
Разве что, у простых людей всегда есть стимул заработать. А у богатых – работать надо собой.
– Есть хочешь? – спросил Степаныч. Он же был альтруистом, а не каким-нибудь работником пера и топора. В смысле, закона.
– Хочу, – просто ответил бомж. Но человек. Хотя и без места жительства. Степаныч тоже почувствовал себя человеком. А это не каждому дано. В мирное время. Он смог. И даже спросил
– Как вас зовут? – Виктор, – ответил человек.
– Победитель? – Они оба усмехнулись и пошли к Степанычу домой.
Там быстро накрыли стол, открыли бутылку и гость рассказал, как он дошел до жизни такой. Он не жаловался какие плохие были родители, власть и выпавшее ему время, как это обычно делают неудачники. Из поколения в поколение. Раздувая сочувствие других и свою злобу. Степаныч таких историй наслушался досыта. Под копирку.
Как Письма счастья.
Виктор был во всем обычным. Что-то похожее с ним. Обычное детство. Но родители разошлись. Обычное студенчество. Чтобы не забрали в армию и получить диплом профессии, которой он не собирался заниматься. Тогда еще их не покупали. Обычная работа, но на ней мало платили. Обычный брак, чтоб не зависать одному и было с кем поговорить. Но жене это быстро надоело. И они стали мешать друг-другу.
Виктор, как учили хитрые женщины, по-мужски, взял чемодан и ушел сам. Оставив квартиру ей и ребенку. Но и новая, хотя и старая, его не приняла надолго. Одно дело «визитинг профессор», а другое постоянно в ее доме. С претензиями, подсчетами денег и вечно поднятой крышкой унитаза.
Только женщины знают сколько мусора остается от мужчины к утру.
Жизнь состоит из пришел – ушел. И что от этого осталось. У него оставалось все меньше. По большому счету. Сначала пришлось мешать одним друзьям, которые его приютили. Но не навечно. Потом другим. Третьих уже не оказалось. Работать ему тоже надоело. За копейки, неблагодарно. И он долго нигде не задерживался, пока наконец не стал свободным от всех. С такими же, как и он. Паспорт потерял или украли новые друзья. Понесло – закружило. Жизнь и занесла его далеко от дома.
– Вот, если бы были деньги на дорогу, вернулся б в родной город и начал снова нормальную жизнь, – грустно завершил Виктор. И почти заплакал. От обиды на свою жизнь.
– Чтобы быть добрым к людям, надо их не встречать.
Но Степаныч не согласился.
– Так нельзя. Мы же встретились. А ничего не бывает случайно. Ему было приятно, что кто-то его слушает и он может дать совет. И даже что-то сделать. Не только для себя, как живут пресмыкающиеся. А по-божески.
– Давай я завтра поговорю на станции, – успокоил он – Найдем тебе какую-то работу и без паспорта: грузить, носить, убирать. Не люди мы, что ли? Не в Австралию же возвращаться. Поживешь пока у меня, поесть я тоже куплю. Накопишь быстро. Да и я дам немного. Потом, когда встанешь на ноги, пришлешь. Ноги-то человеку даны, чтобы бегать, идти и стоять.
– И бежать, забыл что ли? – подумал он. Но проглотил, вместе с пельменями. Чтоб не травиться.
А гость пил, рассказывал и каялся. Каялся и пил. И это было так по-человечески.
– Не переживай. Прорвемся, – сказал Степаныч – Ничего страшного нет. Жизнь, не более.
Самые несчастные – это те, у кого всегда все хорошо. И даже отлично. Раньше таких держали в психушках. Подальше от людей. А у тебя, как у нормального человека, трудности. Так сложилось. У каждого по-своему.
Степаныч же был альтруистом. Хотя и не знал об этом. Но он и не подумал, альтруист, что людям вокруг прежде всего нужны деньги. Потому что они всем нужны. И ему тоже. Худеют – и то за деньги. Трудясь. Лишь бы не работать.
Никто не хочет ходить на работу.
И на следующий день, когда Степаныч, радостный с сумкой продуктов вернулся со смены, оббегав вменяемых начальников и договорившись, тайно от пресыщенных законников и прочих скрупулезных обмылков, взять своего гостя что-то там делать, увидел, что того уже нет. А вместе с ним и отложенные в шкафу под сменой постельного белья сбережения, бывшее его обручальное золотое кольцо, одежда и все, что более-менее стоило денег в его доме.
– О как, – присел Степаныч – Не дождался. Решил ехать домой сразу. Я бы так не смог. Думал бы, обдумывал, а потом и отложил. Слишком мол накладно и хлопотно. Как обычно. Когда думаешь, ничего не получается. Он не такой, этот Виктор. Решительный. В конце-концов, я ему помог и так. Продаст, купит билет, что-то оставит на новое обустройство. Вспомнит, как мы сидели за этим столом, разливая и согреваясь. По-человечески. Единые, как столешница. И все у него будет хорошо, Бог даст.
– Оставь Бога в покое, – вздохнул я, дослушав Степаныча – Он уже сотворил все, что хотел. Но ему некому каяться…
Бумажный солдатик
Я за рулем уже много лет и попал только в одно дорожное происшествие. Да и то по своей вине. В Америке.
Когда «прижимало» и накапливалось одиночество, а сходиться, даже
...