автордың кітабын онлайн тегін оқу Честь имею. Власть Советам
Виктор Вассбар
Честь имею
Власть Советам
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Редактор Светлана Михайловна Свинаренко
Дизайнер обложки Елена Владиславовна Смолина
Иллюстрации Бесплатные библиотеки интернета
Корректор Светлана Михайловна Свинаренко
© Виктор Вассбар, 2024
© Елена Владиславовна Смолина, дизайн обложки, 2024
«Честь имею. Власть Советам» — продолжение саги «Честь имею. Крах империи». Роман продолжает историю жизни офицерской династии Парфёновых, где честь русского офицера — это преданность России и верность любви. Период становления советской власти, красный террор, Сиблаг, бои у озера Хасан и у реки Халкин-Гол.
ISBN 978-5-0060-1120-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
Родителям моим — Василию Ивановичу
и Зое Ивановне посвящаю этот роман.
Светлая им память!
Часть 1. Бездушие
Глава 1. Выстрел
В немой задумчивости смотрел Реваз на растворяющуюся в ночи лодку и видел в этой серой картине финальные мазки из прошлой жизни сиятельного князя и блистательного офицера российской империи подполковника Абуладзе. И отражённый рекой лунный свет, внося в эту картину холодные краски ночи, усиливал бледность этого полотна и настойчиво говорил ему — нынешнему Магалтадзе Ревазу, что он давно уже и не жив и не мёртв, — бездушная сущность. Он не хотел себе в этом сознаться, но сознание упорно говорило ему, что в нём давно уже умерли офицерская честь и просто человеческая порядочность. И от этого ему хотелось выть и рвать эту бесцветную безжизненность, как будто она, а не он сам виноват в этой своей нынешней реальности.
Тёмная ночь, чёрная река, мёртвый серый свет луны, вливаясь в аккорды спетой песни жизни Шота, усиливали минорные звуки Реваза.
— Своя — чужая жизнь! Его — Леонида? — Реваз хмыкнул. — Нет! Моя чужая жизнь! Я живу чужой жизнь, прячусь даже от себя, а не он. Он своей жизни не изменял. В нём чести, что уже тут кривить душой, больше, нежели во мне — сиятельном князе! Он идёт вперёд… в неизвестность, осознавая, что там может быть смерть. Идёт и не боится смерти. А я? Боюсь ли я её? Нет! Много я их повидал за свою жизнь. Не она страшит, а неизвестность её. Хотя… даже и не это, а… осознание, что я… трус. Трус!
О чём ещё думал этот потерявшийся в жизни человек? Об унижении советской властью? О несбывшихся надеждах князя? О растоптанном будущем? О жизни и смерти? Вероятно обо всём этом, ибо принимал себя в новой реальности, реальности тревожного настоящего и неизвестности будущего, реальности смерти в любой момент, униженным и оскорблённым, что вело к раздвоению сознания. Противоречивые мысли, сталкиваясь каждая с каждой, отрицая друг другу, нежадно били его, одна — неопровержимой правдой, другая — отрицанием её. Всё нынешнее состояние этого потерявшегося в жизни человека было наполнено не радостью бытия, а пессимизмом и обвинением всех в своей нынешней действительности, в которой не видел ничего светлого.
— Подло! Но почему?.. Они убили мою жизнь! — кричал первый невидимка.
— Но ты всё же жив! — спокойно отвечал второй.
— Разве это жизнь, унижение и боль! Тревога за каждый день! Как же я их всех ненавижу! — негодовал первый.
— Смирись! Возврата к прошлому не будет! — успокаивал первого — второй.
— Подло! Всё подло! — взрывался первый.
Мысли невидимки бились каждая с каждой, бились в немом молчании, и слышал их лишь он, — одинокий в ночи человек. Слышал, пытался осознать их, осознав их часть, принимал решение, отвергал, принимал другое и снова отрицал. Внутренняя боль от погасших надежд на светлое будущее, убитых ненавистными ему красными, вводила его мысли в противоречия друг с другом, и с ним самим.
Растворились в ночной тишине всплески воды великой сибирской реки Оби потревоженной лопастями вёсел ритмично погружаемых в её тёмную плоть ночными гостями, тайно переправившимися от городского лодочного причала в просмолённой деревянной лодке к правому безлюдному берегу. Стих в серой ночи скрип уключин и шум рассекаемой лодкой лёгкой волны. Слились с противоположным берегом силуэты Марии и Леонида Парфёновых, не видны они ему на фоне стены тёмных алтайских соснах. А он смотрел, смотрел и смотрел в ту тёмную даль и ясно осознавал, что река — непреодолимая граница. Она не только унесла Парфёновых в новую для них жизнь, но и навсегда разорвала его связь с ними, с их общим прошлым, оставив лишь память об ушедших годах, но и она со временем сотрёт в себе то минувшее, что когда-то связывало их. Разорвётся на мелкие клочки былое, сгорит в пламени будущего, которого у него, — человека с чужим именем может и не быть.
От осознания этой личной трагедии Шота глубоко втянул в себя влажный воздух, поднял голову вверх, закрыл глаза и… тихо, по-щенячьи завыл.
— Будь проклят этот мир! — едва шевеля губами, «громогласно» прошептал Реваз, упал на холодеющую траву и стал бить землю кулаками, как будто она виновата во всей его не сложившейся жизни. Как будто она оторвала его от людей, с которыми его связывала где-то трудная, где-то бесшабашная, где-то неправая, где-то смертельно опасная военная, но всё-таки светлая жизнь. Но более всего он осознавал, что до конца своих дней никогда не возвратится в своё личное прошлое, в котором когда-то неизмеримо давно была ясность, — своя, а не чужая жизнь, взятая взаймы у неизвестного ему солдата, погибшего в горниле Великой войны.
Реваз не помнил, как долго лежал на земле, очнулся от ощущения её сырости. Встал на ноги.
Уходящий день, завершив свой двадцатичетырёхчасовой бег в зените ночи, передал права новым суткам, родившимся под холодным серебром лучей луны и звёзд, уцепившихся за жизнь на тёмном небосводе. Размылись в свинцово-синем заречье очертания кудрявых лиственных деревьев и вековых сосен, растворились в его липкой плотной черноте лодка и люди, и даже наплывы небесного серебра на противоположный берег потеряли в нём свой блеск. Мрачен правый берег, мертвенно бледна река и если бы не свет уличных фонарей города, дремлющего на его берегу, то всё окрест, — заречье, река, небо и даже сам воздух казались бы безжизненными. И человек, задумчиво стоящий на краю обрыва круто пикирующего к реке, смотрел на её чёрную бездну, и виделась ему в ней его жизни, тёмной и непредсказуемой.
От этих мрачных мыслей мозг в его голове заклокотал как огненная лава в жерле вулкана и захотелось ему снова упасть на землю, рвать остывшую в ночи траву и впихивать её под черепную коробку, в которой, как ему представлялось, не осталось ничего кроме огненной боли, ничего индивидуального, что ещё в недавнем прошлом было лично его. А есть лишь в черепной коробке серая бездуховная куча дерьма, подчиняющаяся голосу извне, — массам, одурманенным революционными идеями. Есть равнодушие к окружению и безразличие к стране, где красный террор преподносится как благо для всего человечества, где общественное преобладает над частным, где жизнь человека не имеет никакой ценности, где свобода для народа лишь на словах, а права у кучки имущих власть. Где индивидуальность — совокупность качеств, отличающих людей друг от друга, принимается как нечто вредное для социалистического общества и враждебное мировому пролетариату. Никакой индивидуальности, это прерогатива стоящих у власти людей, а человеческие массы должны лишь неукоснительно подчиняться меньшинству, которое думает за них и руководит ими.
От этой жгучей несправедливости, а более от безысходности и бессилия, что-либо изменить, он внутренне закричал. Закричал, чувствуя, как больно разрывается душа от каждого звука застрявшего в груди. И когда эта боль готова была взорвать сердце, он до жжения в груди набрал в лёгкие воздух и крикнул в ночь, поглотившую прошлое, тягуче прощальное: «Не-е-е-ет!»
— Не-е-е-ет! — прокричал он в тёмную немоту, охватил голову руками и стал медленно раскачиваться из стороны в сторону, при этом попеременно притоптывал ногами, как в танце, — танце смирения перед силой неизбежности судьбы.
Резкий аромат взбитой травы, внёс в душу Реваза полное успокоение и даже некоторое безразличие к судьбе людей, растаявших в плотной синеве противоположного берега, к судьбе друзей, навсегда ушедших из его жизни, но усилил беспокойство относительно своей судьбы. Одновременно с этим проявилась твёрдость.
— Нет! Никогда и никому я не позволю распоряжаться моей судьбой! — решительно проговорил Реваз.
Эта категоричность тотчас подвела его к точному, нужному лично ему расчёту, и вместе с этим окончательно поставило точку в противоречиях мысли, — колебаниях относительно своего настоящего, но заглушить тревогу относительно будущего оно ещё не смогло. Если в борьбе «за» и «против», где «за» — отрешиться от старого и безоговорочно принять новую реальность, а второе — жить в новой реальности, но оставаться ярым противником нового строя, появилась ясность, — жить в борьбе с кровавой реальностью настоящего, то тревога за будущее в новой реальности нещадно давила всё его существо. Эта тревога была пока ещё абсолютно не сформировавшаяся, но каким-то звериным чутьём осознавалась Ревазом сверхопасной, и этим самым заставляла его отбросить всё, что окружало в данный момент и сосредоточиться на внутреннем чутье. И эта чутьё, пока слабое, но упорное в своём стремлении стать главенствующей идеей, вскоре проникло в сознание Реваза и, полностью овладев им, стала нашёптывать ему свои коварные замыслы:
— В дороге Леонид может быть подвергнут проверке, — говорило ему сознание. — Сейчас везде посты и разъезды отряда ЧОН. Вдруг кому-нибудь не понравится полученная им бумага! Начнётся проверка, а там… начнут допрашивать. Кто, откуда и куда? Не выдержит. В НКВД все, даже самые стойкие ломаются, сразу выложит, что бумагу с его новым именем получил от командира взвода ЧОН. А там…
Магалтадзе мысленно схватился за голову.
— Там не трудно представить, что будет со мной. Боже! Будут пытать, бить, выворачивать руки, ломать кости, потом расстреляют! Хотя… бумагу я ему выправил настоящую… придраться не к чему. Но всё же… я мог что-нибудь не учесть… пропустить… печать… она может быть размыта, смазана, — внушал себе Реваз тревожную мысль.
И некогда сиятельный князь поступился честью блистательного русского офицера, — принял окончательное решение относительно своего будущего, — отдался голосу, нашептавшему, что ради сохранения своей жизни жалости не должно быть ни к кому, даже к друзьям.
Слетело жжение с груди Реваза. Бросив прощальный взгляд на реку, он глубоко втянул в себя прохладный воздух, витающий по-над рекой и крутояром, приподнялся, крепко встал на ноги и повернулся в сторону города.
Реваз шёл в сторону расположения ЧОН. Зайдя в казарму отряда, торопливо вошёл в командирскую комнату, выписал на своё имя командировочное предписание, взял из ружейной стойки винтовку и направился в сторону конюшни. Обуздал лошадь и погнал её к понтонному мосту через Обь. Перебрался на правый берег и погнал лошадь в сторону Бийска. Скрылись ночные огни Барнаула, черна дорога, опасна в ночи, но Магалтадзе, пренебрегая опасностью, мчался к финальной точке принятого решения — убийству.
Коротка летняя ночь. Западный небосклон ещё во власти ночи, он чёрен — не видно ни звёзд, ни Луны, скрыты они плотными чёрными облаками, а восточный отливает расплавленным оловом, — далёкое солнце уже запустило на него свои первые утренние лучи.
Посветлела земля под копытами лошади. Бездорожье, — ехал вдали от тракта, минуя наезженные дороги и деревни.
Взошло солнце, залило тёмные тучи запада маковым цветом, бросили они розовый оттенок на чистую голубизну востока, и тотчас весь небосвод укрылся кровавой пеленой. Брызги её упали на равнину и островки берёзовых колков. Тревожный гул пронёсся по безмолвному пространству. Далеко видно на нём всё, что идёт и движется, и видны далёкие горы и лента хвойного леса. Не видно лишь лошади, несущей на себе всадника с ружьём. Ещё издалека увидел он на гладком поле телегу с Парфёновыми и погнал лошадь кружным путём. Обойдя подводу, подъехал к колку, мимо которого, как рассчитал, должна была проехать телега с Леонидом и Марией. Устроил лежанку-засаду в густых зарослях кустарника.
Прозвучал хлёсткий выстрел. Магалтадзе увидел, как Парфёнов вздрогнул и повалился на рядом сидящую Марию.
Быстро встав на ноги, убийца отряхнул прилипшую к одежде пожухлую траву и побежал к неглубокой лощине, где к берёзе была привязана лошадь, на которой мчался в ночи для свершения своего гнусного преступления. Вскочил на неё и помчался через урочище, едва заметной узкой тропой к Бийску, где, по прибытии, сделал отметку на командировочном предписании и отправился в обратный путь.
Глухо билось сердце убийцы, но его чёрная душа ликовала.
— Нет препятствий на моём пути, — мажором пела она и вторила ей громовыми раскатами надвигающаяся на солнце грозовая туча.
Глава 2. Крестик
Магалтадзе пришёл домой в ночь на третьи сутки после отъезда Парфёновых из Барнаула. Над городом грохотала затяжная гроза, и десятки ярких молний яростно били чёрное небо.
— Хорошо, смоет все следы! — мысленно потирал руки Магалтадзе, и счастливая улыбка ползала по его обветренному дождём и ветрами лицу, на котором резко выделялся, искривляя улыбку, рубец от сабли, ползший по левой щеке от глаза до подбородка.
— Я ждала тебя, Реваз. Долго не ложилась спать, а легла, не могла уснуть. Страшно! Не люблю грозу, она напоминает мне страшный день бегства из Омска.
— Да, что-то разыгралась, — ответил Реваз. — Но сейчас я дома.
— Что-то случилось? — спросила Лариса.
— Почему ты так решила? — вопросом на вопрос ответил Реваз.
— Трое суток тебя не было, — проговорила Лариса. — Понимаю, человек ты военный, но всё же мог бы зайти домой и сказать, как всё прошло с отправкой Леонида Самойловича. В крайнем случае, посыльного бы отправил, чтобы не волновалась.
— Не мог. Сама же сказала, что человек я военный… Дело было неотложное… секретное, — ответил Реваз, укладываясь в постель рядом с женой. — Кроме того, должна понимать, никто не должен знать, где я был и чем занимался. Какой тут может быть посыльный?! Скрытно всё делалось… в ночи. Так-то!
— Прости, Реваз, что-то я не подумала. И верно, какой тут посыльный. Главное вернулся… дома. Надо понимать, всё прошло хорошо?
— Хорошо. Можно сказать, даже изумительно.
— Вот и прекрасно. Подарок мой не забыл передать Леониду Самойловичу?
— Оберег твой передал, — ответил Реваз. — А тебе от Леонида на день твоего рождения крестик… Свой нательный снял с себя и передал.
— Крестик? — удивилась Лариса. — Как же он без него? Леонид очень дорожил им, говорил, подарок матери, хранит от пуль. Ах, как же давно это было, — вздохнула. — Кажется, что не я жила в Омске, а та наивная девочка Лариса. Кажется, не ко мне, а к ней приходил Леонид Самойлович. Раечка… милая Раечка… несчастная женщина! Такое чувство, что всё прошлое это сон, тяжёлый сон с маленькими розовыми пятнышками счастья.
— Что это ты вдруг о Раисе Николаевне вспомнила? Ностальгия о счастливом детстве? Забудь, Лариса, надо приспосабливаться к нынешней реальности, а она жестокая, выживет тот, кто сильный… А мы должны выжить и не просто выжить абы как, а жить с этими оголтелыми большевичками и бороться за наше правое дело. Такова нынешняя реальность. Надо забыть нашу прошлую жизнь, как говорится, крепко становиться на ноги в новой реальности, и не стоять на месте, а двигаться в верхи власти, убирая с пути всех, кто будет препятствовать нашему продвижению… как говорится, стоять под ногами.
— Под ногами, — думая о чём-то своём, проговорила Лариса. — Как же он под ногами-то?
— Кто под ногами? Ты о чём, Лариса?
— Крестик говорю, как же Леонид Самойлович будет без него? Боюсь, как бы чего плохого не случилось!
— Что плохого может случиться? Не замечал за Леонидом суеверий.
— А у меня что-то в груди защемило, как будто беда какая случилась.
— Ничего плохого случиться не может. Вот если бы он потерял крестик, тогда, конечно, да! А если подарил, то это в благость ему и тому, кто примет этот дар. Крестик это к добру, к счастью! Выбрось из головы мрачные мысли, всё будет хорошо… даже если крестик и переподарен. От матери, говоришь… хм… — удивился Реваз, — дорогой подарок… ценный… честно говоря, не знал… хотя много раз видел этот символ христианской веры на его груди… и вот только сейчас это впервые услышал от тебя.
— Удивительно, а я думала, ты знаешь.
— Вот, как видишь, не знал. Помню, говорила, что заезжал с фронта в Омск, проведал тебя и Раису Николаевну, но чтобы ты говорила о крестике, не припоминаю. И как же ты могла его видеть на груди его? Он что… раздевался при тебе?
— Не говори глупости, Реваз. С дороги он, умывался под рукомойником, вот крестик и выбился из-под воротничка мундира. Я тогда ещё сказала, что красивый он… крестик-то… массивный… видать старинный. Он и ответил, что крестик подарок от матери его, а ей он достался от её матери, а той от отца её… прадеда Леонида Самойловича. А не говорила, потому что запамятовала, разве ж упомнишь всё, о чём говорили в тот день. А вот сейчас ты сказал, я и вспомнила… Нынче день как год. Разбои, крестьянские смуты, по ночам выстрелы, а по утрам на улицах ограбленные, изнасилованные и убитые. Даже тот день, когда Леонид Самойлович принёс в мой дом тяжёлую весть о гибели отца, слегка сгладился временем, а сейчас вдруг всё так резко всплыло из памяти, как будто это было вчера, но уже не со мной, а с той далёкой девушкой Ларисой.
— Редкостного благородства был князь Пенегин Григорий Максимович. Добрую память оставил о себе всем, кто знал его.
— Кроме того подлеца, который убил его, — ответила Лариса, утерев рукой повлажневшие от слёз глаза. — Князь, княгиня… Когда это было! Сейчас за одно это слово могут расстрелять.
— И без всякого суда и следствия, потому забудь своё прошлое… Помни лишь легенду свою… из пролетариев ты. Колчаковцы расстреляли родителей твоих в Омске, ты бежала в Барнаул, где тебя приютили Филимоновы. А титулы… Бог с ними… с титулами, не в них дело, а в борьбе нашей с большевизмом. Придёт наше время, всё возвратим. Сатанинский век короток. Хотя борьба с ним будет долгая. — Реваз тяжело вздохнул, недолго помолчал, затем резко, как отрубил, проговорил, что в данный момент его волнует не столько сам Парфёнов, а жена его Мария. — За Марию Ивановну беспокоюсь.
— Что? — с тревогой в голосе проговорила Лариса. — Беспокоишься за Машу? С ней-то что? Переживает, понятно, так в доме же своём… с матерью и детьми.
— Ежели бы так… Видишь ли, решила проводить Леонида. Пришла вместе с братом своим на берег, а там как вцепилась в мужа: «Никуда, — сказала, — не отпущу одного! Вместе жили, вместе и умрём!»
— Как это так — умрём! — тревожно воскликнула Лариса.
— Образно сказала, — ответил Реваз.
— Фу ты, Господи! — выдохнув тяжесть из груди, более спокойно проговорила Лариса. — А я уж было подумала, беда приключилась.
— Не беспокойся. Нет никакой беды. Глупость… с её, да и с его… Леонида стороны. Прижалась к нему, как влилась, так и вошла с ним в лодку. А он и не против. Такими их и провожал… прижавшимся друг к другу, пока не скрылись в темноте. Благо, тихо всё прошло, без громких рыданий. Оно хоть и сумерки уже были, но мало ли что… народ-то он разный… кто-то в постель укладывался, а кому-то в благость время тёмное! Там лишние уши страсть как не нужны были, тайно всё делали, и опытный глаз мог запросто определить, что неспроста в ночь уходит лодка с людьми. Вот и говорю, время нынче беспокойное. Провожал, тихо было, а как там… дальше… одному Богу ведомо!
— Вот и будем молиться Богу, чтобы дорога у них спокойной была. А то, что с мужем поехала, так то правильно сделала. Знаю, любовь их крепка, вот и ниточка та, что связала их, крепкой будет.
— Может быть и верно. Вдвоём-то оно спокойнее и легче! И дорога веселее. Да и Ромашов с товарищами рядом, все воины славные, не дадут в обиду, костьми лгут, а их сохранят. Фёдор Ильич-то, сама знаешь, с первого дня с Леонидом, дружба у них крепче братской… не по нынешним временам, когда брат брата зубами рвёт…
— А как же их сынок — Петенька? Как он-то будет сразу без отца и матери? — с тревогой в голосе проговорила Лариса.
— Мария крикнула, когда уже лодка отчалила от берега, что с матерью своей — Серафимой Евгеньевной обо всём договорилась. Пока с ней поживёт Петя, потом, как обживутся на новом месте, заберут. Просила Петра Ивановича — брата своего, чтобы позаботился.
— Так и мы, считай, не чужие, всем поможем, у нас и паёк… аж два и всё остальное… Я у Серафимы Евгеньевны, почитай, как родная дочь жила, ни в чём заботы не имела.
— Это как положено! Какие тут разговоры!? Всем поможем, — ответил Реваз. — Завтра… хотя уже сегодня… днём схожу к ним. Поинтересуюсь, может быть, всё же передумала и возвратилась домой. Проводила на том берегу, да и возвратилась. А пока… устал что-то нынче… давай спать…
— Узнай, Реваз! Обязательно сходи! Чувство у меня какое-то тревожное, — ответила Лариса, всматриваясь в лицо мужа, освещённое оловянным светом луны, льющимся из окна на супружеское ложе. В этом бледном свете ночного светила лицо Реваза, вроде бы спокойное, было сродни облику сатаны, смотрящему на мир людей со злобой, ненавистью и презрением, на это чётко указывал его орлиный с горбинкой нос, выдвинутый вперёд подбородок и шрам на лице, резко очерченный лунным сиянием. Таким Лариса ещё никогда не видела мужа, это напугало её, и вызвало в душе тревогу.
— Боже, какой страшный у него профиль, сатанинский! — подумала она и тотчас перед ней, как наяву, возник Леонид Парфёнов. Он лежал на земле, и из его груди сочилась кровь. — О-о-о! — застонало сердце Ларисы. — Почему Марии, а не мне Ты дал первой встретить Леонида? Сейчас бы он был со мной и никто… никто не посмел бы тронуть его даже пальцем! Я сберегла бы его от всех невзгод! — Одновременно с этим шли и другие мысли. — Но, когда я впервые увидела его, мне было всего восемнадцать лет, а он уже был женат и у них с Марией был сын. Ну, всё равно, — громко крикнула её душа, — мог бы и подождать! Не обязательно было жениться на ней!
Ещё раз взглянув на спящего мужа, Лариса вздохнула и повернулась к нему спиной.
— Как я ошибалась в нём! Ведь я никогда не любила его! Как же поздно я это поняла! Бедный Олег. Он один любил меня, а я… Я предала его! — с такими жгучими сердце и разрывающими душу мыслями, с повлажневшими от слёз глазами Лариса погрузилась в тревожный сон.
Ей снилась маленькая девочка, — лет двенадцати, приглядевшись, она узнала в ней себя. Маленькая Лариса в светлом платьице, по ткани которой разлетались полевые ромашки, раскинув в стороны руки, кружила в многоцветном разнотравье бескрайнего поля, и ей с нежно зелёного неба улыбалось сказочное солнце, вобравшее в себя цвет луговых васильков. Рядом стояла бабушка, на ней была красивая розовая шляпка с широкими полями и белой лентой на тулье, кончики ленты трепыхались на лёгком ветру, отчего казались Ларисе, смотрящей на эту чарующую картину, пролетающую в кружении, белыми бабочками, а подол платья кремового цвета волнами, плывущими по радужному полю. Бабушка улыбалась глазами и говорила всем стоящим подле неё людям, какая красивая у неё внучка. Лариса услышала бабушку, ей были приятны её слова, отчего вдруг стала очень лёгкой, такой лёгкой, что взмахнула руками и полетела в зелёную даль неба. Все смотрели на неё и махали руками. Неожиданно откуда-то издалека до Ларисы долетел короткий, но резкий звук, как щелчок кнута, которым злобный кучер погоняет лошадь. Небо тотчас окрасилось в красный цвет, полил кровавый дождь. Капли его обходили стороной летящую в грозовом небе Ларису, но нещадно поливали Реваза, неведомо откуда появившегося на поле, расцветающем алыми маками. Лариса вскрикнула и проснулась. Открыв глаза, посмотрела на спящего мужа, на его лицо падал розовый луч, — отражение луча луны от рубина, вправленного в кольцо лежащего на комоде.
Магалтадзе не спал. Той тревоги, что охватывала его на берегу после проводов Парфёновых, уже не ощущал, но внутри себя чувствовал разрывающий напор, который осознавал призраком. Напор давил его тело снаружи и одновременно разрывал изнутри, смеялся каким-то загробным, как из глубокой пропасти смехом, более того — брезгливо ухмылялся и указывал на него своим призрачным пальцем, при этом в смехе его явно слышалось слово, всего лишь одно слово — убийца. Магалтадзе пытался противоречить напору своего внутреннего Я, изгнать его из себя, вклинивал в гром его обвинений свои, как ему казалось, оправдательные слова, но они, как он ни старался, не смогли войти в противоречие с его Я, что ещё более давило грудь «гранитной» громадой и разрывало сердце.
Крепко стиснув зубы, Магалтадзе прокричал своему внутреннему Я:
— Но моя жизнь дороже любой жизни, даже жизни друга, который, по сути, никогда им и не был… так… сослуживец… и не более… а то, что встретились здесь, такова судьба. Меня это ни к чему не обязывает! — С этой мыслью он облегчённо вздохнул и провалился в беспокойный сон.
Во сне к нему вновь пришло видение двухлетней давности. Видение, которое стало посещать его после разгрома крестьянского восстания в селе Сорокино. Видение — сомодвижущаяся картина, но не плоская, как на экране в кинозале, а раскрывающаяся в объёме. Возле картины стояли художники, в их толпе не без удивления он увидел и себя. Раскрывшись полностью, полотно выдвинуло на передний план воинский обоз. На передних санях сидел он, за ним следовали сани с бойцами его взвода ЧОН.
Морозное утро. Лошади, фыркая, пускали из ноздрей клубы белого пара. Синевато-белёсая равнина. Полозья, однотонно поскрипывающие по сухому снегу, редкие островки тощего кустарника и одинокие голые деревья, изредка проплывающие справа и слева от дороги, по которой шёл обоз, вносили в людей уныние. Из ртов бойцов, как и из ноздрей лошадей, валил синеватый пар, поднимаясь вверх, он оседал на их ресницах крупинками инея. Если бы не винтовки в руках людей в тонких солдатских шинелях, обоз можно было принять за крестьянскую санную кавалькаду, движущуюся либо на базар, либо в поля за сеном, скошенным в летнюю пору, или ещё по каким-либо крестьянским надобностям. Ехали без песен, вжав голову в приподнятый воротник шинели, что более, нежели винтовки в руках, указывало на то, что обоз идёт не с миром, а с войной. Войной… какой… и на кого? Давно прогремели бои в алтайских полях и лугах, лесах и горах, сёлах и городах, на степных дорогах и таёжных тропах. Почернели кресты на могилах солдат павших в сече, заросли травой могилы невинно убиенных мирных жителей Алтая, но видно кому-то вновь захотелось окропить алтайскую землю горячей русской кровью. Почему, зачем, за какие такие грехи немилость одних к другим? Как понять санную кавалькаду, молчаливо движущуюся по заметённой снегом степи?
Тоскливо на душе бойцов ЧОН, щемило её не только скучное однообразие степи пасмурного зимнего дня, но и мысль, что едут убивать отцов, матерей, братьев и сестёр, посмевших, по мысли губернского ЧК, подать голос в защиту своих прав. Именно губернского ЧК, а не по распоряжению Ленина, ибо не могли солдаты даже представить, что их великий вождь кровожаден более, нежели сам сатана. Не могли представить, что слабый голос задавленного, забитого крестьянства, молящего о простом, — дать жить не по указке сверху, а как жили предки, — на своей земле и на плодах своего труда, слышится громом. Гром ли тот голос? Писк! Но даже писк был расценен губернским ЧК как гром, который никто не смеет производить без указаний оттуда, и они, выполняющие эти указания, тыкали пальцем вверх, вознося сидящих наверху выше Бога.
Рассматривая это самодвижущееся полотно, не имеющее границ, Реваз проник в его главную суть, — увидел в объёме картины отдельные части и себя, как частицу, беспрекословно исполняющую волю художника. Понял, что был послан губернским ЧК не для бесед с крестьянами, а для уничтожения их, уничтожения волнения, названного комиссарами сорокинским восстанием крестьян. А для придания волнению политической окраски нашли жертву, «назначили» руководителем восстания настоятельницу Барнаульского Богородице-Казанского женского монастыря игуменью Мариамну (Фролова), которая и в мыслях не несла идею крестьянского восстания, ибо чтила заповеди Господа, первой из которых была «Я Господь, Бог твой… Да не будет у тебя других богов пред лицем Моим».
А для них жизнь неведомой им игуменьи была ниже жизни муравья, ибо муравья они видели, знали, какой он с виду, а она была для них всего лишь звук без формы и содержания. Конечно, в душе многие из членов губернского ЧК не поддержали распоряжение вышестоящего органа, но вслух никто это не произнёс, так как понимал прекрасно, что обязательно будет подвергнут наказанию за мысли идущие вразрез решений сверху. Такова была новая политика советского государства, политика уничтожения веры и подавления инакомыслия. Губернским ЧК командиру взвода особого назначения Магалтадзе предписывалось по прибытии в село Сорокино арестовать руководителей восстания с дальнейшим препровождением их в Барнаул для предания суду, а активных участников бунта отдать на волостной суд троек, в случае сопротивления расстрелять.
— Восставшие кулаки, попы, купцы и всякая другая вражеская сволочь считают, что уйдут от возмездия органов советской власти, не бывать этому! — держал речь Магалтадзе перед бойцами ЧОН в день выхода к селу Сорокино, а в душе был рад, что крестьяне поднимаются против кровавой власти большевиков.
Восстание было подавлено. Основную роль в этом исполнила 10 кавалерийская бригада.
Магалтадзе выполнил всё, что ему было приказано чрезвычайным уполномоченным Мукиным Андреем Антоновичем. Оставшиеся в живых повстанцы были арестованы и препровождены на суд волостных троек, но до суда они не были доведены. Во время конвоирования были порублены сельским активом. Их могилой стал среднекрасиловский крутой ров. Это возмутило командира взвода ЧОН.
— Твари! — негодовал Реваз. — Порубали честных людей. — Отправлю вас сволочей в Барнаул, как врагов советской власти, а там с вами долго разбираться не будут, расстреляют.
Задумано, сделано. Все активисты села Сорокино и игуменья Мириамна (спасти её Магалтадце при всём желании не мог) под усиленным конвоем были отправлены в Барнаул, а сам Реваз остался в селе, для дальнейшего поиска активных участников восстания с целью сохранения им жизни и привлечения к дальнейшей подрывной деятельности против советской власти.
***
Историческая справка.
Трагические дни сорокинского восстания выпали на праздник Крещения Господня, а за несколько дней до этого — в первых числах января 1921 года на пленуме губкома ВКП (б) начальник губчека, потрясая кулаками, клеймил позором восставших крестьян:
— К бунтовщикам Сорокинского района примкнули бандиты, анархисты, во главе с И. М. Новосёловым, бывшим соратником Г. Рогова, интересы крестьян которым чужды. Именно под началом бандитов идут погромы ревкомов, деревенских коммун и тяжкие убийства активистов и простых мирных людей. В Сорокино восставшие, с дробовиками, вилами, топорами и самодельными пиками, а более с оглоблей идут стеной на продотряды. Эта банда казнила большую группу членов сельхозкоммуны «Заря коммунизма». — В заключение своей гневной речи оратор прокричал. — Смерть врагам советской власти! — Все присутствующие на пленуме поддержали его речь бурными аплодисментами.
Игуменья Мариамна была арестована, до крови иссечена кнутом, после этого препровождена в Барнаул, где её приговорили к расстрелу, но приговор был заменён десятью годами заключения. Расстреляли ни в чём неповинную женщину в марте 1938 г.
Одним из полков 10 кавалерийской бригады командовал К. К. Рокоссовский, начальником штаба бригады был А. В. Соколовский, — будущие Советские военачальники Великой Отечественной войны. Подавив крестьянское восстание, бригада переместилась в Горный Алтай, где продолжила свою карательную миссию, затем ушла в Монголию на борьбу с бароном Унгерном.
Повстанцы гибли не только в боях. Сохранились свидетельства того, что во многих деревнях Алтайской губернии без суда и следствия расстреливали и убивали до семидесяти человек в день, сотни крестьян подверглись арестам, которых ревтрибуналы, как правило, приговаривали к расстрелу. В восставших сёлах, после их кровавого усмирения, вводился комендантский час, был введён запрет на оказание помощи «бандитам», проводилась конфискация имущества повстанцев и ссылка их семей.
В Барнауле, после разгрома крестьянских мятежей, прошло собрание партийно-хозяйственного актива Алтайской губернии. С продолжительной речью выступил председатель губернского исполкома Полюдов Евгений Венедиктович. Особое внимание в своей речи он уделил «красному бандитизму», а начал её с благодарности в адрес большевиков и бойцов ЧОН принявших активное участие в подавлении крестьянского мятежа:
«Разгром крестьянских мятежей усилил позиции большевиков, — сказал Полюдов. — Выросло количество партийных ячеек, они повсеместно вооружились. При этом большую роль в окончании разгрома повстанческих соединений сыграли отряды ЧОН. Истребительные отряды ЧОН, сформированные из местных коммунистов, хорошо знающие не только территорию, но и членов повстанческих соединений, содействовали наведению порядка на Алтае»…
Далее Полюдов сказал на чём не стоит успокаиваться коммунистам алтайской РКП"б».
«…Но нам не нужно успокаиваться на успехах. Отрядам ЧОН необходимо и после выполнения военных задач использовать методы террора. Врагов ещё очень много, они хитры и скрытны. К сожалению мы видим и констатируем, что отдельные партийные ячейки и даже волостные организации РКП (б) занимаются анархической деятельностью, превращаются в откровенные бандитские организации, не имеющие ничего общего с Российской Коммунистической партией большевиков. Пора понять таким бандитским организациям, прикрывающимся лозунгами партии, что их антипартийная деятельность будет жестоко караться органами ЧК. Красный террор это ответ большевистской партии на антисоветскую деятельность белогвардейских недобитков и „красному бандитизму“ в наших рядах. Партийным организациям, вставшим на путь анархизма, превратившимся в чистокровные бандитские шайки, расхищающие социалистическую собственность и продовольственные запасы будет неминуемый конец. Мы всех их выявим и расстреляем. Но к вопросу „красного бандитизма“ в наших рядах нужно относиться с особой осторожностью, чтобы ненароком не задеть честных большевиков. Не должно применяться и особых мер по отношению к пассивным и рядовым участникам „красного бандитизма“. А вот к „красным бандитам“ — бывшим членам партии анархистов, эсеров всех оттенков, а так же ко всем принимавшим участие в акциях со своекорыстными целями, отношение должно быть другим, они должны быть сурово наказаны, вплоть до расстрела»…
На этом совещании командир отряда барнаульского ЧОН Магалтадзе был награжден почётной грамотой Алтгубисполкома и Алтгубкома Р. К.П (б).
***
Картину с пятнами крови неожиданно сменило полотно в серых тонах. В нём не было алых красок, но от этого оно не стала легче первого полотна, более, эта вторая картина вырисовалась жгуче ужасающей.
В этой картине, замерев, стояла толпа крестьян, крестьянок и их детей. Все они были одеты в рвань, несколько мужчин без головных уборов. Глаза людей были широко распахнуты и все они смотрели на него. В их взгляде не было мольбы и осужденья, не было даже стремления жить, была лишь неизбежность и покорность судьбе, которая, они это понимали, приговорила их к смерти. В их позах не было напряжения, как бывает в ожидании насильственной смерти, лишь руки десятка людей, сцепленные друг с другом по всей длине толпы, как бы хранили в глубине её нечто очень дорогое, более ценное, чем их жизнь.
Люди молчали, но кричали их позы и глаза. В этом молчаливом крике, Магалтадзе увидел не физическую боль людей, обречённых на муки, а боль их души — невозможность изменить свою роковую карму. И эта кричащая немота давила на него холодной могильной плитой, которую сбросить с себя, даже при желании, он не мог. Что мог он сделать один против системы, настоянной на крови? Войти в картину и влиться в толпу людей? Что это изменит? Ничего, и он это понимал, поэтому стоял и молча смотрел на картину, в которую художник внёс новый мазок — новый персонаж.
К толпе крестьян подошёл командир Красной Армии. Ухмыляясь и окидывая людей поверх голов, что-то сказал своим подчинённым, затем хмыкнул, развернулся и пошёл в обратную сторону. Но, не сделав и двух шагов, как бы вспомнив что-то, резко развернулся и упёр взгляд в какую-то одному ему видимую точку. Вот на его лице расплылась презрительная ухмылка. Следом взмах рукой и три бойца из его отряда вскинули винтовки и бросились со штыками наперевес к толпе. Люди невольно разомкнули руки, раздвинулись, и в центре толпы показалась молодая женщина в лёгком платье со свёртком в руках. Лица женщины не было видно, голова была склонена к свёртку, но по полной груди её Магалтадзе понял, что это была молодая мать, а в свёртке её новорожденное дитя. На сочную от молока грудь матери ниспадал, подвязанный за шею тонкой нитью, медный крестик озарённый лучом солнца, на короткий миг пробившийся меж туч, нависающих над селом.
Склонившись над свёртком, женщина сделала шаг, потом ещё и ещё.
Она шла к нему, и когда до него оставалось не более трёх метров, её голова медленно приподнялась, и Реваза пронзил взгляд необыкновенно красивых голубых глаз, слегка взлетающих вверх острыми внешними уголками.
Миг, всего лишь миг она смотрела на него, но он успел увидеть в её глазах не равнодушие к жизни, а любовь её, боль и что-то ещё тайное, принадлежащее лично ей, но один самый сильный луч из этого тайного она не могла удержать, он лился из её глаз сиянием любви Творца всего живого, и даже его — Магалтадзе, косвенно причастного к её унижению… Этот луч пронзил его насквозь, но он не мог его понять, ибо ему не дано было познать то чувство, которое испытывала женщина, крепко прижимающая к груди свёрток с новорожденным дитём, — это было чувство материнства.
Всего лишь миг он видел её глаза, но этого хватило, чтобы увидеть в них не беспомощность, не беззащитность, не слабость, а силу жизни и даже её власть над всеми, кто вершит насилие и убийства.
Не он срывал с неё одежды, не он насиловал её, а командир красной армии, но он был свидетелем того акта глумления над женщиной, родившей ребёнка всего несколько дней назад. Был и ничего не предпринял, чтобы помешать извергу в свершении акта насилия, показывающего власть над беззащитной женщиной.
И сейчас он стоял, смотрел на молодую мать, видел её гордо вскинутую голову, всматривался в её глаза, устремлённые к небу, — вновь стремился проникнуть в их глубину и понять, что хочет она от него, но чем пристальнее смотрел на неё, тем более ослеплялся перламутровым сиянием, льющимся на женщину с небес, которые как бы говорили ему: «Не смей смотреть на чистоту своими грязными глазами! Она унижена, но не сломлена и чиста!».
Высоко вздымалась её грудь, но дыхание было спокойным. Вот она медленно отвела голову от солнца, ещё сильнее прижала к груди свёрток, и вновь посмотрела на Магалтадзе, но более пристально, нежели минуту назад.
И он увидел, — в её глазах не было ненависти к нему, они не горели проклятьем, но и любви в них уже не было, в них была жалость его. И от этого, именно от её жалости он вскрикнул и упал перед ней на колени. Она что-то сказала, но он не услышал её, хотя внутренним состоянием понял, что она прощает его. От этого ему стало невыносимо больно. Эта боль не входила ни в какое сравнение с физической болью, которую испытал, будучи изрезанным на войне, это была боль души, разрываемой не пулей, не осколком снаряда, а всего лишь тишиной, окружившей его. Но эта тишина была громче самых громких звуков, которые когда-либо доводилось слышать ему. Это была мёртвая тишина, молчание потустороннего тёмного мира.
— К-к-кто т-т-ты? — силясь разжать губы, попытался разорвать он гробовую тишину, но лишь издал свинцовые звуки внутри себя, и тотчас в эту тяжёлую немоту, тисками сжимавшую его душу, вплыла новая картина, она была в красных тонах. Творцы её держали в руках не кисть и палитру, а револьверы и винтовки. Вооружённые люди расстреливали безоружных крестьян, крестьянок и их детей.
Магалтадзе стоял перед женщиной на коленях и просил прощение, но голос его был слаб, она не слышала его, молча и с жалостью смотрела на него. Потом приподняла свою руку над его головой, перекрестила его и медленно пошла к реке. Все, кто ещё был жив и кто уже был мёртв, молча, смотрели на неё. Она подошла к проруби, перекрестилась и ступила в неё вместе с дитём.
Он встрепенулся, сердце сильно забилось в груди, попытался, было, встать на ноги, побежать к реке, вырвать её из ледяных рук смерти, но кто-то крепко удерживал его от этого порыва.
И он стал прокручивать картину в обратном направлении, с одной лишь мыслью — предотвратить самоубийство. И вновь увидел её. Она уже не идёт, а бежит, распущенная коса веером струится за её спиной, и ему кажется, что посиневшие ноги её вот-вот надломятся и она упадёт, но она бежала, не падала, крепко прижимая к груди свёрток.
Тишина взорвалась небесным громом, в котором чётко прослушивались смех того командира, который срывал с неё одежды, улюлюканья его подчинённых и громкое завывание ветра, как последние аккорды прощальной песни.
— В чём её вина? — крикнул Реваз. — В том, что была женой молодого крестьянина, боровшегося за её счастье и светлое будущее своего новорожденного ребёнка? В том, что была женой молодого мужчины только начавшего жить и зарубленного соседями — активистами села?! В том, что хотела жить! Видимо, да! — ответил, попытался остановить её от опрометчивого шага, но ноги не слушались его, как будто срослись с землёй и пустили в неё корни.
И он вновь стал прокручивать картину с первого кадра, вносить в неё изменения, но что бы он ни вносил, итог был один, — она у края проруби, её прощальный взгляд в суровое небо и бросок в холодную водную пучину, — в вечность, в которой только она, её дитя и Он — Творец всего живого, — неба, звёзд, планет и света.
Этот последний миг жизни молодой женщины потряс Магалтадзе, в нём всё ещё оставалось чувство сострадания, он даже понимал мрачность картины, но принять её не мог. В самоубийстве женщины он видел бег из жизни, а в стремлении покончить с ней слабость, как и в самой её короткой жизни не свет и любовь, а малодушие души. И в некоторой части своих суждений Магалтадзе был прав. Но поймёт ли он когда-нибудь её душу в полном объёме, прочувствует ли то, что пережила она в минуту смерти тела, в котором жила её душа в надежде увидеть созидательную роль другой души рождённой в новом теле, убитом холодным мрачным безмолвием подо льдом? Вопрос этот он не ставил перед собой сейчас, и не будет он главным вопросом его жизни ещё много лет.
И он застонал, застонал громко и болезненно. От этого страдальческого стона Лариса проснулась и посмотрела на мужа. Брезжил рассвет. Утренний свет падал на голову Реваза, высвечивал седину на его смоляных волосах и заливал бледной зеленью шрам на щеке, что вносило в его облик отрешённость и даже некую демоничность.
Лариса встряхнула головой, сбрасывая с себя столько странное видение, и вспомнила вечерний разговор с мужем.
Чей-то горластый петух объявил начало нового дня.
Лариса тронула мужа за плечо и спокойно проговорила:
— Реваз, ты стонешь. Очнись!
Магалтадзе открыл глаза, недоумённо воззрился на Ларису, не понимая, что она хочет от него, ибо перед ним всё ещё была в движении картина жизни и смерти. Он всё ещё видел молодую, красивую, полную жизненных сил женщину, бегущую к проруби со свёртком в руках. В её лёгком, почти воздушном полёте виделось не желание уйти из жизни, в которой ей не осталось места, а продолжение её в каком-то новом, пока неведомом ей светлом пространстве, в котором нет боли и крови, и об этом говорили её гордо поднятая голова, яркий блеск васильковых глаз и стремительность полёта. Всё это видел, но не понимал Реваз. Понимал лишь то, что уже нет той жизни, она далёкое прошлое, как для неё, так и для её дитя. Понимал, что и для него миг её жизни, пролетевший под зимним солнцем мятежного села — прошлое, которое со временем, несомненно, забудется. Для неё её жизнь и смерть — свет. Для него его жизнь — чужая жизнь во мраке, а будущее — ребус, который он будет разгадывать до конца своих дней, но полностью никогда не разгадает.
— Что-то плохое видел во сне? — спросила его Лариса.
Реваз смотрел на жену и не мог понять, что она хочет от него.
— Ты слышишь меня?
Реваз крепко зажмурился, тряхнул головой, пытаясь осознать, что хочет от него жена.
Лариса вопросительно смотрела на него.
— Ты что-то сказала? — проговорил.
— Ты стонал. Что-то плохое видел во сне? — повторила Лариса.
Реваз сморщил лоб, пытаясь вспомнить сон, но ночное видение покинуло его.
— Не помню, — ответил.
— Не помнишь и ладно, — махнула рукой Лариса, отбросила одеяло и встала с постели.
— Ты обещал пойти к Марии. Это хотя бы помнишь? И где подарок Леонида? Крестик?..
По-военному быстро встав с постели и одевшись, Реваз сунул руку в карман гимнастёрки. Крестика в кармане не было. Проверив все карманы и даже вывернув их, пожал плечами и, в недоумении скривив губы, произнёс:
— Потерял! И понятия не имею где.
Прекрасное воспитание не позволило Ларисе излить на мужа поток нелестных слов, но не уберегло его от её глубокого вздоха сожаления, по которому Ревазу было понятно и без слов, что его жена очень огорчена.
Вслед за этим его пронзила мысль, что крестик мог быть утерян на лёжке, с которой произвёл смертельный, как он полагал, выстрел в Парфёнова. И тотчас сердце его сжалось в маленький комок, затем резко распахнулось и бросило в ноги, руки, грудь и лицо мощный заряд крови, от которой воспламенилось всё его тело, а лицо вспыхнуло жарким пламенем.
— Жарко… что-то жарко у нас! — выдавил Реваз из мгновенно пересохшего горла комок ежовых слов, подошёл к рукомойнику и, ополоснув лицо прохладной водой, вышел из дома, забыв поцеловать жену, что делал обычно ежедневно, уходя на службу.
— Странный он какой-то сегодня, хотя… ничего странного, ему п
- Басты
- Приключения
- Виктор Вассбар
- Честь имею. Власть Советам
- Тегін фрагмент
