ощущение возвращения всегда окрашено в цвета осени – куда бы ни было и когда.
Гололедица или там гололед – Щукин так до сих пор и не усвоил разницы. В данном случае, с учетом недавнего состояния дороги, причина явления не совсем понятна; коэффициент скольжения почему-то вырос, коэффициент трения отчего-то уменьшился. Чибирев (он грохнулся первым) не стал задумываться о физике процесса, он просто выругался трехэтажным матом.
На ней и на нем, а по-русски сказать, на обоих – спортивные шапочки, одинаково желтые куртки. Что они делали на горе?
Оба сосредоточенно улыбались.
– Гутен таг, – поприветствовали поднимающиеся на гору с горы спускающихся.
Больше на горе никого не встретили, не было там людей. Да и эти двое, как только скрылись за поворотом, потеряли сразу в своей убедительности, достоверности – человеки ли были они? не фантомы ли? не плоды ли ума?
Отчасти хвойные, отчасти наоборот – по склонам росли, одним словом, деревья.
Из-за деревьев не было видно. В смысле простора. Знали, что ожидания их не обманут. Будет простор.
Шли и шли.
Смеркалось.
И холодало.
Холодало быстрей, чем смеркалось. (Все трое были в ботинках. (В чем же еще? Валенок нет…))
Смеркалось, как только и может смеркаться, постепенно и вкрадчиво – смерк да смерк.
Щукин, по правде сказать, умел бороться с разбуханием времени; ветеран сторожения, профессиональный дежурный, он знал цену труду на галерах бездействия, когда все, что он должен был делать, – это лишь быть; но ведь тогда он мог сачковать, а теперь надо взаправду терпеть, то есть хуже, чем вкалывать, ибо хуже, чем терпение, не бывает работы.
мастерская по ремонту перпетуум-мобиле.
Молчит Шекспир – отвечает Министерство связи
Иногда Борису Петровичу кажется, что он способен совершить подвиг. Он приходит к таким умозаключениям, потому что иногда замечает за собой, что не ценит собственной жизни. Чаще ценит, потому что боится врачей, больничного кафеля, пищевых красителей, консервантов, но порой бывают секунды, когда кажется ему, что будь у него сейчас пистолет, мог бы поднести к виску и
Борис Петрович был готов согласиться. Но молча
Сутки через трое Щукин празднует свое одиночество — иногда не один. Он гостеприимен. У него доброе усталое лицо сорокапятилетнего вундеркинда, которому некуда спешить, потому что он везде опоздал. Однажды, притом существенно — на несколько добрых эпох, на несколько степеней производной от презренной действительности, он промахнулся рождением, реализацией, местоблюстительством. О чем теперь говорить? Не здесь и не теперь надо было бы быть Щукину. И не таким.
– Ух ты, да вы ж с инферналинкой