автордың кітабын онлайн тегін оқу Дышащий чертёж. Сны о поэтах и поэзии. Том 2
Ольга Балла
Дышащий чертёж
Сны о поэтах и поэзии. Том 2
Шрифты предоставлены компанией «ПараТайп»
Литературное бюро Натальи Рубановой
Редактор проекта Наталья Рубанова
Дизaйн обложки Дмитрий Горяченков
На обложке Микалоюс Константинас Чюрлёнис. «День» (1904)
© Ольга Балла, 2021
Рецензии, публиковавшиеся в разных бумажных и электронных периодических изданиях последних полутора десятилетий и теперь собранные во втором томе двукнижия, посвящены поэтическим переводам и книгам о поэзии. Здесь же приведена в некоторый обозримый порядок россыпь микрорецензий — текстов совсем небольшого объема, писавшихся по преимуществу для хроники поэтического книгоиздания журнала «Воздух».
ISBN 978-5-0055-5810-7 (т. 2)
ISBN 978-5-0055-5809-1
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Оглавление
ГЕРОИ ТОМА 1
Часть I
Русская поэтическая речь: персональная азбука
Богдан Агрис
Андрей Анпилов
Алёна Бабанская
Николай Байтов
Александр Банников
Александр Бараш
Вилен Барский
Александр Башлачёв
Регина Бондаренко
Николай Васильев
Марина Гарбер
Михаил Генделев
Елена Генерозова
Анна Грувер
Владимир Губайловский
Николай Данелия
Григорий Дашевский
Николай Звягинцев
Геннадий Каневский
Евгений Карасёв
Алена Каримова
Виктор Качалин
Бахыт Кенжеев
Тимур Кибиров
Павел Кричевский
Сергей Круглов
Катя Капович
Галина Климова
Григорий Кружков
Денис Ларионов
Станислав Львовский
Вадим Муратханов
Сергей Надеев
Владимир Полетаев
Вера Полозкова
Алексей Порвин
Виталий Пуханов
Илья Риссенберг
Александр Скидан
Алексей Сомов
Мария Степанова
Юрий Стефанов
Андрей Тавров
Карен Тараян
Михаил Фельдман
Людмила Херсонская
Юрий Цветков
Сергей Шестаков
Глеб Шульпяков
ГЕРОИ ТОМА 2
Часть II
О переводах непереводимого
Войцех Венцель
Ян Польковский
Януш Шубер
Антония Поцци
Эдит Сёдергран
Асар Эппель
Часть III
О толкованиях таинственного
Томас Венцлова
Борис Гаспаров
Линор Горалик
Александр Житенёв
Григорий Кружков
Виталий Лехциер
Александр Марков
Ольга Розенблюм
Андрей Тавров
Михаил Яснов
Часть IV
Россыпью. Почти постскриптум:
снова персональная азбука
Михаил Айзенберг
Михаил Бараш
Елена Баянгулова
Александр Беляков
Василий Бородин
Мария Галина
Владимир Гандельсман
Линор Горалик
Алла Горбунова
Анна Глазова
Михаил Гронас
Филипп Дзядко
Ирина Ермакова
Геннадий Каневский
Катя Капович
Михаил Квадратов
Тимур Кибиров
Галина Климова
Алексей Колчев
Владимир Коркунов
Ирина Котова
Инга Кузнецова
Елена Лапшина
Людмила Логинова-Казарян
Чеслав Милош
Василий Нацентов
Лев Оборин
Лесик Панасюк
Ян Пробштейн
Виталий Пуханов
Илья Риссенберг
Галина Рымбу
Илья Семененко-Басин
Андрей Сен-Сеньков
Сергей Соловьёв
Сергей Стратановский
Андрей Тавров
Амарсана Улзытуев
Анна Цветкова
Наталия Черных
Сергей Шестаков
Аркадий Штыпель
Асар Эппель
Лета Югай
Олег Юрьев
Василий Якупов
От автора
Второй том нашего издания тем сильнее тяготеет к той же цельности, что и первый, что заметно превосходит первый в разнообразии своего состава. Зато у его разнородности есть отчетливая структура: в нем помещены вторая, третья и четвертая части двукнижия, содержание которых различно.
Вторая часть посвящена переводам («непереводимого», как сразу же хочется добавить).
Не мыслящий сомневаться в том, что поэзию лучше всего читать в оригинале, автор, понимающий, увы, не все языки, понимать которые хотелось бы, — читает переводы и иногда даже пишет о них. Пишет вообще-то больше, чем вошло сюда, — в этот сборник включены тексты, которые автор не включил в свои предыдущие книги по рассеянности, но сказано в них все-таки нечто настолько (субъективно) важное, что их хочется уберечь от забвения (из эгоистических, разумеется, соображений).
В части третьей двукнижия рецензируются книги о поэзии, — толкующие ее, таинственную, уклоняющуюся от толкований, что толкованиям, как известно, лишь способствует, — а также о поэтах, таинственных ничуть не менее, чем та, которой они служат. Конечно же, были все основания для того, чтобы выделить разговор об этой литературе разной степени аналитичности в особый раздел, не смешивая ее с поэтическими практиками как таковыми.
И, наконец, четвертая часть спасает от рассеяния в пространстве тексты совсем маленькие, «микрорецензии», как называет их про себя автор, печатавшиеся в разное время в разных изданиях, по большей части в хронике поэтического книгоиздания журнала «Воздух». Отобраны они сюда исключительно по размеру и касаются почти всегда поэтических сборников. Но есть три исключения, оказавшиеся в разделе «россыпи» опять-таки лишь потому, что о них были написаны рецензии небольшого объема. Впрочем, эти книги — исключения и в других отношениях.
Исключение первое — нарушающая все жанровые границы книга Филиппа Дзядко «Глазами ящерицы», представляющая собой дневник чтения, притом такой поэтической книги, которая, состоящая из реальных стихов, существует только в воображении автора. Это даже не совсем анализ: это вслушивание и всматривание в процессы смыслообразования в собственном сознании читателя. Для таких бы книг — особый раздел, но читательский дневник Дзядко у нас пока один-единственный.
Исключение второе — собранные в книгу разговоры двух поэтов друг с другом — Вячеслава Глазырина с Юрием Казариным — о поэзии, жизни и любви, жанровыми границами и правилами тоже пренебрегающие (впрочем, можно уже задуматься о том, что «разговоры с поэтами» вполне достойны статуса самостоятельной культурной формы и особого жанра). Хотя один из собеседников (Глазырин) принимает на себя по преимуществу роль слушателя; это не интервью, а именно диалогическое выговаривание сущности поэзии, наиболее близкое, пожалуй, к философствованию (и тогда у нас есть основания отнести этот диалог к числу сократических).
Исключение третье — «проза на грани стиха» (и еще много чего на грани, например, притчи и анекдота) Виталия Пуханова «Одна девочка», которую журнал «Воздух» счел настолько близкой к поэзии, что предложил для рецензирования в «Хронику поэтического книгоиздания», где и вышел в свое время написанный о ней текст.
Независимо от своей малости и благодаря разнородности рецензируемых в них изданий, на уловление, нащупывание чаемой автором цельности работают ведь и они, — а потому кажется разумным собрать их вместе — все в том же алфавитном порядке, по именам авторов обсуждаемых книг.
О.Б.
Часть II
О переводах непереводимого
Капля времени таит в себе вечность[1]
Три польских поэта-мыслителя в русских переводах
Войцех Венцель. Imago mundi / Пер. с польск. В. Окуня [Составление антологии, предисловие и послесловие Д. Хек]. — М.: Балтрус, 2020; Ян Польковский. Беседы с Ружевичем / Пер. с польск. А. Ройтмана [предисловие и послесловие Ю. М. Рушара; пер. с польск. Е. Стародворской.] М.: Балтрус, 2019; Януш Шубер. Круглый глаз погоды и другие стихи / Пер. с польск. А. Векшиной и Н. Кузнецова [Предисловие и послесловие А. Суликовского; составление Н. Кузнецова.] — М.: Балтрус, 2020
Три книги поэтической серии «Лирика и метафизика», вышедшие за последние два года в издательстве «Балтрус», представляют трех польских авторов, очень разных и тем не менее связанных между собой не только формальными рамками издательской серии, но более глубоко: принадлежностью к одному, что ли, смысловому материку. В самом первом приближении Януша Шубера, Яна Польковского и Войцеха Венцеля объединяет то, что каждый из них, при всех различиях между ними, развивающими разные линии польской поэтической традиции, занимает одно из ключевых мест в поэтическом и общекультурном самосознании своей страны. Но в данном случае гораздо важнее, что работа каждого из них принципиальна для тенденции, обозначенной самим названием серии: объединением в поле одного взгляда лирики и метафизики — как родственных друг другу и взаимодействующих между собой способов мировосприятия и мышления. Все они, представители разных поколений, обладающие разным интеллектуальным темпераментом, выполняющие вполне различно устроенную смысловую работу, — поэты-мыслители, причем в этом определении оба слова важны в равной мере. Насколько можно понять, такой тип позиции, у нас довольно редкий, для польской поэзии — один из характерных. Через эти три, по видимости произвольно (на самом деле нет) взятые точки, можно провести как минимум внятную линию — а то и целую плоскость.
Общность их становится видна уже из статей, сопровождающих каждый сборник, — корпус поэтических текстов в каждом заключен в теоретическую рамку: предисловие и послесловие. Эти сопроводительные тексты, особенно взятые вместе, напрашиваются на название мини-монографий, поскольку, рассказывая о жизни и работе авторов, встраивают их в большие исторические и культурные контексты, не только польские, но и мировые. (Кстати, предисловия были написаны специально для русских изданий, поскольку русскому читателю далеко не все в обстоятельствах авторов книг известно и понятно так же, как их польским соотечественникам.)
Задачу соединения лирики с метафизикой, повседневного бытового опыта — с корнями существования и локального мышления — с общемировым масштабом восприятия три поэта решают с разных сторон и разными средствами — но движутся в одном направлении. Поэтому троекнижие «Балтруса» имеет полное право быть рассмотренным в целости — как адресованная русскому читателю трехтомная хрестоматия современного польского поэтического мышления.
Попробуем же — на основе этих трех точечных (зато насыщенных) проб из моря польской метафизической поэзии — выследить некоторую тенденцию в ее движении, хотя бы что-то похожее на нее, если возможно.
Самый старший из поэтов, Януш Шубер (родившийся в 1947-м и, к сожалению, умерший в 2020-м), — гений места, выявитель и создатель смыслов своего родного города — подкарпатского Санока. В этом смысле он сопоставим с другим великим поляком, genius loci (неподалеку, кстати, расположенного) Дрогобыча — Бруно Шульцем. Только Шуберу в некоторых отношениях было гораздо труднее (читатель вскоре увидит, почему), зато судьба его оказалась существенно более счастливой: в последние двадцать лет жизни он обрел и собеседников, и известность, и всепольскую аудиторию.
Вообще, по всем приметам, Шубер, человек совершенно свой собственный, должен был бы стоять особняком, потому что до конца прошлого века оставался безвестным. Из Санока он с молодости не выезжал вообще, поскольку, начиная с двадцати двух лет, из-за болезни передвигался на инвалидной коляске. «Псориатический артрит, неизлечимая болезнь, имеющая ревматическую природу». Зато у него были такие пространства свободы и силы, какие большинству разъезжающих по свету и не снились, — не говоря уже об образовании и кругозоре, которые он себе наработал за время затворничества. (Уже сама его биография, практически целиком внутренняя, имеет все основания быть прочитанной как осмысленное, весомое высказывание.)
Особняком Шубер, на самом деле, не стоял: даже будучи провинциальным затворником, он прекрасно знал польскую и мировую культуру вообще и поэзию с философией в частности и прокладывал в ней собственный путь совершенно осознанно. Так и не получив из-за болезни формального высшего образования, он, пишет в предисловии Анджей Суликовский, «продолжал много читать, знакомился с современной прозой и поэзией, с философией (в частности, с трудами Романа Ингардена, Симоны Вейль, Эриха Фромма), теорией и историей культуры (с работами Эрнста Кассирера, Джеймса Джорджа Фрезера») и писал, кроме стихов, внимательные комментарии к прочитанному.
С другой стороны, Шубер стал чуть ли не первооткрывателем, первовыговаривателем на уровне высокой, сложной, интеллектуально прорефлексированной культуры лемковской и русинской поэзии польского юго-востока.
Выслеживатель и собиратель локальных повседневных смыслов и предсмыслий, Шубер доращивал их до общечеловеческой значимости — выявлял ее в них. Превращал местные обстоятельства в инструменты для рассматривания основ человеческого существования, в прямой путь к ним. Он нарабатывал родному городу (за пределами Польши известному, надо думать, немногим, — но теперь у этого есть все основания измениться) и его окрестностям не только и не столько мифологию, сколько — что гораздо реже и тем ценнее — собственную метафизику. Шубер — один из тех пишущих и думающих людей, на ярком примере которых мы вообще имеем возможность рассмотреть и понять, как такое делается. Он показывал, что между повседневными чувственными впечатлениями: бытовыми предметами и соприкосновением с ними человека, переменой погоды и сменой времен года, — нет вообще никакой дистанции, путь тут не только прямой, но и кратчайший: достаточно переключить ракурс взгляда. Для такого видения ничто не мелко, а «невнимательность — грех, и нет ей прощенья», потому что она — намеренная метафизическая слепота. Все исполнено предельных значений, и варящееся повидло — в ближайшем родстве с веществом бытия, с мирообразующей магмой:
Деревянная ложка для мешанья повидла
Вся измазана сладкой смолой, а в кастрюле
Пузырится и булькает сливовая магма,
И того, кто не может объять все в целом,
Худо-бедно спасает память о деталях.
Но в конце концов, что же я о них знал?
Ведь подлинное, подобно бриллианту,
Свершиться должно в некоем смутном
Грядущем, и, как мне казалось, все былое
Лишь это предвещало. Глупец! Теперь я знаю:
Невнимательность — грех, и нет ей прощенья,
А любая капля времени таит в себе вечность.
(Перевод Никиты Кузнецова)
Ян Польковский, родившийся в 1953-м, на первый и поверхностный взгляд может быть воспринят как чуть ли не противоположность Шуберу: с юных лет он был включен в политические процессы как их активнейший участник. Он, поясняет в предисловии к сборнику Юзеф Мария Рушар, — «одна из самых деятельных и бескомпромиссных фигур, чей литературный и общественный вклад в польские метаморфозы последнего времени трудно переоценить». Дебютировавший в самиздате в 1977-м и ни единого разу не «запятнавший» себя, как выражается тот же Рушар, публикациями в подцензурных изданиях социалистической Польши, принадлежавший к зарождавшейся тогда в стране оппозиции, Польковский «активно участвовал в подпольном издательском движении», во время военного положения (1981–1982) сидел в тюрьме (где продолжал писать стихи), а после падения режима в 1989-м занялся созданием новой культуры независимого государства: издавал журнал и ежедневник, был пресс-секретарем польского правительства… и двадцать лет — до 2009-го — не писал художественных текстов.
Казалось бы, человек, как нельзя более далекий от вечности, были заботы поважнее. Но вот уж точно не стоит торопиться с выводами — тем более, что первой в серии «Лирика и метафизика» неслучайно стала именно книга Польковского.
Вся она — поэтический диалог-спор с польским классиком Тадеушем Ружевичем, занимавшим в отношении коммунистического режима (категорически чуждую Польковскому) принимающую позицию. Таким образом, сборник, будучи целиком польскоязычным (и теперь, соответственно, целиком же переведенным на русский), — оборачивается своего рода билингвой: в нем как бы сталкиваются два языка описания мира и социального пространства, два угла зрения на него. Поэтический разговор, в котором на каждое стихотворение собеседника-оппонента поэт отвечает собственным, — форма, столь же хорошо освоенная польской литературой, сколь нова для нашей, — и вот бы оказалась она у нас укоренена и продолжена. Здесь ведь важно то, что инаковидящий, инакопонимающий собеседник получает точно столько же места в книге, что и отвечающий ему автор, прочитывается как равноправный с ним. Как способствовала бы такая организация текстов развитию диалогичности мировосприятия.
Так, стихотворению Ружевича «Не клади мне руки на сердце» — памяти активиста, участвовавшего в коллективизации и убитого крестьянами («В населенном пункте Ченженец / палками насмерть забили / Леона Мачеевского / коммуниста») — поэт отвечает от имени жертв коммунистического режима — изнутри их опыта:
На землю кладу голову
в камере замыкаю будущее
под чужою могилою рою
под мерзлотой молчанья
ищу пуговицы и зубы
из которых построю дом
<…>
Ничто кладет кость на кость
из кости выпадает пуля
нежит мечты палача
в поисках нового мира
Говоря о смысле и оценке новейшей, еще кровоточащей истории, Польковский говорит напрямую о природе зла, о связи слова (особенно — поэтического) с истиной, о смысле существования, о человеческой сущности, — в точности как Шубер, размышляя о своем Саноке, видит в его облике мир в целом. В поэтическом диалоге с оппонентом он проясняет и выговаривает свое понимание общечеловеческих координат. Не говоря уже о том, что в основе всей его лирики — глубокая «убежденность в религиозном смысле собственной жизни и присутствие Бога в человеческой истории» (Рушар), и его политическая активность тоже может быть понята как служение предельным ценностям и Тому, Кому они обязаны своим существованием.
Самый младший из поэтов-мыслителей — Войцех Венцель, родившийся в 1972-м (подобно Шуберу, провинциальный житель, по доброй воле не выезжающий из Гданьска, даже из одного его района — Матарни; из провинции вообще многое виднее) — с одной стороны, известный в своей стране эссеист и фельетонист (эта сторона его работы в книге не представлена), с другой — продолжатель традиций польского неоклассицизма, встраивающий современную ему поэзию в глубокие исторические связи. Венцель-поэт мыслит архетипами и образами мировой культуры, в единстве которой совершенно уверен, и этим символическим языком говорит напрямую об истоках и устройстве мироздания. Его стихи, по словам комментатора книги Дороты Хек, утоляют «тоску по надежности» и предлагают живую, наглядную, переживаемую читателем в непосредственном опыте «модель порядка», причем такого, который далеко превосходит человека и как таковой от человеческого произвола не зависит. При этом — и тут снова вспоминается санокский отшельник Шубер, чей взгляд, казалось бы, устроен был совершенно иначе — в этот универсальный, космический, сакральный в своих основах порядок Венцель вписывает повседневность как его воплощение и продолжение. «В поэме „Святая земля“, занимающей центральное место в творчестве Венцеля, — говорит Дорота Хек, — родительская спальня становится эквивалентом вифлеемского вертепа.»
Эта поэма в сборник не вошла, зато включена сюда другая поэма Венцеля, именем которой названа вся книга, — «Imago mundi», «Образ мира». Начинаясь с сотворения мира, она уводит читателя в глухие задворки родной автору Матарни — и чем они глуше, тем виднее оттуда основы существования:
так столетьями длится общенье усопших
на погосте в Матарне под небом свинцовым
и веками живые общаются рядом
зихурийские липы легко подтвердят вам
но способны ль святые слова стать картиной
и раскрыть через зримое то что незримо
приглядись-ка к старинным холстам — не обманут
хруст костей различи что гниют где-то рядом
и поймешь что еще не готова работа
и Создателя перст в нашу сторону смотрит
я и сам объяснил бы тебе все и сразу
если б не был сейчас элементом пейзажа
Итак, вот он, корень и смысл поэтического действия, общего всем трем авторам серии: прочитывание ближайших к человеку событий: бытовых ли практик и обстоятельств, социальных ли процессов и политических споров, глухих ли окраин провинциального города — как одного из языков (может быть, наиболее внятного из них!), которыми говорит крупное, общечеловеческое и вечное.
2021
Книга любви и невозможности[2]
Антония Поцци. Слова: Стихотворения 1929—1938 / Перевод с итальянского Петра Епифанова под редакцией Онорины Дино. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2013
В первую на русском языке книгу Антонии Поцци (1912—1938) вошли стихи, написанные всего за девять лет. За эти годы — от своих семнадцати до своих двадцати шести, до смерти — она прожила огромную, яркую, трудную, почти целиком внутреннюю жизнь, а то и не одну, — одинокая девочка, в которой вскоре после ее смерти признали одного из самых значительных итальянских поэтов двадцатого века.
Она оставила нам книгу о любви и невозможности. Теснейше связанных, может быть, даже растущих друг из друга.
Такую книгу Антония и не думала увидеть изданной: своих стихов она почти никому не показывала. Даже родители их не видели — вплоть до ее добровольного ухода из жизни. Декабрьским вечером 1938 года случайный прохожий нашел ее на улице лежащей без чувств. В больнице определили: отравление барбитуровой кислотой, пневмония от переохлаждения. Сутки спустя Антония умерла. Как принято считать, она покончила с собой от несчастной и единственной в своей жизни любви к человеку, которого любила с шестнадцати лет и в браке с которым отец, властный и категоричный, своей единственной дочери жестко, даже грубо отказал. После этого она честно старалась жить — но жить не получалось. Честнее показалось уйти.
Стоит ли видеть в стихах Антонии «дневник души» — выговаривание собственных душевных событий, комментарий к ним — или самостоятельное поэтическое высказывание? Скорее — отдельный, параллельный видимому поток жизни, в котором было прожито и выговорено все, что не смогло стать прожитым и выговоренным «наяву». Одна из частей сборника так и называется: «La vita sognata». С итальянского это в равной степени может быть переведено как «жизнь вымечтанная, мечтаемая» — и как «жизнь приснившаяся». Переводчик, чтобы сохранить эту двойственность, оставил название без перевода.
Антонии удалось сделать из своей беды больше, чем смысл: поэзию — самое возможность смысла.
Но сделать из этого материала жизнь не вышло.
Парадокс (парадокс ли?) — в том, что по своему душевному устройству Антония совершенно не была человеком, расположенным к несчастью, к трагедии или к пораженчеству. Совсем напротив — она, казалось, была (да и была!) создана для счастья — для крупного, яркого, щедрого существования. Она отнюдь не была ни слабой, ни беспомощной, ни пассивным созерцателем-затворником, ни вообще тем существом не от мира сего, образ которого едва ли не автоматически складывается в голове, стоит заговорить о человеке, чья настоящая жизнь происходит внутри. Да, по преимуществу внутренней эта жизнь действительно была. И тем не менее Антония, физически сильная, ловкая, воспитанная с детс
