Повести-рассказы
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Повести-рассказы

Борис Ильин

Повести-рассказы






18+

Обитатели Дома

Вступление

Корректору поведения, Джули, нелегко. Ей нужно создавать учебные программы для всех обитателей дома, собирать статистику участия и прогресса, модифицировать программы следуя реакциям жильцов, создавать специализированные и развернутые поведенческие планы для тех, кто наблюдается у психиатра.

Работники смотрят волком: им платят мало, у них не хватает базового образования и элементарной выучки, они перегружены ответственностью, и их не растянуть на огромные нужды обитателей дома. Они держат корректора за злостного дурака, затрудняющего существование, а оно и без того скрипит по швам.

Джули предлагает модификацию плана на общем еженедельном собрании: «Когда Ронни ляжет на пол и сделает вид, что умирает, предлагаю покинуть помещение на пять минут: он любит играть на публику, а если вас нет рядом, ему быстро надоест изображать». Ей отвечают, что из этого ничего не выйдет. Но почему же, интересуется Джули, не выйдет? А ты, говорят, проведи побольше времени вне своего кабинета, тогда может и поймешь. Шестидесятилетний координатор программы, широкоплечий крепкий Том Маклири кивает головой, как китайская статуэтка, щеки у него красные, сам старается не заснуть. У него высокое давление. Руководитель резиденции, Костас, поджимает губы и смотрит оленем — бессмысленно и тревожно.

Когда Джули находит время наблюдать за поведением клиентов в общих помещениях резиденции, становится понятно, что дело не в том, что ее предложение было скверное, а в недоверии работников. Они убеждены, что Джули просто не хочется марать руки грязной работой, не хочется сталкиваться с агрессивным поведением. Работники ее не уважают.

Джули надевает резиновые перчатки и моет обгаженные туалеты, помогает принимать душ Артурику, который в очередной раз не донес до унитаза. Артурик спрашивает, что будет, если он погладит ей грудь. Джули обдает Артурикин задний проход из душевого шланга и отвечает, что такой вопрос неприличен, поскольку может оскорбить человека. Она, помогая натирать Артурикину шею мылом, предлагает обсудить этот вопрос с психотерапевтом. Ладно, огорчается Артурик, но может ты хотя бы купишь мне пиццу? Работники наблюдают за усилиями Джули с отсутствующим выражением лица. Вечером после работы Джули плачет, сдерживая голос, а слезы крупно льются по ее щекам.

Работники тоже заканчивают смену и в большинстве своем перемещаются на следующую работу с еще одной восьмичасовой сменой. Мало у кого есть только одна работа — у большинства две или три: нужно кормить семью с множеством детей, в семье не все работают, и профессионального образования нет ни у кого.

Все это сказанное выше — вступительное объяснение жизни — жизни людей с умственной задержкой, с психиатрическими диагнозами: система ухода скора записать получающих услуги к психиатру для того, чтобы таким образом проконтролировать поведение медикаментозным способом — несмотря на то, что, может быть, психиатрические заболевания и их проявление среди людей с диагнозом умственной задержки не так широко изучены, как принято думать. Обитателям дома о которых пойдет речь ничего не известно о тяжелой динамике отношений между ухаживающими работниками и клиническими специалистами. Их жизнь разнообразна, и главное вот что: мало кто из них чувствует себя неадекватным из-за диагноза умственной задержки. И это в своем роде достижение.

Старухи

О них невозможно рассказывать раздельно, связавших друг с другом свои жизни через несчастье расплывчатого диагноза в который и не верили, и не вспоминали о нем. Они были просто две старухи, ухватившиеся друг за друга перед суровой реальностью и оборонявшиеся от нее общими усилиями. Одна была старуха еврейская, Джен, а другая — протестантка Руфи с английской фамилией. Обе связали свою веру, если таковая и была у них хоть сколько нибудь внятно, только с праздниками в быту. На Песах ходили в русское кафе «Обжора» (Джен называла его «Обзохора» выговаривая таким образом сложно транслитерированную в английский язык русскую морфологию), а в канун Рождества посещали греческий дайнер. Джен говорила много и за обеих, но ей приходилось замолчать, когда Руфи собиралась что-нибудь произнести. У Руфи была очень плохая дикция, говорила она строго и скоро, и первый год нашего общения я почти ничего не понимал. Но привыкнув однажды, мне было странно вспомнить этот прежний языковой барьер.

И подумать, от чего им было обороняться, этим женщинам? Ведь и жили они в отдельном крыле резиденции, обустроенном под квартиру с двумя спальнями с собственной кухней и санузлом, и денег им хватало на еду, одежду, и проезд в общественном транспорте, и доступ к медобслуживанию у них был полный. Да еще эти походы в кафе-рестораны… Кто так живет, у кого такое есть на старости лет? Но ведь дело здесь не в бытовой реальности, а в ощущении от жизни. Джен всю жизнь работала на мелких должностях — грубо говоря, на перекладывании бумажек из одной стопки в другую — откуда ее постоянно увольняли, и если бы не родители и братья, быть ей бездомной. Но вот умерла ее мать, и каким-то невозможным образом, устроив психологическое тестирование, Джен определили умственную задержку — клинически низкий уровень интеллекта, и — чудо! — приняли в соответствующую систему ухода, а затем поселили как раз в квартире с Руфи. Джен плевать хотела на все эти византийские ходы; она говорила, что ее упекла сюда племянница, и теперь племянницу и знать не хочет. Не то было у Руфи. Она с детства жила со знанием, что с ней что-то не так, и с ранней юности участвовала в программах поддержки, куда ее определили по диагнозу — работала в специализированных мастерских, бравших подряды у крупных концернов или фирм — то складывала презервативы от Глаксо-Смит-Кляйн в пластиковые пакеты, то собирала пишущие ручки для фирмы Бик, и прочее всякое. За работу ей платили доллар за сто собранных ручек, за двести упакованных презервативов, в неделю у нее получалось пять-семь долларов, но и работала она четыре дня. Жила она в юности в огромном психиатрическом заведении на Лонг-Айленде на пятьсот коек, а в ее палате было пятьдесят человек. Из-за такой жизни, Руфи была приучена к строгому распорядку и минимуму удобств. Она и прежде не любила ныть, и теперь, живя в трехкомнатной, включая гостиную, квартире, она никогда не жаловалась на бытовые обстоятельства — на то, что в ванной вода не течет, на мышей, на то что зимой плохо топят. Напротив, она была весела и, как прежде, строга.

По-настоящему раздражающая сторона этой жизни для обеих заключалась в том, что они стали частью системного механизма, цель которого воспроизвести себя посредством получения государственных дотаций. Для их получения, система устроила большое количество всяких специалистов, приходивших к Джен и Руфи, толкущихся у них в квартире каждый день, заставляющих то подписать непонятные бумаги, то подвергала учениям по пожарной безопасности, когда в три часа ночи их, в нижнем белье, выгоняли по учебной тревоге на улицу в любую погоду, и в ведомость записывалось, что теперь старухи умеют защититься от пожара. Кроме того, приходил специалист по поведению, и всячески учил — учил Руфи как словесно передавать мысль с большей эффективностью (попросту, говорить медленнее), как меньше раздражаться (сделать несколько глубоких вдохов), как разнообразить досуг (сходить в кино вместо похода в кафе). И Джен учил не нервничать (переключать внимание на любимые занятия — и было тяжело понять какие она любила), готовить новые блюда (курятину не только вареную, но и в духовке запеченную).

В мои же обязанности вменялось просто их проведать, свежим взглядом оценить все ли в порядке, расспросить не нужно ли чего, выполнить просьбу если таковая будет. Мне было проще, приходил я раз в три месяца, и старухи радовались моему приходу. Нет, не было в наших встречах ничего по-домашнему приветливого, ничего особо теплого. Джен часто жаловалась на работников и специалистов, вела меня в ванную комнату и с раздражением демонстрировала протекающий кран. Нет, вру — теплота была: но всегда исходящая от Руфи: она зазывала меня к себе в спальню, закрывала дверь и долго показывала старые фотографии; они, эти фотографии, все были в неважном состоянии — гнутые, искривленные, и словно приправленные дымкой времени. Конечно, это была никакая не дымка, а въевшаяся пыль. Через завесу пыли видны были женские фигуры — три молодых сестры на фоне зеленого подстриженного куста. Какие прежние прически и моды угадывались в фотографии? Были ли все три напомажены духами Элизабет Арден Schoolhouse Red? Что там еще было привычно носить и чем краситься во второй половине пятидесятых? Трое молодых задорных девичьих фигур в простых платьях с повторяющимся узором, все так далеко во времени словно в дымке, а если бы не было времени? А если его нет совсем? Что там за зеленым подстриженным кустом? Приличные садовые дорожки присыпанные гравием? Куда же они ведут? К другим кустам деревьям и дорожкам. А за этими что? Что там виднеется? Неужто шоссе и прилегающая к нему лесополоса? Если пройти к шоссе, нужно осматриваться — крупные семейные автомобили проезжают на большой скорости, все больше черные и белые, но встречаются и вызывающе-красные, и серые. Перейти через шоссе осторожно. В начале леса усматривается тропинка, но этим летом никто здесь не ходил, она на весь обзор вперед заросла легкой травой, подзасохшей уже — погода три недели стоит жаркая, и осадков нет. Идти вперед через лес, и ни высокие кроны сосен с зелеными иглами, ни кривые канадские березы с прозрачной своей салатовой листвой не спасают от припекающего жара: солнце стоит высоко, как только бывает в летний полдень, и человеку от него не укрыться и в лесу. Жарко, и хорошо одно: если над головой не заглядывать, ничто не слепит глаза, а мир между тем ярок и звучен: шелест листьев и древесные скрипы переходят от участка к участку то ли эхом, то ли всякое дерево перенимает эстафету и звучит — шелестит листьями или иглами, скрипит негибким своим остовом, но эта работа деревянных тел — вот всё, что флора себе позволяет привнести в звучащий мир. Почему-то здесь птицы не поют; может ли быть, что близкое присутствие шоссе спугнуло птиц однажды и навсегда? Но все не то: если продвинуться в лес на километра два глубже, здесь дорога начинает идти заметно в гору, и вся она каменистая, да и дороги в общем нет никакой — то и дело приходится отгибать ветки, перешагивать через коряги по мягкой устеленной мелкими веточками и выжившими прошлогодними листьями почве, и стопа утопает — словно шагаешь по живому телу, и почва поскрипывает под ногами, и ломается под стопой то веточка, то еще одна. А если есть в лесу кто-нибудь еще, то ему слышно приближение человеческих шагов за полкилометра. А вот уже обнаружились и покрытые лишайником валуны, а древесные корни как огромные жилы огибают камень, и стремятся достигнуть земли, и тогда валун похож на круглый напряженный бицепс по которому прошла вздутая синяя жила. Так и выходишь на ровную поверхность, и дыхание умеряется, становится ровным, и когда перестаешь его замечать, вдруг напоминает о себе жажда. Пить хочется, а воды нет. Но впереди ведь должны подать о себе знак приметы человека — однородный шум шоссе, проявляющиеся одноэтажные домики — что-нибудь. А уже и солнце ушло, и холодно, и белый подоконник грязный, с черными вкраплениями пыли, полки покосившиеся, потолок облупленный, но тяжело не вглядываться в фотографию — через пыльную дымку, где мир молод и живет юношеской бодростью, и все здоровы, красивы, и живы. Как перестать вглядываться?

У Джен двое старших братьев; они не виделись десять лет — у одного нет денег приехать из Миннесоты, а другой полностью ослеп за это время. Джен звонит им на праздники, но повторяет как заклинание: «Главное — забота о себе». Она очень переживает за братьев, но еще хуже ей — вдаваться в подробности их обстоятельств. И она не знает, кто помогает самому старшему, слепому, и как именно выживает средний — без средств к существованию.

Руфи раз в несколько лет летает к сестре во Флориду. Она очень экономна и получается собрать на билет в оба конца.

Мне об этом обо всем рассказывается сухо, подчеркнуто неэмоционально.

И вот в очередной раз прихожу к ним. На лице Джен тяжелая улыбка. У Руфи лицо смазано, движения суетливые, варит картошку, голова по периметру перехвачена черной повязкой. Зазывает к себе в комнату, запирает дверь, скрываясь от внимания соседки, и говорит быстро, неразборчиво: знаешь что у меня случилось? Сестра умерла, Френсис. Обнял ее, постояли так с минуту. Потом с усилием перешли к пустым бытовым разговорам, вопросам.

Ронни

Настоящая поэзия имеет важные практические применения. Случается, что люди о поэзии не знающие ничего, никогда в жизни ею не интересовавшиеся однажды предстают перед миром и читают собственные необходимые стихотворения, записанные такой строфой, где два первых стиха и стих четвертый — трехстопный ямб с попеременным женским-мужским окончанием, а третий — четырехстопный хорей с мужским. Они, эти люди, и не узнают никогда о просодических подробностях, но всё здесь производит эффект: комната, набитая людьми, две женщины — одна филлипинка средних лет, а другая — молодая шотландка, задержавшаяся у нас по рабочей визе — со слезами в голосе читающие вслух. И не в меньшей степени производят суровый смысл сами стихи о потере человека в пользу смерти, и сама смерть, и сам мертвый человек, Рональд, Ронни, совсем высохший, ярко-белый — лежащий в открытом гробу, как положено по католическим правилам.

Начнем с того, что Ронни умер, а затем заглянем в его жизнь, кто-то ведь должен заглянуть, и видимо придется нам. А вот и сами стихи в приблизительном русском переводе, передающем ритм и общее настроение, но не инстинктивную естественность им свойственную, свидетельствующую о том, как личное переживание переходит в слова для общей скорби. Их никто и не просил, этих женщин, ни сочинять, ни зачитывать, но иначе и быть не могло — они теперь поэты на час, и забудут каково это, как только прочитают свои строки:

Наш добрый милый Ронни,

ты всех оставил нас.

Мы работали с тобой,

и плачем мы сейчас.

Решали все проблемы,

ну а теперь их нет.

От тебя осталась лишь

коробка сигарет.

Собираясь записывать эту жизнь, я почти вижу, как для русского изложения ее обернули в упаковочные прозрачные материалы — какой-нибудь жесткий целлофан; через него все видно, но цвет потускнел, и запаха не слышно, если не считать удушливого запаха самой упаковочной пленки. Оговаривая такое обстоятельство, я всего лишь хочу сообщить, что вся жизнь Ронни, как и мое в ней мелкое участие, происходила по-английски, а русское ее свидетельство заставляет предпринять дополнительное удаление, а может и качественное смещение, позволяющее думать, что это повествование, каковому развернуться далее, имеет мало общего с его героями, да, собственно, и вообще ничего общего не имеет. Ни Ронни, похороненный на семейном участке не где-нибудь, а в Кенсико, ни сам дом с оставшимися обитателями в бруклинском Грейвсенде не будут потревожены, это я могу вам обещать.

Мне рассказали сразу, как только я устроился на работу, что у Ронни сильные перепады настроений. То он ласков и мил, а то вдруг обрезает все телефонные провода в резиденции, выбрасывает оконный кондиционер на улицу со второго этажа, то ляжет на пол и часами будет хрипеть, пускать слюни и умирать. А как приедет скорая, поднимется резво — и словно не было умирания. Он был высок и худ, его пошатывало. Врач порекомендовал ходить с палочкой, но Ронни наотрез. Раз в неделю он собирал мелкие учетные деньги в пяти окружных резиденциях под началом нашего агентства, а затем отвозил их на метро в главное управление. Заработок его был за это пять долларов — большие деньги для человека в его ситуации. Куда с ними? Больше всего на свете Ронни любил играть на удаленном тотализаторе скачек. Раньше в Бруклине существовал ряд заведений именно под таким названием, Удаленный Тотализатор, где, в залах просмотра, собирались неопрятые серолицые мужчины, уставившиеся в телевизор в ожидании результата. Ронни среди ни

...