Обломки непрожитой жизни
Қосымшада ыңғайлырақҚосымшаны жүктеуге арналған QRRuStore · Samsung Galaxy Store
Huawei AppGallery · Xiaomi GetApps

автордың кітабын онлайн тегін оқу  Обломки непрожитой жизни

Игорь Патанин

Обломки непрожитой жизни






18+

Оглавление

От автора

Дорогой читатель!

Книга, которую вы держите в руках, основана на реальной истории Антона Приходько — основателя культового бишкекского кафе «Берлога». Это место было одним из самых популярных среди молодёжи столицы Кыргызстана в нулевых и десятых годах. Благодаря «Берлоге» друзьями становились сотни людей самых разных взглядов и профессий. Здесь дружили, влюблялись, создавали семьи и просто заводили знакомства.

Все истории в этой книге рассказаны самим Антоном в личных беседах ещё при его жизни или собраны по крупицам из воспоминаний друзей и близких.

Однако эту книгу нельзя рассматривать как биографический роман. Это художественное произведение. Подробности многих жизненных ситуаций сейчас просто невозможно установить достоверно. Рассказы друзей нередко противоречили друг другу, а память имеет свойство окрашивать прошлое в разные цвета. Именно поэтому в книге изменены имена всех героев, включая главного.

Приятного чтения!

Пролог: Последнее утро

31 декабря 2024 года, 9:30

Александр проснулся раньше будильника. Знал, не открывая глаз — началось очередное серое утро. Просачивается сквозь веки. Холод подбирается под одеяло, откуда-то снизу тянет сыростью. В доме пахло гнилой древесиной и мышиным пометом — запах умирающего строения, который въелся так глубоко, что уже не замечался.

Из-за стены доносилось поскуливание. Не жалобное, скорее вопросительное. Собаки знали его утренние ритуалы лучше часов.

Лежал, считая удары сердца. Раз. Два. Пропуск. Три. Четыре. Снова пропуск. Последнюю неделю оно то замирало, то срывалось в галоп, как старый мотор перед тем, как заглохнуть окончательно. Где-то наверху, в недостроенных комнатах второго этажа, пробежала крысиная стая. Быстрый шорох множества лап, писк, потом тишина. Обосновались там основательно, целые поколения. Травить боялся, вдруг Пират или Белка найдут отравленную тушку. Так и сосуществовали — он внизу, крысы наверху.

Каждый на своей территории, как жильцы коммуналки, старающиеся не пересекаться.


Сел на край кровати. Мир качнулся, поплыл. Стены медленно вращались против часовой стрелки, пол уходил из-под ног, хотя он еще не встал. Переждал, вцепившись в край матраса. Последние дни это случалось все чаще — утренние головокружения, которые он упрямо списывал на погоду. Декабрь выдался особенно мерзкий. Не зима и не осень, а что-то промежуточное, склизкое. Влага проникала через щели в окнах, оседала на стенах черными пятнами плесени, делала воздух густым, трудным для дыхания.

Натянул вчерашние джинсы. Они висели на нем мешком, приходилось затягивать ремень на последнюю дырку. Старый свитер — мамин подарок. Она любила такие, «уютные», говорила. На правом боку дырка, где-то зацепился, уже не помнил.

Куртка поверх свитера. В доме было холоднее, чем на улице. Отопление работало только в спальне, да и то еле-еле. Стоптанные калоши на босу ногу. Носки искать не было сил.

Вышел во двор. Утренний свет был мертвенно-белым, безжизненным. Такой бывает в больничных коридорах или в моргах. Свет, который ничего не освещает, только подчеркивает тени.

Собаки выскочили из своих укрытий. Пират двигался медленно, поранил заднюю лапу. Белка прыгала вокруг, виляла всем телом, не только хвостом. Александр присел на корточки, и тут же мир снова поплыл. Схватился за Пирата, тот стоически выдержал.

— Держись, старик. Мы оба держимся, да?

Пес ткнулся мокрым носом в ладонь. От него пахло псиной — кисловатый запах дворняги.

Огляделся. Три дома стояли как надгробия над могилами его амбиций. Первый — где должна была быть семья. Они с Кариной часами выбирали плитку, спорили о цвете штор в спальне, рисовали планировку мебели на салфетках. «Здесь будет кровать, а здесь — столик». Теперь там пустые комнаты для квестов, которые никто не заказывает. Последний клиент был три месяца назад — детский день рождения.

Второй — его детище. Кафе, которому он посвятил двадцать лет жизни — «Медвежий угол». Двухэтажное здание выглядело как декорация к фильму про постапокалипсис. Штукатурка отваливалась пластами, обнажая кирпичи, которые крошились от сырости. Окна первого этажа покрыты таким слоем грязи, что через них не проникал свет. На втором этаже был летник — открытая терраса с колоннами. Когда-то там пили и веселились до утра, звенели стаканы, звучал смех. Теперь ветер гулял между облупленными колоннами, играя сухими листьями. Потолки внизу начали обваливаться еще весной. Сначала мелкая штукатурка, потом начали провисать перекрытия. Он просто старался пореже туда заходить. Не думать о том, что происходит там. Не видеть эту агонию.


Третий дом — последнее убежище. Тоже двухэтажный, тоже недостроенный. Наверху планировался хостел. Еще одна бизнес-идея из тех времен, когда он еще верил, что все можно исправить, начать заново. Остались голые фанерные стены и царство крыс.


Постоял, осмотрел свои владения. Печальное зрелище, но делать что-либо не было сил. Точнее, не было даже желания иметь эти силы. Это была не лень — лень подразумевает, что ты хочешь что-то сделать, но не можешь себя заставить. У него было другое — глухое, вязкое, всеобъемлющее безразличие. То самое состояние, когда не хватает душевной энергии ни на что: ни заняться делами, ни даже подумать о том, чтобы ими заняться. Даже приготовить себе нормальную еду казалось подвигом, недостижимой вершиной.

Всё было безразлично. Абсолютно всё.

Потому и питался последние месяцы… ничем, по сути. В лучшие дни — фирменное блюдо одинокого мужчины: сунуть сырой окорочок в микроволновку, подождать, пока станет хоть как-то съедобным, и заставить себя проглотить резиновое мясо. Просто чтобы заглушить голодную боль в желудке. Чтобы найти силы вытолкнуть себя в еще один пустой, бессмысленный, ничего не обещающий день.

За забором начиналась обычная жизнь бишкекской окраины. Слышны были голоса соседей, лай чужих собак, звук заводящейся машины. Чтобы увидеть эту жизнь, надо было выйти за ворота, но зачем? Все друг друга знают, все друг другу чужие. Вежливые кивки при встрече и желание поскорее разойтись.


Вернулся в дом. На кухне включил чайник — единственное помещение бывшего Медвежьего угла, которым регулярно пользовался. Грязновато, но функционально. Плита работала, вода текла, холодильник гудел как бомбардировщик, но холодил.

Телефон лежал на столе, мигал уведомлениями. Реклама микрокредитов, СМС от сотового оператора, напоминание о неоплаченных счетах. И между ними редкие сообщения от живых людей. Пора было начинать ритуал.

Каждый праздник, много лет подряд. Рассылка поздравлений всем контактам. Двести с лишним человек. Многих не видел годами, с некоторыми даже не помнил, как познакомился. Но упрямо, методично отправлял открытки. Последняя ниточка, связывающая его с миром живых. Иллюзия, что он еще часть чего-то большего.

Нашел в галерее сохраненную картинку — заснеженная елка, снегири на ветках, надпись «С Новым годом!» витиеватым шрифтом. Эту открытку прислала мама лет пять назад, когда только осваивала смартфон. «Сашенька, смотри, я научилась картинки отправлять! Правда, красивая?» Теперь он отправлял ее от своего имени — как эстафетную палочку, которую некому передать дальше.

Начал рассылку. Алла (бывшая коллега) — отправлено. Палец дрожал, попадая по кнопкам. Арсен (знакомый по квестам) — отправлено. Борис (из старого Медвежьего угла) — отправлено.

Ответы приходили вразнобой. Смайлики, гифки, стандартные фразы. «Спасибо! И тебя!» Диалоги не завязывались — о чем говорить с призраками прошлого? О том, что было? Больно. О том, что есть? Стыдно. О том, что будет? Нечего.

Дошел до Максима. С Максом было по-другому. Один из немногих, кто остался из старой гвардии. Они в последний год часто собирались у Макса дома. Медвежий угол для встреч уже не годился — стыдно было приглашать в эти руины.

Отправил открытку. Ответ пришел быстро: «Спасибо. С наступающим».

Александр набрал: «Всех благ».

Пролистал вверх их последнюю переписку. Обсуждали встречу на второе января. «Как всегда у нас посидим», — предлагал Макс. Как всегда в последнее время — у него дома, потому что больше негде. Александр соглашался — где еще собираться? В крысином дворце? В королевстве плесени и запустения?

Дальше по списку. Лиза из Лондона прислала семейное фото — двое детей, золотистый ретривер, камин на заднем плане. Другая планета, другая жизнь. Катя написала длинное поздравление с пожеланиями здоровья, счастья, успехов — всего того, чего у него не было и уже не будет. Лена ответила смайликом — экономия эмоций. У каждой своя жизнь, правильная, устроенная, с понятным вчера и предсказуемым завтра.

К одиннадцати закончил с рассылкой. Чай остыл, покрылся радужной пленкой — вода в районе плохая, с привкусом ржавчины. Сделал новый, погрыз сухарь — есть не хотелось, но надо было что-то закинуть в желудок, чтобы не скрутило от голодных спазмов.

Вспомнил — вечером идти к Татьяне и Константину. Позвали встречать Новый год, чтобы не сидел один. Добрые люди, жалостливые. В холодильнике лежали бутылка шампанского и торт — купил вчера, чтобы не идти с пустыми руками. Последние пристойные деньги потратил, но традиции есть традиции.

Подумал, что надо бы помыться, побриться. Привести себя в человеческий вид, изобразить нормальность. Но одна мысль о холодной ванной комнате, о ржавой воде из крана, о необходимости смотреть на себя в зеркало — и силы закончились, не начавшись.

Зашел в центральный зал «Медвежьего угла». Сел на диван — единственный удобный во всем доме. Продавленный, но еще помнящий форму тела. Как старый пес, который уже не может служить, но еще готов подставить бок для поглаживания.

Голова кружилась сильнее. Неприятно, тревожно. Словно мир решил сменить ось вращения, а его забыли предупредить. Сердце то замирало, делая паузы между ударами, то начинало колотиться часто-часто, навёрстывая. Может, давление? Тонометр был где-то в материнской комнате, но идти туда, видеть ее вещи, вдыхать остатки ее запаха — выше сил.

Позвонить друзьям? Сказать, что плохо себя чувствует? Нет, глупо. Перед праздником у всех дела, хлопоты, подготовка. Не хочется быть обузой.

Решил прилечь. Поднялся с дивана — и тут волна дурноты накрыла по-настоящему. Не просто головокружение — мир превратился в карусель, запущенную на полную скорость. В глазах потемнело, края зрения заволокло черной пеленой. Пол качнулся, уходя из-под ног, как палуба корабля в шторм. Схватился за спинку стула, стоявшего рядом, вцепился побелевшими пальцами. Постоял, пережидая. Медленно, нехотя мир вернулся на место. Отпустило, но тревога осталась — липкая, холодная, забирающаяся под кожу.

Решил вернуться на диван. Но сначала нужно собак покормить. Они терпеливые, но не железные.

Пошел к двери, и тут собаки за ней заскулили — не привычно, требовательно, а тревожно, тонко. Почуяли неладное. Умные псы, все понимают без слов. Чувствуют то, что человек старается не замечать.

Остановился в дверях, держась за косяк. Лег на диван. Лежал, считал вдохи-выдохи, как учила мама в детстве, когда он боялся темноты. «Считай дыхание, Сашенька. Раз — вдох, два — выдох. Мир никуда не денется».

На пятидесятом вдохе стало легче. На сотом решил, что пора вставать — собак все-таки покормить надо. Они с утра еще не ели, ждут.

Встал осторожно, проверяя каждое движение. Вроде нормально. Земля тверда, стены вертикальны. Дошел до кухни медленным шаркающим шагом старика. Достал миски — эмалированные, с отбитыми краями, помнящие лучшие времена. Поставил на стол.

И тут комната качнулась снова. Сильнее, решительнее, окончательно. Как будто невидимый великан взял дом и тряхнул, проверяя на прочность.

Телефон в кармане. Пальцы не слушались, дрожали, промахивались мимо кнопок. Набрал 103.

— Скорая слушает.

— Мне плохо… Головокружение сильное, сердце…

— Возраст?

— 48.

— Адрес?

Продиктовал, запинаясь. Язык был ватным, чужим. Женский голос монотонно задавал вопросы — хронические заболевания, аллергии, принимаемые препараты. Он отвечал механически, держась свободной рукой за край стола, чувствуя, как дерево крошится под пальцами — старое, трухлявое, как все в этом доме.

— Бригада выедет в порядке очереди. Ожидайте.

— А примерно когда?

— В течение часа. Сегодня много вызовов.

Праздник. Конечно, много вызовов. Пьяные драки, обострения, одинокие старики с сердечными приступами.

Положил трубку. Час. Надо продержаться час. Скорая придет, отвезут в больницу, там капельницы, уколы, дежурные фразы врачей. Может, даже полегчает. А может…

Собаки за дверью заскулили громче. Миски все еще стояли пустые на столе. Обвинение. Укор.

Потянулся за пакетом с кормом на верхней полке.

И мир взорвался.

Не снаружи — изнутри головы. Белая вспышка, ослепительная, всепоглощающая. Потом темнота, накатывающая волнами. Мир качнулся, уплыл куда-то вбок, завертелся каруселью.

Он даже не понял, что падает — просто в какой-то момент пол оказался очень близко, несущимся навстречу с пугающей скоростью.

Удар. Висок встретился с углом стола — коротко, хрустко, окончательно. Вспышка боли, яркая как фейерверк. Потом пол — холодный, жесткий, последний.

Кровь сразу, много. Горячая, почти обжигающая на фоне холодного кафеля. Растекается по грязному полу, находит дорожки между плитками, рисует абстрактные узоры. Красиво, почти художественно. Мама бы заставила отмыть. «Сашка, что за свинарник! Немедленно убери!»

Попытался встать — тело не слушалось. Предатель. Бросило в самый важный момент. Только лежать и смотреть, как красное расползается по трещинам, как река находит русло.

Телефон выпал, лежит в метре. Экран светится — кто-то еще отвечает на новогоднее поздравление. Не дотянуться. Попробовал подползти — голова взорвалась болью, такой, что потемнело в глазах. Остановился, замер.

Собаки за дверью заходились лаем, потом воем. Чуют кровь, чуют беду. Умные псы, преданные. Единственные, кто будет по-настоящему горевать. Кто их кормить будет?

Время текло странно. То медленно, как патока в холодный день, то рывками, пропуская целые куски. Сколько прошло — пять минут? Десять? Полчаса? Скорая где-то едет по праздничным пробкам Бишкека. Или стоит, пропуская кортежи важных людей. Или вообще забыла про вызов — мало ли пьяных в праздник падает, кто их всех запомнит.

И тут, на грани между явью и забытьем, началось странное.

Сознание дробилось, расщеплялось, как свет через призму. Он видел себя со стороны — крупный мужчина в старом свитере лежит в луже крови на кухне заброшенного дома. Нелепо, жалко, окончательно.

Видел сверху, с высоты птичьего полета — три дома на участке, как три надгробия. Три эпохи неудавшейся жизни. Три попытки, три провала.

Видел изнутри — сердце сбивается с ритма, пропускает удары, делает длинные паузы. Кровь не доходит до мозга, кислород заканчивается. Системы отключаются одна за другой, как огни в покидаемом доме.

И еще видел «других себя». Множество версий, развилки судьбы.

Вот тот, кто не упал, дождался скорой стоя.

Вот тот, кто вовремя обратился к врачу, лег в больницу неделю назад.

Вот тот, кто женился на Карине, растит детей.

Вот тот, кто уехал в Россию, построил карьеру.

Вот тот, кто продал «Медвежий угол» вовремя, не держался за иллюзии.

Все они смотрели на него с любопытством энтомологов, разглядывающих редкий экземпляр. Как на того, кто выбрал самый странный путь из всех возможных. Самый тупиковый.

— Пора платить по счетам, — сказал кто-то знакомый. Голос шел отовсюду и ниоткуда.

И он вспомнил.

Больница. Двадцать восемь лет назад. Операционный стол, яркий свет ламп, лица в масках. Прободная язва, реанимация, критическое состояние.

Белый коридор. Не больничный — другой. Бесконечный.

— Хочу жить.

— Зачем тебе жить?

— Чтобы заботиться о матери. Она столько горя видела, она не заслужила потерять еще и меня. Буду заботиться о ней всю жизнь. До конца.

Мать умерла год назад. Девятого ноября. Тихо, во сне.

Сделка выполнена. Контракт закрыт. Долг оплачен.

Значит, пора.

Закрыл глаза. Открыл.

Кухня была полна людей — прозрачных, светящихся изнутри мягким светом. Все, кого знал, любил, терял.

Мама у плиты, молодая, красивая, в том платье в горошек, которое он помнил с детства. Помешивает что-то в кастрюле, оборачивается, улыбается.

Отец разливает водку по стопкам — крепкий, здоровый, без следов болезни, которая его убила.

Света смеется в углу — звонко, заразительно, как смеялась до того, как заболела.

«Медвежий угол» во всей красе вокруг них — но не реальный, а идеальный. Полный, шумный, живой. Каким он был в лучшие дни, каким остался в памяти.

— Это смерть? — спросил у мамы.

— Это переход, сынок. Из одной комнаты в другую.

— А я могу остаться?

— Можешь. Но там, — она кивнула куда-то за пределы видения, в белый свет за окнами, — тебя еще ждут. Много кто ждет. Может, стоит попробовать?

Он не знал, что выбрать. Покой здесь или борьбу там. Смерть или жизнь. Конец или еще один шанс.

А в реальности кровь продолжала растекаться по кафелю. Собаки выли надрывно, отчаянно. Телефон разрывался — Андрей звонил поздравить с наступающим.

Где-то в городе застряла в пробке скорая помощь. Фельдшер смотрел на часы, считал вызовы.

И время шло. Капля за каплей. Удар за ударом.

Тик-так. Тик-так.

Время, которого почти не осталось.

Глава 1: «Нежеланный»

1976 год, Фрунзе

Людмила сидела в коридоре женской консультации. Деревянная скамейка, отполированная тысячами таких же женщин, скрипела при каждом движении. Стены были выкрашены в тот особенный больничный зелёный — бледный, как первая трава из-под снега, который почему-то считался успокаивающим. На самом деле от него только сильнее мутило — или это давал о себе знать токсикоз.

Четвёртая беременность. В двадцать восемь лет — возраст, когда другие женщины только начинают задумываться о втором ребёнке. Но после всего пережитого Людмила чувствовала себя на все сорок. Морщинки в уголках глаз, седая прядь, которую она тщательно прятала под платком. Снова этот металлический привкус во рту, снова тяжесть внизу живота, снова страх — липкий, холодный, проникающий под кожу.

Две девочки лежат на кладбище под одинаковыми белыми надгробиями. Первую звали Светланой — она умерла от онкологии, не дожив до трёх лет. Крошечная, невесомая к концу жизни, как птенец. Мария прожила чуть дольше. Саркома лёгкого. Людмила до сих пор винит себя и врачей — в роддоме медсестра выронила девочку из рук, ребёнок упал на кафельный пол. Главврач уверял, что всё в порядке, просто испуг. Потом говорили, что саркома не может быть последствием падения, но она не верила. Может быть, если бы сразу всё как следует проверили…

Сколько же этих «если бы» она перебрала за последние годы.

Третья Светлана — названная в честь первой, несмотря на причитания родственников: «Нельзя давать имя умершего ребенка живому!» — единственная выжившая. Людмила тогда стояла на своем, сжав кулаки: «Это мое материнское право». Сейчас Свете четыре года, она бойкая, шумная, живая. А теперь — четвертый. Непрошеный, нежданный, пугающий.

— Людмила Николаевна Ткаченко? Проходите.

Врач — женщина лет пятидесяти с усталым лицом человека, который слишком много повидал. Седые волосы собраны в тугой пучок, на халате — бурое пятно от йода. Таких пациенток у неё десятки — молодых женщин, уже переживших потерю ребёнка и боящихся снова рожать.

— Ну что, решились? — голос бесстрастный, профессиональный.

— Да. Я не могу… Не справлюсь. — слова даются с трудом, застревают в горле как рыбьи кости.

Муж, Николай, вчера долго уговаривал. Не кричал — не в его характере подымать голос. Сидел рядом на продавленном диване, гладил по голове, перебирая пряди волос: «Люда, я понимаю твой страх. Но может, именно этот ребенок…» Не договорил, но она поняла — может, выживет. Может, будет не как те двое.

Ему тридцать восемь, на десять лет старше. Работает в Чолпон-Атинском рыбхозе, следит за нерестом османа и чебака. После смерти девочек стал брать её с собой в экспедиции — оформил егерем, чтобы не сидела дома одна, не сходила с ума от воспоминаний. В походах легче — некогда думать о плохом. Нужно готовить на костре для всей группы, кипятить воду, следить, чтобы угли не погасли. Простые действия, которые отвлекают от сложных мыслей.

— Срок восемь недель, — врач заполняла карточку, скрипя казенной ручкой. Чернила расплывались на дешевой бумаге. — Направление выпишу. Завтра с утра, натощак. Паспорт не забудьте. И… простыню чистую принесите, у нас не хватает.

Людмила кивнула. В животе что-то кольнуло — резко, неожиданно. То ли нервы натянулись как струны, то ли…

— Что-то не так? — врач подняла глаза от бумаг, привычно оценивающий взгляд.

— Нет, все… нормально.

Но было не нормально. Внутри росло странное чувство — не материнская любовь, нет. После двух маленьких гробов сердце обросло коркой, как старая рана. Света — да, Свету любила до безумия, до боли в груди. Но заводить еще одного ребенка, чтобы потом стоять на кладбище под дождем, бросать горсть земли на крышку гроба?

Домой шла пешком. Нет, денег на автобус было не жалко, просто нужно было продышаться, привести мысли в порядок. Февральский воздух был колючим, сухим. Снег под ногами скрипел, как несмазанные петли.

Теперь они жили во Фрунзе, в квартире брата Людмилы. Тот уехал в Россию, оставив им трешку, которую семья получила после расселения ветхого жилья. После Чолпон-Аты, где воздух пах рыбой и озерной водой, город казался чужим — слишком много людей, машин, суеты. Но работа есть работа. Теперь Николай трудится в институте, пишет научные статьи о рыбах Иссык-Куля, делает иллюстрации — рисует удивительно точно, до каждой чешуйки. По вечерам он ещё и чучела мастерит — давнее увлечение таксидермией приносит дополнительный доход.

Дома пусто и гулко. Света в садике до вечера, Николай в библиотеке — собирает материалы для новой статьи об эндемиках Иссык-Куля. Села на кухне на табуретку с провалившимся сиденьем, положила руки на живот. Под пальцами — ничего особенного, обычная плоть. Восемь недель. Говорят, на этом сроке у эмбриона уже бьется сердце. Уже формируются пальчики. Уже маленький человек, а не просто «плодное яйцо», как пишут в медицинских справочниках.

Вспомнила Машеньку. Когда в роддоме небрежно бросили: «Немного уронили при приёме, но всё хорошо, не волнуйтесь», — она поверила. Молодая была, наивная. Думала, врачи знают, что делают. А потом… Шесть лет надежд и страхов. Каждый кашель — паника. При каждом повышении температуры — «а вдруг это оно?» И в конце — снова больница, снова белые халаты, снова дежурная фраза: «Мы сделали всё, что могли, примите наши соболезнования».

А теперь четвёртый. Мальчик или девочка? Здоровый или… Нет, не думать об этом. Завтра всё закончится. Пятнадцать минут под наркозом. Быстро, почти безболезненно — так сказала врач. И жизнь пойдёт дальше. Без страхов каждую ночь, без замирания сердца при каждом детском плаче, без ещё одной маленькой могилки на кладбище.

Николай пришёл поздно, с охапкой книг. От него пахло табаком и типографской краской. Он сел рядом, обнял ее и прижал к себе:

— Ну что?

— Завтра пойду. Утром.

— Люда…

— Коля, мы же всё решили. Я не переживу, если снова… — голос сорвался, слёзы потекли сами собой.

Поужинали молча. Гречневая каша комом стояла в горле. Света щебетала о садике, о подружке Алёнке, о том, что скоро Восьмое марта и они учат стишок для мам. Родители переглядывались поверх её головы — два заговорщика, хранящие страшную тайну.

Ночью не спалось. Матрас казался жёстким, как доска, подушка — неудобной. Николай тоже не спал — было слышно, как он ворочается и вздыхает. Старые пружины кровати жалобно скрипели. А Людмила лежала на спине, смотрела в потолок, где в углу темнело пятно от протечки, и думала.

О чем думают женщины в такие ночи? О несделанном выборе, который уже почти сделан. О непрожитых жизнях детей, которых больше нет. О том ребенке, которому не суждено родиться — какие у него были бы глаза? Мамины карие или папины серые? Был бы он тихоней или сорванцом?

В животе снова кольнуло. Сильнее, чем днем. Резко, требовательно. Будто кто-то изнутри толкался локтями, протестовал против приговора. Глупости, конечно — на восьмой неделе шевелений не бывает, любой врач скажет. Просто нервы, газы, спазм кишечника.

Но боль была другой. Живой. Яростной.

Утро пришло слишком быстро. Серое, неприветливое, с мокрым снегом за окном. Николай встал рано, сварил кофе — крепкий, горький:

— Поехали вместе. Я тебя отвезу и подожду.

— Не надо. Я сама.

— Люда, не упрямься…

— Сама, Коля. Это… это мое решение. Мне и отвечать.

Света проснулась, прибежала на кухню в пижаме с зайчиками:

— Мам, ты куда так рано?

— К врачу, доченька. Здоровье проверить.

— А почему ты плачешь?

— Не плачу, солнышко. Просто не выспалась. Иди, папа тебе кашу сварит.

Одевалась медленно, словно оттягивая неизбежное. Паспорт в сумочку — документ с фотографией трехлетней давности. Деньги — на такси обратно, вдруг станет плохо и не сможет идти. Направление от врача — казенная бумажка, решающая судьбу. Простыня, как велели — выстиранная, выглаженная, пахнущая хозяйственным мылом. Всё готово.

На остановке долго ждала автобус. Рядом стояла бабушка с внуком — мальчиком лет пяти, вихрастым, с ссадиной на носу. Дёргал бабушку за рукав, тараторил без умолку:

— Баб, а баб, а почему снег грязный? А почему небо такое низкое? А почему тётя грустная?

Последний вопрос — про неё. Бабушка шикнула на внука и виновато улыбнулась. Людмила отвернулась. Она смотрела на мальчишку и думала об умерших дочерях. Если бы они выжили, если бы болезнь отступила… Маше было бы сейчас примерно столько же, она бы тоже ходила в детский сад. Первой Свете — девять. Сколько бы они задавали вопросов, сколько бы «почему» звучало в доме. За эти годы накопилось столько «если бы», что хватило бы на целую другую жизнь.

Больница встретила запахом хлорки, карболки и тем особым больничным страхом, который въедается в стены. В приёмном покое — очередь. Женщины разного возраста, но с одинаково потухшими глазами. У каждой своя история, свои причины. Молодая студентка, наверное, залетела от первой любви. Женщина за сорок — небось муж пьёт, куда ещё одного. Совсем девчонка, лет шестнадцати, — мать привела, сидит рядом с каменным лицом.

— Фамилия?

— Ткаченко.

— В третью палату. Переоденьтесь, ложитесь на койку. Врач придёт, когда наступит ваша очередь.

Палата на шесть коек. Пять уже заняты. Женщины молча готовились к процедуре, каждая была погружена в свои мысли. Только одна, та самая девчонка, плакала в подушку — тихо, сдавленно. Страх? Обида? Да кто знает чужую боль?

Людмила разделась, сложила одежду на тумбочку. Надела больничную рубашку — застиранную, с чужими пятнами. Легла на скрипучую койку. Потолок такой же, как дома, — белый, с трещинами. Только здесь трещина в углу похожа на молнию. Или на разбитое сердце. Или на дерево без листьев — как захочешь, так и увидишь.

В коридоре раздавались шаги и голоса. Врачи по очереди обходили палаты. Скоро дойдёт и до них. Скоро всё закончится.

И тут началось.

Боль пронзила живот — не тянущая, как при месячных, не ноющая, как при расстройстве. Острая, яркая, живая. Будто кто-то внутри бьёт кулаками по стенкам матки, рвётся наружу, протестует: «Не смей! Я хочу жить!»

Схватилась за живот, согнулась пополам. Ещё удар. Сильнее. Отчаяннее. Словно маленький человечек внутри неё боролся за жизнь с яростью загнанного зверя. С той же яростью, с какой она сама когда-то боролась за жизнь дочерей.

— Что с вами? — встревожилась соседка по койке, полная женщина с добрым лицом.

Людмила не могла ответить. Перед глазами плыли радужные круги. В ушах звенело, как после удара в колокол. А внутри бушевала настоящая буря. Это был не просто протест плоти — это была воля к жизни, чистая, неукротимая, первобытная.

Вскочила с койки. Босые ноги на холодном линолеуме. В одной рубашке, с растрепанными волосами. Мимо удивлённых медсестёр — «Женщина, вы куда?!» Мимо очереди страдалиц. К выходу, на улицу, прочь от запаха смерти.

Февральский мороз обжёг кожу, как пощёчина. Снег под босыми ногами — жгучий, колючий. Но она не чувствовала холода. Только биение внутри — упрямое, отчаянное, победное. «Я буду жить, слышишь? Буду!»

Кто-то накинул ей на плечи пальто — её собственное, кто-то из медсестёр догнал её. Кто-то участливо спрашивал, что случилось, не нужна ли помощь. Она молчала. Стояла босиком на грязном больничном крыльце, снег таял под ногами, превращаясь в лужи, и впервые за много лет молилась. Не умела толком — после смерти дочерей не верила в Бога. Просто просила кого-то там, наверху, если он есть: «Дай ему шанс. Дай мне сил». Дай нам время. Я больше ни о чём не прошу.

— Женщина, вы же простудитесь! Вернитесь в палату! — медсестра потянула её за рукав.

Покачала головой. Надела пальто как следует, застегнула пуговицы дрожащими пальцами. Нашла в кармане запасные носки — предусмотрительно положила их, зная, что в больнице холодно. Натянула прямо на мокрые ноги. Сунула ноги в сапоги.

— Я пойду.

— Но вы же не прошли процедуру! У вас же направление…

— И не пройду. Порвите направление.

Шла домой пешком. Долго, через весь город. Ноги промокли насквозь, пальцы онемели от холода. Но с каждым шагом удары внутри становились тише, спокойнее. Будто маленький боец понял, что битва выиграна. Мама сдалась. Будет жить.

Дома рухнула на кровать, не раздеваясь. До вечера спала тяжёлым сном без сновидений. А потом приснился мальчик лет пяти с серьёзными серыми глазами. Он стоял и смотрел на нее укоризненным взглядом:

— Мама, почему ты чуть не убила меня?

А она не знает, что ответить. Как объяснить ребёнку, что такое взрослый страх? Как рассказать о двух маленьких гробах, о ночах в больнице, о словах «мы сделали всё, что могли»?

Николай пришёл вечером и увидел её в постели:

— Ну что? Всё?

— Нет. Не смогла.

— Как это не смогла? — удивился он, но осекся, увидев выражение её лица.

— Не смогла, и всё. Он… он хочет жить, Коля. Так хочет, что даже больно. Будем рожать.

Муж сел рядом и взял её холодные руки в свои:

— Люда, ты уверена? Ты же боялась, даже меня убедила. А если снова… — в его голосе слышится тот же страх, что и в её.

— Только не снова. Этот выживет. Я знаю.

— Откуда знаешь?

Не могла объяснить. Просто чувствовала каждой клеткой — этот ребенок особенный. Не потому что желанный — нет, если честно, совсем не ждали, не хотели. Но он сам себя отстоял. Заставил мать бежать из больницы босиком по февральскому снегу. Такие не сдаются просто так.

Беременность дальше протекала на удивление легко. Токсикоз прошёл к концу первого триместра, появился аппетит — ела за двоих. Даже внешне изменилась — посвежела, помолодела. Соседки шептались: «Смотри-ка, Людка-то расцвела. Может, мальчик будет?» Живот рос, а вместе с ним росла странная уверенность — всё будет хорошо. Не как раньше. По-другому.

В памяти вдруг всплыла история трёхлетней давности. Они с Николаем были в экспедиции на Иссык-Куле. К вечеру мужики принесли добычу — ощипанных птиц.

— Смотри, Люда, ребята фазанов подстрелили! Будет ужин что надо!

Тогда она расхохоталась до слёз:

— Коля, да это же куры! Обычные деревенские куры! Вон и перья белые, и гребешок остался!

— Тише ты! — зашипел муж, но в глазах у него плясали черти. — Сказано — фазаны, значит, фазаны. Не порть людям аппетит.

Потом всю ночь смеялись у костра, вспоминая «фазанов». Впервые после смерти девочек смеялись по-настоящему — до слёз, до боли в животе. В тот момент казалось, что всё наладится, всё будет хорошо. И сейчас то же чувство. Предчувствие счастья.

Света поначалу дулась — в четыре года она уже ревновала к будущему ребёнку. Потом заинтересовалась:

— Мам, а можно я сама выберу имя?

— Давай выберем вместе. Если девочка — Надежда.

— А если мальчик?

— Александр. В честь дедушки.

Дед Александр погиб в сорок втором под Сталинградом. Людмила его не помнила — родилась после войны. Но мать рассказывала: хороший был человек. Трудолюбивый, непьющий, детей любил. В последнем письме с фронта писал: «Береги себя, Маруся. Если не вернусь — расскажи детям, что папка за них воевал». Не вернулся. Может, имя поможет. Может, защитит.

Рожать поехала седьмого августа, в самую жару. Термометр показывал тридцать восемь в тени. Схватки начались ночью — сначала слабые, потом сильнее. Разбудила Николая:

— Пора.

— Может, скорую вызвать?

— Не надо. Сами доедем. Спокойнее будет.

В роддоме дежурила та самая врач из консультации. Узнав Людмилу, усмехнулась — нехорошо, с подтекстом:

— Надумала всё-таки родить?

— Это он сам надумал.

— Ну-ну. Посмотрим, что ты надумал.

Роды были тяжёлыми. Десять часов мучений. Крупный ребёнок — почти четыре килограмма. Шёл неправильно, застрял. Врачи переглядывались и перешёптывались. Людмила слышала обрывки фраз: «Кесарево надо… уже поздно… будет гипоксия… рискованно…»

— Режьте, — прохрипела она между схватками. — Делайте что угодно, только бы он был жив.

Но обошлось без кесарева сечения. На последнем издыхании, когда сил уже не осталось, ребёнок вдруг развернулся и пошёл. Будто понял — пора, мама больше не может.

Мальчика вытащили посиневшим, с обвитой вокруг шеи пуповиной. Молчал. Медсестра шлёпнула его по попке — тишина. Ещё раз, сильнее — молчит. Врач покачала головой и потянулась за кислородной маской.

И тут — крик. Не писк новорождённого котёнка, а полноценный рёв возмущённого человека. Оглушительный, требовательный. Мол, что вы со мной делаете, какого чёрта так долго?

— Живой! — Людмила заплакала от облегчения. — Покажите его!

Поднесли. Красный, как варёный рак. Сморщенный, недовольный всем на свете. Но живой, дышащий, орущий. Глаза открыл — смотрит серьёзно, внимательно. Будто изучает ту, что чуть не лишила его жизни, но в последний момент передумала. Будто запоминает — на всякий случай.

— 3800, 54 сантиметра. Богатырь у вас, мамаша, — медсестра взвешивала и измеряла ребёнка. — Как назовёте?

— Александр, — прошептала Людмила. — Сашенька.

Первые дни боялась отходить от кроватки. Вставала по десять раз за ночь — проверить, дышит ли. А вдруг перестанет, как тогда, с первой Светой? А вдруг синдром внезапной детской смерти — читала о таком в медицинском справочнике.

Но Сашка дышал ровно и глубоко. Ел с аппетитом — присасывался к груди так, что было больно. Кричал громко и требовательно — есть, пить, менять пелёнки, просто так, для порядка. Жизнь в нём бурлила, требовала выхода, рвалась наружу.

Николай пришёл на выписку с охапкой полевых цветов — ромашек, васильков и каких-то жёлтых цветов, названия которых Людмила не знала. Нарвал где-то за городом:

— Сынок! У меня сын! Теперь будет кому передать удочки, кому показать секреты рыбалки!

Дома Света ждала его с самодельным плакатом, криво написанным карандашом: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, БРАТИК!» Заглядывали соседи, поздравляли, приносили подарки — кто пелёнку, кто распашонку. Жизнь вдруг стала праздником, которого так не хватало все эти годы.

Только по ночам, когда кормила грудью, Людмила вспоминала тот день в больнице. Босые ноги на снегу. Боль в животе. Отчаянный протест маленького существа, которое хотело жить. И думала: а если бы не убежала? Если бы удары изнутри были слабее? Если бы страх оказался сильнее?

Не было бы Сашки. Не было бы этого серьёзного взгляда серых глаз. Этих маленьких кулачков, которые хватают палец и не отпускают. Этого требовательного крика посреди ночи. Пустота. Ещё одна пустота в жизни, которая и так полна пустот.

— Ты мой боец, — шептала она, укачивая. Пеленки пахли молоком и детской присыпкой. — Ты сам себе жизнь отвоевал. Теперь живи. Долго живи. Счастливо живи.

Если бы она знала тогда, какую жизнь ему предстоит прожить. Если бы могла заглянуть на сорок восемь лет вперёд и увидеть — крупный мужчина в старом свитере лежит в луже крови на кухне заброшенного дома. Один. Без семьи, без детей, без внуков. Собаки воют за дверью.

Изменила бы своё решение? Вернулась бы в больницу, легла на тот холодный стол?

Нет. Тысячу раз нет. Потому что каждая жизнь — это шанс. Каждое рождение — надежда на что-то большее. Даже если финал печален, сама история того стоит. Сорок восемь лет — это тысячи рассветов, тысячи закатов, миллионы вдохов и выдохов. Это друзья и враги, любовь и разочарования, победы и поражения. Это целая вселенная опыта, которой могло не быть.

Сашка засыпал у неё на руках. Сытый, тёплый, живой. Маленькие пальчики разжались, ротик приоткрылся. Людмила смотрела в окно — августовская ночь, яркие звезды, где-то лает собака, где-то играет радио. Обычная жизнь обычных людей в обычном городе.

— Спи, сынок. Набирайся сил. Они тебе понадобятся.

И он спал. Крепко, спокойно. Будто знал — мама рядом, мама защитит. Пока может. Пока жива. Пока есть силы.

А потом придется самому. Но это потом. А пока — материнское тепло, запах молока, колыбельная, которую она напевает полушепотом, чтобы не разбудить Свету.

Жизнь, которую он сам себе отвоевал в тот февральский день, когда заставил мать бежать босиком по снегу. Первая победа Александра Николаевича Ткаченко. Далеко не последняя. Но, пожалуй, самая важная.

Потому что всё остальное было бы невозможно без тех ударов изнутри. Без босых ног на больничном снегу. Без молитвы женщины, которая и молиться-то толком не умела.

Чудо? Случайность? Судьба?

Какая разница. Главное — он родился. Вопреки всему и всем. Назло страхам, сомнениям, здравому смыслу. Сам захотел жить.

И жил. Как умел. Как получалось. Как складывалось.

Сорок восемь лет. Целая жизнь. Не такая уж длинная по меркам вечности. Но и не такая короткая для того, кого вообще не должно было быть.

_____________________________________________________________________________


Первый год жизни Сашки пролетел в тумане бессонных ночей и тревожных дней. Людмила вздрагивала от каждого его кашля, прислушивалась к дыханию, проверяла по десять раз за ночь — не слишком ли горячий? Не слишком ли бледный? Дышит ли вообще?

Живой. Более чем живой. К шести месяцам переворачивался с такой энергией, что однажды свалился с кровати — Людмила отвернулась на секунду за бутылочкой. Грохот был такой, что соседи снизу постучали по батарее. А он орал так громко, что прибежала соседка тетя Рита:

— Что случилось? Режут кого?

— Упал с кровати. Вон, шишка уже.

— Ой, да это ерунда. Характерный растет, — тетя Рита потрогала шишку опытной рукой. — Весь в деда, наверное. Мне мать твоя рассказывала — тот тоже упрямый был, царство ему небесное.

Людмила кивала, прижимая орущего сына к груди, но думала: нет, не в деда. В меня. Это моё упрямство ему передалось. Моё нежелание сдаваться даже когда нет сил. Мой страх и одновременно жажда жизни.

Николай к сыну относился странно. То умилялся до слёз, носил на руках по всей квартире, показывал свои рисунки: «Смотри, сынок, это маринка — рыбка такая, в горных речках живет! А это османчик — только в нашем озере водится, больше нигде в мире!» То вдруг замирал посреди игры и смотрел на ребенка долгим, тяжелым взглядом.

— Коля, ты чего так смотришь? — спрашивала Людмила.

— Да так… Думаю вот — каким он вырастет? В наше-то время. Всё меняется, всё рушится.

— Хорошим вырастет. Сильным. Вон какой хваткий.

— Сильным… А счастливым?

На это ответить было нечего. Счастье — штука непредсказуемая. Можно родиться в золотой колыбели и прожить несчастную жизнь. А можно начать с нуля и построить свой рай. Кто знает, что выпадет Сашке?

Света с братом нянчилась охотно, но по-своему — как с живой куклой. Таскала по двору на руках, хвасталась подружкам:

— Смотрите, какой у меня братик! Умный, уже всё понимает! Вчера «ма-ма» сказал!

— Врешь, маленькие не разговаривают!

— А мой разговаривает! Правда, Сашка? Скажи «ма-ма»!

Сашка пускал пузыри и хватал сестру за косички. В пять лет подружек интересовали куклы и скакалки, а Света уже чувствовала — этот мальчик особенный. Не просто поздний ребёнок усталых родителей. Боец. Тот, кто пробился в мир вопреки всему.

Зима семьдесят седьмого выдалась лютой. Морозы под сорок, ветер с гор, снег по колено. В квартире топили хорошо, батареи обжигали, но в январе Саша всё равно простудился. Начался кашель — сухой, лающий. Температура подскочила до тридцати девяти. Людмила не спала трое суток — поила отварами трав, растирала барсучьим жиром, который выменяла на рынке за Николаевы рисунки.

— Надо в больницу везти, — настаивал муж. — Это же воспаление легких может быть!

— Не надо. Там еще хуже подхватит.

Помнила, как вторую дочку в больнице залечили. «Передовые методы», антибиотики пригоршнями, а потом — осложнение и дежурное «мы сделали всё возможное». Нет уж, этого она сама выходит.

И выходила. На четвёртые сутки температура резко упала. Сашка проснулся мокрый от пота, но с ясными глазами. Посмотрел на измученную мать и вдруг улыбнулся — широко, беззубо, счастливо. Первая осознанная улыбка. Будто говорил: всё хорошо, мам, я справился, не волнуйся так.

К году ходил уверенно, почти не падал. А если падал — не плакал, только сопел сердито. Первое слово — не «мама» и не «папа», а «дай!». Тыкал пальчиком во всё подряд: «Дай! Дай! Дай!» Требовательно, настойчиво, не отступая, пока не получит желаемое.

Говорить начал поздно, но сразу предложениями. Долго молчал, накапливал слова, а в полтора года выдал:

— Мама, собака большая. Боюсь нет.

Людмила обомлела. Во дворе жил соседский волкодав по кличке Рекс — огромный, лохматый. Все дети обходили его десятой дорогой. А Сашка подошел, протянул ручку. Пёс, на удивление, позволил себя погладить, даже хвостом вильнул.

— Он чувствует, — объяснял хозяин пса, дядя Миша. — Дети же — чистые души, собаки это понимают. А ваш особенно… в нём свет какой-то есть. Редко такое увидишь.

Свет? Людмила смотрела на сына. Обычный ребёнок — вихры торчат, коленки вечно в зелёнке. Какой свет? Но что-то было. Что-то, что притягивало не только собак.

Во дворе у Сашки быстро появилась своя компания. Дети тянулись к нему, хотя многие были старше. Он организовывал игры, придумывал правила, разрешал споры. Уже тогда проявлялось — лидер, вожак. Но не жестокий, не подавляющий. Справедливый.

Однажды Людмила застала такую сцену. Старшие мальчишки — лет по восемь-девять — отобрали у девочки куклу, кидались ею как мячом. Девочка плакала, просила отдать. Сашке было года четыре. Подошёл к главному обидчику:

— Отдай.

— А то что, мелкий? Получишь сейчас!

— Отдай, — повторил Сашка и посмотрел… так посмотрел.

Людмила видела этот взгляд. Серьёзный, тяжёлый, совсем не детский. Будто не четырёхлетний мальчик смотрит, а кто-то взрослый, многое повидавший.

Парень куклу отдал. Молча, без огрызаний. Потом оправдывался перед дружками:

— Да ладно вам, чего к мелочи приставать…

Но Людмила видела — испугался. Не самого Сашку, а чего-то в нём. Той силы, которая заставила мать бежать из больницы по снегу. Той воли, которая пробилась в жизнь несмотря ни на что.

Когда Сашке исполнилось пять, Николая уволили из института — сокращение штатов. Точнее, пришёл новый директор, привёл свою команду. Всех «старых» вычистили под благовидными предлогами. Николай не унывал:

— Пойду в туризм. Всегда мечтал. Буду водить группы по горам.

Устроился инструктором в турклуб, потом стал начальником турбазы на Иссык-Куле. Летом брал семью с собой. Но придумал ритуал: от Фрунзе до Рыбачьего на поезде, а дальше пешком, с рюкзаками, несколько дней вдоль берега.

— Коля, он же ещё маленький!

— Ничего, закалится. Мужчина должен уметь ходить. И ночевать под звёздами. И костёр разводить.

И Сашка ходил. В шесть лет топал за отцом с маленьким рюкзачком — спальник, ложка, кружка, пара носков. Уставал, но не жаловался. Падал, вставал, шёл дальше. Ночевали в палатках, готовили на костре. Николай учил сына всему: как правильно ставить палатку (с подветренной стороны), как разводить огонь (сначала береста, потом мелкие веточки), как читать следы животных (вот тут заяц пробежал, а здесь лиса мышковала).

Шли восьмидесятые. Время тотального дефицита, очередей, блата. Чтобы купить ребёнку банальные апельсины к Новому году, нужно было отстоять в очереди с пяти утра. А могли и не достаться — «только для своих». Николай доставал через знакомых с турбазы — там иногда для иностранцев привозили. Людмила берегла каждую дольку — только для детей.

— Мам, а почему у Витьки есть велосипед, а у меня нет? — спрашивал пятилетний Сашка, глядя в окно на соседского мальчишку.

— У Витькиного папы другая работа, сынок. Он начальник цеха на заводе. У него другие возможности.

— А я, когда вырасту, тоже буду начальником?

— Будешь, сынок. Обязательно будешь.

Но сама не верила. Какие начальники из их семьи? Интеллигенция — отец рисует рыб, мать вечно что-то шьет. О больших деньгах и речи не было.

Сашка рос смышлёным, но своенравным. В детском саду воспитательница Марья Ивановна — строгая тётка предпенсионного возраста — постоянно жаловалась:

— Людмила Николаевна, ваш сын опять не слушается!

— А что конкретно?

— Да всё не как у людей! Вчера задание — рисуем домик. Все дети нарисовали: квадрат, треугольная крыша, окошки, дверь. А ваш нарисовал какие-то круги и спирали. Говорит — это дом будущего, в космосе!

— И что в этом плохого? Фантазия у ребёнка.

— Фантазия?! Дисциплина нужна! Коллектив! Все как один!

Людмила забирала сына из садика и думала: может, и хорошо, что не как все. Время меняется. Те, кто мыслит по-другому, может, и пробьются.

В школу пошёл в восемьдесят третьем. Читать умел с пяти — Света научила по букварю. Считал тоже бойко — Николай с ним математикой занимался, через рыб объяснял: «Если в озере тысяча османов, а рыбаки ловят по сто в день, через сколько дней озеро опустеет»? «Никогда, папа! Рыбы же размножаются!»

Учительница начальных классов сначала радовалась — способный ребенок, схватывает на лету. Потом начались проблемы.

— Людмила Николаевна, ваш сын опять спорит на уроках!

— О чём спорит?

— Да обо всём! Вчера рассказываю про Ленина, а он руку тянет: «Марья Петровна, а почему у Ленина не было детей? Может, он их не любил?» Что за вопросы?!

— Нормальные вопросы для любознательного ребёнка.

— При советской власти такие вопросы задавать не принято! Могут и в органы сообщить!

Дома Николай отчитывал сына, но без особого рвения:

— Саш, ты пойми — есть вопросы, которые вслух задавать нельзя.

— Почему, пап?

— Потому что… потому что время такое. Не принято.

— А когда будет можно?

— Не знаю, сынок. Может, когда ты вырастешь.

Но Сашка не мог молчать. Везде искал логику, справедливость, правду. И не находил. Потому что время было такое — жить по правилам, не высовываться, быть винтиком в механизме.

А он не хотел быть винтиком. С детства не хотел.

Во дворе к восьми годам стал признанным лидером. Не силой — были мальчишки покрепче. Умом, хитростью, умением организовать. Играли в войну — Сашка планировал операции. В казаки-разбойники — придумывал хитрые схемы. В футбол — был капитаном, хотя играл средне.

— Почему все его слушаются? — удивлялась соседка, наблюдая за дворовыми играми.

— А он справедливый, — объяснил её сын Серёжка. — Никогда своих не подставит. За младших заступается. И всегда знает, что делать.

Это была правда. Сашка не терпел несправедливости. Мог влезть в драку с парнями на три года старше, защищая какого-нибудь первоклашку-очкарика. Приходил домой с синяками, разбитыми губами. Людмила охала, мазала йодом:

— Опять дрался?

— Мам, они Кольку бить хотели! За то, что очки носит!

— И что?

— Как что? Я же не мог смотреть!

— Не мог… А если тебя покалечат?

— Не покалечат. Я же за правду. А кто за правду — того Бог бережёт.

Откуда у восьмилетнего пацана такая уверенность? Людмила не знала. Может, оттуда же, откуда сила биться за жизнь ещё до рождения.

Николай к сыновним подвигам относился философски:

— С одной стороны, правильно делает — за слабых заступается. С другой — нарывается постоянно. В наше время это опасно.

— А что делать? Характер такой.

— Характер можно и поломать. Жизнь научит.

Но жизнь пока учила другому. Что друзей надо защищать. Что правда существует — надо только за неё бороться. Что справедливость возможна — если не сдаваться.

В десять лет случилась история, которую потом долго вспоминали. Сашка пришёл из школы мрачнее тучи:

— Мам, можно я завтра в школу не пойду?

— Что случилось?

— Учительница деньги собирает. На ремонт класса. По пять рублей.

— Ну и что? Нужно — сдадим.

— Мам, у Серёжки мама одна троих растит. Отец бросил. У них пять рублей — это хлеб на неделю. А училка сказала: кто не сдаст, на экскурсию в музей не поедет.

Людмила вздохнула. Пять рублей и для них — сумма. Николай мало зарабатывает, она подрабатывает шитьём на дому. Но…

— Сколько человек не могут сдать?

— Трое. Серёжка, Наташка и Витька из детдома.

— Значит, пятнадцать рублей… — Людмила прикинула в уме. Придется на чём-то сэкономить. На мясе, наверное. Или новые колготки себе не покупать.

— Мам, ты что думаешь?

— Принеси завтра двадцать. Пять за себя, пятнадцать за них. Только не говори, от кого.

Сашка смотрел на мать как на волшебницу:

— Мам, но у нас же самих…

— Найдём. Обойдёмся. Иди уроки делай.

Вечером рассказала Николаю. Тот покачал головой, но промолчал. Потом, когда ложились спать, сказал:

— Правильно сделала. Пусть учится — людям помогать важнее, чем копейки считать.

На следующий день Сашка вернулся из школы сияющий:

— Мам, получилось! Училка удивилась — думала, половина не сдаст. А Серёжка потом спрашивает: «Кто за меня заплатил?» Я говорю: «Не знаю. Наверное, добрый человек».

— Правильно сказал. Добрые дела в тайне делаются.

С того дня Сашка начал копить. Собирал бутылки, сдавал макулатуру, находил на улице металлолом. Копейки он складывал в коробку из-под обуви. В тетрадке вёл учёт — кому помог, кому нужно помочь.

— Бухгалтер растёт, — смеялся Николай, заглядывая в тетрадь. — Смотри, запутаешься в своих долгах!

— Это не долги, пап. Это… инвестиции.

— Во что инвестиции? — удивился отец.

— В людей. В друзей. В будущее.

Странные слова для двенадцатилетнего мальчика. Но время менялось. Дети взрослели быстрее, понимали больше, видели дальше.

К концу восьмидесятых в воздухе запахло переменами. Перестройка, гласность, новое мышление. По телевизору говорили немыслимое ещё пару лет назад. Взрослые спорили на кухнях до хрипоты. Дети слушали, делали выводы.

— Мам, а правда, что теперь можно будет своё дело открыть? — спросил Сашка после очередных новостей.

— Говорят, можно. Кооперативы разрешили.

— Это как магазин свой?

— Вроде того. Только не государственный, а частный.

— Значит, можно будет продавать что хочешь? По своим ценам?

— Наверное… А что ты задумал?

Сашка не ответил. Но Людмила видела — в голове сына уже вертелись планы, считались варианты, строились схемы. Он всегда был таким — видел возможности там, где другие видели проблемы.

Тринадцатый день рождения отметили скромно. Торт «Наполеон», который Людмила пекла полдня. Тринадцать свечей. Небольшие подарки — книга, новые кроссовки. Света приехала с подругой — уже взрослой, студенткой.

— Загадывай желание, мелкий!

Сашка закрыл глаза, замер на секунду и одним выдохом задул все свечи. Что загадал — не сказал. Но Людмила догадывалась. Не игрушки. Не велосипед. Не магнитофон, как у соседского Витьки. Что-то большее. Что-то, связанное с тем будущим, которое он уже начал строить в своей голове.

Вечером, когда гости разошлись, сели вдвоём на кухне. Николай уже спал — устал после смены на турбазе.

— Мам, я хочу учиться.

— Так ты и учишься. В школе.

— Нет, не так. По-настоящему. Экономике, бизнесу, коммерции.

— Откуда ты такие слова знаешь?

— Книжки читаю. В библиотеке есть переводные. Про то, как в Америке бизнес ведут.

— Америка далеко, сынок. У нас всё по-другому.

— Уже не по-другому, мам. Всё меняется. И я так же хочу.

Людмила смотрела на сына — ещё мальчика, но уже со взглядом взрослого человека. Того, кто точно знает, чего хочет от жизни.

— Учись, — сказала тихо. — Только помни — я тебя не для денег рожала. Для счастья рожала.

— Я знаю, мам. Но разве можно быть счастливым, когда денег нет? Когда друзьям помочь нечем?

На это ответить было нечего. Людмила обняла сына, прижала к себе. Еще пахнет детством — молоком и печеньем. Но уже чувствуется сталь внутри. Та самая, что помогла ему пробиться в жизнь тринадцать лет назад.

— Иди спать, философ. Завтра в школу рано.

— Мам… Спасибо.

— За что?

— За то, что не сделала аборт. За то, что дала шанс.

Людмила замерла. Откуда он знает? Никогда же не рассказывали…

— Света проболталась, — объяснил Сашка, видя ее растерянность. — Давно еще. Не переживай, я не в обиде. Наоборот — горжусь. Не каждый может сказать, что сам выбрал свою жизнь.

Ушел спать, оставив мать сидеть в оцепенении. Вот так, в тринадцать лет, между делом, сообщил, что знает самую страшную тайну. И не осудил. Понял. Принял.

Ночью Людмила долго не могла заснуть. Думала о том, каким вырастет ее мальчик. Что ждет его в этой новой жизни, которая начиналась на обломках старой? Справится ли? Не сломается?

За стеной слышалось ровное дыхание сына. Спит спокойно. Уверен в себе, в своих силах, в своем праве на место под солнцем.

Нежеланный ребенок, который стал самым желанным. Случайность, которая оказалась закономерностью. Маленький боец, готовящийся к большим сражениям.

Время покажет, чем обернется эта готовность. Но пока — пусть спит. Пусть растет. Пусть мечтает о бизнесе, деньгах, успехе.

Главное — он есть. Живой, здоровый, целеустремленный.

Ее Сашка. Тот, кто сам выбрал родиться.

И теперь выбирает, как жить.

Глава 2: «Первая свобода»

Урок алгебры тянулся бесконечно. Марья Ивановна выводила на доске формулы, мел противно скрипел, оставляя белую пыль на чёрной поверхности. За окном март обещал весну, но не торопился её принести — голые ветви тополей царапали серое небо, а в воздухе всё ещё чувствовался привкус зимнего холода.

Сашка сидел на предпоследней парте у окна — любимое место всех мечтателей и бездельников. Тетрадь открыта для вида, но вместо формул — собственные расчёты.

Его пальцы сами собой выводили цифры. Сердце билось чаще — не от страха, а от азарта. Это было похоже на решение задачи, только задача эта была настоящей, не школьной.

— Ткаченко! Повтори, что я сейчас сказала!

Сашка вздрогнул так резко, что локоть соскользнул с парты. Марья Ивановна стояла прямо перед ним и постукивала указкой по ладони — ритмично, угрожающе. Классический приём — подкрасться и застать врасплох. Запах её духов — дешёвых, приторно-цветочных — ударил в нос.

— Вы говорили про… дискриминант? — Во рту мгновенно пересохло.

— Я говорила о твоём наглом поведении! Собирай вещи и марш к директору!

Класс замер. Кто-то хихикнул — нервно, быстро. Сашка уже тянулся к портфелю, когда раздался спасительный звонок — пронзительный, резкий, самый прекрасный звук на свете.

Марья Ивановна махнула рукой — мол, в следующий раз не отвертишься — и пошла собирать свои бесконечные тетрадки. Сашка выдохнул. Ладони были влажными.

На перемене у окна в конце коридора собралась обычная компания. Здесь всегда пахло табаком — кто-то из старшеклассников курил в туалете этажом выше, и дым тянуло сквозняком. Витька Косой прислонился к батарее — она шипела и булькала, отдавая последнее тепло. Серега по прозвищу Профессор (за очки) листал учебник физики. И новенький — Андрюха из параллельного класса, в модных «варенках» и с гелем в волосах.

У Андрюхи в руках было сокровище — жвачки в яркой обёртке. Даже сквозь бумагу чувствовался сладковатый химический запах — запах Запада, запах другой жизни.

— Смотрите, — Андрюха важно разворачивал упаковку, и обёртка хрустела под пальцами. — «Турбо». С вкладышем!

Вкладыш оказался машинкой — красным «Феррари» на чёрном фоне. Ребята передавали его из рук в руки с таким благоговением, будто это была фотография обнажённой женщины, а не картинка с тачкой. Глянцевая поверхность отражала свет из окна.

Андрюха достал из кармана ещё одну. Это была Wrigley’s Spearmint. Мятная. Зелёная упаковка казалась невероятно яркой на фоне серых стен коридора.

— Где взял? — Сашка старался говорить равнодушно, но внутри у него всё кипело. Пульс стучал в висках. Это же готовый товар. Это же деньги.

— На Ошском. Там продают челы. Пачка — рубль.

Рубль за пачку. В пачке пять пластинок. Значит, можно продавать по тридцать копеек за штуку и всё равно оставаться в плюсе. А если найти место, где берут оптом…

Расчёты сами собой складывались в голове. Сашка почувствовал, как по спине пробежала дрожь — не от холода, а от предчувствия. Это был шанс. Настоящий шанс.

До конца уроков Сашка досидел с трудом. На последнем уроке физики — живот действительно скрутило от волнения — он сказался больным. Анна Петровна посмотрела на него внимательно, прищурилась, но отпустила. Вместо того чтобы пойти домой, он направился к остановке троллейбуса.

Ошский базар находился на другом конце города. Сорок минут в душном троллейбусе, набитом бабушками с авоськами. Пахло потом, дешёвыми духами, луком и чем-то кислым — то ли забродившим соком, то ли несвежей одеждой. Пол был липким от грязи. Троллейбус раскачивался на поворотах, и Сашку прижимало к чьим-то бокам, спинам, сумкам.

На нём были единственные приличные джинсы — подарок родственников на прошлый день рождения. Ткань натирала в паху — он уже вырос из них, но других не было. В кармане — пятнадцать рублей. Все сбережения за два года. Купюры были мятые, затёртые. Откладывал на велосипед «Кама», но велосипед подождёт.

Ошский встретил его как удар в лицо.

Шум накрывал волной — гул голосов, лай собак, треск мотоциклов, крики продавцов. Запахи шли слоями: сначала пряности — корица, кумин, что-то острое и незнакомое; потом жареное мясо — дым от мангалов щипал глаза; под ними — сладость гниющих фруктов, бензин, выхлопные газы, запах немытых тел и дешёвой китайской синтетики. Всё это смешивалось в густой коктейль, от которого кружилась голова.

Огромный муравейник, где торговали всем — от китайского ширпотреба до краденых автозапчастей. Сашка нырнул в эту толпу, стараясь выглядеть уверенно, но плечи сами собой поднялись к ушам. Пятнадцатилетний пацан в мире взрослых торговцев. Его толкали, обходили, не замечали.

Первый час бродил как слепой котёнок. Ряды с одеждой — китайские спортивные костюмы и джинсы свисали с прутьев, как флаги. Ряды с продуктами — специи горкой на мешковине, сухофрукты в деревянных ящиках (пальцы продавца, покрытые сахарной пылью, выуживали курагу), корейские салаты в эмалированных мисках — морковь ярко-оранжевая, блестящая от масла. Видеокассеты с пиратскими копиями американских боевиков — «Рэмбо», «Терминатор», «Кровавый спорт» — лежали штабелями в картонных коробках. На плакатах Сталлоне целился из гранатомёта.

Но жвачек не было.

Нашёл только к обеду, когда ноги уже гудели, а в животе сосало от голода. Небольшая точка между мясными рядами и хозяйственными товарами. От мясных рядов тянуло кровью и свежими тушами. Сашка зажал нос и подошел ближе. Мужик лет тридцати в кожаной куртке раскладывал товар — жвачки «Турбо», «Love is», «Дональд». Руки у него были крупные, на пальцах золотые перстни. Рядом крутился второй, помоложе, в спортивном костюме, с сигаретой в зубах.

— Сколько? — Сашка старался, чтобы голос не дрожал, но он всё равно срывался на последнем слоге.

Мужик поднял глаза. Оценил. Взгляд был цепким, как у мясника, выбирающего тушу.

— Пачка Wrigley’s Spearmint — рубль двадцать. Бери десять, отдам по рублю. Те, что с вкладышами, тоже по рубль двадцать, но за штуку.

Дороже, чем говорил Андрюха. Но всё равно выгодно. Сашка полез за деньгами, пальцы нащупали мятые купюры в кармане, и тут услышал разговор продавцов.

— Батя сказал, что в следующий раз привезут два ящика, — младший закурил, чиркнул спичкой. — Если быстро раскупят, может, ещё подкинут.

— Да куда ещё больше-то? — старший махнул рукой. На запястье блеснул массивный браслет. — И так весь угол у складов забит. Узбеки жалуются, что мы весь рынок заняли.

— Пусть жалуются. Наша точка, наши правила.

Склады. Угол. Правила. Сашка мотал на ус, делая вид, что разглядывает жвачки. Сердце колотилось так, что, казалось, они должны услышать. Купил пять пачек для отвода глаз — отсчитал шесть рублей, руки слегка дрожали — и пошёл дальше. Но теперь с конкретной целью.

Склады нашлись за мясными рядами. Длинные ангары из ржавого гофрированного железа, у каждого — своя охрана. Сашка сел на деревянные ящики неподалёку — доски были шершавые, занозистые — сделал вид, что завязывает шнурки. И стал ждать.

Солнце припекало затылок. Время тянулось вязко. Сашка следил за входом в третий ангар, стараясь не привлекать внимания. Мимо проходили грузчики с тележками, кто-то ругался по-кыргызски, где-то лаяла собака.

Через час появился младший продавец. Зашёл в третий ангар, вышел с коробкой. В коробке — те самые жвачки, целыми блоками. Сашка подождал, пока он скроется за поворотом, и направился к ангару. Во рту снова пересохло. Ладони вспотели.

У входа — амбал в камуфляже. Небритый, со шрамом на щеке. Даже за несколько метров от него разило табаком и чесноком.

— Чего тебе, пацан?

— Жвачки… оптом хотел… — Голос предательски сел. Сашка сглотнул, прочистил горло.

— Мелкий ещё, оптом брать. Вали отсюда.

Но тут из ангара вышел мужчина в дорогом костюме. Лет сорока, восточная внешность, золотой зуб сверкнул, когда он улыбнулся. Костюм сидел идеально — импортный, не советский ширпотреб. Пахло дорогим одеколоном — терпким, древесным.

— Что за шум?

— Да вот, мелкий приперся. Жвачки оптом хочет.

Мужчина оглядел Сашку с головы до ног. Взгляд был цепким, оценивающим — как покупатель оценивает товар. Сашка выдержал этот взгляд, хотя внутри всё сжалось в комок.

— Сколько лет?

— Пятнадцать.

— Врёшь. Максимум четырнадцать.

— Пятнадцать! — Сашка выпрямился, стараясь казаться выше. Спина напряглась.

— Деньги есть?

— Десять рублей.

Мужчина усмехнулся. Золотой зуб снова блеснул.

— Десять рублей — это не опт, пацан. Это так, семечки. Но… — он прищурился, — глаза у тебя правильные. Голодные. Ладно, заходи.

Внутри ангара стоял запах картона, пыли и чего-то сладкого — шоколада, наверное. Коробки до самого потолка. Жевательные резинки, шоколадки, сигареты. Рай для контрабандистов. Свет падал через грязные окна под потолком — мутные полосы в пыльном воздухе. Было прохладно после уличной жары, и Сашка почувствовал, как по рукам пробежали мурашки.

— Меня зовут Рафик. Фамилия Мамедов, если что. Запомнил?

— Запомнил.

— На твои десять рублей я дам тебе двадцать пачек. По полтиннику. Это мой подарок. Или штучно, которые с картинками. Продашь — приходи. Но условие: торговать будешь не здесь. Найди свою точку. Понял?

— Понял.

— И ещё. Попадёшься — меня не знаешь. Спросят, где взял, — купил у пацанов на улице. Ясно?

— Ясно.

Рафик достал из кармана пачку «Мальборо», закурил. Дым пополз к потолку. Он смотрел на Сашку сквозь этот дым — оценивающе, но уже не враждебно.

— Иди сюда.

Сашка подошёл. Рафик кивнул на коробки:

— Выбирай. Десять пачек мятных и десять штучных. И запомни, пацан: в этом бизнесе главное — не жадничай. Жадность убивает быстрее ментов.

Домой Сашка летел как на крыльях. Десять пачек Wrigley’s Spearmint и десять жвачек с вкладышами лежали в пакете, и пакет оттягивал руку приятной тяжестью. Если всё продать, выручка составит двадцать рублей. Десять — чистая прибыль. За один день!

В троллейбусе он прижимал пакет к груди, боясь, что кто-то вырвет. Сердце всё ещё колотилось — не от страха, а от ликования. Он сделал это. Нашёл поставщика. Договорился. Теперь дело за малым — продать.

Дома первым делом спрятал товар под кровать — засунул в самый дальний угол, за коробки со старыми учебниками. Потом вымыл руки — они пахли рынком — и сел обедать.

Мать поставила на стол вареную картошку и нарезанный дольками репчатый лук. До зарплаты ещё неделя, приходилось экономить. Картошка была рассыпчатая, с маслом — растительным, пахло им по всей кухне. Лук жёг глаза.

— Как в школе? — Людмила присела напротив. Лицо усталое — она весь день работала за швейной машинкой — очередной заказ от соседки. Под глазами залегли тени.

— Нормально, мам.

— Марья Ивановна звонила. Говорит, ты на уроках не слушаешь.

— Слушаю. Просто задумался.

— О чём же таком важном?

Сашка хотел рассказать. О жвачках, о бизнесе, о том, что скоро они заживут по-другому. Слова уже вертелись на языке. Но посмотрел на усталое лицо матери — на морщинки у глаз, на сухие потрескавшиеся губы — и промолчал. Пусть будет сюрприз. Пусть сначала увидит деньги.

На следующий день в школе началась тихая революция.

На первой перемене Сашка подошёл к Витьке Косому. Сердце билось часто, но руки были твёрдыми. Он достал пачку мятной жвачки — зелёная обёртка яркая, глянцевая — и протянул:

— Хочешь «Вригли сперминт»? Двадцать копеек.

— У тебя есть? — Витька не поверил. Уставился на пачку, как на привидение.

— Сколько хочешь.

Витька взял пачку, повертел в руках, понюхал — запах мяты пробился сквозь целлофан. Потом полез в карман за деньгами. Двадцать копеек легли на ладонь Сашки. Металл был тёплым от чужого кармана.

Первая продажа. Первые заработанные деньги.

К концу дня весь класс жевал жвачку от Сашки. Даже девчонки покупали — «Love is» с романтическими картинками. Вкладыши передавали из рук в руки, девчонки хихикали, читая надписи. На переменах к Сашке выстраивалась очередь. Выручка — четыре рубля. Звонкие монеты тяжело оттягивали карман.

Но на последнем уроке случилось неизбежное.

Завуч Раиса Павловна — железная леди местного образования — вошла в класс, как танк. Тяжёлая поступь, лицо каменное.

— Ткаченко! Ко мне!

В кабинете завуча пахло валерьянкой и старыми бумагами — затхлый запах советских канцелярий, где бумаги лежат годами. На столе стояла грязная чашка с остатками чая, на блюдце крошки от печенья. Раиса Павловна села в кресло — оно скрипнуло под её весом — и сложила руки на столе.

— Значит, в школе мы занимаемся торговлей?

— Я не торговал, я просто…

— Молчать! — Голос громыхнул, как гром. — Мне всё доложили. Превратил школу в базар! Родителей вызову!

Сашка молчал. Смотрел на стол — на царапины на деревянной поверхности, на жёлтые пятна от чашек. Внутри всё сжалось, но он держался. Не оправдывался. Не ныл.

— Ты понимаешь, что это спекуляция? Это статья!

— Я просто продавал жвачки…

— Замолчи! Завтра жду твою мать в школе. Будем решать, что с тобой делать. А сейчас иди. И чтобы я больше не видела этого безобразия!

Вечером состоялся семейный совет.

Николай сидел мрачный и постукивал пальцами по столу — монотонно, нервно. Людмила молчала, глядя в окно. За окном сгущались сумерки, включался уличный фонарь — свет жёлтый, тусклый.

— Спекуляция, — наконец выдавил отец. — Мой сын — спекулянт.

Это слово прозвучало как приговор. В нём было всё — стыд, разочарование, горечь. Сашка почувствовал, как что-то сжалось в груди. Не от страха — от обиды. Он же не украл. Он заработал.

— Пап, это не спекуляция. Это бизнес.

— Бизнес? — Николай вскочил так резко, что стул скрипнул. — Тебе пятнадцать лет! Какой бизнес? Учиться надо!

— Я учусь. И деньги зарабатываю. Смотри! — Сашка выложил на стол выручку.

Монеты зазвенели, раскатились по столу. Четыре рубля — мелочь и несколько бумажных купюр.

Родители уставились на деньги. Буханка хлеба стоит двадцать копеек. На эти деньги можно питаться целую неделю. Может, полторы.

— Откуда? — Людмила первой пришла в себя. Голос дрогнул.

— Заработал. Честно заработал. Мама, возьми, это тебе на продукты.

Людмила протянула руку, но не коснулась денег. Смотрела на них, как на что-то неправильное, опасное. Сашка видел, как она борется сама с собой — гордость против нужды, принципы против пустого холодильника.

— В школе торговать запрещаю, — Николай старался говорить строго, но в голосе слышалось сомнение. Он снова сел, тяжело опустился на стул. — Выгонят — что делать будешь?

— Не выгонят. И не в школе буду. На рынке.

— На рынке? Ты с ума сошёл? Там же… — Николай не договорил. Но Сашка понимал, что он хотел сказать. Там же бандиты, воры, опасность.

— Пап, сейчас такое время. Кто не успел — тот опоздал.

Эту фразу он услышал от Рафика. И она сработала. Николай сник и сел обратно. Провёл рукой по лицу — устало, обречённо.

— Ладно. Но чтобы учёба не страдала. И чтобы… чтобы честно. Понял?

— Понял, пап.

Людмила взяла деньги со 

...